Из Райнера Рильке

Зинаида Палайя
ПРОГУЛКА

Уже мой взгляд на солнечном откосе,
я вижу путь, лежащий впереди.
Яснеет то, что мы не знали вовсе,
что издали таинственно глядит –

и кажется почти непостижимым,
но мы предчувствуем его ответ;
и веет знак – мы только им и живы...
Но мы лишь встречный ощущаем ветр.

О ЛЮБВИ

Как может любовь открыться ясней?
Как солнце, как цвет среди тонких стеблей,
как шёпот молитвы? – Слушай:

Сияя, блаженство нисходит с небес,
и словно сжимает безжалостный пресс
мою цветущую душу.

*     *     *

Я жизнь простираю всё шире – кругами
над всеми вещами лечу.
Быть может, последний замкнётся за гранью,
но их испытать я хочу.

Кружу рядом с Богом века, но их
никто никогда не считал;
кружу и не знаю: я сокол, вихрь
или небесный хорал.

*     *     *

Марине Цветаевой (?)

Ты первым жестом жертвенной ладони
себя уже мне в руки отдаёшь:
так в самом первом музыкальном тоне
слышна всей песни чувственная дрожь.

Звук песни так победоносно смел
(как томным я исполнен ожиданьем!).
И как же это мощное звучанье
превысило мой слух и мой предел.

ЭПИТАФИЯ НА МОГИЛЕ РИЛЬКЕ

Роза, о идеал парадокса:
быть ничьим сном под столькими веками.

СОНЕТЫ К ОРФЕЮ

Написаны в качестве надгробного
памятника для Веры Оукама-Кнооп

Замок Мюзот, февраль 1922
      
Часть первая

I

Орфей поёт. О чистых звуков стая!
Всё выше слух! Так дерево растёт!
В молчании, себя перерастая,
преображенье сбрасывает гнёт.

Выходят звери, логова оставив,
из светлых, зачарованных лесов;
их гонит не инстинкта хищный зов,
и не от страха они тихи стали,

но чтобы слушать. Мирным их сердцам
рёв, рыки, вопли кажутся ничтожны.
И где вчера ещё дрожали тени

в прибежище из тёмных вожделений, 
куда войти едва ли было можно, – 
в глубинах слуха ты им создал храм.

II

Почти дитя, она из счастья двух
начал слиянных – лиры с песнопеньем –
светло сияла сквозь покров весенний,
и ложем ей желанным стал мой слух.

Спала во мне. Всё было сном её:
деревьев ослепительные кроны,
даль изумлённая лугов зелёных,
и даже восхищение моё.

Мир сном творит. Поющий бог, спасти
как можешь ты её от завершенья?
Смотри, она воскресла – снова спит.

Где смерть её? Опять мотив звучит
на смену угасающему пенью.
Как от меня уйдёт?.. Дитя почти…

III

Бог может. Но скажи мне, как поэт
пройдёт за ним сквозь струны лиры тесной?
Где ум и сердце не повиты песней,
для храма Аполлона места нет.

Мелодию ты учишь как закон,
который служит похвалы залогом.
Но знай: она – существованье Бога.
Когда мы суть? Когда направит Он

на судьбы наши Землю и светила?
То, юный друг, не суть, когда влюблён
и голосом  владеет страсти сила, –

забудешь, что поёшь. Оно пройдёт.
Петь в Истине – другой, нежнейший, тон.
Дыханье в Боге. Веянье. Полёт.

IV

О блаженные, в Дух облекитесь;
пусть он, даже не зная вас,
тронет слегка ваши светлые лики
и отразится в сиянии глаз.

О вы чуткие, о благие,
ваших сердец не иссяк родник.
Цели для стрел вы и луки тугие,
ваша слеза возрожденью сродни.

Вам ли бояться тяжести горя? 
Всё, что земное, оставьте земле:
тяжкие горы, тяжкое море.

Даже деревья, взрослея, как дети,
тяжестью полнят глубины аллей.
Но  эти дали… но этот ветер…

V

Не ставьте монумента. Только роза
пусть каждый год для памяти цветёт.
Ведь жив Орфей. Его метаморфоза 
из века в век. И нас не увлечёт

другое имя. В каждой песне вечен
Орфей поющий. Он придёт, уйдёт.
И разве мало, если розы венчик
хотя бы на день он переживёт?

