Что-то

Юрий Вигнер
что-то вроде шума подземной лавы, бульканья подземных гейзеров, если такие существуют, а если нет, все равно, скрипа тектонических плит, какая радость, чувствовать, что там, под землей, идет своя жизнь, там что-то движется, там происходят химические реакции при сверхвысоких температурах, каких не выдержать на поверхности, какая радость, чувствовать, что ты не сводишься к этой поверхности, что под этой лужайкой, этим полем, пустыней что-то есть в глубине, и тебе остается только лечь на землю, приложить ухо, прислушаться, а порой не нужно и этого, шум подземелья бывает настолько ясен, что ты различаешь его, сидя в кресле-качалке, все хорошо, слава богу, это не кресло-каталка, до нее еще далеко, так хочется думать, а первое правило человека, чей слух обращен к тому, что внизу, думать только то, что ему хочется думать, и говорить только то, что хочется говорить, проблема здесь та, что не всегда понятно, в чем заключается это «хочется», чего ты хочешь, как поют парни из MBAND, главное – узнать, чего тебе хочется, чего тебе по-настоящему хочется, это самое важное в жизни, вся жизнь, может быть, к этому и сводится – выяснению того, чего тебе хочется, ритм и рифма, достойные MBAND, зачем притворяться, что я – знаток современной попсы, для украшения текста, сделать его привлекательным для кого, в том-то и дело, что не только для других, но и для себя, меня уже давно не привлекают умные тексты, тексты для интеллектуалов, хотя сам я из них, и был когда-то отъявленным снобом, но потом убедился в тщете всех умствований и в ложности, эстетической неуместности интеллектуализма, снобизма, хороший текст – это простой, ясный текст, и я не совру, если скажу, что написать простой, ясный и вместе с тем интересный текст – это то, чего мне по-настоящему хочется, я отдал бы за это мизинец, а, может, и два, в конце концов печатаю я двумя-тремя пальцами, двумя средними и большим правой руки, когда нужно нажать «пробел», и давно уже моя жизнь свелась к созданию текстов, поэтому трех пальцев будет достаточно, приятно начать с такого заявления: «вот этого я хочу совершенно точно», обнадеживающее начало, глядишь, через десять страниц я узнаю еще что-нибудь о себе, из разряда «чего мне хочется», определить свое «я» – значит перечислить все, чего тебе хочется, а почему-то мы все жаждем такого определения, словно неопределенное, бесконечное «я» нам не нравится, а определив свое «я», мы заботимся о том, как бы его расширить, какая непоследовательность, доходит до того, что некоторые думают, будто определенность их «я» в том и состоит, что они стремятся к бесконечному, я знавал, по крайней мере, одного такого человека, не скажу, что знакомство было приятным, мы плохо выносили друг друга и в конце концов разошлись, перестали встречаться, не знаю, где он теперь, что с ним, да и не хочу о нем ничего знать, между прочим, перечислить свои «не хочу» гораздо проще, чем назвать то, чего мы хотим, отрицать всегда проще, чем утверждать, у некоторых «я» сводится именно к таким отрицаниям, законченные нигилисты, как сказал бы Ницше, философ, чьи тексты я читаю давно и с неослабевающим интересом, один из мыслителей, которых я искренне почитаю, а таких немного, почитать искренне – возможно, это тавтология, или оксюморон, если речь о том, кто никогда не говорит о почитаемых им предметах, людях, с другими, наедине с собой всякий почитает искренне, непритворно, хотя как знать, вот именно, Ницше учит, что можно запросто обманывать самого себя, «учит» тоже неподходящее слово, когда я читаю Ницше, мне кажется, что он говорит в гулкой пещере, в полном одиночестве, хотя и обращается, как будто, к слушателям, если он и поучает, то лишь гулкие своды своего подземелья, так я возвращаюсь к теме подземных вод, гейзеров, вулканической лавы, там, в глубине, что-то бормочет Ницше, и не он один, и в этом беда, хорошо бы заставить их всех умолкнуть, остался бы тогда хоть единый звук, надеюсь, что да, и потом, упоминая Ницше, я его именно упоминал, это не запрещается, ничего опасного в том, что какие-то из его слов, что-то из сказанного им прозвучит там, в глубине, где вроде бы не должно быть слышно ничего, никаких других голосов, кроме твоего собственного, ничего опасного,  может быть, то, что там, в глубине, хочет говорить голосом Ницше или, например; голосом Беккета, или, кто знает, голосом де Сада или Эммануэль, пусть говорит, если ему так хочется, я, кажется, приблизился еще к одному определению: мне хочется того же, чего хочет то, что там, в глубине, моя задача – изничтожить все другие желания, оставив только желания этого подземного существа, не знаю, можно ли считать его существом, чем-то биологическим, может быть, это что-то вроде стихии, геологической, водной; огненной, моя задача – отказаться от всех своих желаний, так называемых «своих», потому что по-настоящему «свое» только то, что исходит из глубины, довольно об этом, путешествие к центру Земли, как всегда – путешествие, есть такие кинорежиссеры, которые способны снимать только роуд-муви, например Джим Джармуш, других по правде, я сейчас и не назову, недавно он снял что-то о вампирах, он пытается сменить амплуа, выбраться на другую дорогу, я улавливаю здесь каламбур, которые наверняка никто другой не заметит, не знаю, удался ли ему этот фильм в новом для него жанре, что до меня, то я точно не способен описывать действие, разворачивающееся на месте, точнее, всякое действие для меня – это аллегория путешествия, или наоборот: путешествие – аллегория всякого действия, то есть всякое действие для меня сводится к путешествию, а всякое путешествие – к путешествию в поисках себя, если вспомнить название книги Станислава Грофа, идеями которого я когда-то увлекался с необузданностью неофита, это было время, когда только-только начали издавать на русском подобные сочинения, не вижу смысла скрывать, что я пишу на русском, мой родной язык русский, и никакими неродными языками я не владею, во всякому случае настолько хорошо, чтобы разговаривать с иностранцами, что-то мешает мне использовать свое знание языков в разговоре, да я и на родном не могу толково поговорить, я убежден, что всякое устное общение поверхностно, в том смысле, что каждый из собеседников думает только о своем, ждет момента, когда можно будет вставить слово о себе, а улучив такой момент, растягивает его, как только может, поэтому я давно предпочитаю письменную речь устной, и общение с самим собой – общению с другими, это ограничение не распространяется на книги, с другими я общаюсь именно через книги, тут, как ни странно, все обстоит иначе: писатель говорит и говорит, но ты не воспринимаешь этот монолог как узурпацию твоих прав, как лишение тебя права на собственное высказывание, ты чувствуешь себя с этим разговорившимся писателем на равных, не знаю, почему это так, может быть, потому, что все хорошие писателя дают слово тому, что бормочет там, в глубине, и может быть, там, в глубине у всех писателей одно и то же, поэтому, слушая, что они говорят, ты будто слушаешь самого себя, при условии, конечно, что ты сам хороший писатель, плохие писатели говорят сами, от своего лица, и слышат только то, что произносят другие лица, но хорошие писатели говорят из глубины, де профундис, и каждый хороший писатель понимает, что говорит другой хороший писатель, и всем им хочется одного и того же, и этим они отличаются от всех других, которых, разумеется, неисчислимое большинство, и хорошие писателя часто сетуют на то, что они в меньшинстве, что, по-моему, чрезвычайно глупо, какая разница, сколько их, хороших писателей, неужели мы должны желать такого будущего, когда все станут хорошими писателями, впрочем, это безразлично, хороший писатель должен быть озабочен одним – выяснением того, чего ему по-настоящему хочется, а хотеть оказаться в большинстве – это не может быть настоящим желанием, я, по крайней мере, ясно чувствую его ложность, в жизни я много чего хотел и чего добивался, но потом убедился, что не вкладывал в это душу, то есть не хотел всего этого по-настоящему, потому и не добивался, чего хотел, всякое настоящее желание непременно осуществляется, по крайней мере, в сфере духа, а, может быть, и в других сферах, меня подмывает рассказать о том, чего я желал прежде и чем все эти желания обернулись, тривиальный ход, уклониться от позитивной задачи, подменив ее отрицательной, но все же в этом есть какой-никакой смысл, скорее какой, чем никакой, потому что с ходу решить позитивную задачу все равно не удастся, а это будет чем-то вроде разбега, собравшись в путешествие, главное – тронуться с места, в любом направлении, но пока еще ничего не решено, все эти автобиографии мне изрядно прискучили, по правде, я излагал ее, свою биографию, десятки раз, и ни к чему позитивному это не привело, биография имеет к нашему «хочется» лишь косвенное отношение, если вообще имеет, мне хотелось бы вообразить какую-то драматическую ситуацию, что-то сценическое, почему я никогда не писал пьес, за этим что-то кроется, препятствие, ворота, люк, крышка, закрывающая доступ туда, в глубину, итак, нужно выбрать действующих лиц, персонажи и вообразить себя драматургом, вроде Беккета или Олби, чтобы пробраться к самому себе, нужно вообразить себя кем-то другим, взглянуть на себя со стороны, попытаться сделать нечто такое, что тебе, как ты уверен, не по силам, почему Буковски не написал ни одной пьесы, Хемингуэй написал, а Буковски не написал, Элиот написал, а Джойс не написал, Толстой написал, и Достоевский написал, и Тургенев написал, и Пушкин написал, и Лермонтов написал, и кто только не написал, но были и такие, кто не написал, я ли из их числа, действующие лица: А., 37 лет, писатель, Ч., черт знает кто, без возраста, место действия: мансарда на улице без названия, в городе без названия, в точке земного шара без координат, Ч.: ты звал меня? – А.: назовись, чтобы я мог ответить на твой вопрос. – Ч.: не хитри. ты знаешь, кто я. – А.: по виду, черт-знает-кто. – Ч.: вот видишь! – А.: зачем же ты пришел? – Ч.: ты звал меня. – А.: бог мой! я что, твой повелитель? достаточно позвать и… Ч.: не поминай при мне! а то уйду. – А.: ну хорошо. мне стало любопытно. и все же не припомню, чтобы звал тебя. – Ч.: тогда напомню: ты предлагал мизинец. и даже больше: семь пальцев. – А.: за что? – Ч.: за легкий и понятный текст, вроде «Наивно. Супер»… – А.: «Жизнь после Бога». – Ч.: не поминай! прошу. иначе не сдержусь. не выдержу. – А.: извини. – Ч.: теперь ты вспомнил? – А. (не решается признаться): смутно. – Ч.: и вновь хитришь. я вижу по глазам: ты вспомнил ясно. – А.: ну хорошо. я вспомнил. и что же дальше? – Ч.: оформим сделку. – А.: погоди. ты обещаешь мне, что я… – Ч. (нетерпеливо): да, обещаю. – А.: ручаешься за качество? – Ч.: переплюнешь всех. – А.: с изданием проблем не будет? – Ч.: я все устрою. через месяц увидишь на бумаге. – А.: и в твердом переплете? – Ч.: само собой. но что ты тянешь? пора бы уж… А.: я передумал. по правде, мне хочется чего-то посложнее. – Ч.: юлишь! я слышал, как ты поносил всю заумь, и снобов, и «Улисса». – А.: врешь! «Улисс» тут ни при чем. я о нем не думал. – Ч.: тебе так кажется. да, его ты не назвал. но в мыслях, в глубине… А.: ага! вот-вот. там, в глубине, неужто простота? – Ч.: еще какая. – А.: что может проще быть молчания? так, значит, там, в глубине, покой и тишина? – Ч.: такая тишина, такой покой… – А.: вот и попался! я слышал шум. там крики, вопли. – Ч.: шум и ярость? о нет. тебе послышалось. там точно тишина. – А.: не верю я тебе. хитрец не я, а ты. обманом хочешь получить мои семь пальцев. проваливай. – Ч.: ну что ж. пока. (исчезает.)  – А. (в раздумье): однако надо осторожнее быть со словами. никаких залогов, клятв. не связывать себя ничем. но что же получилось? успешное начало оказалось блефом. и я по-прежнему не знаю, чего хочу. про сложность я сказал, чтобы избавиться от Ч., но не уверен, что это правда. скорее, нет. я пожалел свои семь пальцев. и даже одного мизинца жалко. правда, может, в том, что по-настоящему мне ничего не нужно. нет сильного во мне желания. ни на ноготь. я не готов пожертвовать ничем. ушли те годы, когда… а впрочем, как знать, что было бы тогда. быть может, я родился с рыбьей кровью. благополучно провести остаток дней – вот я чего хотел, когда остатком этим была вся жизнь. лишь мнилось мне, что я готов на подвиг, на жертву. нет. я слишком холоден. – конец пьесы, я хотел написать пьесу и написал ее, не так уж это сложно, написать что-то вообще не сложно, а вот написать что-то простое, ясное и при том интригующее, или наоборот, успокаивающее, как «Жизнь после Бога», несмотря на страх перед атомной войной, она успокаивает, своей простотой и ясностью, там, где просто, ясно, тепло, светло, чисто, вот так надо писать пьесы, романы, миниатюры, скетчи, эссе и трактаты, буде возникнет желание написать трактат, когда-то оно у меня было, оно пылало во мне раскаленной лавой, пылает ли лава, для этого нужен кислород, есть ли там, в глубине, кислород, необходимый для пламени, пылания, или там только жар, бурление, бормотание, воздух, газ необходим для бурления, логичное заключение, ну хорошо, попробую заново, никто не ограничивает меня в попытках, и пока там, в глубине, все не успокоится, не уляжется; я буду пытаться и пытаться, то есть постараюсь быть языком этой глубины, и того, что делается в глубине, хотя, кто знает, может быть, все это лишь рябь на поверхности, стоит принять эту мысль, и все успокоится, мертвый штиль, конец отважному плаванию, вера в глубину необходима, ветер, надувающий паруса, что же там, в глубине, бледные лица под водой, как в том фильме, стоит ли припоминать, вот, пожалуйста, я уже вспомнил, Фродо и Сэм на болоте, поблизости от Мордора, и бледные лица глядящие на них из-под воды, нет, глаза их закрыты, действующие лица: Аллавена, Леодор, место действия: болото возле потухшего вулкана, берега и кочки покрыты пеплом, небо тоже пепельного цвета, бледный рассеянный свет, Аллавена и Леодор под водой, вроде утонувшей Офелии, лица их возле самой поверхности, глаза закрыты, Аллавена медленно открывает глаза: где я? в этом жемчужном свете ничего не разглядеть, кроме самого света, как он красив! мне кажется, я провела здесь вечность, но не видела его, я жила в темноте, можно ли это назвать жизнью, я спала, и вот пробудилась, я проснулась, чтобы увидеть свет, теперь я буду видеть его всегда, глаза мои не закроются, я хотела бы рассказать кому-нибудь об этом свете, о том, как он красив, но здесь нет никого, так мне кажется, никого, хотя нельзя быть уверенной, в этом жемчужном свете может кто-то скрываться, кто-то другой. – Леодор (не открывая глаз): что это? как будто посветлело, словно рядом всходит заря, но этого не может быть, мне это мерещится, уже много раз во тьме появлялся свет: загорались звезды, проносились огни, мерцали зарницы, такого ровного света не было, это правда, но он наверняка такой же обманчивый, как и те, я открывал глаза, чтобы лучше видеть, и оказывался во тьме, огни исчезали, они всегда исчезали, как только я открывал глаза, поэтому я решил, что никогда их больше не открою, и вот сейчас, когда этот свет, так похожий на зарю, жемчужную зарю, призывает меня открыть глаза, чтобы увидеть всю ее красоту, красоту зари, полдня, жемчужного полдня, я не открою их, с меня хватит, я принял решение, когда глаза закрыты, есть еще надежда, что увидишь огни, много огней, один прекраснее другого, но если откроешь глаза, все исчезнет, останется только мрак. – Аллавена: свет делается все ярче, и мне кажется, я различаю в нем какие-то фигуры, образы, они приближаются ко мне, обступают меня, они полны доброжелательности, участия, они хотят, чтобы я присоединилась к ним, они нуждаются во мне так же, как и я в них, стоит только протянуть руку, и они увлекут меня за собой, и мы вечно будем кружиться под этим жемчужным небом, и наши руки будут соприкасаться, и мы будем смотреть в глаза друг другу, вечно, вечно. – Леодор: как настойчив этот свет! он хочет, чтобы я вгляделся в него, он будто говорит со мной, он обещает мне вечный полдень, он уверяет меня, что не лжет, но уверению в правдивости сказанного можно доверять не больше, чем сказанному, я не верю ему, главное – держаться принятого решения, доказать, что имеешь характер, мужество, только это и остается, научиться жить без надежды, не доверяя звездам, молниям, зарницам, даже если бы я увидел aurora borealis, я не раскрыл бы глаз, все это искушение, все это лишь испытание для моей стойкости, я не открою глаз, нет, я останусь верен себе, своему решению, вечно, вечно я буду пребывать здесь, в этой тьме, следя за мнимыми огнями, ложным светом, иллюзией радуг, звезд и зарниц, и если кто-то попытается открыть мне глаза, я сожму их покрепче. – Аллавена: но у меня нет сил протянуть им руку, я открыла глаза, но не могу пошевелить и пальцем, их руки так близко, но я не могу дотянуться до них, я будто заледенела, эти годы в холоде и темноте превратили меня в истукана, ледяного человека, ледяную принцессу, я мечтала быть принцессой, жить вместе с принцем, в красивом доме на красивом холме под красивым небом, еще более прекрасным, чем это, жемчужно-серое, и теперь, когда все так близко, моя мечта, я не могу протянуть ей руку, я знаю, они отвели бы меня к дому на холме, но для этого я должна первой коснуться их, протянуть им руку, хотя бы палец, мизинец, а я не в состоянии пошевелиться, я будто заледенела, глаза мои видят, но я ничего не слышу и не могу сделать ни одного движения. – Леодор: свет гаснет, вот и хорошо, я думаю, он был таким же фальшивым, как те, что я видел раньше, хорошо, что я не открыл глаз, иначе бы он исчез быстрее, он исчез бы мгновенно, а так я насладился его переливами, и теперь, в наступившей темноте, я буду ждать появление других огней, я терпелив, темнота учит терпению, и я хороший ученик, когда-то я не понимал того, чему учила меня темнота, но теперь понял, терпеливо сносить темноту и радоваться редкому появлению света, этому можно научиться, я уже научился этому, да, мне это удалось. – Аллавена: они ушли, и свет погас, быстро, внезапно, словно лицо мне закрыли черным пластиковым мешком, я знаю, другого случая не представится, я не буду ждать, не буду говорить себе: «в следующий раз все получится», я постараюсь уснуть, теперь уже безразлично, открыты мои глаза или нет, я могу поступать, как хочу, я свободна, и я выбираю сон, я не буду сторожить появление огней, я знаю, они не появятся, я просто усну, навсегда, я уже сплю, да, это сон, долгий, без пробуждения. – Леодор: что я хочу, чего я хочу, это выяснится в конце, не нужно спешить, сохранять терпение, я остановлюсь, только когда это выяснится, то, чего я хочу, что я хочу, если я остановился, значит, что-то выяснилось, конец – делу венец, если же я продолжаю, значит, я еще в пути, и ему конца не видно, конец наступит внезапно, и сразу станет ясно, что это конец, тогда все и уяснится, чего же я хотел, двигаясь по этому пути, бегом, шагом, ползком, на коляске, самодвижущейся, нет, приходится катить ее руками, все ладони стер, хорошо, что дорога ровная, без ухабов, колдобин, рытвин, камней, пригорков, иначе бы никакой надежды, да и так, признаться, надежды мало, честно говоря, никакой, почти никакой, если бы совсем никакой, так не стоило бы и колеса крутить, а если крутишь, значит, еще надеешься, пока кручу, надеюсь, главное – сохранять искренность намерения, и вообще искренность, по-настоящему стремиться к тому, к чему ты стремишься, по-настоящему хотеть того, чего ты хочешь, новая искренность, старая искренность, синсеризм, sincerism, или sincerismo, дитя Альберто Савинио, он же Андреа де Кирико, ритм и диссонансы вместо полифонии и гармонии, попытка найти свой путь, а не плестись по следам своего брата, новое имя, новая жизнь, если бы у меня был брат, задача была бы проще, всегда проще что-то делать, отталкиваясь от чего-то другого, мне не хватает успешного брата, или сестры, да, талантливой, преуспевающей, нашедшей свой путь, а я, младший, никчемный, все еще его не нашел, не знаю, чего хочу, девушки всегда знают, чего хотят, этим они отличаются от парней, поэтому они успешнее, в политике, управлении, шоу-бизнесе, спорте, исполнительских искусствах, а также и в композиции, разного рода художествах, сыскном деле, кулинарии и прочем, парням найти свою дорогу труднее, для них все дороги ведут к женщине, и потому, тот, кто ищет особый путь, заблуждается, и ничего не находит, поначалу я шел прямым путем, напрямик к женщине, предмету моей мечты, с этим все было ясно, какая цельность, позавидовать можно, и я завидую себе прежнему, как получилось, что я сбился с пути, возжелал чего-то другого, но если так, если женщина это Ultima Thule, то к чему все мои рассуждения, искать то, что лежит под носом, стоит за дверью, сидит в гостиной, ходит по комнате, лежит в постели, готовит на кухне, посылает тебя за покупками, просит дать отчет в расходах и доходах, звонит каждый час, чтобы установить твое местонахождение, водит тебя на служебные вечеринки, на посиделки у друзей, родственников, знакомых, о нет, если это правый путь, то я все же пойду