О, как ему уйти, чтоб – в память вам!
И сам страшится он исчезновенья.
Здесь всё склоняет слух к его словам,

а там, где он теперь, уже не слышно
звучанья лиры. Он в повиновенье
и в то же время – всех и вся превыше.

VI

Разве он здешний? Отнюдь – в обоих
в полную силу возрос он краях.
Веток плетенье свободно освоит,
кто познает извивы в корнях.

Вы не успели дойти до кровати, 
а молока на столе уж нет – 
мёртвых проделки. А он, заклинатель,
их живыми покажет во сне.

Мягкие веки дремотой опутает, 
и туманы чарующей руты
станут яснейшею связью картин.

Образ реальности не исказится;
комната это или гробница – 
славит он пряжку, кольцо и кувшин.

VII

Вот оно что! Его цель - славословить;
он, как руда, разорвал тишину
камня. О смертное сердце, ты словно
пресс бесконечно живому вину.

Песне бояться пыли не надо,
если певец вдохновлён божеством.
Вызреет всё лозой винограда,
жаркого чувства согрето лучом.

Не прославляет он верною лирой
ни позабытые тени кумиров,
ни саркофаги былых королей.

Он - небес постоянный посланник -
держит чашу с наградами славы
там, далеко, возле смертных дверей.

VIII

Только славя, может Нимфа Плача
жалобно просить источник слёз,
чтоб, оплакав наши неудачи,
прежним светом омывал утёс,

вознесённый ко вратам алтарным.
Над её плечами с давних пор
ощущенье - быть ей лучезарней
и моложе братьев и сестёр.

Скорбь умеет, Радость тоже знает.
Только Жалоба лишь изучает,
старых бед перебирая бездну.

Вдруг – слаба, неопытна, юна – 
бросит наших голосов созвездье
в небеса, сияния полна.

IX

Тот лишь, кто лиру вознёс
в сени забвенья,
сможет взойти на утёс
высших хвалений.

Тот лишь, кто мака вкусил
смертную муку,
не утеряет красы
нежного звука.

Как бы туманны в пруду
ни были блики, –
образ лови.

Первыми в вечность войдут
голосом тихи
дети любви.

X

Вам, античным склепам, шлю привет:
вы всегда мне были интересны,
прокатилось быстротечной песней
через вас веселье римских лет.

Или тем, кто открыт, как пастуший взгляд,   
что медовым покоем наполнен,
бабочкой лёгкой резвиться рад
над ещё не разбуженным полем, – 
 
всем, кто избыл сомнения гнёт,
шлю я привет распахнувшимся горлом,
что молчащим давно слывёт.

Знаем иль нет? – но канувший миг,
как и взор, исходящий восторгом,
человечества лепит лик.

XI

Там, смотри, не «Всадник» ли созвездье?
Странное слыхал я о коне:
– То земная гордость. А наездник –
воля, что главенствует над ней.

Нас не так ли мчит, затем смиряет
бытие – наш вечный властелин?
Путь – зигзаг. Но жёсткий гнёт не зря ведь.
Снова даль. И двое суть один.

Верно ль это? Или кнут и гордость
знать не могут общего пути?
Разойдутся: стол и поле – порознь.

Так же лжив о Всаднике рассказ.
Нам же в радость среди звёзд найти
ту фигуру. И довольно с нас. 

XII

Славен дух, что нас соединит:
только связью с небом мы и живы.
Нашим бденьям спутник молчаливый
времени медлительная нить.

Своего призвания не зная,
следуем наитию души.
Нам глубины звёздные сигналят,
и благая весть спешит…

Ясность ритма. О звучанье силы!
Вечные старанья не твои ли
держат этот музыкальный ритм?

Как бы ни возделывали пашню,
семя станет колосом не раньше,
чем земля им поле одарит.

XIII

Сочность груши, персика, банана,
яблок спелость… Жизнь и смерть во рту
этим разговор ведут… Я знаю…
По лицу ребёнка я прочту –

как смакует их. И так всегда.
А они, своё теряя имя,
со словами новыми сравнимы,
что текут из мякоти плода.

Что ж, рискните яблоком назвать
эту сладость, что внутри густеет,
наливаясь, еле слышно зреет,

чтобы светлой и прозрачной стать,
в двуединстве: солнечным явленьем
и земным. О радость ощущенья!

XIV

Любуемся цветком, листом, плодом.
Но эта щедрость – дар не только лета.
Их разноцветье зародилось где-то
во тьме и, может, полнится трудом

умерших, непреложным их стараньем.
Что знаем мы об их участье в том?
О древнем их искусстве – глины ком
обогащать своей телесной тканью.

Теперь спроси: в охоту ль им
плод вытеснять наружу – труд неволи, 
нам угождая, господам своим?

Иль господа они? –  и в этой роли
даруют от щедрот своих обильных
для нас немые поцелуи сильных.
 
XV

Жди… предвкушая…  Дев череда.
Тихая музыка, гул приглушённый…
Тёплые девы, вы так безмолвны.
Ну-ка, станцуйте вкушенье плода!

Па апельсина. Забыть невозможно,
как, погружённый в себя, он закрыт
в сладостной сути, затем осторожно,
к вам обращаясь, меняет вид.

Па апельсина. Всполохи мантий
зрелым сиянием щедро лучатся
под небом родным. Распахнитесь жарой

запаха в запахе! Близкими станьте
соку, который наполнен счастьем
под упругой, как жар, кожурой!

XVI *
 
Ты, мой друг, совсем один.
А мы, указуя перстом и словом,
мало-помалу мир освоив,
себе захватили рискованный клин.

Кто может на запах рукой указать?
Ты же чуешь нечистую силу,
видишь призраки на могилах,
можешь заклятия избежать.

Так давай, как две части в едином,
вместе терпеть разобщения участь.
Но прежде всего – ты себя не мучай

любовью ко мне. Расту я быстрей.
Однако скажу моему Господину:
– Вот он, Исав, под шкурой своей.
____________________
*Этот сонет обращён к собаке (примеч. Рильке)

ХVII

Запутанный корень глубок –
старец кудлатый;               
то сокровенный исток
в древность упрятан.               

Шлем и охотничий рог,
мудрых цитаты,
братоубийства рок,
женские платы…

Ветви переплелись,
тесно сомкнулись…
Эта! О поднимись...

Грива ветвей густа.
Та, что вырвалась, – та
лирой согнулась.

XVIII

Слышал ли ты, Господь,
новшества грохот?
Воет машины плоть –
будущий робот. 

Пусть механизм иметь
слуха не может,
гимном себя воспеть
хочет он всё же.

Вон как послушно
крутит свой вал и мстит:
соками наших сил

будет дышать и жить,
двигаться и служить,
к нам равнодушный.

XIX

Быстро меняется мир,
как облака образ,
вот уже шорохи крыл
слышны над одром.

Там, где вершится итог,
скорбным и сирым
ты помогаешь, бог,
звуками лиры.

Горя всего не познать,
и не измерить любви,
занавес смерти увит

вечною тайной.
Но не устанет звучать
песня святая.

XX

Тебе, воспитавшему слух у зверей,
о, что подарить я могу?
Разве память о той вечерней заре 
в России... конь на лугу...

От дальней деревни скакал он один
с обрывками пут на ногах,
чтоб ночью без привязи и удил
побыть на свободе в лугах.

И вздымалась грива галопу в такт,
словно ветра дерзкий извив.
Как розовый ключ, трепетал закат!

Конь чувствовал далей призыв!
Он пел и он слушал – был его бег 
венцом твоих песен.
                Он дар тебе.

XXI

Снова весна наступила. И снова
много весенних стихов земля,
словно ребёнок, выдать готова,
приз за ученье ни с кем не деля.

Строг был учитель. В обличии старца
нравилась нам бороды белизна.
Только как зелень и синь называться
будут? – мы спросим. Знает она!

Счастлива ты, о земля, что играешь
только с детьми. Нам поймать бы хотелось
радость твою. Лишь весёлым везёт.