налево, я ошибся, выдав женщину за конечную цель, это просто немыслимо, в юности все блуждают, разыскивая женщину, а отыскав, и так далее, следующая пьеса, действующие лица: Кен, неопределенного возраста, Рэй, намного моложе Кена, – Рэй (повязывая галстук): ну и как я выгляжу? – Кен: как человек, собирающийся повеситься на своем галстуке. – Рэй: нет, серьезно. – Кен: серьезнее некуда. – Рэй: узел что-то не получается… нелепый какой-то… ты не мог бы завязать? – Кен: я с этим дано завязал. – Рэй: ну пожалуйста. – Кен: когда-то я знал пять-шесть способов повязывать галстук. и что же? все они затягивали на моей шее галстук по-своему, каким-то особенным узлом, это потом, поначалу, конечно, я сам завязывал, и так, и этак, мне это казалось важным – уметь завязывать галстук, мне казалось, что от этого зависит многое, почти все, от того, как я повяжу галстук, и они делали вид, что это и вправду важно, они мне подыгрывали, чтобы потом затянуть галстук по-своему, так, что он уже и на галстук-то не похож делался, какой там галстук, обычная удавка, вот это они умеют, требовать, чтобы мы учились повязывать галстук, а потом превращать его в веревку, спрашивается, для чего тогда все эти ухищрения, если хочешь сунуть голову в петлю, так и поступай. – Рэй (не слушая его): вот теперь, кажется, лучше. – Кен: у нас такая возможность, исключительная, невероятная, единственная, – посмотреть этот сказочный город, изучить все его улицы, каналы, дома и башни, запомнить их, сохранить в своем сердце, жить потом этими воспоминаниями долгие годы, ведь сюда мы уже не вернемся, мы никогда не возвращаемся туда, где нам было хорошо, что-то мешает нам, мы всегда попадаем в другие места, не те, куда нам следовало бы вернуться, поэтому самое правильное – пользоваться случаем, если уж он привел нас сюда… Рэй: я думал, нас привел сюда Гарри. – Кен: он действовал от имени и по поручению случая. глупо думать, будто Гарри что-то значит в этой истории, в нашей жизни, ни черта он не значит, вот ты собираешься на свидание, и не просто свидание, а такое, которое приведет к свадьбе, или сожительству, какая разница, в любом случае это ведет к петле, Гарри тут ни при чем, это твой выбор Рэй, это могло случиться с тобой и в другом городе, пока ты держишься этих взглядов, будто женщина что-то значит в нашей жизни, ни черта они не значат, так же, как и Гарри. – Рэй: я ухожу. если позвонит Гарри, скажи, что я принимаю душ. – Кен: да уж придумаю что-нибудь. – Рэй (внезапно растрогавшись): Кен, когда-нибудь ты расскажешь мне о себе, ладно? мы столько лет вместе, и я ничего о тебе не знаю. как так вышло, что все эти хреновы достопримечательности для тебя важнее свидания с женщиной? что может быть примечательнее женщины? Белфорт? Арентсхоф? картины Мемлинга в госпитале св. Иоанна? правда, мне хотелось бы знать, как это произошло, что тебя надломило, и ты мне расскажешь, но не сегодня, когда-нибудь позже (смотрит на часы). пока. не забудь: если позвонит Гарри, я в душе. – Кен: ты в жопе, а не в душе (утыкается в туристический гид). – Рэй (улыбается): так ему и скажи (уходит). – Кен рассеянно глядит в справочник. Звонит телефон. Кен поворачивает голову, смотрит на телефон. Звонки повторяются. Кен берет мобильник и нажимает на кнопку. – что ж, не так уж трудно, сочинять эти скетчи, подумаешь, пара пустяков, когда идешь по чужим следам, занятно, я пытаюсь настигнуть себя, а иду по чужим следам, будто они могут вывести меня к самому себе, и вообще, эти поиски себя бессмысленны, никакого «я» нет, так говорил Ницше, есть лишь клубок влечений, переплетшихся, будто змеи, да, там, в глубине, выводок змей, огромный клубок, и верх берет то одна, то другая, поднимает шею, допустим, у змей есть шея, и просовывает голову, высовывает ее, поводит ею туда-сюда, смотрит, высматривает, что-то шипит на своем парселтанге, вот только я не понимаю, я не избранный, никакого отношения к Слизерину, заурядный пуффендуевец, пуфф – вот все; что можно о нем сказать, но, допустим, мне и не нужно понимать эти влечения, достаточно дать им слово, не препятствовать, пусть каждое высказывается, каждое из тех, кому удалось на миг подчинить остальные, выбраться наверх, вот что: пусть я не понимаю их языка, но я могу переводить его в состоянии транса, автоматический перевод, похожий на автоматическое письмо, какое счастье, что Бретону и Супо пришла в голову эта идея, настоящая революция, освобождает от всех зажимов, открывает невиданные миры, чудесные страны, повесить на рабочий стол бретоновский коллаж L';criture automatique, 1938, мысли должны бежать, как эти лошадки, а за спиной маячит женщина, снова женщина, придется подретушировать, что бы там в глубине не говорило, оно не должно быть женщиной, иначе получится, что только женщины и говорят, разговорчивые создания, прародительницы речи, но нет, речь изобрели мужчины, а женщины присвоили ее себе, узурпировали, право голоса, а как насчет эдикта о круглосуточном молчании, или хотя бы восемнадцать часов в сутки, сим повелеваем, нет, допустить женщину в глубину невозможно, это будет концом всего, la fin de tout, но разве он уже не настал, там видно будет, не стоит предрешать ответ, не следует давать ответ преждевременно, торопиться с выводами, будущее покажет, время задуматься над тем, сколько лет этому голосу, тому, что бормочет там, в глубине, по ритму, распределению гласных и согласных, я думаю, можно установить это довольно точно, с погрешностью в двадцать лет, впрочем, если их там много, то и единого возраста у них нет, идея возраста всегда казалась мне чудовищной, как и все идеи, связанные со временем, прошлое, будущее, настоящее, рост, убывание, обещание, предсказание, Ницше полагал, что вечное возвращение как бы аннулирует время, во всяком случае, считал он, эта идея ближе всего к идее вечности, которая, разумеется, незаконна, фиктивна, противоречива, вечное возвращение, говорил он, доставит слабым массу неудобств, зато сильных сделает еще сильнее, здесь, в Алтайских горах, легко думается и о вечности, и о вечном возвращении, здесь вообще легко думается, безлюдье, тишина, успокаивающий вид гор, я правильно сделал, что приехал сюда, можно сказать, переехал, засел, отгородившись от всех и вся, думая и мечтая об одиночестве, уже не мечтая, а пребывая в нем, пробуя его на вкус, запах и цвет, осязая его, вдыхая и выдыхая, ну что сказать, одиночество – хорошая штука, если ты выбрал его в нужный момент и нашел для него подходящее место, такое одиночество годится как для того, чтобы обрести свое «я», так и для того, чтобы его потерять, в смысле избавиться от него, как рекомендуют восточные учения, Хемингуэй, когда охотился в Африке, возил с собой собрание Сименона, а у меня здесь восточная мудрость, не в таких однообразных томиках, какие лежали в коробке у Хемингуэя, нет, издания различаются и по формату, и по шрифту, словом, по всем типографическим и дизайнерским характеристикам, но говорят они примерно об одном и том же, и я предвкушаю неторопливое погружение в эту мудрость, здесь появляется время, предвкушение, ожидание и тому подобное, но время избавиться от времени еще не пришло, вернемся завтра, а потом после завтра, может быть, и так без конца , действующие лица: Виктор, Эспарцет, Гоцци, Лакан, девочка (или мальчик), место действия: поле с одиноким деревом, – Эспарцет сидит под деревом, вытянув ноги, голова свесилась на грудь, он спит, раздается свисток, Э. просыпается; осматривается по сторонам, снова засыпает, сверху падает каштан, Э. просыпается, смотрит вверх, снова засыпает, раздается треск, одна из ветвей обламывается и падает прямо на Э., но тот вовремя просыпается и успевает увернуться, встает на ноги; отряхивается, поправляет галстук, смотрит на публику, потом – на упавшую ветвь, потом – на дерево, появляется Виктор. – Виктор (ни к кому не обращаясь): просто удивительно: ни одного ручья, ни одного бочага, как здесь еще трава растет (замечает Эспарцета), привет, не подскажете дорогу к ближайшему водоему? размер не имеет значения, сойдет родничок, сойдет и лужа. – Эспарцет: последняя надежда. – Виктор: вот именно, если я к вечеру не найду воды, то, клянусь, умру . – Эспарцет: дуракам везет. – Виктор: а мне не повезло. я все потерял на торгах и теперь в бегах. в горле пересохло. я, наверное, похож на египетскую мумию. – Эспарцет: вылитый Сети Первый. – Виктор: а что вы тут делаете, под деревом и при галстуке? – Эспарцет: разговариваю с вами. хотя лучше бы не говорил. – Виктор: ну а что вы делали раньше, до того, как я появился? – Эспарцет: искал смысл жизни. – Виктор (начинает смеяться, но заходится сухим кашлем): вдали… кх… от людей? – Эспарцет: вблизи я тоже искал. это бесполезно. – Виктор: а здесь? нашли что-нибудь? – Эспарцет: я нашел это дерево, но самая лучшая ветка обломилась. – Виктор: ну, их еще много осталось. такой огромный каштан. – Эспарцет: это была нижняя, а до тех, что выше, не дотянуться. – Виктор: вы хотели забраться на дерево? – Эспарцет: да. – Виктор: каштаны можно сбить камнем или палкой. лучше палкой. (оглядывается по сторонам.) как здесь голо. – Эспарцет: к черту каштаны. – Виктор: а зачем же тогда лезть на дерево? вы хотели там заночевать? здесь что, водятся змеи? волки? тигры? (оглядывается по сторонам.) – Эспарцет: я хотел повеситься. – Виктор (после долгого молчания): так что же насчет воды? есть здесь хоть капля? лучше две или три. – Эспарцет: я хотел повеситься вот на этом галстуке. (развязывает галстук.) надо было сразу. но я так устал. так устал. я решил немного вздремнуть. и вот… (показывает на упавшую ветку.) последняя надежда. – Виктор (вдруг что-то сообразив): не все еще потеряно. я помогу вам. вы встанете мне на плечи и дотянетесь до следующей ветки. – Эспарцет: в самом деле. это возможно. вы рослый. выше меня на голову. – Виктор: но сначала мне нужно глотнуть воды. иначе я просто свалюсь, я умру, клянусь, если не выпью воды, в глотке все пересохло, я высох, я похож на мумию, я похож на Сети Первого. – Эспарцет: хорошо, хорошо. (достает из валяющейся рядом сумки бутылку с этикеткой Evian.) на глоток здесь точно осталось. – Виктор выхватывает бутылку и запрокидывает голову. Судя по тому, как долго он пьет, бутылка была полна. Едва он отнимает бутылку ото рта, как раздается свисток. Оба смотрят по сторонам. С дерева падает каштан. Оба смотрят на дерево. Раздается громкий треск, и с дерева сваливаются Гоцци и Лакан. Гоцци встает первым. Гоцци: вот мы и прибыли, мой принц, туда, где ждут нас апельсины, бананы, манго, море вин и праздничная чертовщина, я слышу звуки мандолин, я вижу десять Арлекинов, ах нет, их здесь, похоже, пара, узнать их трудно, это чары. – Лакан: их двое, потому что нас двое, у каждого из нас свой арлекин, и наша задача – слить их в одного Арлекина, из двух маленьких сделать одного большого, тогда мы, наконец, поладим со своим бессознательным, заговорим на общем языке, обретем связь с социумом и культурой. – Виктор (Эспарцету): ты что-нибудь понимаешь? – Эспарцет (Виктору): они думают, что мы заколдованы. – Виктор: кем? – Эспарцет: это они нас заколдовали, а теперь хотят расколдовать. – Гоццо (Лакану): дорогой принц, к чему такая серьезность? трагедия не сделает нам сборы. мы начали неплохо. продолжим в том же духе. (обращается к Виктору и Эспарцету.) друзья, вы не видели здесь свору собак, преследующих оленя? – Виктор (Эспарцету): за кого он нас принимает? – Эспарцет (Виктору): за своих друзей. – Виктор (Эспарцету): вот тут он ошибается. как, впрочем, и во всем другом. (обращается к Гоццо.) если вы из налоговой службы или, чего доброго из полиции, то имейте в виду, это место вне вашей юрисдикции. – Лакан (Гоццо): как я и думал. сопротивляются. но это сопротивление – в нас самих. мы не хотим признавать власть Отца, власть Закона. нужно сломить это сопротивление. мы должны изменить самих себя. – Гоццо (Лакану): а мне кажется, они отлично импровизируют. представление получается хоть куда. (обращается к Виктору и Эспарцету.) о нет, мы не имеем к полиции никакого отношения. мы – егеря Его величества. (Лакану.) я выдаю нас за других, так же, как и они. старый прием. но публика всегда клюет на него. эта неразбериха ей нравится. – Лакан (Гоццо): наша цель – навести порядок, отыскать порядок во всей этой путанице, установить иерархию регистров, и каждый использовать по его назначению. – мимо пробегает маленькая девочка. она катит перед собой золотой обруч. – Гоццо: принцесса! – Лакан: что бы сказал на это Ницше… – Виктор: куда бежит этот малыш? – Эспарцет (иронично): наверное, в ту же сторону, что и псы, – за оленем. – охота вместо путешествия – подходящий символ, я всегда чувствовал себя охотником, за исключением тех моментов, дней, лет, когда не чувствовал себя им, мне нравилось странствовать без цели, вдалеке от семьи, от людей, от их безумной сосредоточенности на повседневном, хотя, может быть, это не форма безумия, а исконное здравомыслие, в таком случае безумным был я, был и остаюсь, я всегда чувствовал себя запертым в клетке повседневности, за исключением тех моментов, когда чувствовал себя на свободе, а это случалось в путешествиях, я был асфальтовым пешеходом, но не только, я часто уходил за городскую черту и бродил по проселочным дорогам, а то и без дорог, я прекрасно понимал романтиков, хотя в то время и не читал их, но у меня были репродукции картин, Каспар Давид Фридрих, Карл Густав Карус, к этим двоим и сводился для меня романтизм в живописи, мне нравились безлюдные места, леса, поля, опушки, горы (которых я не видел), моря (их я тоже не видел), руины (и руин я не видел, исключая заброшенные церквушки, заросшие кустарником и травой, с железным хламом внутри, и недостроенные или брошенные здания, в них не было ничего романтического), что сказать о кладбищах, я бывал на городских кладбищах, но они так же мало напоминали романтические погосты, как асфальтовые дороги – сельские проселки, облака и закаты сохраняли по-прежнему в себе обещание иной страны, они не были иной страной, но уверяли, что она где-то есть, и лучше всего я чувствовал себя, когда думал об этой стране, когда ощущал ее близость, какие воспоминания, их можно растянуть на несколько дней, недель, месяцев, вот только что это даст, этот вопрос имеет смысл, если я за чем-то охочусь, но если я путешествую, странствую, как раньше, без цели, то он неуместен, итак, нужно решить, что это – странствие или охота, выслеживаю ли я оленя или брожу наугад, и оружия у меня с собой нет, ни охотник, ни птицелов, беззаботен, как, словом, не задумываюсь об итогах, когда-то я хотел приблизиться к той стране, ощутить ее в себе, если ты не можешь войти в страну, пусть она войдет в тебя, для меня это было важнее всего – чувствовать, что та страна во мне, стать частью той страны, можно и так сказать, то, что во мне, было частью этой страны, она была бесконечна, и ее нельзя было вобрать в себя, я чувствовал себя владельцем каких-то земель, который ищет господина, чтобы присягнуть ему на верность, вассалом в поисках сюзерена, вот это и было главной моей заботой – найти себе повелителя, кому я мог бы поклясться в верности, пообещав сражаться за него, не жалея жизни, а если он не хочет воевать, то просто, в общем, я искал осмысленного дела, но не мог найти ничего, кроме самих этих поисков, иногда мне казалось, что этого достаточно – укреплять в себе чувство другой страны, укреплять его всеми средствами – одинокими прогулками, мечтами, картинами, музыкой, но это настроение вскоре менялось, и мне хотелось реального дела, но вся реальность была нестерпимо обыденной, на ней не было даже отблеска заходящего солнца, солнца другой страны, они располагались в разных измерениях, поэтому я разглядывал открытки с картинами Фридриха и Каруса, слушал музыку немецких романтиков, гулял по лесам, смотрел на закаты, словом, вел жизнь немецкого юноши начала какого-то там века, где-нибудь в Дрездене или Гейдельберге, я даже выучил немецкий язык и читал немецких поэтов, Новалиса, Эйхендорфа, Гельдерлина, Мюллера и других, имени которых уже не вспомню, все это было давно, удивительно, что я еще кое-что помню об этих днях, месяцах, годах, мог бы и забыть, и о многом действительно забыл, возвращаюсь к мысли, которую начал, но не закончил, так вот, тогда я и вправду что-то искал, я был охотником, следопытом, но позднее чувство другой страны ушло, выцвело, и я перестал что-то искать, охоте пришел конец, за отсутствием дичи, типичная история немецкого юноши начала какого-то там века или его середины, как появились во мне такие настроения, откуда взялась эта тоска по нездешнему, ну хорошо, в начале того далекого века она была естественной, распространенной, как ОРЗ, но в мое время это было уже редким заболеванием, чем-то вроде болезни Крона или болезни Пика, как же я ее подхватил, неужели всему причиной набор открыток, что-то во мне таилось и ждало только триггера, движения спускового крючка, и вот я, словно рыба, пойманная на крючок и вытащенная из воды, дурацкая аналогия, разве меня перенесли в чуждую мне среду? наоборот, я ощущал ее как свою естественную среду обитания, то есть если меня и переместили, то из той страны в эту, а теперь пора прогуляться по тропинкам Алтая, некоторые из них проторил я, а некоторые – другие, но других в этих краях не встретишь, разве что очень уж постараешься или очень не повезет, сейчас лето, позднее, канун алтайской осени, дождей мало, подходящее время для прогулок, а также для сбора ягод и грибов, это все же лучше, чем искать неведомую страну, ищу то, не знаю что, поиски смысла – как раз из этого ряда, потому что неизвестно, что мы согласились бы считать смыслом, как мы узнаем смысл, когда его найдем? по каким признакам? в этом все дело, х можно найти из системы уравнений, но тут и уравнений-то никаких нет, пустая забота, человек крутится, как белка в колесе, но что его загоняет в это колесо? что запускает этот холостой бег, поиски неизвестного? может быть, поиски ответа на вопрос о том, что провоцирует эти поиски, так же паталогичны, как и те поиски, причину которых пытаются отыскать, тогда я недалеко ушел от себя прежнего, но зачем списывать все на паталогию, займем такую возвышенную точку зрения, согласно которой, заберемся на холм, с которого все описанное увидим под другим углом, истолкуем иначе, а именно общий человеческий удел чувствовать себя неудовлетворенным, разорванным в противоположность внешнему миру и даже другим людям, потому что мы их воспринимаем тоже извне, как объекты, со стороны они представляются такими же цельными, завершенными, как и животные, растения, камни, вот почему каждый из нас чувствует себя чужаком, себя-то он знает изнутри, и там, внутри, он чувствует себя ущербным, разбитым, отсюда постоянное желание чего-то достичь, чем-то заполнить нехватку, обрести цельность, собрать себя,  в деятельности, в бездеятельном созерцании, среди людей, в уединении, но как только происходит смена регистра и человек начинает ощущать ту самую цельность, которую он искал, мир вне его лишается смысла, весь смысл сосредотачивается в субъекте, а все объекты его лишаются, мир опустошается, ничего в нем больше тебя не интересует, тебе довольно себя самого, но это довольство скоро сменяется недовольством, потому что истинное удовлетворение ты можешь почувствовать только в единении с миром, нужно, чтобы и ты, и мир обладали цельностью, полнотой, укорененностью в чем-то глубоком, или наоборот, соприкасались с чем-то высоким, словом, выхода нет, можно лишь отвлекать себя от этого чувства неполноты, ущербности, разделенности и в самом себе и в отношениях с миром, опьянять себя  различными способами, да, так говорил Ницше, я помню его слова, они звучат у меня в ушах, у Ницше, кстати, был приятный, густой баритон, обычно он говорил тихо, ему мешала его стеснительность, но когда он чувствовал доверие к собеседнику или попросту забывал о нем, его голос обретал свойственный ему тембр, и я слушал голос Ницше, не вслушиваясь в его слова, хотя кое-что все же осталось в моей памяти, что-то о разорванном Дионисе, человек – разорванный Дионис, и нет никакой мертвой воды, которая бы его склеила, Ницше по секрету говорил мне, что будто бы нашел такую воду, но я сомневался в этом, и дальнейшее, то, что приключилось с моим другом, показало, что я был прав, и если так, то зачем я здесь, в этих предгорьях, среди гор, лесов, облаков и неба, перемена места ничего не решает, ни к чему не приводит, живешь ты с людьми или в уединении, от этого мало что меняется, но что-то все же меняется, несмотря на свой общий удел, люди все-таки различаются по характеру, наклонностям, одни предпочитают острое, перченое, другие – что-то понежнее, послаще, и тут ничего не поделаешь, это нужно принимать как факт, одни лучше справляются со своей разорванностью в офисе, или на сцене, или на трибунах стадиона, или в семье, а некоторым нужно уединении, праздность, или какой-то труд в одиночестве, например, сбор ягод, грибов, рассеянные по лесу, опушкам, они, благодаря мне, оказываются в одной корзине, изначально человек стремится собирать, соединять, а деструктивные, разрушающие стремления появляются позже, они вторичны, самое наглядное воплощение этого стремления к соединению – коллекционирование, когда-то я был завзятым коллекционером, у меня были средства, и я тратил их на покупку марок, статуэток, открыток, фарфоровых изделий, предметов искусства, антикварных книг и других редкостей, эта страсть иногда доходила до помешательства, я оказывался на грани банкротства из-за того, что тратил немыслимые суммы на то, что мне хотелось заполучить, а мне хотелось заполучить все, не для того, чтобы любоваться своей коллекцией, а чтобы собрать эти предметы вместе, они представлялись мне частями тела, разбросанными по миру, они были частями Диониса, и я хотел их собрать, я чувствовал, как они влеклись друг к другу, не знаю, что чувствовал «коллекционер» Фаулза, знаю, что есть такая книга, но я ее не читал, достаточно было двух других романов этого писателя, чтобы я решил никогда больше не открывать ни одной его книги, среди популярных авторов – множество таких, которых я ни во что не ставлю, и при этом я собирал книжные серии – детективы, триллеры, исторические романы, любовные и так далее, в этом сказывалась моя страсть коллекционера, я знал, что сами по себе все эти книжки ничего не стоят, ничего не стоят как произведения литературы, что большинство из них вообще к литературе не относятся, к литературе как я ее понимаю, но единообразный дизайн обложек искушал меня так, что я не мог устоять, меня влекло все сходное, конечно, издатели уже проделали работу по собиранию за меня – они ведь и запустили все эти серии, и я знал, что библиотеки покупая эти книги, делают то же, что и я, впрочем нет, они расставляют книги по именам авторов, в алфавитном порядке, или согласно инвентарному номеру, или еще как-нибудь, но ни в одной библиотеке, насколько я знаю, не собирают серии на одной полке, тут, конечно, не все так просто, вещи могут быть сходными в разных отношениях, в Англии, например, принято картины из частных коллекций, перешедших в собственность музея, располагать вместе, в одном зале, принадлежность к одной коллекции оказывается важнее тематического, хронологического, географического или какого-то другого сходства, такого рода коллекционеры обычно покупают картины разных художников, разных эпох, нарисованные в разных манерах, единственное, что объединяет предметы в таком собрании, – имя владельца, признаюсь, мне это не по душе, в таких залах я чувствую, вернее, чувствовал себя плохо, у меня раскалывалась голова, потому что картины не были соединены должным образом, сам я составлял свои коллекции по другим принципам, и когда пришло время, я передал их в дар немецким музеям, ни одна картина, ни одна статуэтка не попала в Англию, или Великобританию, называйте как хотите, немецкое понимание порядка было мне близко, оно было близко к тому, как понимал порядок я сам, вот почему все мои коллекции находятся теперь в немецких музеях, а сам я живу здесь, в предгорье Алтая, и занимаюсь те, что собираю гербарий, собираю ягоды и грибы, последние не для коллекции, а для употребления в пищу, после долгих лет, проведенных среди людей, я понял, что такой уединенный образ жизни мне подходит больше, я выстроил здесь небольшой, но удобный дом, до ближайшего поселка полчаса езды на внедорожнике, разумеется, здесь не Интернета, свой компьютер я использую как печатную машинку, вирусы мне не грозят, и с моими файлами ничего не случится, жесткий диск сделан в Германии, и я ему доверяю, он наверняка продержится дольше меня, в Дойче Банке у меня лежит некоторая сумма, процентов с нее хватает, чтобы обеспечить себя всем необходимым, сумма достаточно велика, настолько, что я могу не беспокоиться об инфляции, это беспокойство отравляло жизнь Шопенгауэру, если бы сумма на его счету была в сотни раз больше, или если бы он владел золотой шахтой, участками земли или компьютерной корпорацией, вроде «Эппл», его философия, возможно, была бы более оптимистичной, но, скорее всего, она была бы тогда не такой интересной, оптимистичных систем не так уж много, по правде, я не знаю ни одной, даже лейбницевский мир предустановленной гармонии таит в себе, если вдуматься, источник большой печали, системы ведь и создаются для того, чтобы избавиться от печали, и этот мотив – вроде родимого пятна, его можно замаскировать, но полностью устранить не удастся, и человек, склонный к печали, всегда его заметит, я знавал одного оптимиста, он работал в отделе логистики одной компании перевозок, компания была весьма крупной, и отдел логистики был большим, и в этом отделе он занимал вторую по значению должность, с каким усердием он оптимизировал маршруты, по которым доставлялись грузы! правильнее сказать: увлеченностью, для него это не было профессией – это была его жизнь, да, он и в жизни пытался все оптимизировать, по его словам, следовало бы разработать «логистику жизни», и он всерьез подумывал о том, чтобы суммировать свой опыт в философском трактате под таким именно названием, таких «руководств» и до него было написано не мало, вспомним хотя бы труды Смайлса, Карнеги, Витале, но все они подходили к проблеме не с той стороны, и вот, в тот самый момент, когда он уже готов был приняться за план этого опуса, от него ушла жена, забрав обоих детей, на суде было принято во внимание, что дети хотят остаться с матерью, а он-то столько сил положил на их воспитание! что-то не так было с его логистикой жизни, хотя разработанная им логистика на дорогах оправдывала себя каждый день, каждый час, после этого мы часто встречались в баре за стаканом виски, он пил все больше и больше, иногда мне приходилось отвозить его домой, личная жизнь его пришла в полный хаос, как следствие, начались неудачи и на работе, все путалось в его голове и на дорогах, по которым катили фуры компании, и когда однажды в Италии рухнул мост, увлекая за собой грузовик, следовавший по маршруту, проложенному моим знакомым, он решил, что с него хватит, вместо того, чтобы вернуться из бара домой, он отправился к железнодорожной линии и бросился под поезд, признаюсь, в таком конце человека, посвятившему всю жизнь оптимальному передвижению по дорогам, мне чудится что-то символическое, мир – это хаос, так говорил Ницше, пытаться его упорядочить – даром терять время и, может быть, даже способствовать увеличению хаоса в другой точке, вот тогда-то я и решил переменить свой образ жизни, я подарил свои коллекции различным музеям, построил особняк в предгорье Алтая, получил вид на жительство в России и перебрался сюда, чтобы гулять среди гор, собирать грибы и ягоды, когда приходит сезон, любоваться видами и печатать этот текст, который так же хаотичен, как и мир, в котором мы живем, серьезно, я думаю, что писатели причинили много вреда, создавая упорядоченные тексты, выдумывая связные истории, в мире наверняка действует принцип сохранения беспорядка, вспомните о втором начале термодинамики, постулате Клаузиуса, упорядочивая одну область, вы способствуете увеличению беспорядка в другой, разумно будет предположить. что увеличение числа связных историй в литературе приводит к возрастанию случайности, разрывов в реальной жизни, поэтому я не только не стремлюсь к связному изложению какой-то истории, а вообще избегаю связного дискурса, будь то воспоминания, рассуждения или что-то другое, писательство может быть оправдано только как создание абсурдных, бессвязных текстов, и я собираюсь когда-нибудь отказаться даже от той толики связности. которая еще присутствует в том, что я пишу, почему я не отказываюсь от нее немедленно, почему откладываю это на будущее, не знаю, объяснив это, я, без сомнения, включил мое решение в некий порядок причин и следствий, уменьшил бы хаос здесь, увеличив его где-то там, так что оставим лучше этот вопрос без ответа, поднялся ветер, небо хмурится, скоро польет дождь, я мог бы заняться грибами и ягодами, помыть те, почистить эти, или послушать музыку, пока не начался дождь, и капли не застучали по крыше, впрочем, это не будет помехой, у меня отличные наушники Direct Sound, даже умеренный гром не помешает, признаюсь, я до сих пор слушаю классическую музыку, Бетховена, Шуберта, Шумана, Брамса, иногда Малера и Вольфа, еще реже Шенберга и Берга, совсем редко Хиндемита и крайне редко Хенце, Штокхаузена я совсем не слушаю, я помню его высказывание о теракте 11 сентября, я не мог бы привести убедительных контраргументов, но тем не менее то, что он сказал, кажется мне примером дурного вкуса, и если человек может высказать что-то безвкусное, то он, наверняка и сочиняет в таком же духе, от Бетховена, Шумана, Брамса до нас не дошло никаких безвкусных высказываний, сентенций, наоборот, одни лишь бон мот, это были остроумные люди с хорошим вкусом, и музыка их доказывает это, так же, как и наоборот – фраза дурного вкуса компрометирует и музыку, сочиненную тем, кто ее произнес, вот почему я никогда не слушаю Штокхаузена, у меня есть подозрение, что и Хиндемит иногда говорил что-то неподобающее, ему музыка способна навести на эти мысли, но прямых доказательств у меня нет, если бы здесь был Интернет, я мог бы поискать в Сети, но поскольку я не сделал этого раньше, а теперь время упущено, то, исходя из презумпции невиновности, я считаю, что Хиндемит ничего такого не говорил, хотя и остроумием тоже не отличался, дождь тем временем припустил вовсю, тут бывают шквальные ветры и проливные дожди, местность не для умеренной погоды, жуткий хаос здесь сменяется благостным порядком, это как бы вселенная в миниатюре, поэтому мне здесь и нравится, я подумываю о том, чтобы стать гражданином России, тогда я смогу чувствовать себя здесь еще более укоренном, если можно пустить корни в таком месте, как это, несмотря на все сказанное, мной по-прежнему владеет желание пустить где-то корни, я – вроде семени, которое носится по ветру в поисках подходящей земли, да, поиски не прекращаются, ничего не поделаешь, рассуждения, увещевания – все впустую, можно подумать, что я здесь, потому что избегаю конфликтов, и это будет правильной мыслью, верным предположением, человеческая жизнь состоит из конфликтов, там, где двое, там и конфликт, если же их трое, четверо, сотни, тысячи, миллионы, то все пространство  пронизывается конфликтным напряжением – так, как его пронизывают радиоволны, оно гудит, искрит, как гудит и искрит пространство возле высоковольтной линии, конфликт во всем – в каждом взгляде, каждом слове, каждом движении, люди – конфликтные существа, конфликтующие, и с самим собой, и с другими, от этого не уйдешь, то есть уйти-то как раз можно, здесь, в предгорье Алтая, никаких соседей, никакого напряжения, никаких искр, молния – искра в отношениях с Богом, если бы я верил в Бога, так бы и сказал, для верующего в моем положении осталось бы одно конфликтное отношение – с Богом, но для меня, как неверующего, этот конфликт не существует, хотя напряжение остается, искры то и дело проскакивают, что-то гудит, шумит, бормочет, там, в глубине, или в каком-то соседнем измерении, Лакан сказал бы, что это речь моего бессознательного, по его мнению, бессознательное – это речь, а всякая подлинная речь исходит от бессознательного, я пытаюсь дать слово своему бессознательному, наверное, я здесь для этого, стоит почитать Лакана, чтобы лучше представлять себе ситуацию, пока я продвигаюсь наугад, без лоцмана, без ориентиров, я замечаю, что неохотно говорю о других людях, я не люблю воображать конфликтные ситуации, а говорить о других – значит говорить о конфликте, да, я попытался представить здесь драматические сценки, диалоги, но мне это далось нелегко, есть писатели, не написавшие ни одной пьесы, у них тоже была проблема с перемещением взгляда, речи, отдать свою речь другому, влезть в шкуру другого, любопытно, что так говорят – влезть в чью-то шкуру, разумеется, шкура бывает только у животных, при этом у них нет никакого «я», так что влезть в их шкуру – значит отказаться от «я» совсем, но имеется в виду – понять другое «я» как свое собственное, на это я не способен, хотя, может, в преодолении этой неспособности и лежит путь к моему глубинному «я», к самому себе, такое чувство, будто я потерял свою «прелесть» – ту самую, по которой тосковал Горлум, правда, было немало мудрецов, предупреждавших, что эта «прелесть» несет с собой зло, что она вредит, а не исцеляет, лучше без нее, чем с ней, лучше быть хоббитом Смеоголом, чем мерзким Горлумом, ничего не искать, искоренить в себе это желание, любопытно, что говорит об этом Лакан, жаль, что я не могу усвоить все его труды разом, да у меня и нет всех его трудов, вот когда можно пожалеть об отсутствии Интернета, по крайней мере, я никому не причинил большого зла, малое зло, несомненно, причинял, этого не избежать, но большого – нет, Ницше сказал бы, что  гордиться тут нечем, наоборот, стоило бы стыдиться такой безобидности, но я не слушаю Ницше, в этом вопросе, даже если он и нашептывает что-то там, внизу, любопытно, как они там себя чувствуют, все эти голоса, там, внизу, все эти персонажи, как чувствует себя Ницше, когда верх берет кто-то другой, какой-нибудь буддийский гуру, какой-нибудь нигилист, я хотел сказать, – не сейчас, а чуть раньше, – что, чувствуя свою неукорененность, избегал связывать себя обязательствами, проще говоря, никогда не завязывал отношений с женщинами, никогда им ничего не обещал, по правде, я имел дело только с проститутками, я знаю, что многие из них учатся или где-то работают, некоторые даже имеют семью, мужа, но все равно они представлялись мне такими же неукорененными, как и я сам, что-то вроде богемы, да, я сам чувствовал себя богемой, но без увлеченности каким-то искусством, ничего меня по-настоящему не увлекало, я часто впадал в иллюзию, но спустя какое-то время разочаровывался, люди, занятия – все это оказывалось не тем, что меня по-настоящему интересовало, в конце концов я пришел в мысли, что меня не интересует ничего из реального, из того, чем увлекаются другие люди, включая сюда и религию, и метафизику, и все подобное, во мне есть просто ощущение, что мне чего-то не хватает, но что это такое, чем можно было бы восполнить эту нехватку, я не знаю, более того, я уверен, что она никакому определению не поддается, это чувство потери, когда теряешь неизвестно что, чувство разлуки, когда разлучаешься неизвестно с кем, чувство печали, когда тоскуешь неизвестно о чем, в общем, никаких шансов избавиться от этого чувства, почувствовать себя полным, самодеятельным, укорененным, я мог бы рассказать множество историй о проститутках, популярная тема, всегда вызывает интерес, у любой публики, любой аудитории, неисчерпаемая тема для публичных дискуссий, материал для романов, фильмов и всего прочего в том же духе, вам может встретиться юная проститутка, которая изучает японский в университете, или мать семейства среднего возраста, продавщица или кассир, некоторые неохотно говорят о себе, а некоторые рассказывают, не стесняясь, может быть, я упустил свой шанс стать профессиональным исследователем этой области, защитником прав секс-тружениц или наоборот, их притеснителем, может быть, мне следовало выучиться на кинорежиссера и снять фильм о них, пальмовая ветвь и все прочее, написать репортаж, пулитцеровская премия и все прочее, написать роман, серию романов, в разных жанрах, в духе шведского детектива, американского триллера, японского эротического романа, как подумаешь, сколько возможностей предлагает жизнь там, вовне, просто голова кружится, перехватывает дыхание, но дело в том, что из всех возможностей нужно выбрать только одну, в лучшем случае две, и затем неуклонно стремиться к цели, и вот с этим-то у меня всегда было плохо, не хватало терпения, упрямства, веры в то, что я занимаюсь стоящим делом, через какое-то время, обычно недолгое, я начинал сомневаться, правильно ли я выбрал цель, хватит ли у меня сил довести начатое до конца, а главное – интересно ли мне это по-настоящему, что-то там. в глубине, принималось нашептывать мне, что все это – пустое дело, никчемное занятие, что оно только уводит меня в сторону от чего-то главного, подумаешь, Ветвь, подумаешь Пулитцер, награды – это конечно, не главное, и если даже я принимался за труд, не думая о наградах, – а так обычно и было, – то постепенно это дело теряло для меня интерес, я не мог включиться в него полностью, выложиться до конца, работал все менее и менее сосредоточенно и наконец отказывался от него, как много раз поступал и прежде, это было каким-то проклятием, да, на мне лежало проклятие, я был проклят, меня ничто не интересовало по-настоящему, даже любовь, и прежде всего любовь, как правило, те, кто не могут найти себя в деле, живут любовными историями, увлекаются, влюбляются, любовь заменяет им все другое, но у меня не было и такой замены, не скажу, что у меня было ослаблено эротическое начало, что Эрос мой был каким-то ущербным, рахитичным, не побегать, ни полетать, нет, я чувствовал необыкновенно сильное влечение неизвестно к чему, ущербность моего Эроса состояла в том, что он был слеп, не то чтобы он пускал свои стрелы в кого попало, нет, я имею в виду другое: он сам не знал, к чему стремится, что-то такое есть у Платона об Эросе, Платон точно знал, к чему Эрос стремится, но мой Эрос был другим, не-платоновским, словом, я не мог перенаправить свое либидо на какую-то конкретную цель, потому что оно было крепко привязано к чему-то неопределенному, интересно, есть ли у медиков, психологов название для такого расстройства, я знаю, люди, бывают, страдают потерей памяти, выходят из дома и забывают, куда идут, пока включают мобильник, забывают, кому они хотели звонить, полна дезориентация, вот так и со мной, не совсем, но приблизительно, я тоже дезориентирован, но, по правде, не воспринимаю это как ущербность, наоборот, я чувствую себя исключением из массы, исключением из всего человечества, никогда я не встречал человека, столь же дезориентированного, если и попадался такой, то в разговоре выяснялось, что у него есть конкретные предпочтения. мечты, желания, есть что-то такое, чего он по-настоящему желает, хотя, как знать, мне ведь тоже часто казалось, что я желаю того или этого, а потом наступало разочарование, может, и те, с кем я говорил, желали чего-то лишь на словах, у меня не было возможности посмотреть на них в деле, и все же я чувствую, что если бы они выказали такой же недостаток упорства, объяснялось бы это иначе, не так. как в моем случае, странно, мне приходит в голову сравнение с персонаже Уэллса – зрячим в Стране слепых, хотя точнее было представлять себя слепым в Стране зрячих, возможно, все это – следствие нигилизма, наверное, я – законченный нигилист, полный нигилист, хотя в чем-то я полон, если я и полон, то именно в своем нигилизме, не знать «зачем» – это и есть, по Ницше, нигилизм, пожалуй, стоит перечитать «Волю к власти», которую я никогда не читал до конца, хватало первых страниц, что такое нигилизм? то, что высшие ценности теряют свою ценность, нет цели, не ответа на вопрос «зачем», отсюда и слабость воли, если Ницше прав, то в своем расстройстве я не одинок, просто другим помогают разного рода паллиативы, истинных ницшеанцев, наверное, не найти, таких, кто обходился бы своими силами, не прибегая к самообману, и значит, моя особенность в том, что мне не удается самообман, есть зрячие (Заратустра), есть слепые (ослепившие себя), а я – ни то, ни другое, но почему же я не могу это принять, согласиться с этим, и как-то тянуть время, собирать грибы, ягоды, разбить свой компьютер, ничего не писать, ни о чем таком не думать, неужели у меня не хватит на это сил? с другой стороны, то, чем занимаюсь я, набрасывая этот текст (как и многие предыдущие), – ничуть не хуже общепринятых способов проводить время на этой земле, или каких-то редких, вроде скайджампинга, да, ничем не хуже, мне просто следует всегда иметь это в виду, кто-то выбирает скайджампинг, а я выбираю клавиатуру, никому и в голову не придет упрекать меня за это, если кто-то меня и упрекает, то это я сам, да, тут кроется что-то важное, сколько я себя помню, я всегда себя упрекал, я часто разговариваю в слух, вернее, ругаюсь, ругаю себя, мог бы привести конкретные слова, но не буду, это не обязательно, одни и те же фразы, слова на протяжении многих лет, и вот еще что: я часто ругаю других, но при этом чувствую, что выражаю недовольство самим собой, здесь что-то кроется, чувство вины, где ты, Лакан, почему я чувствую себя виноватым, это чувство вины возникает не из-за того, что я не могу заняться каким-то делом, наоборот, оно предшествует этой неспособности довести что-то до конца, если я узнаю, в чем моя вина, точнее, поскольку, скорее всего, никакой вины нет, почему я чувствую себя виноватым, тогда, быть может, я решу свои проблемы, это же тривиальный психоаналитический факт, почему я до сих пор не посещал психоаналитика, это необъяснимо, возможно, мне стоит немедленно вернуться в Европу и начать курс психоанализа, чувство вины, расстройство целеполагания, аутизм, нарушение целеполагания и целедостижения – это же признаки шизофрении, не могу понять, почему я до сих пор уклонялся от психотерапии, при том, что ясно сознавал: со мной что-то не в порядке, вероятно, рядом не было друга, близкого