Всё, что впитал из глубинных окраин
корнем учитель, и всё, что сумел он
дать ученице, – она поёт!

XXII

Мы лишь гонимые.
Но всё же ход времён
нас, как монеты звон,
возьмёт в незримое.

С вихрем сравнимые
в небытие летят;
тихие, милуя,
нас освятят.

Мальчик! О, не спеши
тратить отвагу зря
на скоростной рывок.
.
Всё рождено в тиши:
сумерки и заря,
стих и цветок.

XXIII

Только когда полёт
всего лишь ожиданье
радостного касанья
необозримых высот,

чтобы лёгкий и стройный
в небе кружил аппарат,
ветра любимец достойный,
не желая наград,

лишь когда чистым «туда»
верного самолёта
сломится спесь юнца,

бывшего первым всегда,
только тогда коснётся
вечность его лица.

XXIV

Наших древнейших друзей, постоянных и верных,
сильных богов, чья дружба прочнее стали
той, что в огне калим, мы давно отвергли – 
или потом  по карте искать их станем?

Эти друзья-властелины встречают мёртвых,
не касаясь нынешних столпотворений.
Наши застолья обильны, как прежде, но омовенья,
что когда-то были священны, из памяти стёрты,

как ненужная роскошь. Каждый как будто друг друга
видит, но это вовсе не значит, что знает.
Наши дороги теперь не узорные дуги –
 
только прямые. Яркий огонь полыхает
лишь с молотом рядом да в топке гудит, негасимый.
Мы же, пловцу подобно, теряем силы.

XXV

Только тебя, тебя, которую знал я,
вспомнить хочу ещё раз и представить твой лик –
прекрасный цветок не известного мне названья,
танцем исполнивший неодолимости крик.

Замерло вдруг танцующей девушки тело,
будто бы юности всей бытиё
вылилось в бронзу – слушает, как прилетела
музыка в изменённое сердце её.

Близкой была болезнь, что, как тень, овладела
токами крови, спешащей обманчиво в теле,
будто желающем встретить весну поскорей.

Снова и снова, о мрак спотыкаясь, сверкала
блеском земным. И всё же испуганно встала
возле открытых скорбно дверей.

XXVI

Ты же, божественный, всё ещё пел напоследок;
даже когда разъярённая свора менад
рушила мира порядок воплем победным,
ты из руин воздвигал гармонический лад.

Лиру и голову лишь пощадили они
и, отдыхая, затихли; и острые камни,
словно забыв о муках твоих недавних,
были теперь утончённому слуху сродни.

Тот, кто бесчинствовал злобно, исчез без следа.
Звук твой живёт и поныне во львах и утёсах,
птицах, деревьях. Поющим ты будешь всегда.

О ты, поверженный бог! Ты нескончаемый след!
Лишь потому, что растерзан ты и разбросан,
слышит природу и песни слагает поэт.

Часть вторая

I

Ты дыши, незримый стих, дыши!
В чистоте изначальной
мирового пространства. В истоке души,
где я гость совсем не случайный.

Медленно я, как море,
единственной полнюсь волной;
дару безмолвному бережно вторит
голос мой.

Сколько же взял я из этих, созвучных мне, глубин…
Часто мне ветер пространства
был, словно сын.

Узнал ли меня ты, воздух, сроднившийся так со мною?
Ты словам моих странствий
стал и листвой, и корою.

II

Как рисовальщик вмиг переносит
точным штрихом натуру на лист,
так же и зеркало молниеносно
с девушки юной, чей образ чист,

святость улыбки украдкой, как вор,
снимет в сиянии раннего утра,
чтобы потом отражением смутным
грустный вынести приговор.

Что мы прозрели, глядя когда-то
в трепетный свет угасанья камина? –
только ушедшие жизни мгновенья.

Ах, Земля, кто познает утраты?
Тот лишь, чьё сердце в радостных гимнах
не устаёт воспевать возрожденье.

III

Вряд ли доподлинно кто-либо скажет,
что вы по сути есть, зеркала.
Плоские лица зияющих скважин,
словно застывших мгновений шкала.