человека, который бы подтолкнул меня к этому решению, редко какой наркоман принимает решение пройти курс лечения самостоятельно, его к этому подталкивают. вынуждают, мир не без добрых людей, но я изолировался от всех людей, и плохих, и добрых, все они для меня были одного поля ягода, и даже с одного куста, поэтому не было никого, кто склонил бы меня пройти курс психоанализа, я думаю, это был бы именно классический психоанализ, я не доверяю современным экспресс-методам, например, исцелению с помощью крика, или объятий, или еще чего-нибудь в том же духе, нигилист всегда ближе к рационалисту, чем к обскурантисту, к нигилизму и приводит последовательный рационализм, может быть, он приводит к расстройству личности, тогда я не прав, и искать спасения, исцеления нужно именно в иррациональных способах терапии, но я здесь нахожусь в своего рода равновесии, я покоюсь, вдали от людей и городов, и что же могло бы вывести меня из этого равновесия? что заставило бы меня вернуться в мегаполис, найти вызывающего доверия психотерапевта и пройти с ним курс, длинный или короткий, нет ничего, что способно было бы оказать на меня такое действие, я останусь здесь на всегда, буду бродить, любуясь закатами, горами, далекой перспективой, наслаждаясь чистым воздухом гор, собирая гербарий, а когда наступает сезон – ягоды и грибы, и при этом не забывая об интеллектуальных утехах, размеренная жизнь, которую ничто внешнее не может нарушить, даже если бы, скажем, ко мне приехал Александр и стал бы уговаривать вернуться с ним в город, в Европу, разве ему удалось бы меня уговорить? думаю, что нет, уверен, что нет, ведь, по сути, именно он и был причиной моего бегства, об этом можно говорить долго, но уже глубокая ночь, пора спать, жаль, что невозможно сидеть за клавиатурой круглосуточно, но так уж устроен человек, тут я ничем не отличаюсь от остальных, и вот снова утро, и снова дождь, скверная погода, подходящая только для того, чтобы продолжать этот текст, который не является ни рассказом, ни дневником, ни рассуждением, не является он и исповедью, черт знает чем он является, скорее всего, ничем, но это он него и требуется, неизвестно кем и неизвестно зачем, стоит поговорить об Александре, мне всегда нравилось его имя, благородное по звучанию по размеру, историческим и культурным аллюзиям, Александр может вызвать как раздражение, так и симпатию, у меня он поначалу вызывал только симпатию, он напоминал мне об Александре Великом, Александре Первом и Александре фон Гумбольдте, напоминали его вьющиеся русые волосы, его высокий лоб, прямой нос, изящные руки, его выговор, мягкий, но твердый, его глаза, лучистые и проницательные, его походка, неспешная, но упругая, его привычки, необычные, но не вредные, он жил в Берлине, на Планкштрассе, недалеко от железнодорожного вокзала, и если уж вдаваться в такие подробности, то недалеко от Музейного острова, университета имени Гумбольдотов и набережной Шпрее, вот там он и жил, Александр Верн, очаровывая меня не только своим именем, видом, привычками, но и фамилией, в его жилах текла французская кровь, так, ручеек, небольшой приток, но достаточный для того, чтобы сохранить французскую фамилию, была в нем четверть и русской крови, словом, он был полиэтничен, если так можно выразиться, но для меня это оборачивалось скорее отсутствием каких-то этнических черт, он был просто Александром, несколько загадочным, необычным, привлекательным, ах Александр, если бы не Александр, то кто отделил бы себя или мучительно был привязан к себе подобным, что и вправду стоит сделать, так это рассказать о нем побольше, начать с того, как я с ним познакомился, очень просто, собираясь посетить Берлин (из чего следует, что в то время я жил не в Берлине), я наткнулся на предложение комнаты по сравнительно дешевой цене, в то время я еще не был таким богачом, как позднее, приходилось считать каждый цент, шиллинг и копейку, я зарезервировал эту комнату на десять дней, потом мы списались с Александром, обговаривая некоторые детали, меня несколько настораживал пункт, где указывалось, что хозяин иногда использует вторую из двух комнат как рабочую, я хотел узнать, чем же именно занимается Александр, и каков его рабочий распорядок, поскольку я думал уходить рано утром и возвращаться вечером, присутствие Александра меня не должно было особенно стеснять, но все же лучше было выяснить все заранее, и я узнал, что Александр занимается дизайном веб-сайтов, и вообще-то он живет и работает в другой квартире, но по некоторым обстоятельствам (он не уточнил, каким именно), ему приходится сейчас работать в той квартире, которую он сдает, он заверил меня, что приходить будет не раньше десяти, а уходить – не позже пяти, и не каждый день, меня это устраивало, хотя я предпочел бы, конечно, чтобы квартира была в полном моем распоряжении, погоду в июле обещали солнечную, без дождей, я решил, что день буду проводить в прогулках по городу, и Александр мне не помешает, так оно, в общем-то и получилось, я уходил в девять, а возвращался тоже в девять, мы увиделись в первый же день, Александр ждал меня в квартире, чтобы передать ключ, он мне сразу понравился, бывает так, что, увидев человека, сразу проникаешься к енму симпатией, будто чувствуешь его ауру, по каким-то признакам, которых и не сознаешь, выражению лица, голосу, жестам, создаешь себе представление о нем, и оно обычно оказывается верным, но ты его не сознаешь, не фиксируешь в словах, и позже оно может замениться другим, навязанным социальными отношениями, в которые вы вступаете, со многими мы вообще не хотели бы иметь ничего общего, но контакты необходимы, и порою довольно тесные, по работе, родственным отношениям и так далее, и чтобы облегчить задачу, чтобы эти контакты обходились нам как можно дешевле, то есть не отнимали у нас много сил, эмоций, мы неосознанно заменяем первое впечатление другим, но довольно рассуждений, хотя я и придерживаюсь стратегии бессвязности, беспорядка, но хотя бы тень связности должна лежать на том, что я пишу, иначе все это обратится в бред шизофреника, признаюсь, я не знаком ни с одним шизофреником и не начитан в специальной литературе, я не знаю, как бредят шизофреники, с вязано или бессвязно, мне почему-то кажется, что они, как и параноики, мыслят связно, вот только связь эта между их мыслями устанавливается на ложной основе, Александр показал мне квартиру, познакомил с некоторыми правилами (не ходить в уличной обуви, оставлять открытой дверь в ванную, поливать цветы и так далее), передал ключ и распрощался, снова мы встретились только через три дня, возвращаясь вечером я не находил никаких следов его присутствия, или, лучше сказать, пребывания в квартире, его посещения, если точнее, может быть, он и вовсе не приходил, мне почему-то это было любопытно, но, разумеется, я не стал выяснять, бывает ли он в квартире днем, для этого мне пришлось бы звонить и косвенно или прямо задавать вопрос, что было бы нелепо, я мог бы выдумать причину, какую-то проблему, чтобы задать этот вопрос, но он не был таким уж настоятельным, так было даже лучше – оставался налет таинственности, Александр был чем-то вроде домашнего духа, призрака, привидения, ты помнишь кто такой Александр, конечно же ты помнишь кто такой Александр, потому что он неофициально, что, впрочем, не соответствует истине, Александр сдавал квартиру официально, через какую-то службу, занимавшуюся такими делами, они, видимо, удерживали какой-то процент или какую-то фиксированную сумму, сводя хозяина квартиры и постояльца, вдобавок Александр, вероятно платил налог с полученной суммы, не знаю всех тонкостей такого бизнеса, я ведь и разбогател не потому, что занимался бизнесом, нет, получил наследство и доверил управление им надежной фирме, поэтому я не знаток в делах, связанных с продажей услуг или чего бы то ни было, по правде, я вообще ни в чем не знаток, даже в ботанике, хотя уже давно занимаюсь гербарием, прочел пару книг о растениях Алтайских гор, но назвать меня знатоком растительного мира Алтая никак нельзя, да я и не выдаю себя за такого знатока, те три дня, что я не видел Александра, ушли у меня на посещение берлинских музеев, я побывал во всех музеях на Шпреинзеле, Музейном острове, я видел бюст Филиппо Строцци, выполненный Бенедетто да Майано, вернее, терракотовую копию мраморного бюста, выставленного в Лувре, сам ли Майано сделал это копию, или кто-то другой, я не знаю, что же до Строцци, то он, кажется, был удачливым банкиром, в отличие от другого Филиппо Строцци, прозванного Младшим, тот тоже был банкиром, но вдобавок и кондотьером, трудно представить, как ему удавалось совмещать такие разные занятия, правда, кондотьерство Филиппо Строцци Младшего сводилось к тому, что он, бежав из Флоренции, попытался вернуться туда во главе собранной им армии, в чем ему, однако, воспрепятствовал Козимо Медичи, захватив его в плен, заниматься одно время банковским делом, а позднее встать во главе армии вполне возможно, интересно было бы взглянуть на изображение Строцци Младшего, но мне довелось увидеть только терракотовый бюст Строцци Старшего, и признаюсь, он показался мне симпатичным, я не настолько сведущ в искусстве, чтобы оценить работу да Майано, но человек, изображенный им, внушает симпатию, хотя и не в такой степени, как Александр, это, скорее, уважение, чем симпатия, Филиппо Строцци Старший не воевал, он был вынужден покинуть Флоренцию, так как один из его родственников выступал против Козимо Медичи, не того, который пленил Филиппа Строцци Младшего, а другого, прозванного Козимо Медичи Старшим, удивляюсь, как мне удалось вспомнить такие подробности, я так серьезно готовился к поездке в Берлин, что прочитанное буквально отпечаталось в моей памяти, лицо Филиппа Строцци Старшего выражает печаль, горечь, в нем есть нечто трагическое, жизнь в Италии в то время, да и раньше, была полна превратностей, особенно для флорентийцев, я почерпнул это из книги Макиавелли «История Флоренции», она кажется мне настолько примечательной, что хочу привести из нее несколько выдержек, по памяти, источника у меня с собой нет, но, как я говорил, зная, что в Берлине я увижу бюст Строцци, я проштудировал множество книг по истории Италии, в том числе и эту книгу Макиавелли, которую мало кто читал, в отличие от его «Государя»,
 
После отречения Целестина папой был избран Бонифаций VIII. В это время чужестранцы оставили в покое Италию, и папа мог надеяться на укрепление своей власти. Однако небо решило иначе и допустило, чтобы в Риме возвысились два дома – Колонна и Орсини. Используя свое богатство и семейные связи, они всячески ослабляли папскую власть. Папа, решив покончить с ними, отлучил их от церкви и объявил против них крестовый поход. Шьярра, глава дома Колонна, бежал из Рима, но был схвачен пиратами и сослан на галеру. Во время боя пиратов с французским линейным кораблем «Мария-Антуанетта» ему вновь удалось бежать. Он вплавь добрался до необитаемого острова, на котором провел несколько месяцев, прежде чем был замечен торговым судном. За это время Шьярра тщательно обследовал остров и нашел пещеру, в которой пираты прятали награбленные сокровища. Прибыв во Францию, он обещал королю Филиппу передать эти сокровища французской казне с условием, что Франция поможет ему в борьбе против папы. Филипп согласился на это и послал Шьярру к папе якобы для переговоров. Но настоящие цели Шьярры были другими. На третью ночь после своего прибытия, он собрал большой отряд и захватил папу в плен. И хотя возмущенные жители Ананьи вскоре освободили папу, это оскорбление явилось для него таким тяжелым ударом, что он помешался и умер. Приблизительно в это же время скончался и Карл II, и императорская корона перешла к Генриху Люксембургскому. Генрих, верный традиции, прибыл в Рим, чтобы получить корону из рук папы, но обнаружил, что папы в городе нет. Это объяснялось тем, что после смерти Бонифация папой стал Климент V, француз по происхождению, который перенес папскую резиденцию в Париж. Генрих об этом не был извещен, поэтому он прибыл в Рим, вернув в Италию всех изгнанников – и гвельфов, и гибеллинов. Он надеялся примирить враждующие стороны, но ему это не удалось, ввиду нежелания обеих сторон идти на компромисс, и он удалился из Ломбардии в угнетенном состоянии духа и направился по генуэзской дороге в Пизу. Погода была неблагоприятной. Шли дожди, дорога была покрыта грязью. Грязь была такой густой, что в ней вязли колеса повозок и копыта лошадей. Солдаты требовали вина. Генриху ничего не оставалось, как удовлетворить их требование. Армия не прошла и половины пути, а все уже были пьяны. Пьяны были и лучники, и артиллеристы. Лейтенант мушкетеров, сбиваясь с дороги в поле, говорил своей лошади: «Я пьян, mon vieux, я здорово пьян. Ну и накачался же я!» Армия двигалась в темноте, и адъютант императора то и дело подъезжал к кухне и требовал затушить огонь. Он опасался, что огонь кухни заметят солдаты Роберта Неаполитанского. До их лагеря оставалось не менее пятидесяти миль, но адъютанту не давал покоя огонь кухни. Неизвестно в точности, что послужило причиной поражения армии Генриха. Известно, однако, что его попытка отобрать Тоскану у короля Роберта окончилась неудачей. Армия Генриха была рассеяна. Его адъютант нашел убежище в Голландии. Позднее он написал мемуары, где утверждал, что причиной поражения был огонь полевой кухни, послуживший для противника предупредительным сигналом. Остаток своей жизни он посвятил поискам таких источников тепла, которые бы не излучали света. Незадолго до своей кончины он открыл явление электромагнетизма и придумал аппарат, аккумулирующий электрическую энергию (он назвал его "лейденской банкой" – по названию города, в котором жил). Эти открытия привели к тому, что традиционные очаги были заменены электрическими плитами, дававшими намного больше тепла и практически не излучавшими света. Недавно была изобретена микроволновая печь, излучающая свет только в инфракрасном диапазоне. Достижения современной теплотехники всем известны. Они ясно говорят, что История представляет собой процесс саморазвертывания мирового духа, в котором самые незначительные события имеют глубокий смысл, как нравственный, так и метафизический. Излагая этот вопрос, я избегаю частностей и сосредотачиваюсь на общем. Упрек в излишней философичности мне может предъявить лишь обыденный рассудок, привыкший иметь дело с конечными определениями. Те же, кого бесконечность определений и диалектика отрицания не пугают, найдут в моем труде прямой путь к примирению с Историей. Исторический процесс есть истинная теодицея, и все совершившееся и совершающееся не только не произошло и не происходит помимо Бога, но, во всех своих частностях и подробностях, есть дело Его разума и Его воли.

Как уже говорилось, Фридрих Рыжая Борода взял и разграбил Милан. Миланцы этого не забыли, и после смерти Фридриха примкнули к партии гвельфов. Так поступили, однако, не все. На сторону императора перешел дом Висконти. Они изгнали из города семейство Делла Торре, члены которого принадлежали к партии гвельфов. Этим междоусобицам был положен конец, когда император и папа заключили соглашение. Делла Торре вернулись в Милан, и Висконти отдали им некоторые важные городские посты. Когда Генрих Люксембургский прибыл в Италию для участия в собственной коронации, в Милане его встретили Маттео Висконти и Гвидо Делла Торре. Они держались очень дружелюбно и по отношению к императору, и между собой. Но спокойствие, воцарившееся в отношениях между двумя семействами, было обманчивым. Маттео, глава дома Висконти, решил воспользоваться присутствием Генриха в Милане и расправиться с Делла Торре. Для этого он нанял людей, которые начали подбивать миланцев на мятеж. Они призывали миланцев вспомнить об обидах, нанесенных им Рыжей Бородой. Они высмеивали нового императора и сопровождавших его рыцарей за их язык, одежду, вкусы и манеры. Они называли немецких рыцарей гуннами, а Генриха Люксембургского – новым Аттилой. Их действия имели успех, и среди миланцев росло недовольство. Когда все было подготовлено, Маттео поручил одному из верных людей поднять бунт. И вот миланский народ с оружием в руках восстал против всего, что носило немецкое имя. Это был пример национальной розни, вылившейся в вооруженный конфликт. Дождавшись, когда бунт разгорится, Маттео явился к императору и обвинил Делла Торре в нарушении мирного соглашения. Император поверил ему. Он вообще был человеком легковерным, и всегда соглашался с тем, кто говорил последним. Обманутый Генрих соединил свои силы с силами Висконти, и они вместе напали на сторонников Делла Торре, которые в разных концах города старались справиться с мятежом, понимая, что мятежники действуют по наущению Висконти и во вред партии гвельфов. Почти все Делла Торре были перебиты, а немногих оставшихся в живых изгнали из города. Так Маттео Висконти добился своей цели. Но его триумфу помешала случайность. Немецкий рыцарь, по имени Адольф Эгмонт Карл Конрад фон Равенштейн, вместе с Маттео шел по улице, когда из ювелирной лавки, принадлежавшей кому-то из семейства Делла Торре, выбежали два человека с мешками. Маттео застрелил сначала одного, а потом и второго. Когда рыцарь фон Равенштейн увидел, что оба убиты, он воскликнул: «Маттео! Ты должен был сначала установить личность этих людей. Как ты мог застрелить их без предупреждения? Это противоречит гражданскому кодексу. Знаешь, какой теперь поднимется шум?» – «Гвельфы они или не гвельфы? – сказал Маттео. – Торре они или не Торре? Кто будет поднимать из-за них шум?» – «Может, никто и не будет, – сказал рыцарь фон Равенштейн. – Но откуда ты знал, что они Делла Торре, когда стрелял в них?» – «Делла Торре? – сказал Маттео. – Да я их за квартал вижу!» Перевернув убитых, рыцарь фон Равенштейн убедился, что это не итальянцы, а солдаты его полка. Мародерство – обычное явление на войне. Солдаты редко получают жалование во время военных действий, и поэтому вынуждены жить за счет грабежей. Полководцы и низшие командиры обычно смотрят на это нарушение сквозь пальцы. Рыцарь фон Равенштейн мог упрекнуть Маттео в неоправданной жестокости по отношению к его солдатам. Но он этого не сделал. Его возмутило другое. В словах и действиях Маттео, принявшего немцев за итальянцев, он усмотрел оскорбление своей нации и вызвал Маттео на поединок. Поединок состоялся тут же и закончился смертью Висконти. Было проведено расследование. На основе представленного ему доклада император повелел образовать постоянно действующую комиссию для решения вопросов, связанных с различиями в языке, одежде, манерах, вкусах и вероисповедании. Он не хотел, чтобы его рыцари подвергали свою жизнь опасности, защищая плюсквамперфект и оправдание верой. В его планы входило завоевание всей Италии, а также Венеции и Иерусалима. Каждый рыцарь был у него на счету. Поэтому он запретил поединки и приказал решать все споры в судебном порядке. Созданная Генрихом комиссия работала с перерывами в течение трех или четырех веков. За это время ее состав качественно изменился в связи с естественной сменой поколений. Комиссия рекомендовала преемникам императора содействовать объединению Европы. Проект предусматривал унификацию языков, одежды, вкусов, манер, вероисповеданий и денежных знаков. Этот проект объединения завершается в наше время. Никто из живущих уже не припомнит какого-нибудь рыцарского поединка – такие поединки прекратились сами собой, как только была достигнута высокая степень унификации. С завершением проекта Европа будет представлять собой единое государство, в котором субстанциальная свобода объединится с субъективным началом. Некоторые опасаются, что такое объединение приведет к исчезновению военных конфликтов, и европейцы погрязнут в болоте повседневности; их духовные силы иссякнут; их члены окостенеют. Но эти опасения напрасны. В любой индивидуальности существенно содержится отрицание. Если известное число государств сольется в одну семью, то этот союз, образуя индивидуальность, должен будет сотворить свою противоположность и породить врага. Против объединительного проекта выдвигают и другие возражения. Пацифисты говорят, что война угрожает собственности, поэтому следует вообще отказаться от государства, которое, как таковое, и порождает войну. Но эти угрозы, эта необеспеченность собственности есть не что иное, как необходимое движение. Нам часто говорят о бренности и тленности вещей во времени, о том, что все преходит. Мы выслушиваем эти речи с сочувствием, но при этом каждый из слушателей, как бы ни был он растроган, думает: то, что принадлежит мне, я все же сохраню. Но приходит день, и эта бренность, тленность, необеспеченность предстает в виде гусар с обнаженными саблями, или артиллеристов с расчехленными пушками, или пилотов с гудящими самолетами, и дело принимает серьезный оборот. Тогда эта назидательная растроганность, для которой подобные нашествия, вроде бы, не должны быть неожиданными, начинает проклинать завоевателей и саму войну. Она забывает, что войны лежат в природе вещей. Благодаря внешним войнам государства, внутри которых действуют непреодолимые противоречия, обретают внутреннее спокойствие. 

Во Флоренции проживала некая дама из рода Донати; она имела дочь необыкновенной красоты. Она рассчитывала выдать ее замуж за сеньора Буондельмонте, чья семья была самой могущественной в городе. Того же добивался и род Амидеи, второй по богатству и влиянию после рода Буондельмонте. И случилось так, что Амидеи опередили Донати. Было объявлено, что сеньор Буондельмонте женится на девице из рода Амидеи. Дама, о которой идет речь, была этим крайне раздосадована. Оставшееся до свадьбы время она решила употребить на то, чтобы расстроить помолвку. И вот что она придумала. Как-то раз она увидела, что сеньор Буондельмонте идет по улице один, направляясь в сторону ее дома. Она тотчас же спустилась вниз и подошла к нему со словами: «Сеньор Буондельмонте! Как я рада вас видеть! Вы хорошо выглядите. Говорят, вы женитесь, и я рада этому, хотя и предназначала вам свою дочь». И тут она, распахнув дверь, показала ему девушку. Кавалер Буондельмонте был очарован ее красотой и загорелся таким желанием обладать ею, что забыл о данном им слове, о тяжком оскорблении, каким явилось бы его нарушение, и о бедствиях, которые бы за этим последовали. Он сказал, обращаясь к даме: «Дорогая сеньора! Я тоже рад встречи с вами. Вы обворожительны! И так же обворожительна ваша дочь. Какое счастье, что вы предназначали эту девицу для меня! Я проявил бы неразумие и неблагодарность, отказавшись от нее. Я помолвлен, но еще свободен». И, не теряя ни минуты, он справил свадьбу. Дело это, когда оно стало известным, привело в полное негодование семейство Амидеи. Они собрались вместе с другими своими родичами и решили отомстить сеньору Буондельмонте, убив его самого, и его родителей, и его молодую жену, и даму, разрушившую их планы. Среди них, однако, нашелся один осторожный человек, который уговорил их не убивать обидчиков, а выставить их на посмешище, и не всех, а одного лишь сеньора Буондельмонте. Утром в пасхальный день четверо Амидеи спрятались в доме между Старым мостом и церковью Сан Стефано. Когда сеньор Буондельмонте переезжал через реку на своем белом коне, они напали на него у спуска с моста под статуей Венеры. Сначала они ранили коня. Потом они принялись хлестать коня прутьями по ногам, пока он не поднялся. Внутренности коня висели клубком и болтались взад и вперед, когда он пустился галопом, подгоняемый двумя Амидеи. Кровь била струей из раны между передними ногами коня. Он дрожал и шатался. Потом он упал. Один из Амидеи наклонился над ним и убил его ударом кинжала. Тем временем два других Амидеи подвели сеньора Буондельмонте. Они держали его за руки, и кто-то отрезал ему косичку и размахивал ею, а потом один из мальчишек схватил ее и убежал. Собралась большая толпа. Она кричала, свистела и гикала. В сеньора Буондельмонте бросали корки хлеба, помидоры, фляги, подушки, камни. Наконец его отпустили. Окровавленный, без парика, он направился к себе домой. Вечером его видели в кафе. Он был совершенно пьян. Он держал в руке пустой стакан и говорил, ни к кому не обращаясь: «Что ж, со всяким может случится, Да, со всяким. Мы же не герои, не боги. С нами всякое может случится. Мы ведь люди». Он говорил громко, и его слова услышал один предприимчивый человек. Его звали Эдвард Ллойд. Он был родом из Англии и прибыл во Флоренцию по делам. Дела его шли не очень хорошо. Корабль с принадлежавшим ему грузом кофе затонул; дом, который он сдавал внаем, сгорел, и, в довершение всех несчастий, у него украли кошелек, когда он смотрел, как Амидеи расправляются с сеньором Буондельмонте. Поэтому, услышав слова сеньора Буондельмонте, он подумал, что несчастья действительно случаются с каждым, и каждый может быть уверен, что когда-нибудь с ним что-нибудь подобное приключится, однако никто не знает дня и часа, когда с ним это произойдет. Сеньор Ллойд тут же сообразил, какую можно извлечь из этого выгоду. Он обратился к присутствующим и сказал, что готов заключить с каждым из них пари на таких условиях: если кто-то из присутствующих завтра упадет с лошади и сломает ногу, то он, Эдвард Ллойд, заплатит за его лечение в десятикратном размере, если же этого не случится, то этот человек заплатит ему, Эдварду Ллойду, один шиллинг. Это предложение вызвало смех у присутствующих. Но сеньор Буондельмонте, удрученный происшедшим с ним, обратился к сеньору Ллойду и спросил его, не согласится ли он заключить с ним пари на таких условиях: если в течение ближайшего года у сеньора Буондельмонте сгорит дом, или один из принадлежащих ему кораблей потонет, или его лошадь будет убита кем-то из Амидеи, или он сам пострадает от рук Амидеи тем или иным образом, включая отсечение головы, то сеньор Ллойд заплатит ему два миллиона шиллингов, если же за указанное время ничего из перечисленного не произойдет, то он, сеньор Буондельмонте, заплатит сеньору Ллойду два шиллинга. Это предложение также вызвало смех присутствующих. Но вскоре он затих, потому что Эдвард Ллойд, к общему удивлению, принял условия, попросив лишь сеньора Буондельмонте передать ему два шиллинга сейчас же и обещая прибыть на это место ровно через год, имея при себе, на всякий случай, два миллиона шиллингов. Сеньор Буондельмонте согласился, и пари было заключено. Так родилось страховое дело, без которого немыслима ни современная торговля, ни медицина, ни пассажирские перевозки, ни спортивные состязания. Страхование, придуманное Эдвардом Ллойдом, позволяет заменить неопределенность определенностью, ненадежность надежностью и свидетельствует о неудержимом прогрессе человеческого разума, которые подчиняет себе не только природные стихии, но и случай.

Враждующие семейства наконец прекратили вооруженные схватки, но больше от усталости, чем от стремления к миру. Городские власти, воспользовавшись передышкой, восстановили народные отряды. Им выдали новые знамена, которые были красивее и роскошнее прежних. Начальников отрядов стали называть гонфалоньерами. В их права и обязанности входило оказывать Синьории помощь оружием и советом. Учредили также должность экзекутора юстиции, или исполнителя справедливости; вместе с гонфалоньерами экзекутор должен был сдерживать наглость грандов. Казалось, этого достаточно, чтобы жизнь в городе текла мирно. Но нет – сеньор Корсо Донати вызвал новую смуту. Внешность у него было странная, походка – быстрая, а речь – пылкая и убедительная. Поэтому в городе его считали человеком могущественным и необычным. Он всегда высказывал мнения, противоположные тем, которых держались власти. Те, кто хотел добиться в жизни чего-то значительного, обращались к сеньору Корсо. Влияние его было так велико, что власти опасались, как бы он не стал первым в городе. И вот они начали распространять слух, будто он задумал установить тиранию. Народ в это легко поверил, потому что образ жизни сеньора Корсо отличался от того, который свойствен частному и честному гражданину. Эти подозрения усилились, когда сеньор Корсо женился на дочери Угуччоне делла Фаджола, вождя гибеллинов, человека весьма могущественного. Его противники решили, что наступил подходящий момент, и подняли против него оружие. Народ, как это всегда бывает, вначале колебался, но потом с песнями и танцами пошел за теми, кто обещал ему развлечение. Во главе народа шли синьоры Россо делла Тоза, Паццино деи Пацци, Джери Спини и Берто Брунеллески. Они привели поющий и танцующий народ к Дворцу синьории и потребовали, чтобы капитану народа выдали документ, обвиняющий сеньора Корсо в том, что он с помощью своей жены и тестя намеревается установить тиранию. Синьоры тут же выдали им этот документ. Сеньора Корсо заочно судили и приговорили к смертной казни. Между обвинением и приговором прошло не более двух часов. После этого сеньоры Россо делла Тоза, Паццино деи Пацци, Джери Спини и Берто Брунеллески в сопровождении народных отрядов, с песнями и музыкой, отправились арестовывать сеньора Корсо. Они думали, что это будет нетрудно сделать, однако сеньора Корсо отличало не только величие замыслов, но и величие духа. Не испугавшись вынесенного ему приговора, не взирая на то, что его покинули друзья и союзники, он в одиночку возвел вокруг своего дома и на прилегающих улицах баррикады и, когда народ приблизился, начал стрелять из-за своих укреплений, перебегая от одного к другому. Возведенные им баррикады были такими прочными, бегал он так быстро и стрелял так метко, что народ, несмотря на огромное численное превосходство, долгое время не мог эти препятствия преодолеть. К вечеру все же баррикады были взяты, и сеньор Корсо был вынужден укрыться в своем доме. И здесь стало ясно, что он заранее подготовился к долгой осаде. Его дом представлял собой настоящую крепость. На ограде торчала колючая проволока; пространство между оградой и стенами дома было изрезано рвами; все подступы к дому были тщательно заминированы. Сеньоры Россо делла Тоза, Паццино деи Пацци, Джери Спини и Берто Брунеллески призывали народ идти на штурм. Но их призыв не нашел отклика в сердцах нападающих. Было ясно, что прямой штурм дома стоил бы нападающим многих жертв, поэтому они решили взять сеньора Корсо измором. Осада дома продолжалась семь дней, в течение которых сеньор Корсо не спал и не ел. Он продержался бы и дольше, если бы одному из осаждавших не пришла в голову мысль проникнуть в дом через подземный ход. Тут же были заняты близлежащие дома, и с четырех сторон начали рыть подкопы. К утру следующего дня ходы были подведены к самому дому сеньора Корсо. Однако сеньор Корсо, обладавший тонким слухом, разгадал их замысел и, видя, что победа над противником невозможна, решил спастись бегством. Он вышел из дома и напал на осаждающих в то время, когда большая их часть уже спустилась под землю. Орудуя шпагой и пистолетом, он с боем прорвался сквозь окружение и выбрался из города через ворота Кроче. Сеньоры Россо делла Тоза, Паццино деи Пацци, Джери Спини и Берто Брунеллески тут же начали энергично преследовать беглеца и настигли его на берегу Аффрико. Сражение было долгим. Сеньор Корсо мужественно отбивался, но его схватили, связали и повезли во Флоренцию. День был жаркий. Лицо у сеньора Корсо было потное и грязное. Ноги его неестественно торчали. У него был задет позвоночник. Не желая терпеть боль и подвергаться унижениям, он соскочил с коня и упал на землю, ударившись головой о камень. Солнце стояло в зените. Он лежал неподвижно рядом с горячим камнем, уткнувшись лицом в песок, закрыв голову руками. Он слышал, как к нему подошли сеньоры Россо делла Тоза, Паццино деи Пацци, Джери Спини и Берто Брунеллески. Он чувствовал все удары. Раз он почувствовал, как кинжал прошел сквозь его тело и уткнулся в песок. Потом его подняли и закинули на лошадь. Он слышал их веселые крики, когда они погоняли лошадей. Солнце стояло в зените. Его кровь стекала по лошадиному крупу и капала на песок. Лошадь иногда поднималась на дыбы и ржала. Тогда сеньоры Россо делла Тоза, Паццино деи Пацци, Джери Спини и Берто Брунеллески хлестали ее железными прутьями, и она успокаивалась. Сеньор Корсо чувствовал, что сознание покидает его. Мир вокруг как бы пульсировал, делаясь то необыкновенно большим, а то – необыкновенно маленьким. Потом все побежало мимо, быстрей и быстрей, – как в кино, когда ускоряют фильм. Сеньор Корсо не увидел конца этого фильма – он умер. Его тело привезли в город и бросили на главной площади перед Дворцом синьории. Оно лежало на площади три дня. По нему ходили собаки и птицы. На четвертую ночь то, что осталось от тела сеньора Корсо, отвезли на городскую свалку. Такое обращение с телом покойного показалось некоторым из его прежних друзей бесчеловечным. Кроме того, они осуждали сеньоров Россо делла Тоза, Паццино деи Пацци, Джери Спини и Берто Брунеллески за то, что те сделали со своим пленником. Если сеньор Корсо, говорили они, хотел умереть, то упомянутые сеньоры должны были не увеличивать его страдания, а наоборот, избавить его от них. Точно так же, говорили они, следует поступать в будущем с каждым, кто пожелает уйти из жизни. Необходимо принять соответствующий закон, который бы уравнял в правах желающих умереть с желающими родиться. Этот закон прославит Флоренцию и будет способствовать распространению гуманности по всей Италии. Они даже придумали для этого закона название: «закон об эвтаназии» (закон о счастливой смерти). О счастливой и несчастливой смерти спорили в каждом доме. Образовалось три партии. И борьба между ними была не менее ожесточенной, чем борьба между гвельфами и гибеллинами. Сторонники неограниченного права на эвтаназию выступали за то, чтобы каждому человеку, пожелавшему умереть, была оказана врачебная помощь. Человек родится не по своей воли, говорили они, и с этим ничего не поделаешь, но лишать его права уйти из жизни, когда он этого захочет, – значит нарушать все законы гуманности. Если врачи помогают человеку родиться, то они должны помочь ему и умереть. Право на эвтаназию должно быть предоставлено любому гражданину республики с момента его рождения. Им возражали сторонники ограниченного права на эвтаназию. Они говорили, что право на счастливую смерть должны иметь только нобили. Были и третьи, которые предлагали дать это право всем флорентийцам, за исключением женщин и детей. Данте Алигьери, бывший в то время приором, защищал всеобщее право на эвтаназию, причем делал это так красноречиво, что после победы сторонников ограниченного права на счастливую смерть его первым изгнали из города, и остаток жизни он провел в скитаниях по Европе. Пылая жаждой мести, он переменил свои убеждения и написал книгу, в которой сурово осуждал самоубийство. Всех самоубийц, независимо от того, была им оказана помощь или нет, он поместил в седьмой круг ада, превратив их в деревья и заставив испытывать страшные муки от когтей и зубов чудовищ. В книге говорилось также, что в день Страшного Суда самоубийцы не войдут в свои тела, а принесут их из могил и развесят на своих ветвях, как на вешалке. Книга «Против самоубийства» имела большой успех, и церковь внесла ее в Index, как она делала со всеми книгами, тираж которых превышал тысячу экземпляров. Самого Данте папа отлучил от церкви и даже объявил против него крестовый поход, что обычно делалось лишь в отношении христианских королей и шейхов. И все же влияние этой книги было так велико, что сторонникам права на эвтаназию не удалось одержать победу. Из этого видно, как один талантливый человек может задержать ход Истории. Но остановить Историю и тем более повернуть ее вспять не дано никому. После смерти Данте его книга была исключена из Index'a, а право на счастливую смерть получили все лица, достигшие пенсионного возраста. Вот так незначительные события (в данном случае – смерть сеньора Корсо) могут иметь значительные последствия. Некоторые из этих событий препятствуют развитию мирового духа, и обречены на забвение; другие способствуют ему и сохраняются как в памяти потомков, так и в самом духе, в его внутреннем бытии, которое мы называем бытием-в-себе. Всемирная история – это лишь временная и пространственная дифференциация внутренних определений духа, которые пребывают в нем в свернутом состоянии. Поэтому История напоминает смену образов на экране: мы видим временную последовательность событий, но на ленте эти события даны все сразу, одновременно. Мировой дух похож на свернутую кинопленку. Однако следует помнить, что он сам себе актер, оператор и режиссер.

Этим рассказом я завершаю историю Флоренции в ее связи с общей культурой и развитием мирового духа. Мне осталось только сделать два замечания. Первое касается вопроса о нравственной стороне Истории. Может показаться, что все изображенные мною лица – безумцы или злодеи. Однако такая оценка людей, творящих Историю, основывается на ошибочной точке зрения. Ведь История совершается в более высокой сфере, чем та, к которой относится вменяемость, нравственная или психическая. То, чего требует и что совершает в себе и для себя сущая конечная цель духа, то, что творит провидение, стоит выше нравственных и повседневных обязанностей, которые выпадают на долю индивидуумов. Моральные и психологические требования неуместны по отношению к великим людям, которые являются всемирноисторическими индивидуумами. Против них не должны раздаваться скучные жалобы на тему скромности, смирения и сострадания. Какими бы безумными или злыми ни казались их действия, они служат ходу Истории, они возводят дух на более высокую ступень самопознания, и это является их абсолютным оправданием, если вообще можно говорить об оправдании того, что в оправдании не нуждается. Второе замечание должно послужить утешением тем, кто склонен предаваться печальным размышлениям о тленности царств и людей и грусти о былой жизни с ее богатством и великолепием. Понятно, что речь идет не о грусти, вызванной личными потерями, а о бескорыстной печали по поводу гибели роскошной, блестящей, богатой содержанием культурной жизни. Я не буду повторять банальной истины о том, что всякая гибель есть в то же время возникновение новой жизни. Это давно известно и никого не утешает. Гораздо уместнее в этой связи будет напоминание о том, что время есть лишь внешняя, созерцаемая самость, не постигнутая самостью. Время есть судьба и необходимость духа, который еще не нашел завершения внутри себя. Когда же он постигает себя, он снимает свою временную форму, т. е. уничтожает время. Он постигает себя в понятии. В понятии же дух всегда остается тем, что он есть. Жизнь настоящего духа есть кругообращение ступеней, которые, с одной стороны, существуют одна возле другой, и лишь с другой стороны, являются как преходящие. Таким образом, те ступени, которые дух оставил, на первый взгляд, позади себя, он содержит в себе, в своей глубине. И об этом должен помнить каждый, кто, взирая на ход мировой Истории, сетует на его жестокость, негодует на людей за их безумства и скорбит об их гибели.

рассуждения Макиавелли о самопознании мирового духа как цели истории кажутся мне уловкой самого этого духа, оправдывающегося перед самим собой или, может быть, перед трибуналом тех индивидуумов, которые он приносит в жертву этому самопознанию, Макиавелли говорит, что эти индивидуумы сохраняются где-то там, в глубине, по крайней мере, так я его понимаю, но, возможно, он говорит нечто другое, возможно, сохраняются ступени развития мирового духа, а не индивидуумы, хотя трудно уяснить, что могут представлять собой эти ступени вне конкретного существования, Dasein, как называют это немецкие философы, у которых Макиавелли, несомненно заимствовал многое из своей философской концепции, если не все, мои познания в философии ограничены, поэтому я не в состоянии развить эту тему, да в мои планы и не входит подробный анализ макиавеллизма, выдержки из его работ, которые я здесь привел, служат лишь одному – иллюстрации того, с какой тщательностью я готовился к поездке в Берлин, в то время я переживал кризис, от меня ушла женщина, с которой мы прожили вместе около года, я, кажется, говорил раньше, что никогда не вступал в продолжительные отношения с женщинами, и в целом это верно, был лишь один случай, за два года до моего берлинского путешествия, я влюбился (будем называть вещи своими именами, каким бы нелепым это не казалось мне сейчас) в молодую художницу, я встретил ее в Бонне, во время рождественской ярмарки, тогда я часто наведывался в Бонн, не стоит объяснять, по какой причине, а если и стоит, то лучше это сделать позднее, обычно я гостил в Бонне летом или осенью, но в том году получилось так, что я оказался в Бонне под Рождество, мне понравилась праздничная атмосфера городка, я бродил по главным площадям, заставленными ларьками и разглядывал поделки мастеров, не только местных, но и приезжающих издалека, об этом я узнал, когда остановился возле одной частной галереи, где, как извещало объявление, проходила выставка батика – картин на шелке, такие картины выглядят по-особенному, краски переливаются, играют, я никогда раньше не видел таких работ, мне понравилась одна картина, изображающая причудливый дом с размытыми очертаниями, будто в цветном вихре, увидев, что я рассматриваю эту картину, ко мне подошла девушка, которая ее и нарисовала, она назвала эту картину «Замок», для замка домик был маловат, но значения это не имело, картину можно было вообще никак не называть, мы разговорились, и я узнал, что художницу зовут Вера, и она русская, живет в Риге, я ничего не знал об этом городе и не представлял, в какой стране он находится, она объяснила, что это Латвия, одна из бывших стран СССР, мне это тоже ни о чем не говорило, Латвия находится на берегу Балтийского моря, хорошо, но для меня это ничего не проясняло, в то время я не интересовался Восточной Европой, мои знания географии были обрывочными, территория бывшего Советского Союза представлялась мне так же смутно, как и территория Африки, о Латвии я знал не больше, чем о Габоне, я купил картину, хотя поначалу вовсе не собирался что-нибудь покупать, Вера была очаровательна, светлые волосы, немного вздернутый носик, она напоминала героиню какого-то датского сериала, в то время я еще смотрел телевизор, мы говорили по-английски, причем она говорила свободнее, в смысле быстрее и правильнее, как это странно, ведь я пишу этот текст по-русски, мой родной язык русский, и Вера, как я уже сказал, была русской, и ее родной язык был тот же, что и у меня, почему же мы не говорили по-русски, странности начались еще с Александра, как он попал сюда, мысль о нем, как она появилась, вероятно, потому, что я читал небольшую книжку Гертруды Стайн, но почему я поселил Александра в Берлине, этого уже не вспомнить, Берлин, музей, бюст Строцци, Италия, Макиавелли, ассоциативный ряд здесь прозрачен, как итальянский воздух, надеюсь, что воздух Италии прозрачен, хотя бы кое-где, в каких-то районах, иначе моему сравнению грош цена, но почему я выдал идеи Гегеля за мысли Макиавелли, и что теперь делать с Александром и Верой, ведь я придумал еще и Веру, неужели я так страдаю от одиночества, здесь, в предгорье Алтая, куда я забрался по своей воле, и не в мыслях, а наяву, продолжая о Вере, мы договорились встретиться позже вечером, когда выставка закроется, так начался наш роман, наши отношения, если воспользоваться этими расхожими словами, определениями, до Веры я имел дело только с проститутками, как так получилось – отдельная тема, может быть, я к ней и вернусь, Вера была моей первой непродажной женщиной, и последней, поначалу все шло хорошо, важно было и то, что мы познакомились таким романтичным образом – на празднике, у картины, и то, что за картину было уплачено, нисколько не вредило этой романтике, мы встречались в моем номере, а потом, когда Вере пришлось вернуться в Ригу, – у нее в квартире, она владела небольшой двухкомнатной квартирой в центре города, доставшейся ей по наследству от отца, мать ее была замужем за другим человеком, Вера жила одна, ни братьев, ни сестер у нее не было, зарабатывала на жизнь она тем, что водила туристов