Вы расточители тёмного зала,
он – как дальнего леса мгла…
И люстра рожками своими пронзает
непроницаемость стекла.

Часто ваш мир полон картин.
Кто-то заглянет в ваши глубины,
кто-то пройдёт, сторонясь глубин.

Лишь молодого лица эскиз
медлит, сияя красой голубиной, –
и возрождается светлый Нарцисс.

IV

О, этот зверь не ходит средь людей,
и неизвестен край, где он живёт,
но белой шеи лёгкий поворот
её влечёт в мерцании свечей.

Пусть нет его. Но ею он любим,
невинный зверь, хотя его удел
быть в зазеркалье. Как прозрачный дым,
там появлялся он, когда хотел.

К нему она тянулась не с зерном,
а лишь с возможностью зерна. И он,
став во сто крат от этого сильней,

пускал росточек рога надо лбом.
И чистотою девы покорён,
он был в сиянье зеркала и в ней.

V

Напряжённый мускул анемона,
утром раскрывающий бутон,
чтобы в глубь трепещущего лона
неба изливался перезвон,

сотворитель бесконечной встречи
в нежно расцветающей звезде –
мускул, так ослабленный под вечер,
превзойди же собственный предел

и в последний час перед закатом
лепестков тугих сопротивленье
пересиль – и собери обратно!

Мы, чей дух борением испытан
много дольше, мы  небесной сени
будем ли когда-нибудь открыты?

VI

Роза, ты царственный цвет, а была когда-то
скромной розеткой с простой каймой.
Мы  же тебя почитаем чудом, богатым
неисчерпаемой полнотой.

Ты одеянье за одеяньем вкруг тела
из ничего – сиянье вежд,
но каждый твой лепесток исключительно сделан
как отрицанье всяких одежд.

Сквозь века аромат твой принёс
сладость прошлых имён позабытых;
вдруг повеяло славою роз.

Всё же, не зная названий, мы лишь гадаем…
И витают, таинственно скрыты,
тени имён из умолкнувших далей.

VII

Вам ли, цветы, теплота этих рук не знакома? – 
девичьих рук, что так нежно вас,
кротко усталых, кладут на столик у дома
ворохом пёстрым в рассветный час

и, ожидающих влаги – от смерти подняться,
тихо касаются, чтоб не помять,
и, наполняясь дыханьем меж кончиков пальцев,
вы начинаете оживать

раньше, чем вас опустили в прохладу кувшина;
низко к цветку склонилось чело
девушки грустной, как будто она согрешила;

постепенно в воде охлаждаясь, отдаст он
ей в возрожденье её же тепло –
вот почему цветы собирают так часто…

VIII

Памяти Эгона фон Рильке

Мало осталось детства друзей среди скверов,
редко рассеянных меж домов.
Как мы встречались! Не было более верной
дружбы, чем наша: без всяких слов

мы, как ягнята немые, общались друг с другом.
Радостей наших никто не знал.
Что это было? В каком растворилось испуге
человечьих кривых зеркал?

Мчались вагоны, друг с другом грохотом споря;
лживым громадам домов мы казались чужими.
В чём была истина жизни? Ни в чём.

Только в мячах. В их разноцветных узорах.
Но почему же дети так мало жили?
Ах… вот опять исчезает один под мячом.

IX

Судьи, хвала вам: отвергли вы долгие пытки –
шею мгновенно сечёт гильотины нож.
Полугримасой наш век, полуулыбкой
на гуманного монстра похож.

Что к нам пришло сквозь века – так то эшафот,
словно игрушка от прошлого дня рожденья
выросшим детям. Но истинный Бог милосердья
входит не так в сердце, раскрытое от

щедрости духа. Приходит он добрый и светлый,
словно сияющим солнцем  прошит.
Парусу в море он больше попутного ветра.

Дорог не меньше таинственного откровенья:
в каждом из нас властитель души –
тихий ребёнок из вечной гряды поколений.

Х

Нам угрожает бездушной машины злодейство:
против создавших её нагло она восстаёт.
И вдохновенной руки чистое священнодейство,
не поколеблясь ничуть, грубо она отсечёт.