по городу, ярмарки в Германии позволяли ей еще немного заработать на продаже картин, в самой Риге батик спросом не пользовался, художественный рынок здесь был совсем небольшим, в то время я и сам был небогат, я не мог снять для нас двоих большую квартиру в Париже, где я тогда жил, и вообще обеспечить Веру, она, правда, говорила, что могла бы и в Париже работать гидом для русских, и так в конце концов и получилось, она переехала в Париж, а квартиру в Риге сдавала, с туристами тоже все наладилось, мы снимали двухкомнатную квартиру в 18-м округе, на Монмартре, Вера даже пробовала рисовать экспресс-портреты, как это делают художники на площади Тертр, но через несколько дней отказалась от этой идеи – заработать там можно было не так уж много, конкурентов хватало, и к тому же Вере не нравилось «навязываться», как она говорила, туристам, но так или иначе, а с деньгами у нас особых проблем не было, не было никаких проблем и в постели, общение с проститутками научило меня многому, я был гораздо опытнее Веры, у меня были некоторые удивлявшие ее предпочтения, кое-что ей не нравилось, и я не настаивал, мне казалось, что она довольна мной как любовником, да в общем-то так и было, проблема заключалась в другом, Вера не хотела отказываться от рисования, для нее это была творческая работа, она думала о себе как о художнице, и хотя у нее не было никакого специального образования, она считала, что живопись по шелку – ее призвание, за то время, что мы прожили в Париже, она закончила годичный курс рисования при какой-то художественной школе и думала о том, чтобы продолжать учиться, она мечтала начать рисовать на холсте, хотела стать настоящей художницей, но пока они занималась батиком, и это доставляло мне массу неудобств; мы не могли снять еще комнату и оборудовать ее под мастерскую, поэтому Вера рисовала в нашей квартире, для этого ей нужен был весь стол в «гостиной», как мы называли вторую комнату (или первую, если спальню считать второй), когда она рисовала, повсюду стояли баночки с красками, кисточками, и Вера постоянно боялась, что я случайно испорчу начатую картину или разолью краски, вдобавок к этому, нарисованную картину нужно было «закреплять», то есть, держать над паром с каким-то веществом, в одиночку заниматься этим было трудно, Верен требовался помощник, и конечно, этим помощником был я, в результате я лишался целого дня, а то и двух дней, потому что пары эти были какие-то химические, ядовитые, после них голова делалась тяжелой, по правилам нужно было надевать маску, но и это не очень помогало, к тому же в маске я начинал задыхаться, у меня, как я позднее узнал, была слабо выраженная клаустрофобия, вот эта технология, вместе со всеми другими неудобствами, и стала причиной нашей размолвки, и не просто размолвки, а разлуки, мы расстались, Вера уехала к себе домой, в Ригу, где у нее были друзья, без меня в Париже ей было одиноко, по-французски она так и не выучилась говорить, словом, она уехала, и, по правде, инициатором нашего «развода» был я, то есть я прямо не говорил, что предпочел бы теперь жить один, но Вера поняла это и без слов, когда она уехала, я испытал облегчение, потом, однако, меня начала донимать тоска, все же я привязался к Вере, мы много рассказали друг другу о себе, ни с одним человеком я не был так близок, и вот теперь этому пришел конец, я снова был один, вот вам и весь сказ и касса и кость абрикоса, одиноким я чувствовал себя с самого детства, не знаю, чем это вызвано, по-моему, тут ни до чего не докопаешься, даже если использовать самые современные технологии, может, поэтому я и не посещал психотерапевта, мое одиночество казалось мне настолько основательным, что подкопаться под это основание я считал невозможным, одиночество было началом всего, ничего изначальнее одиночества не было, и раз так, какой смысл пытаться его объяснить и, объяснив, устранить, связь с Верой была мгновенной слабостью, или заблуждением, растянувшимся на год, или меньше, если учесть, что мы жили вместе и какое-то время после того, как я понял, что мне лучше жить одному, не припомню, чтобы я когда-то еще впадал в эту иллюзию, имея в виду сознательный возраст, в детстве и ранней юности я, наверное, мечтал о том, чтобы избавиться от этого одиночества, говорю «наверное», потому что точно вспомнить ничего не могу, так, смутные намеки, но у меня есть повод думать, что так оно и было, что в детстве я не сторонился людей, а тянулся к ним, если точнее, тянулся к живому, какому-то существу, разумеется, так и должно быть, если уже в зрелом возрасте я увлекся Верой, но есть еще одно, что указывает на эту мою потребность в общении и любви, которая, может быть, сохраняется во мне и сейчас, что, впрочем, крайне сомнительно, если не полностью исключено, тот случай, о котором я упоминаю, произошел незадолго до моей поездки в Берлин, я наткнулся в Сети на ролик с песней Waiting for Love, я ничего не знал о парне, который ее написал, о певце, который ее исполнил, и о художнике, нарисовавшем мультфильм, но меня очень тронула и песня и видеоролик, честно говоря, в один момент я расплакался, а если уж быть честным до конца, то разрыдался и продолжал рыдать еще долго после того, как ролик закончился, в нем рассказывало о собаке, которая побежала за повзрослевшим хозяином, отправившимся на фронт Первой мировой, или Второй, это неважно, и вот она упорно бежит и бежит, по городам, полям, холмам, вот она уже близко к передовой, и все это под трогательную песню о любви, и вдруг снаряд взрывается рядом с псом, и когда дым рассеивается, мы видим пса лежащим на боку, неужели он мертв? он так и не добежал, не нашел хозяина, а в песне в это время звучит припев про то, как он, поющий голос, чувствовал себя безутешным в понедельник, начал надеяться во вторник, и «раскрыл руки» («сердце») в среду, и ждал любви в четверг, и так далее, а пес лежит вроде бы мертвый, и так его жаль, что невозможно от слез удержаться, рыдая над этим псом, я понял, как много во мне тоски по другому человеку или какому-то живому существу, которого бы я мог любить, и чувствовать, что это существо меня тоже любит, это было неожиданно для меня, я-то думал, что заключен в своем одиночестве, как в крепости, человек, у которого на все имеется собственный вкус, человек, обнесенный, как стеною, своим одиночеством и в него упрятанный, недоступный для общения и необщительный – не поддающийся учету человек , наверное, в это все дело, не в том, что я не мог выносить неудобств, связанных занятиями Веры батиком, просто я с самого рождения был словно окружен стеной, высокой, каменной, а поверху шли еще какие-то зубцы или колья, а то и колючая проволока, наверное, я был таким всегда, но поначалу это было не так заметно, и Вере показалось, что я такой же, как все, и в чем-то даже лучше, поэтому она и заинтересовалась мной, такое словечко для выражения чего-то более сложного, сейчас век простоты, все упрощается, сложное под сомнением, под запретом, мыслить и выражаться как можно проще, иногда и на меня находит такое настроение, не хочу говорить, что Вера влюбилась в меня, полюбила меня, и что я сам в нее влюбился, не знаю, почему мне не хочется употреблять этих слов, а потом она разобрала, кто я на самом деле, невозможно узнать человека, не прожив с ним бок о бок хотя бы год, отсюда и все неудачные союзы, удачный союз – все равно что выигрыш в лотерею, словом; там, за стеной, в глубине, жило, еще жило, еще влачило какое-то жалкое существование тоска по другим людям, по разговорам и пониманию, душевной близости, телесной близости, к Александру последнее не имело отношения, я не испытывал к нему никакого гомосексуального влечения, в этом я уверен, но я чувствовал себя псом, которого покинул хозяин, каждый раз, возвращаясь в квартиру, я ожила, надеялся, что Александр еще там, задержался, аврал на работе, некогда даже перекусить, и я представлял как мы вместе поужинаем, я покупал даже кое-что в магазинах в расчете на такую совместную трапезу, но всякий раз это оказывалось лишним, Александра не было, ни записки, ни единого знака, что он заходил и работал, ни одного звонка, чтобы справиться, как я тут, все ли в порядке, не нужно ли чего, я почему-то ждал от Александра заботливого участия, чуть ли не братской или родительской опеки, а ведь он был моложе меня, и ему не было до меня никакого дела, вероятно, я его сильно стеснял, он сдавал квартиру по необходимости, нуждаясь в деньгах, терпел из-за меня неудобства, такие же, какие терпел я, когда жил вместе с Верой, кто знает, может, и Александр был человеком, обнесенным стеной одиночества, может быть, он жил сейчас в неудобном месте, тесной комнатушке, и ждал, когда окончится срок моего пребывания в Берлине, и вот однажды, вернувшись из Картинной галереи, Гемальдегалери, я увидел на диване гитару, никаких других следов Александра я не заметил, но хватало и гитары, я взял ее в руки, и мне показалось, что она еще теплая, я даже приложил ухо к корпусу, чтобы услышать эхо, еще не угаснувшие вибрации, и мне показалось, что я слышу их, это была обычная шестиструнная гитара, я посидел, перебирая нейлоновые струны, я не умел играть на гитаре, я вообще не играл ни на одном музыкальном инструменте, хотя умел неплохо свистеть, у меня есть слух, и я могу насвистеть любую услышанную мелодию, но для игры на гитаре этого было мало, все, что я сумел, – это подобрать мажорный аккорд, мне представилось, что Александр специально принес гитару, что он ждал меня, рассчитывая провести вечер вместе, это было невероятно, в этом случае Александр принес бы что-то с собой и кроме гитары, бутылку вина, закуску, какой-нибудь десерт, фрукты, но ничего такого я не нашел ни на столе в кухне, ни в холодильнике, только гитара, и больше ничего, но это уже обнадеживало, Александр, скорее всего, вернется за гитарой, или он оставил ее умышленно, рассчитывая дождаться меня в следующий раз, например, завтра, так я думал, пощипывая струны, в этих грезах я провел, наверное, полчаса, и это были счастливые полчаса, в галерее я насмотрелся старых итальянцев и немцев, превосходная коллекция, одна из лучших в мире, я думаю, и пустые залы, и хотя я не большой знаток живописи, да и просвещенным любителем меня не назовешь, и вообще я не получаю от картин такого же сильного впечатления, как от книг или музыки, но в этот раз я вышел из галереи с чувством какого-то особенного покоя, просветленного покоя, я впервые ощутил то главное, чем живопись отличается от других искусств (музыки, литературы, драмы), – ее вневременность, и я сам словно выпал из времени, потом я еще долго гулял под Берлину, вдоль Шпрее, и вернулся в квартиру поздно, после полуночи, Александр, видимо решил, что ждать меня дольше неудобно, и кто знает, подумал он (так думал я), не вернусь ли я с девушкой, он ведь совсем не знает меня, думал я, он не знает, что у меня на уме, а у меня в то время на уме было что угодно, кроме таких развлечений, это было время когда превратился как бы в асексуала, женщины меня не интересовали, после ухода Веры, я испытывал к ним, скорее, неприязнь, ко всем женщинам оптом, мне от них ничего не было нужно, тициановская Венера, вывешенная в галерее и казавшаяся мне в отрочестве весьма соблазнительной, аппетитной, как сказали бы другие, но я так не скажу, не вызвала у меня в тот день никакого эротического интереса, хотя написана она превосходно, не в пример сидящему слева от нее органисту, рыжая бородка, курчавые волосенки, вогнутый нос, тип лица, который я не переношу, мне больше симпатичны молодые люди на портретах Беллини и Лотто, один из них, нарисованный Лотто в 1526 году, показался мне похожим на Александра, если сбрить бороду и усы и поменять цвет волос и глаз, он будет точно похож на Александра, в ту ночь я долго не мог уснуть, а вечером следующего дня все случилось именно так, как мне и грезилось, когда я воображал, что Александр оставил гитару, чтобы поиграть на ней позже, что он не отказался от мысли провести со мной вечер, выпить, поболтать, поиграть, попеть, так оно и получилось, в тот день я вернулся пораньше, и Александр был на месте, он работал на своем лэптопе, гитара лежала в другом углу дивана, где я ее и положил, Александр спросил, как я провел день, мы немного поговорили, при этом он почти не отрывал глаз от экрана, а рук – от клавиатуры, я уже начал думать, что он действительно очень занят, и, поработав еще пару часов, заберет гитару и уйдет, но он закончил минут через десять, я как раз успел умыться, переодеться, потом мы долго сидели с ним, он на диване, я в кресле, за низким столиком, Александр и вправду принес две бутылки белого белого, сыр, фрукты, суши, мы пили не спеша, тогда-то я и узнал о его предках, и чем он занимается, и еще о многом, и сам рассказал ему о себе, иногда он брал гитару и что-нибудь пел, у него был приятный баритон, мне вообще нравится мужской баритон, мой любимый тембр голоса, особенно в вердиевских ариях или дуэтах, другие тембры могут быть обворожительными, приятными, сладостными, красивыми, я говорю и о женских тембрах, но только баритон кажется мне по-настоящему благородным, слушая баритон в какой-нибудь опере Верди, я всегда чувствую тоску по идеалу, когда-то, в ранней юности, я просто извелся из-за своего голоса, у меня тенор, мне хотелось поменять его на баритон, я чувствовал, что с таким голосом, как у меня, невозможно быть благородным героем, а моей жизненной задачей тогда, как мне представлялось, было воспитание в себе благородного героя, в мыслях, чувствах, жестах, делах, все это можно было изменить, переделать, но голос переделке не поддавался, напрасно я старался его изменить, однажды я на какое-то время вообще потерял голос, мои упражнения обошлись мне дорого, ничего серьезного, конечно, но говорить я мог только шепотом, по правде, мне это даже понравилось, мне понравилось молчать, в молчании тоже было благородство, не меньше, чем в баритон, молчать я, по крайней мере, мог баритоном, то есть воображая, что у меня баритон, тогда я еще ходил в школу, и это было восхитительно – молчать по необходимости, когда учителя знали, что тебя нельзя спрашивать, а когда кто-то забывал об этом, или просто еще не успел узнать, одноклассники с готовностью объясняли, что я не могу говорить, девочки, мне казалось, смотрели на меня сочувственно, тогда я еще интересовался девочками, и мне было приятно, что и они интересуются мною, да, молчание давало преимущество, это был отличительный знак, печать благородства, и я согласился бы никогда не выздоравливать, мне казалось не так уж важным лишиться возможности говорить с другими, потеря невелика, а выгода несоизмерима, но прошло несколько дней, и голос вернулся ко мне, все тот же тенор, ничуть не «толще» прежнего, тенором у Верди всегда пели сыновья, а баритон доставался отцам, мне казалось, что тенор обрекает меня на вечное сыновство, то есть незрелость, а я отчаянно хотел повзрослеть, я хотел стать серьезным взрослым человеком и вести серьезную взрослую жизнь, полную благородных мыслей, чувств, жестов, поступков, деяний, для меня было очевидно, что окружающие жили по-другому, потому что им не хватало благородства, эта бессмысленная повседневность была воздаянием за их вульгарность, они заслуживали эту жизнь, но я чувствовал, что заслуживаю чего-то другого, и только мой голос напоминал мне, что и меня, по-видимому, ждет то же самое, но я не хотел внимать этим предупреждениям, то есть я им внимал, я их слышал, и искал способа уклониться от этого предсказания, странно, что примеры известных людей, артистов, политиков, писателей, ученых, композиторов, спортсменов и так далее, говоривших тенором, меня не успокаивали, не знаю, почему, казалось, бы это было прямым свидетельством того, что тембр голоса не так уж важен, понятно, что в обществе ему не придают большого значения, но и достижения этих людей показывали, как будто, что можно совершать большие дела, имея при этом тонкий голос, как, например, у Р., замечательного рассказчика, которого я не пропускал случая послушать, когда он выступал по телевидению, все эти примеры меня почему-то не убеждали, этим людям в моем представлении все равно чего-то не доставало, они не дотягивали до идеала благородного героя, а если человек не воплощал этот идеал полностью, то не имело значения, насколько он был близок к нему, в моих глазах он проигрывал, то есть оставался среди тех, кому была суждена обычная жизнь, не имеющая в себе никакой ценности, никакого смысла, уже тогда, следовательно, я стремился к недостижимому, я брал пример с оперных и литературных героев, жил ложными идеалами, других, кстати, и не бывает, но эти были из числа особенно вредных, они отъединяли меня от людей, от настоящей жизни, взрослея, я конечно. менялся, и эти детские представления блекли, увядали, но они никогда не засыхали совсем, иногда они шли в рост, распускались, зеленели, так случилось и в Париже, когда мы прожили с Верой несколько месяцев, я почувствовал вновь тоску по благородному одиночеству, в моем представлении благородный человек всегда одинок, невозможно вообразить благородного отца семейства, по крайней мере, в реальной жизни, в операх они были, и благородным любовником можно было остаться только на оперной сцене, в реальной жизни, само собой, благородство испаряется, как только пара ложиться в постель, но главная-то беда не в этом, в постели можно вообще ни о чем не думать, и так даже лучше, но казалось, что, покидая постель, ты должен снова перевоплощаться в благородного героя, а с женщиной поблизости это было невозможно, повседневность выносима только в одиночестве, вот в чем я убедился за эти годы, когда живешь один, можно не говорить о повседневных вещах, их как бы не существует, хотя ты, конечно, занимаешься домашними делами и тому подобным, но ты их не вербализуешь, говоря языком психологов, философов, ты их как бы не допускаешь на тот уровень, где пребывает твое благородство, но если ты живешь с женщиной, хотя почему с женщиной, неважно с кем, если ты живешь вдвоем, втроем, в семье, в общине, ты не можешь не говорить о них, и уже это лишает тебя твоего благородства, хотя, конечно, тебе и так было до него далеко, все это смешно, нелепо, все эти мысли о благородстве, сами по себе они не делают человека благороднее, наоборот, стравят его ниже все остальных, тех, кто и не думает о благородстве и вообще не заморачивается с идеалами, кто живет реальной жизнью, а не вымышленной, теперь-то я это понимаю, я здесь один, и со мной нет даже моих идеалов, никаких, ни одного, полное одиночество, а раз так, значит, жил я не зря, некоторые начинают жить в какой-то глуши, далеко от большой дороги, по которой идут, едут, катят на великах, скутерах, бордах, сегвеях те, кому повезло больше, и вот, чтобы выбраться на эту дорогу, им приходится прикладывать неимоверные усилия, буквально лезть из кожи вон, меняться до неузнаваемости, кое-кто так и не увидит большой дороги, а я все же выбрался на нее, конечно, я живу в стороне, на отшибе, и живу один, но при этом я все же шагаю по большой дороге, я такой же, как все, я научился различать реальность и вымысел, факты и идеалы, достижимое и недостижимое, нормальное и чудаковатое, я даже научился стрелять, я получил лицензию охотника, и у меня на счету уже немало трофеев, я охочусь на птиц (глухари, тетерева), волков и косуль, один раз пробовал даже подстрелить козерога, я ежедневно упражняюсь в стрельбе, у меня есть выбрасыватель тарелок, или тарелкозапускатель, или trap thrower, как называют этот аппарат по-английски, метательная машина, ежедневные упражнения в стрельбе обходятся недешево, но я могу себе это позволить, что может быть ближе к реальной жизни, чем охота? человек поначалу промышлял охотой, это известно, злаки начали выращивать позже, поэтому, занимаясь охотой, я вливаюсь в реальную жизнь, а то, что я предпочитаю жить и охотиться в одиночку, делает мое занятие еще более реальным, мне не мешают социальные условности, общество как раз и отгораживает человека от реальности, язык и все эти конвенции, хочешь узнать жизнь такой, какова она есть, живи один и занимайся охотой, учись убивать, жизнь всего реальнее тогда, когда она ближе к смерти, раньше я и подумать не мог, что стану охотником, возьму в руки ружье, все эти мужские забавы вызывали во мне отвращение, я жил юношескими грезами, причем такими, которыми грезил немецкий юноша начала позапрошлого века, с тех пор я переменился, я сам изменил себя, конечно, во многом мне помогло неожиданно свалившееся богатство, деньги позволяют легко решить множество проблем, которые без них оказываются просто нерешаемыми, одним из благородных героев в детстве для меня был охотник на львов из «Копей царя Соломона» Хаггарда, кажется, его звали Квотермейн, между прочим, я припоминаю, что в книге было что-то мрачное, экзистенциально-тревожное, как сказали бы философы, Квотермейн был чем-то близок персонажу Хемингуэя, да и самому Хемингуэю, не только тем, что охотился на львов, но какой-то своей неприкаянностью, мне это нравилось, это делало его человеком глуши, вроде меня, хотя я и говорил, что всякий охотник – уже потому, что он охотник – идет по большой дороге, плывет в мейнстриме, тем не менее, некоторые охотники сохраняют в себе что-то от той глуши, из которой они вышли, и таким охотником был для меня Квотермейн, я легко могу проверить это детское впечатление, припомнив фрагменты из «Копей», в детстве я так часто перечитывал эту книгу, что она вся у меня будто перед глазами, у меня фотографическая память, это и подарок судьбы, и наказание, все зависит от обстоятельств, в данном случае это мне на руку, я не нуждаюсь в библиотеке, на досуге, которого у меня немало, я, бывает, перелистываю мысленно какую-то книгу из тех, что читал в детстве, почему-то именно эти книги повлияли на меня всего сильнее, то, что я читал позже, давало пищу уму, но сердце не затрагивало, а если и затрагивало, то лишь слегка, что же такое было в этих «Копях», что не так было с Квотермейном, почему у меня сохранилось от этой книги ощущение мрака, угрозы, растерянности, потерянности, могла ли детская книжка, книга для детей, включать такие эпизоды, это стоит проверить, вот она, та самая книга, я будто прикасаюсь к ней, чувствую ее, обоняю, запах книжного шкафа, в котором она стояла, и ее собственный запах, у каждой книги свой запах, как и у человека, я помню все рисунки, юношу, бегущего от разъяренного слона, снежные горы, африканских воинов, шамана и ужасный скелет с поднятым копьем, странно, что я не помню самого Квотермейна, хотя он, наверное, изображен где-то на первых страницах, вспомнил, высокий рост, большая голова, длинные волосы, трубка во рту, но при всей этой героической внешности, Квотермейн был растерян, потерян, приближалась старость, и он не знал что с ней делать, что делать с собой, понятно теперь – после того, как я заглянул в книгу, хотя мог бы и не заглядывать, а припомнить прочитанное, но зачем лишний раз напрягать память, – понятно,  почему «Копи» произвели на меня в детстве такое впечатление, совсем не детская книжка, а на детей только такое и производит впечатление, недетское, может, я с тех пор и жил под впечатлением от этой книги, и никакие сочинения экзистенциалистов, Сартра, Камю и других, не производили такого впечатления, как этот приключенческий роман, прикидывающийся детским, серьезнейшая из книг, впрочем, каждый находит в книге то, что готов найти, к чему у него склонность и способность, что же до Александра, то после этого памятного вечера мы с ним не виделись, вот ведь как, я этого, конечно, не ожидал, в ту ночь он спал на диване, решил не возвращаться домой, то есть на ту квартиру, где он жил вместе с подружкой, у него, оказывается, была подруга, герл-френд, они жили вместе уже полгода, немалый срок,  и мне пришло в голову, что, может, у них какие-то нелады, может, он сюда приходит вовсе не для работы, а чтобы отдохнуть от жизни вдвоем, эта квартирка досталась ему от родителей, вернее, от матери, которая умерла около года назад, отец умер раньше, такое вот наследство, и поскольку зарабатывает он немного, то ему приходится сдавать квартиру, мы говорили по-английски, которым он владел свободно, гораздо лучше меня, я не в состоянии выучить ни один язык так, чтобы говорить на нем бегло, наверное, в этом тоже сказывается моя отстраненность, ведь я – человек, обнесенный одиночеством, словно стеной, я могу переговариваться только из-за стены, подавать знаки флажками, что поделаешь, характер не выбирают, не знаю, есть ли еще люди вроде меня, и не знаю, как бы я почувствовал себя с ними, такие люди не могут образовать компанию, они вроде степных волков, припоминаю, что у Гессе есть роман с таким названием, и припоминаю, что читал его раза два, но никакого впечатления он по себе не оставил, этот волк, звали его как-то на Г, по-моему, как и самого Гессе, ГГ, Герман Гессе, этот Г ничем меня не заинтересовал, не зацепил, уж не знаю, почему, чтобы узнать, следовало бы перечитать в третий раз, или вспомнить, я не перечитываю, а вспоминаю, но достаточно и Хаггарда с его «Копями», вообще, я уже немало раз убеждался, что многие произведения, ценимые знатоками, то людьми, делающими деньги на литературе, так или иначе, меня не волнуют, ничего мне не дают, даже такие, где речь идет об одиночках, об экзистенциальной тревоге, как сказали бы и как говорят философы, о смысло- и целеполагании, о расстройстве этой способности и многом другом в этом роде, не говоря уже о тех произведениях, в которых речь идет не об этом, где описывается общество, разного рода моральные и социальные конфликты, где персонажи похожи на картонных человечков, двумерных, у них отсутствует то измерение, которое для меня особенно интересно, подозреваю, что оно отсутствует и у большинства людей, иначе я не был бы таким, каков я есть, или, вернее, мне нравилось бы больше книг, между тем погода испортилась окончательно, я еще прогуливаюсь, но надеваю плащ и сапоги, иногда я подумываю, не завести ли собаку, но каждый раз вовремя отказываюсь от этой мысли, вовремя для собаки и вовремя для себя, такие мысли приходят мне обычно вечером, когда я сижу в доме за стаканом виски или чашкой чаю, кофе я по вечерам не пью, при такой вот погоде, когда, после того, как нагуляешься днем, второй раз, вечером, уже и не тянет выйти, думаешь, хорошо бы поиграть с собакой, длинношерстным псом, ткнуться носом в его морду или подставить лицо, чтобы он ткнулся в него своим носом, но все это минуты слабости, я знаю, что этим мыслям не следует доверять, не нужно принимать их всерьез, это все тени прошлого, тени меня самого, Александра после той ночи я не видел, хотя он, уходя утром, до того, как я проснулся, не взял гитары, мы с ним даже больше не разговаривали по телефону, в коридоре висела инструкция для гостей, и в ней было сказано, что, уезжая, ключ нужно оставить на тумбочки и захлопнуть дверь, так что видеться с хозяином квартиры перед отъездом было не обязательно, и мы не увиделись, на этом история Александра заканчивается, можно ли этот эпизод вообще называть историей, итак, Александр, и при этом никому не интересно слушать все об Александре, и при этом каждый слушает все об Александре, в Берлине я обошел все музеи, включая что-то такое, связанное со шпионажем, и, конечно, эстейт Дали, филиалы которого, по-видимому, имеются во всех крупных городах Европы, и даже не очень крупных, как, например, Брюгге, если кто и вездесущ, так это Дали, в Берлине, на Потсдамерплац, Дали, в Брюгге, в здании Белфорта, Дозорной башни, тоже Дали, там и там непрерывно крутят «Андалузского пса», испанский сюрреализм, в один из вечеров я сидел на ступеньках музея Боде и слушал, как играет гитарист из Испании, он устроился напротив музея, через дорогу, и молодежь сидела на ступеньках музея и слушала его, потягивая пиво или воду, иногда кто-то подходил и бросал монету, иногда кто-то фотографировал, испанец был неплохим гитаристом и при этом улыбчивым, лицом он нисколько не походил на Дали, похожих на Дали не сыскать в целом мире, у меня слабость к Дали, где бы я ни был, я всегда первым делом справляюсь, нет ли в городе эстейт Дали, галереи или выставки, за спиной гитариста стоял на постаменте безрукий человек, человекообразная безрукая фигура, а над моей головой, с балкона, свисало полотнище с фрагментом «Дармштадской мадонны» и надписью «Гольбейн в Берлине», выставка закрылась месяц назад, фрагмент Гольбейна изображал прошлое белого человека, а безрукая фигуры, будто сделанная из сосновой коры, – его настоящее, белый человек заблудился, и все его припасы, ресурсы, богатства не могут вывести его на правильную дорогу, которой, может, и не было,  человек лишь воображает себе дорогу, путь, цель,  отсчитывает пройденное, прикидывает сколько еще осталось, но на деле совершенно безразлично куда идти, безразлично с точки зрения Вселенной, как нам безразлично, куда шествуют муравьи, мне нравится пессимизм Паскаля, и пессимизм Шопенгауэра, нет, я вовсе не в мейнстриме, да и черт с ним, мейнстримом, который всегда оптимистичен, я по-прежнему на отшибе, я пессимист, нигилист и более того, совершенный нигилист, полный, законченный, и никакой тоски человеческому теплу, человеческому общению у меня нет, пусть они бредут, маршируют куда хотят, белый человек в одну сторону, черные – в другую, желтые – в третью, каждая раса в соответствии со своим цветом кожи, шириной скул, разрезом глаз, или в соответствии со своими религиозными иллюзиями, человечество на марше, а я на обочине, покуриваю трубку, как белый охотник Квотермейн, да, я вполне доволен своим положением, я сам выбрал его, горы – мои собеседники, сегодня снова солнечный день, тепло ушло, но солнце все еще на месте, хотя и стоит ниже, осень в Алтае – чудесное время года, сегодня мне должны привезти из поселка продукты, я договорился, чтобы раз в неделю мне доставляли заказанное по списку, раньше я сам ездил за всем необходимым, но потом решил, что можно избавить себя от этих поездок, можно сделать свое уединение еще полнее, с моими средствами я могу устроить свою жизнь как хочу, по своему усмотрению, в точности как Рафлз Хоу, плохо замысленный и скверно написанный роман, в оригинале я его не читал, но, судя по переводу, гордиться автору нечем, да и переводчику тоже, оба хороши, литература, по-моему, единственная область, где человек может приблизиться к совершенству, прежде всего, конечно, это относится к поэзии, тут, без сомнения, есть десятки шедевров, произведений, в которых ничего нельзя изменить, и не нужно ничего менять, они совершенны, как математическая теорема, есть и прозаические тексты, близкие к совершенству, и в музыке, да, конечно, в музыке человек тоже может создавать совершенные или почти совершенные вещи, и в живописи, искусство – это райская область, или преддверие рая, жаль, что я не художник, не композитор и не писатель, хотя в начале, я кажется, утверждал обратное, во всяком случае я не профессиональный литератор, да это и не важно, кто я, откуда, куда иду, где сижу, стою, куда гляжу, о чем говорю, что мне снится, снятся мне, между прочим, странные сны, не всегда, но бывает, например, назовем этот сон «борщевик», по узкой тропинке в густом лесу я выхожу на большую поляну, когда-то, наверное, она была полем – так она велика, сейчас она покрыта высокими травами и цветами, кое-где торчат высокие и толстые стебли борщевика, они с меня ростом и будто поджидают стерегут меня, я подхожу к самому высокому и начинаю рубить его деревянным мечом,
белый сок брызжет во все стороны, попадает мне на руки плечи и лицо, капли прожигают кожу и кости, так кровь монстра в «Чужом» прожигает металлические перекрытия космического корабля, в моем теле появляются дыры, я делаюсь похожим на решето, боли я не чувствую, меня заботит только мысль о том, сумею ли я в таком виде добраться до дома и что скажут родители, возможно, они убьют меня, или другой, назовем этот сон «двор, полный мужчин», широкий двор, огороженный высоким забором, точка, откуда я на него смотрю, располагается значительно выше, я не чувствую своего тела, я просто глаз и даже не глаз, а взгляд, опускающийся на двор сверху и сбоку, по двору бродят мужчины в длинных черных пальто, если бы вместо шляп у них были котелки, они бы походили на персонажей картин Магритта, руки они держат в карманах, чтобы я не узнал их по линиям на ладонях и пальцах, для этой же цели каждый натянул черную шляпу на лоб, их подбородки чисто выбриты, они излучают самоуверенность и в то же время настороженность, на ногах у них блестящие черные туфли, в дальнем конце двора виднеется небольшое деревянное строение похожее на сарай, вход во двор преграждают ворота, закрытые на перекладину, с внешней стороны ворот, прижавшись к ним спиной и раскинув руки, стоит женщина, мне не нужно всматриваться, чтобы узнать ее, это моя мать, в третьем сне я вижу себя на берегу моря, ветреная погода, барашки волн, мы втроем идем по берегу: я, старик и незнакомый парень, перед этим парень хотел поймать большую рыбу, хотя ловля в это время года запрещена, старик встревожен: он считает, что нарушать закон нельзя, мы останавливаемся на берегу и смотрим, как в воздухе над морем дерутся птица (большая, с огромным клювом, похожая на птеродактиля) и рыба, побеждает птица, она хватает рыбу клювом, поднимает вверх и уносит, старик доволен исходом драки, хвалит птицу, дома я рассказываю о том, что видел, матери, она выслушивает мой рассказ без интереса, следующий сон я называю «заговор», в городе произошла схватка между членами двух революционных группировок, четыре человека погибли, мать говорит сыну: «теперь этих революционеров осталось совсем немного», сын достает карту города и показывает ей множество нанесенных на карту точек: они обозначают тайные центры революционных организаций, он рассказывает ей, что в городе готовится восстание, которое, по всей вероятности, окончится успешно, но диктатору удастся бежать, поэтому один из членов революционной группы должен проникнуть в окружение диктатора, чтобы сообщать о его местонахождении после бегства, сын – член этой организации, но матери об этом неизвестно, сыну поручено устранить диктатора, он берет револьвер и собирается выйти из дома, но мать что-то подозревает, она заходит в его комнату, он отворачивается от нее, они ходят по комнате, будто играют в жмурки, он уже хочет отказаться от поручения и незаметно кладет оружие на столик в комнате матери, револьвер неожиданно превращается во флакончик духов, и еще «сон о храме», я стою перед храмом восточного типа, решетчатые ворота, на стенах переливаются огоньки, красивый, роскошный храм, кто-то мне говорит, что здесь хранится «святыня», она спрятана в самом дальнем помещении, я вхожу в храм, двери распахиваются сами собой, я прохожу вереницу комнат, все они роскошно убраны, в одной из комнат я замечаю пожилую женщину, она сидит за круглым столиком у стены и что-то вяжет, я прохожу в следующую комнату и снова вижу эту женщину – на том же месте и за тем же занятием, так повторяется несколько раз, наконец я оказываюсь перед закрытым «иконостасом», появляются два «служителя» – подростки, одетые в широкие штаны и рубашки навыпуск, один что-то жует, они небрежно распахивают створки «иконостаса», передо мной – «священные изображения», что именно на них изображено, я не вижу, мое внимание обращается на людей, находящихся в том же помещении, это мальчишки, стоящие рядами, они слушают своего наставника – парня лет двадцати, один из мальчишек наказан: он стоит позади всех, у стены, по виду – балбес и шалун, он незаметно пристает к мальчику в последнем ряду, – дергает его и толкает, наставник подходит к ним и делает внушение шалуну, и были какие-то совсем жуткие сновидения, болезненные, что, впрочем, не удивительно, потому что в то время я чувствовал недомогание, возможно, чем-то отравился, не серьезно, а так, слегка. но этого было достаточно, у меня поднялась температура, меня мутило, нет, грибы тут ни при чем, ни в буквальном, ни в переносном смысле, это мне привиделось раньше, еще до грибного сезона, сон был какой-то путаный, и во сне я был как бы озадачен, чувствовал растерянность, не понимал, где я нахожусь, я что-то видел, но не мог определить, что, прошло немало времени, прежде чем я понял, что тело которое я вижу, это тело муравьиной царицы, трудно было составить о нем какое-то цельное представление, собрать различные фрагменты в единый образ, тонкие длинные ноги, похожие на рычаги непонятного механизма, сосчитать их мне долго не удавалось,
в конце концов я решил, что их шесть, огромная гора блестящего антрацита была, как я догадался, брюхом царицы, а белые шары – яйцами, их быстро откатывали муравьи, которых я не видел, но убедился в их существовании путем умозаключений, во сне я рассуждал так же последовательно, как и наяву, и, помню, сам этому удивлялся, ветки торчащие откуда-то сбоку были усиками царицы, глаза, которыми я на это все смотрел, были ее глазами, я был муравьиной царицей с огромным черным брюхом, из которого раз в сутки вываливалось яйцо, этот кошмар потом долго преследовал меня, я то и дело вспоминал этот сон и отвратительное чувство, которое он по себе оставил, несомненно, это было вызвано болезнью, позже, когда я выздоровел, сон постепенно выцвел, поблек, я помнил его детали, но чувство, которое он вызывал, как бы сгладилось, перестало быть таким острым, а потом и вообще ушло, оставшись только в воспоминании, но эти сны – единственное, что прорывается сюда откуда-то со стороны, из глубины, из потемок, только сны и вносят в мое нынешнее существование раскол, ничего удивительного, для это сны и снятся, наяву же я чувствую себя в гармонии с собой и миром, который представлен здесь горами, лесами, небом, облаками, животными, которых я иногда убиваю и поедаю, не нарушая этим гармонии, потому что гармония есть единство жизни и смерти, сегодня почему-то я настроен пантеистически, хотя прекрасно сознаю нелепость этого взгляда и этого чувства, как нелепы и все грандиозные построения философов, даже таких натуралистов, как Ницше, ему нравится сливаться с воле к власти, которая проявляет себя в каждом элементе Вселенной, но при этом он все же думает о человеческом мире, о мире духа, ясное дело, тогда еще не представляли реальных размеров Вселенной, а сейчас, если сопоставить эти миллионы световых лет, наполненные камнями, газом и пустотой, с недолгой историей крохотных существ на планете Земля, это воодушевление будет выглядеть нелепым до крайности, оно возможно только при одушевлении Вселенной, что пантеисты сознательно или бессознательно и допускают, итак, день размышлений, пустых, как глазница с вытекшим глазом, здесь, вблизи гор, они совершенно неуместны, хотя обычно думают иначе, найдя свое место, все равно иногда занимаешься чем-то неуместным, посмотри лучше вокруг, и пусть мысли твои замрут, водитель, привозивший вчера мне припасы, рассказал, что полиция разыскивает двух беглых убийц, они бродят где-то в наших краях, наведались уже в один дом, хорошо еще там никого в ту ночь не было, все к родственнице уехали, на свадьбу, а то вряд ли бы кто жив остался, а как же узнали, что они там были, так на кухне и в кладовке все перевернули, да и в других комнатах тоже наследили, окно разбили, через окно и влезли, так что имейте в виду, у вас вроде ружье есть, держите наготове, да зачем же им сюда, в такую даль переться, вот именно и попрутся, вы же один тут, от людей далеко, да им, выходит, все равно, далеко люди или близко, и разве они знают, что здесь кто-то живет, знают, не беспокойтесь, о вас тут все знают, спасибо, что предупредили, кладите ружье поближе, и окна проверяйте на ночь, жаль, что у вас собаки нет, вот как поворачиваются дела, нельзя жить в обществе и быть свободным от общества, но если ты живешь вне общества, ничего не меняется, ты все равно от него не свободен, как же мне теперь быть, брать на прогулки ружье? им может приглянуться моя машина, сколько проблем, где моя безмятежность, я в осаде, словно сеньор Корсо, он в одиночку возвел вокруг своего дома и на прилегающих улицах баррикады и, когда народ приблизился, начал стрелять из-за своих укреплений, перебегая от одного к другому, Макиавелли великолепный хронист, выбор событий и манера изложения ставят его выше всех остальных историков, может быть, выше и самого Тита Ливия, занятно было бы сравнить этих двоих, но для этого нужно припомнить хотя бы несколько страниц из Ливия, сегодня мои мысли в беспорядке, трудно сосредоточиться, лучше поупражняться в стрельбе, достаточно ли у меня патронов? передавая водителю следующий заказ, я не упомянул в нем патроны, не догадался, забыл, хотя разговор как раз и шел о ружье и стрельбе, человеческая психика иррациональна, как и все в этом мире, включая физические законы, не спрашивайте меня, почему, и к кому же это я обращаюсь, нет, сегодня тревожный день, неужели таким будет и завтрашний, неужели я потеряю покой, а с ним и самого себя, из-за этого сообщения о слоняющихся, рыщущих где-то неподалеку убийцах, я-то думал, что уже укрепился в своем фатализме, предоставил все судьбе, главное – найти подходящее место, обустроиться в нем, а остальным пусть занимается судьба, так я думал и, надеюсь, по-прежнему думаю так, но это нужно доказать и делом, в моих привычках ничего не изменится, решено, все останется по-прежнему, смогу ли я думать по прежнему, так же спокойно, как раньше, постараюсь, а за остальное в ответе судьба, у Тита Ливия наверняка говорится что-то о судьбе, греки в нее верили, они ее олицетворяли в образах мойр, Ананке или кого-то там еще, пожалуй, нужно посвятить сегодняшний вечер воспоминаниям о Тите Ливии, припоминанию им написанного, а мною прочитанного, сидя в кресле, с ружьем на коленях, кого этот образ напоминает, кого-то из фолкнеровских персонажей, или джек-лондоновских, или вот, из фильма «Убить Билла», когда-то я любил смотреть фильмы и был поклонником Тарантино, мне вообще нравились фильмы и романы, играющие с «низкими жанрами», «Психопат» Эллиса, например, этого типа в кресле и с ружьем на коленях играл, кажется, Майкл Мэдсен, да, точно он, и стрелял он в Беатрис Кидо, при этом играла музыка, музыка всегда важна там, где речь идет о жизни и смерти, странно, что в городах, мегаполисах я мечтал об уединении где-нибудь среди гор, а сейчас мои мысли занимают художественные аллюзии, мыслями человек всегда стремится прочь, мыслям не сидится на месте, даже самое лучшее место, которое человек может подыскать для себе, окажется не по нраву его мыслям, они словно норовистые лошадки, или птицы, стоит только найти прореху в ограде, клетке, и вот они уже на свободе и летят далеко, очень далеко, хотя есть и такие, которые кружат, будто слепые, вокруг одной точки, и я не должен допустить, чтобы мои мысли кружили вокруг беглых убийц, даже если сами убийцы кружат вокруг моего дома, долой ружье, пусть остается на своем месте, а я устроюсь на своем, что же там писал Тит Ливий, нетрудно вспомнить, стоит только успокоить мысли на пять минут,

В чаще лесов, там, где полюс совпадает с зенитом, стояли наши жилища. День там равнялся ночи. Леса были полны дичи, а ручьи – прохладной воды. Но однажды нас охватило желание. Оно было странным, неопределенным. Оно заставило нас покинуть наши дома. Вместе с нашими женами и детьми мы устремились на запад. Мы шли многие годы. Мы достигли берегов Внешнего моря. Среди нас не было мореплавателей. Мы не умели строить корабли. Поэтому мы пошли вдоль Лигурийского побережья, приближаясь к территории римлян. И римляне встретили нас на широкой равнине. Устрашенные нашим видом и нашим числом, они не вступили в бой, а укрылись в лагере, за частоколом. Смеясь, мы прошли мимо них. Солдаты, говорили мы им, не хотите ли передать что-нибудь своим женам? Наш обоз тянулся мимо их лагеря восемь дней. Начальник римлян, Гай Марий, стоял на валу и смотрел на нас. Он был мрачен, как зимнее небо. Мы пели песни и били мечами о наши щиты. Так, с шумом и криками, мы достигли Секстиевых Вод. Здесь мы остановились, но не потому, что ослабло наше желание, а потому что должны были решить, куда идти дальше. Римляне всю дорогу следовали за нами. Они разбили лагерь на высоком холме. Мы не заняли этот холм, потому что знали, что там нет воды. Римляне страдали от жажды, а мы купались в горячих источниках, предавались неге, восхищаясь красотой окружающих гор и лугов. Этой негой мы усыпили наше желание. Пусть ненадолго, но оно уснуло. И этим немедленно воспользовался противник. Римские пехотинцы выстроились перед лагерем, а их конница спустилась вниз, на равнину. Наши души были смущены прекрасными грезами, и мы, не успев принять боевой порядок, с криками бросились на них, ударяя копьями о щиты. Когда мы приблизились, их конница обратилась в бегство, и мы погнались за нею. Так мы попали в ловушку. Мы карабкались по склонам холма и натыкались на копья римлян. Они поражали нас своими мечами, а тех, кто еще стоял на ногах, сталкивали вниз щитами. Мы отступили. И в это время сзади на нас напали люди Клавдия Марцелла. Ночью они обошли нас с тыла и укрылись в засаде, на лесистых склонах, прямо над нашими головами. Теснимые с двух сторон, мы обратились в бегство. Римляне перебили нас всех – мужчин, женщин, детей. Они захватили наши палатки, повозки, деньги. Гай Марий отобрал из добычи самое лучшее для своего триумфа, а остальное велел принести в жертву. Зимой над местом сражения прошли дожди, и земля, в которой истлели наши тела, принесла жителям окрестных городов невиданный урожай. После больших сражений, говорят старые люди, всегда идут проливные дожди. Возможно, какое-то божество очищает таким способом землю. А может быть, гниющие трупы выделяют тяжелые испарения, и воздух над ними сгущается до такой степени, что малейшая причина легко вызывает дождь.