Но коль скоро её мы избежали однажды,
сделав ей пищей мазут, домом – пустынный завод,
пусть там и царствует, полная миссии важной,
свой созидает закон, рушит и вновь создаёт.

Всё же нас радует жизнь: на земле ещё будет
сотня нетронутых мест. Там так сокровенна
сил первозданных игра, не опасная людям.

Льются нежно слова из Безмолвия к нам…
Новая музыка там из дрожащих каменьев
строит в пространстве негодном божественный храм.

XI
 
Ты, человек, убиваешь легко – по законам охоты,
как полагается: тонко, хитро, по уму.
Лучше, чем сеть и капкан, знал я набеги на гроты
в карстовых скалах – лоскут вниз опускаешь, во тьму.

Мирно встречают его, как доброго гостя.
Вдруг – резкий рывок, птиц перепуганных взлёт,
слабых и бледных, из тьмы в солнечный свет. Но как просто
бьёт твой старательный друг…
Он их по правилам бьёт.

Каждую душу жалеющий – будь от того, кто встречает
смертью живое, – вдали; даже того, кто уже
смотрит на смерть, – сторонись.

Каина жребий на нас, странниках вечной печали …
Светит лишь в чистой душе
незамутнённая высь.

XII

Пламенем будь увлечён. О, желай изменений:
вещь, полыхая в огне, преображается в блеск;
тот исчезающий дух, мастер земных превращений,
любит в полёте фигур миг возвращенья к себе.

Что по углам затаилось – стало застывшим;
только и мысли, что серость свою защитить.
Вон угрожает, жестокое, издали – слышишь?
Молота нет, но желает он бить!

Кто родником изольётся, познает Познанье;
для него мир души вдохновеньем распахнут,
что в начале уйдёт и вернётся в конце.

Наше счастье всегда бывает дитём расставанья.
Так обрадуй скорей лавром увитую Дафну
ласкою ветра в твоём преображённом лице.

XIII

Из прожитых зим одна была бесконечна;
ты пережил её, и теперь
всё, что случится, ты встретишь без мук сердечных,
словно сезонную смену разлук и потерь.

Пусть в Эвридике ты умер – поющий, воскресни
и, воспевая хвалу, оставайся средь нас.
Здесь, в исчезающем мире, дороги песни;
будь же звоном стекла, что раскололось сейчас.

Будь – и знай, что причина вечных сомнений
в суете «быть – не быть», между светом  и тенью;
не сомневайся же в этот единственный миг.

И с ликованьем причисли к вселенским запасам,
неисчислимым в слиянье, глухом и безгласном,
прошлого с будущим, свой исчезающий лик.

XIV

С края судьбы судьбою цветов, словно данью,
тешим себя. Посмотри – как они верны
миру земному! Кто знает, но в увяданье,
может, о нас покаянья полны?
 
Нам воспарить бы… Но мы волочимся устало,
сами в восторге от собственных тяжких оков.
Кем для Учителя мы, терпеливого, стали
в вечно счастливом детстве цветов?

Только его одного в сокровенные грёзы
ты позови – о, как придёт он легко,
с каждым  явленьем – другой, снова глубинами создан.

Может, останется он, и хвалебные гимны
будут звучать, и сойдётся средь луга вьюнков
тихое братство своих, по терпенью сравнимых. 

XV

О рот-родник, дающий жизнь, ты, рот,
неисчерпаем, чист и говорлив;
твоей воды причудливый извив
по маске мраморной который год

струится. Древний акведук несёт
издалека, со склонов Апеннин,
тебе твои сказания; и вот
они стекают вдоль морщин,

по подбородку в мраморный сосуд,
как в ухо спящее; журчат, поют
лишь для него понятные слова.

Так говорит Земля  сама с собой.
Но если кто кувшин подставит свой,
ей кажется, что он её прервал.

XVI

Распинаемый извечно нами,
Бог есть тот, кто нас животворит.
Мы, безумцы, всё пытаем знаний,
Он же щедро радостью дарит.

Сам, чистейшая из чистых жертва,
Он в свой мир иного не берёт,
не приемлет, если кто из смертных
сам решает свой исход.

Тот лишь будет пить
вожделенный знания источник,
кто умрёт по мановенью Бога.

Нам же слышен звон, и то немного.
И ягнёнок просит колокольчик,
чтоб ему спокойно жить.

XVII

Где, в каких всегда счастливых садах, переполненных светом,
на каких орошённых ветвях, из каких соцветий
зреют необычные фрукты для утешенья? 
Только один ты, возможно, найдёшь их на поле лишений

нищеты твоей. И дивишься всё снова и снова
силе плодов, кожице их, что нежней
тонкого шёлка, сочности спелой основы
и даже тому, что легкомыслие птиц не превысило жадность червей.

Эти дары нашим деревьям – от ангелов быстрых?
Или от тайно пришедших садовников с ликом лучистым,
что нас возносят легко, без принужденья?

Можем ли мы безмятежность каждого лета
дел скороспелых плодами на быстро вянущих ветках
не нарушать? Или мы уже только тени? 

XVIII

Танцовщица: о, ты – движенье,
преподнесённое в дар; твоё волшебство
деревом-вихрем выросло в центре вращенья.
Время всесильное разве поглотит его?

Не оттого ли так пышно цветёт его крона,
что твоих крыльев над ним сохранился полёт?
Разве и солнце, и лето в раскрытых бутонах –
это богатство тепла – не твоё?

Но и оно плодоносит, древо экстаза.
И не его ли плоды: тот кувшин,
спелый в полоску, и хрупко созревшая ваза?

Или твоей темнеющей брови движенье
не остаётся ль рисунком на глади картин,
как и в пространстве стремительного круженья?

XIX

Где-то золото в банке среди тысяч банкнот
поживает в почёте. А этот отпетый
нищий слепец и для самой мелкой монеты –
словно бы место пустое, затёртая пыль под комод.

Деньги – как в собственном доме, в процессе торговли; 
и рядятся для вида в меха, шелка и цветы.
В каждой их передышке, тоскливо безмолвен,
он одиноко стоит среди пустоты.

Хоть бы ночью закрыться протянутой этой руке.
Утром снова просить, и пока не стемнеет, 
быть ей прозрачной, жалкой и вечно ранимой.

Пусть бы зрячий один удивился столь долгой тоске
и, наконец, восхвалил бы. Только поющий сумеет.
Только Божественный примет.

XX

Там, далеко между звёзд, и может быть, дальше, чем звёзды,
учат общению нас.
Это дитя, например… и родной ему взрослый – 
словно чужие подчас.

Нас, должно быть, судьба лишает общения с Сущим,
сблизиться не даёт;
будто меж девой и мужем занавес спущен
из-за стесненья её.

Все далеки – и это замкнутый круг.
Видишь? Вон там на столе, среди снеди, на блюде,
странные рыбы глаза.

Рыбы немые – думают люди. Но вдруг
где-то есть место: сказал – и понятно будет, 
пусть даже молча сказал.

XXI

Пой, моё сердце, сады; как отраженье в стекле,
недоступны они; как сон, сокровенны.
Пой несравненные розы Шираза, светлей
нет их на свете. Пой же их! пой вдохновенно!

Сердце моё, разве ты их лишено?
И не тебя ль ожидают созревшие вишни?
Так покажи, как ты среди кипени пышной
было нежнейшим ветром не так уж давно.

Ты ошибаешься, думая, будто случайны
наши невзгоды; нет, они – чтобы быть!
Вейся по ткани шёлковой нитью печали.

Только узор выбирай, созвучием чистый
(даже если сквозь пытку протянется нить),
чувствуй, что славный ковёр этот мудро замыслен.
 
XXII

О, судьбе вопреки, прекрасный излишек
нашего прошлого в парках фонтанами бьёт
или в атлантах гранитною мощью дышит,
стойко вздымая арок изысканных свод.

Медный колокол, палицей вознесённой
Бьющий, будто в упрёк бессмысленным дням.
Или колонна в Карнаке, одна колонна,
пережившая вечный, казалось, храм.

Наше время излишки эти отвергло;
спешка ещё лишь скользнёт равнодушно и бегло
из жёлтого полдня в огнями слепящую тьму.

Но не оставит следа неистовство ночи.
Люди всё едут, летят куда-то… А впрочем,
может, так надо. Но не понять – почему.

XXIII

Позови меня в любое время –
пусть непостоянное оно:
то вернее, чем собачье племя,
то скользит из рук веретеном

в тот момент, когда ты был уверен,
что поймал его. Лишь то твоё,
что отдал. Останешься за дверью,
если первым ждёшь войти в неё.

Боязливо просим мы опоры
в юности – для старости нескорой,
в старости – тому, чему не быть.

Правы мы тогда, когда лишь славим
жребий, – ах, не важно, кем мы стали:
топором, суком иль риском жить.

XXIV

О эта радость – из глины рождался кувшин!
Не было в древности помощи смелым и лучшим.
Но, несмотря ни на что, у счастливых излучин
город за городом рос в дикой глуши.

Боги, мы вас воплощали в прекрасных твореньях,
рок с неизменным упорством всё сокрушал.
Вы же – бессмертны. И, видимо, близится время
слушать того, кто тебя, наконец, услыхал.

Нами по роду в наследие жребий получен
вечной заботы родительской об одном
будущем нашем ребёнке, единственном, лучшем.

Мы заблуждаемся, будто бессмертны уже!
А молчаливая смерть, вступая в наш дом,
знает, кто мы, и будет всегда в барыше.

XXV


Чу, ты слышишь работу граблей
первых; снова шуршанию в такт
дышит земля прохладою ранней.
Непредсказуемо, где и как

встретишь грядущее. Часто оно
было когда-то и снова приходит,
будто бы новым. Вновь суждено
им овладеть. И владеешь им, вроде.

Тех дубов послезимние ветви
к вечеру кажутся будущей тенью.
Знак так часто приносится ветром.

Чёрный кустарник. В сплетениях сложных
темень навоза проявлена чернью.
Час ушёл, но вернётся моложе.

XXVI

Изумителен птичий крик…
Он сотворён первозданным кричаньем.
Дети  же играми перекричали
этот действительной жизни язык.

Чуждые крики. В пространство синих
проблесков неба (в которые пенье
птичье втекает, как мы в сновиденья)
дети вбивают их, будто клинья.

Где мы? Словно бумажные змеи,
нить порвав, за тучами следом
мечемся между землёю и небом,

плача сквозь хохот. Песня Орфея!
Шумные струи, несущие в небыль
голову с лирой, уйми поскорее.

XXVII

Так ли время грозит разрушеньем?
Горную крепость когда развалит оно?
Или сердцу, открытому высшим решеньям,
вдруг замолчать когда суждено?

Так ли мы боязливо беспомощны,
как судьба заставляет нас быть?
И не детство ли – это сокровище –
нам хотелось бы продлить?

Ах, эти призраки бренного
сквозь сознанье смиренное
быстро проходят, как дым.

А мы, как они, быстротечные,
ценны в небесной вечности
даже бессильем своим.

XXVIII

О, приходи… пусть на одно мгновенье.
Почти дитя, танцуя, ты внеси
в картину звёзд ещё одно движенье,
застывшую природу пересиль,

хотя и смертна ты. Она восстанет,
послушная, – лишь запоёт Орфей.
Танцующей, тебе казалось странным,
что дерево сквозь немоту ветвей

так медлило откликнуться на звук.
Ты знала: где-то там, за гранью мира,
есть место несказанного Безмолвья.

Свой танец, переполненный любовью,
туда ты отдала под звуки лиры
в надежде: отзовётся тихий друг.

XXIX

Тихий друг безмерных далей, помни,
как твоим дыханием живёт
всё пространство гулкой колокольни –
ты звенишь, как колокол. А тот,

кто тебя питает, – выше хлеба.
Цель – в преображении твоём.
Был ли ты страдающим иль не был?
Если горько пить, то будь вином.

Этой ночью, полной тайных сил,
становись на путь сознанья крестный,
чтобы встретить истинную весть.

Если этот мир тебя забыл,
–Я теку, – скажи земле и лесу.
Роднику проговори: «Я есть».