Что можно сделать с тысячью всадников? Ничего. Но мне этой тысячи хватило, чтобы завоевать Рим. Конечно, римлянам плохую услугу оказал Октавий. Я сразу понял этого человека. Чего можно ждать от того, кто на первое место во всех делах ставит законность? Ничего хорошего. К тому же он доверял гадалкам. Доверять можно только себе. Когда мои люди вошли в город, они стащили Октавия с трибуны и закололи. Угадайте, что нашли у него за пазухой? Гороскоп! Само собой, там было сказано, что он одержит победу. Верить можно только себе. Нельзя верить Цинне. Ему нравится играть в милосердие. А милосердие – пустая вещь. Если ты милосерден, тебя не изберут консулом пять раз подряд. Этого может добиться лишь тот, кто без колебаний наполнит город резней. И не смягчится даже тогда, когда ему принесут на блюдах головы его врагов. Головы врагов на десерт – этого не может позволить себе милосердный. Даже если у него крепкий желудок. Не желудок, но сердце не позволит ему этого сделать. Поэтому в этой жизни лучше иметь крепкий желудок и совсем не иметь сердца. Вот тогда тебя выберут консулом семь раз подряд. Они придут к избирательным урнам, перешагивая через трупы родственников и друзей. Тебе не нужно будет ничего обещать – они и так будут знать, что имеют все, что им полагается, и даже сверх этого. На время выборов придется остановить резню. Но потом ее можно будет начать заново. Ведь Сулла еще далеко. И кто знает, удастся ли ему победить Митридата. На его месте ты давно бы уже вернулся с победой. Тебе всегда удается то, что не удается другим. А если ему повезет, не беда. В твоем распоряжении все вино Рима. Ты сможешь усыплять им свою бессонницу, а боли в боку ты будешь усыплять беседой с философами. В Риме их предостаточно. Можно выписать еще десяток из Греции. А если тебе станет хуже, ты сможешь вообразить, что ведешь войну с Митридатом. Не об этом ли ты мечтал в тот день, когда народ решил возвратить Метелла? Ты мечтал войти в покои Митридата – войти одному, без охраны, – и сказать: «Либо собери больше сил, либо молчи и делай, что я прикажу». Прекрасные, величественные слова! Ты придумал их еще в юности. Они согревали тебе сердце. Сколько в них непоколебимой твердости и огня! Жаль, что тебе не довелось встретиться с Митридатом. Он не услышал этих слов. И ты повторяешь их снова и снова, произносишь их громче и громче. И потрясаешь мечом. И разыгрываешь торжественный вход и выход. Возможно, со стороны эти жесты выглядят нелепо. Я замечаю, что на некоторых лицах мелькает улыбка. Они ведь не знают, о чем я думаю, совершая эти странные, по их мнению, телодвижения. Когда придет мой черед, я буду готов. Я буду полон вина и философских сентенций. Ни капли раскаяния. Ни капли сожаления. Я буду полон вина и воспоминаний. Тому, кто избирался консулом семь раз подряд, есть, что вспомнить. Я предамся воспоминаниям, и когда Сулла войдет в город, он не найдет меня. Он будет искать меня повсюду, но найдет лишь воспоминание обо мне. Ему придет на ум пословица: «Логово льва страшит людей и в его отсутствие». И он устрашится; великолепный Сулла устрашится, и причиной его страха будет мой голос. Днем и ночью, под крышей и на площади, он будет слышать: «Либо собери больше сил, либо молчи и делай, что я прикажу!» Голос – это все, что остается от человека. Не памятники, не триумфы, – один только голос, твердый голос. И очень важно придумать слова заранее. Мне это удалось

Он заставил вас позолотить панцири, посеребрить щиты. Он заставил ваших жен и подруг выкрасить ваши шлемы. В полном вооружении, с перьями на голове вы гарцевали на площадях и ристалищах. Вы были благодарны ему за этот праздник. И когда он приехал к вам из Аргоса, больной лихорадкой, но со сверкающими глазами, вы без колебаний надели свои хитоны и сели на лошадей. Но вы были слишком молоды. А он был уже очень стар. Он не мог предусмотреть внезапной атаки сторожевого отряда. И хотя главные силы врага разбиты, вы отступаете по холмам и болотам. Вы отступаете, потому что так приказал он. Он хочет сберечь ваши жизни. Он хочет сберечь ваши позолоченные панцири, ваше оперенные шлемы. И потому он останавливается и пропускает вас мимо. Вы скачете дальше. Ваши лошади тяжело дышат. А он спокоен. Он знает свой долг. И вот вы уже далеко; рядом с ним никого нет. Враги оттесняют его к крутому обрыву. Его раненый конь оступается; он падает. Его тяжелый шлем ударяется о камень, высекая искры. Он теряет сознание, но он еще жив. И потому его связывают и, с издевательствами и бранью, везут в город – тот самый город, который он обещал вам в награду, по улицам которого вы должны были проехать на своих прекрасных конях, в позолоченных панцирях и с посеребренными щитами. Его допрашивают. Он молчит. Его сажают в подземелье. Дверь запирают на замок и приваливают к ней огромный камень. Он страшен им – даже связанный и спрятанный под землей. А вы, испуганные и смущенные, собираетесь в поле и говорите о своем чудесном спасении. Вы говорите о нем все жарче и жарче. Это спасение представляется вам бесчестным. Еще бы! Оно куплено дорогой ценой. И вы оглашаете воздух криками. Вы сбрасываете с плеч хитоны, срываете с головы шлемы и клянетесь не надевать их до тех пор, пока не освободите того, кто научил вас любить горячих лошадей и сверкающее вооружение. И вы возвращаетесь – через холмы и болота. Вы врываетесь в город и рассеиваете врагов. Вы отваливаете огромный камень и спускаетесь в подземелье. Вы торжествуете. Но ваши приветственные крики остаются без ответа – он мертв. Вы пришли слишком поздно. Объятые горем, вы сжигаете тело, собираете пепел в урну и молча двигаетесь в обратный путь. У стен родного города вы останавливаетесь и ждете, когда закончатся приготовления к церемонии. Наконец все готово. Шествие начинается. Впереди идут дети в венках; за ними – пленники в оковах. Далее идут знатные горожане, и среди них – сын ахейского стратега Полибий с урной в руках. Золотая урна покрыта лентами и венками. За Полибием идут пехотинцы. Вы замыкаете шествие – в полном вооружении, в разноцветных хитонах, с перьями на голове. Вы храните суровый вид. Но в глубине души вы довольны. Вам нравятся ваши сверкающие панцири, посеребренные щиты, длинные перья. К тому же, вы исполнили долг. О наивная молодость! Знайте же, что если бы он мог в этот день говорить, он сказал бы, что не достоин этих почестей. Когда-то при нем хвалили одного человека, считавшегося искусным стратегом. Он выслушал похвалу и сказал: «Да разве стоит говорить о том, кто живым был взят в плен неприятелем?» Без сомнения, если бы он мог говорить, он сказал бы то же и о себе.

Природное честолюбие Тита находило себе выход в войнах. Удача сопутствовала ему в сражениях, и он пользовался уважением не только греков, но и своих сограждан. В старости он сохранил свою жажду славы, но не мог уже насытить ее достойным способом, и потому выбрал недостойный. Он узнал, что Ганнибал после долгих странствий нашел пристанище в Вифинии, при дворе Прусия. Высшие должностные лица в Риме давно уже знали об этом, но ничего не предпринимали, справедливо полагая, что старый Ганнибал, покинутый удачей, не страшен. Тит добился, чтобы сенат послал его к Прусию по какому-то делу, и, прибыв в Вифинию, стал склонять царя к тому, чтобы он выдал ему Ганнибала. Прусий горячо просил за изгнанника, с которым он успел подружиться, но Тит был неумолим. Ганнибал, услышав о просьбе Тита, решил избавить своего друга от трудного выбора и покончил с собой. Когда это известие дошло до сената, многим поступок Тита показался отвратительным. Сенаторы перестали с ним здороваться, а когда он являлся в театр, то места рядом с ним пустовали. Огорченный Тит перестал показываться в обществе. Он увлекся верховой ездой и охотой. Однажды он гнался за зайцем, и веткой ему рассекло щеку и выбило правый глаз. Поднимаясь с земли, он оступился и свалился в овраг. Там его нашли спустя три дня. К тому времени он потерял и последний глаз. Ослепший, немощный, он лежал в одиночестве в своем доме и вспоминал минувшее. Перед смертью он сказал, что, если обозреть всю жизнь в целом, то ничто в ней не может считаться ни великим, ни малым, а превратностям судьбы приходит конец лишь со смертью. К сожалению, рядом с ним в то время никого не было, и этих слов никто не услышал. Тит скончался, как раненый заяц, – в темноте и одиночестве. Его имущество перешло по наследству к его брату Луцию, который быстро спустил все на скачках. Говорят, что у этого Луция был любовник-мальчишка. Однажды на пиру этот мальчик сказал: «Я так тебя люблю, что пропустил гладиаторские игры, хотя ни разу еще не видел, как убивают человека». Луций, желая доставить ему удовольствие, подозвал слугу и обезглавил его мечом. Об этом сообщают по-разному. Но то, что слуга действительно был обезглавлен, не отрицал никто.

Наступает ночь, и ты слышишь крики, звон мечей, видишь кровавые отблески на стенах. Тебя выводят через потайную дверь. Ты слышишь голос Ангела и понимаешь, что рядом с тобой – друзья. Ты слышишь голос Андроклида. И другие голоса. Но среди этих тихих голосов нет голоса твоего отца. И ты понимаешь, что он убит, – так же, как и твоя мать. Ты плачешь. Твоя рубашка становится мокрой от слез. Когда ты открываешь глаза, ты видишь ночь, полную звезд. Издалека доносится стук копыт. Это скачет та, что ищет тебя. Андроклид и Ангел передают тебя Гиппию и Неандру. Ты прощаешься с ними молча. Ты знаешь: им не удастся ничего изменить. Все предопределено. Но они исполняют свой долг. Звезды льют на них свой холодный свет. Их мечи и шлемы блестят. Долго еще ты различаешь в темноте этот блеск, думая о том, что ждет тебя впереди. В это время года реки выходят из берегов. Их мутные воды заливают низины. А там, где их стесняют горы, они ревут, словно гекатонхейры, отламывающие куски скал. Тебе не увидеть улиц Мегары, не переправиться через бурный поток. Та, что ищет тебя, давно уже забежала вперед и ждет тебя в мутных водах. Что ж, ты знаешь свой долг: сегодня он в том, чтобы не уклоняться от встречи. В эту звездную ночь каждый должен исполнить свой долг: Андроклид, Ангел, Гиппий, Неандр и ты, и эти люди, что жгут костер за рекой. Их долг – вслушиваться в крики твоих спутников и знаками показывать, что все напрасно, что шум реки слишком силен, что ветер разрывает слова на лету, что их лодки давно уже вытащены на берег, и никто не осмелится войти в воды, где притаилась смерть. Ты молчишь. Назначенное тебе должно свершиться. Гиппий и Неандр входят в воду. Они держат тебя на плечах. Твое лицо обращено к небу. Как холодны эти звезды. Как холодна эта бурлящая вода. Как далеки оба берега. Как далеки от тебя оба спутника, которых уносит река. Как далек от тебя родной дом. Как далеки от тебя холмы, виноградники. И как близка та, что поджидает тебя в глубине.

почему бы не нанять охранников, хотя бы на то время, пока ловят этих беглецов (кстати, как я узнаю, что их поймали?), почему бы не оградить свой покой, потратив какую-то сумму, деньги для этого и предназначены, по крайней мере, мои деньги, я мог бы предложить свои услуги российской полиции, мог бы вызвать спецотряды из других стран, оплатить десятки вертолетов и все прочее в том же духе, никакого сочувствия к беглецам, они нарушают не только мой покой, но угрожают и другим людям, до которых, правда, мне дела мало, я не ищу справедливости, не пытаюсь устроить всеобщее благоденствие, пример Рафлза Хоу поучителен, Конан Дойль только для этого и написал эту повесть, эту не слишком-то удачную повесть, он хотел проверить гипотезу, может ли неисчерпаемое богатство обернуться благом, не знаю, кто его надоумил, обсуждалась ли в то время такая возможность, гипотетическая, вроде как проблема Руссо, если я не ошибаюсь, он ли это придумал, вопрос о дистанционном умерщвлении китайского мандарина, ради чего-то там, здесь важна была именно удаленность, к тому, что происходит вдалеке мы вроде бы непричастны, даже если это происходит по нашему решению, бомбардировки, огненные бури и прочее в том же духе, сэр Артур пришел к выводу, что такое богатство принесет только зло, ленивых сделает еще ленивее, а работящих – лентяями, по его мнению, каждый должен трудиться на своем месте и получать за свой труд положенное, и те, кто покинул свое место, сбежал, например, из тюрьмы, тоже должен получить положенное, мое богатство было бы здесь кстати, но, боюсь, согласия местных властей будет не достаточно, потребуется согласие и властей центральных, а они вряд ли на это пойдут, они будут рассматривать это как унижение их профессиональной и национальной гордости, такая большая страна должна обходиться своими силами; даже в случае стихийных бедствия и промышленных катастроф, страны поменьше, послабее, могут принять помощь со стороны, их отказ вызовет недоумение, осуждение мировой общественности, но большие страны должны все улаживать сами, так же, как и большие люди, другими словами, жить так, как и жил до этих событий, вернее, до этого сообщения, гулять, пополнять гербарий, вспоминать прочитанное, жить так, как живет человек, узнавший, что он неизлечимо болен, и ему осталось две-три недели, хотя, конечно, если уж они доберутся до меня, то в ближайшие дни, вот испытание, которого я всегда ждал, и оно меня настигло, нашло,  там, где я и не думал его встретить, мне казалось, что здесь, в предгорье Алтая, в этой уединенности, безлюдности, возле гор и неба, меня ждет другое испытание, и я сам на него решился, но настоящее испытание всегда оказывается не тем, чего ты ждешь, и оно само выбирает тебя, это и делает его испытанием, настоящим испытанием, почему бы не прибить к столбу доску с надписью «Добро пожаловать», не расставить по дороге указательные столбы, окружить свой дом этими указателями, чтобы до него отовсюду можно было добраться, свести свою жизнь к ожиданию встречи с непрошенными гостями, которых ты сам и пригласил, сделать все непрошенное ожидаемым, стать господином над обстоятельствами, какая ерунда, видно, я и правда встревожен, если уж несу такую чушь, лучше взять ружье и пойти поохотиться на птиц, на зайцев, главное в моем положении – не быть зайцем, не убегать от опасности, хотелось бы увидеть мужественного зайца, даже загнанный в угол заяц не оборачивается львом, в животном мире есть пределы для трансформации, но человеку таких пределов природа не поставила, человек выше природы, он свободен в своем отношении к происходящему, вот мудрость, которой учат стоики, не посвятить ли сегодняшний вечер воспоминаниям о римских стоиках, Сенека, Марк Аврелий, Эпиктет, и древнегреческих, Зенон, Хрисипп, вспомни, как встретил приговор Сенека, и Цицерон, и многие другие, Катон, например, в трудные минуты лучше обращаться к древним, чем новым, древние обладали той отвагой, которой новым недостает, новые, конечно, утонченнее, сложнее, но в определенных обстоятельствах нужна не утонченность, а отвага, стойкость, решительность, странно, всю жизнь я посвятил тому, чтобы сделать свой внутренний мир сложнее, утонченнее, но в конце оказывается, что мне требуется совсем иное, и если человеку надлежит жить в виду своего конца, а именно так ему и надлежит жить, по уверениям стоиков, то я занимался не тем, потратил свои дни впустую, хотя взять того же Катона, он и в последний день занимался наукой, историей, да, но не искусством, искусство изнеживает, можно заниматься математикой и одновременно воспитывать в себе стоическое отношение к жизни, но быть музыкантом, поэтом, искусствоведом, упражняясь в при этом в стоицизме, довольно трудно, чтобы не сказать невозможно, потому-то Платон и выгнал всех музыкантов и поэтов из города, я знавал одного музыканта, его звали Эрвин, он был настолько чувствителен к звукам, что не мог долго ходить по улице, городские шумы раздражали его настолько, что он старался как можно реже покидать свой домик где-то под Вильнюсом, он сочинял минималистическую музыку, по его словам, только такую музыку и можно сейчас сочинять, безличную и простую, хотя уже несколько десятилетий композиторы пытаются вернуться к сложности, мне казалось, что минимализм Эрвина вызван его сверхчувствительностью, так же, как и простота Моцарта, таким людям достаточно одного звука, чтобы внутри у них зародился шквал, смерч, что-то сотряслось, вздрогнуло, а то и обрушилось, есть, вероятно, люди со сверхчувствительной кожей, они не терпят никакой одежды, и сама кожа как будто лишняя для них, она доставляет им только страдания, так и для Эрвина слух был не столько благом, сколько злом, и единственный способ бороться с этим злом для него заключался в том, чтобы сочинять минималистическую музыку, в которой тихие звуки перемежались с длинными паузами, такая музыка была бальзамом для его слуха, он жил в сельском домике, возле большого пруда, природные шумы почти не раздражали его, разве что резкий гром или сильные порывы ветра, он не переносил голосов некоторых птиц, но это, пожалуй, и все, что мучило его в сельском уединении, не считая, конечно, бытовых звуков, крик петуха, мычание коровы, блеяние овцы, мяуканье кошки, вой ветра в трубе, сколько звуков, обычный человек реагирует на них так, как его глаз реагирует на окружающее, – замечает или не замечает, а если замечает, то просто регистрирует, не придавая этому большого значения, да чаще и никакого значения вообще, но слух Эрвина напоминал взгляд человека под действием наркотика, опиума, мескалина, никакого фона, каждая деталь сама по себе, и все укрупнено в десятки раз, для наркомана, правда, все видимое приобретает волшебный блеск, а для Эрвина все слышимое несло страдание, он мог слушать лишь некоторые инструменты, деревянные духовые – флейту, гобой, кларнет, а из медных – одну валторну, из струнных – только скрипки, из ударных – треугольник и ксилофон, вот для этих инструментов он и сочинял, добавляя к ним иногда арфу, трудно представить, что бы он делал, если бы люди не изобрели этих инструментов и не усовершенствовали их до современного уровня, Эрвин не мог избавиться от внешних звуков, заткнув уши воском, потому что тогда он начинал слышать звуки внутренние, шумы своего тела, и это мучило его еще сильнее, музыка его вырастала из крайней нужды, жизненной необходимости, наверное, поэтому его считали выдающимся композитором начала столетия, я не настолько разбираюсь в музыке, чтобы судить, верна ли такая оценка, но, судя по тому, что я только что рассказал, она, скорее всего, верна, я, кажется, хотел сравнить Макиавелли и Тита Ливия как историков и писателей, и вот, припомнив то, что написал Ливий, я прихожу к выводу, что как историк он уступает Макиавелли в подробностях и достоверности, но превосходит его в драматизме, а это одно из важнейших качеств для историка, без него история превращается в холодный отчет о событиях, которые, чаще всего, не имеют к нам никакого отношения и никак нас не задевают, Макиавелли остроумнее Ливия, но последний серьезнее, ближе к «последним вещам», если можно позволить себе такой каламбур, Люди, вроде Ливия, мне больше по душе, чем люди, вроде Макиавелли, несмотря на мой нигилизм, серьезное отношение к жизни до сих пор вызывает у меня уважение, если смысл где-то и имеется, то – в сочинениях людей вроде Тита Ливия, читая Макиавелли, скорее, укрепляешься в своем нигилизме, что бы он ни говорил о развитии цивилизации и победном шествии Мирового Духа, картина, которую он рисует, наталкивает на противоположные мысли, Мировой Дух кажется шутом, и не очень умным, то есть попросту слабоумным, может быть, это происходит оттого, что люди, о которых рассказывает Макиавелли, уже сильно отличались от людей античности, они оставили позади себя и античность, и Средние века, будто поклажу или лишний вес, и в результате сделались легкими, легкомысленными, отдельные персонажи, вроде Филиппо Строцци, бюст которого я видел в Берлине, еще выдерживают сравнение, но в целом итальянцы того времени кажутся марионетками в комической пьесе, глупом народном фарсе, несмотря на то, что речь идет о патрициях, представителях знатных семей, они что-то еще пытаются из себя изображать, но приходит Ллойд со своим страховым делом, и честь уступает богатству, отвага – алчности, здесь начинается капитализм, финансовый, физический и прочий, наступает эпоха укрупнения капиталов и измельчания людей, но об этом уже много раз говорили авторы, более сведущие, чем я, мое дело подвести итог сопоставлению Макиавелли и Тита Ливия и отдать пальму первенства (метафора уместна с учетом предмета, о котором тут говорится) древнему римлянину, а не его бессильному потомку, какая жалость, что из всей его «Истории» сохранилась лишь четвертая часть, «История» Макиавелли, однако, сохранилась полностью, можно ли говорить здесь о мудрости всемирной или какой-либо другой истории, Истории с большой буквы, история – отнюдь не высший суд, как хотел это представить Макиавелли, очевидно, что у него был собственный интерес в создании такой концепции, он хотел представить себя продолжателем дела Ливия, причем таким, который не только жил позже своего предшественника на полторы тысячи лет, но и стоял выше него по мастерству на те же полторы тысячи ступеней, кроме Эрвина, я был знаком с одной женщиной, молодой, можно сказать юной, которая страдала такой же сверхчувствительностью к запахам, даже приятные, с точки зрения, вернее, обоняния, обычного человека запахи действовали на нее как нашатырь, редкое заболевание, врачи не знают, как с ним бороться, и она не могла, подобно Эрвину, заниматься чем-то творческим, составлением новых духов, например, потому что все эти благоухания изготовляются из веществ, которые не всегда пахнут так же приятно, и, кроме того, даже приятные запахи, как я уже говорил, могли обессилить ее или, наоборот, раздражить сверх меры, ей тоже приходилось жить в одиночестве, а из дому она выходила в маске, говорят, кого бог хочет наказать, того он лишает разума, но наказание может заключаться и не в лишении, а в наделении некоторой способностью сверх меры, ничего сверх меры, как говорили древние, один из семи мудрецов, один говорил, а все повторяли, мудрость принадлежит всем, все, что выходит из меры, – наказание, хотя иногда, кажется, благодаря этому создаются гениальные произведения, делаются великие открытия, одерживаются исторические победы, самое мудрое – держаться середины в чем бы то ни было, никаких глубин,  ошибочный замысел, убедившись в том, что высота недостижима, решил попробовать себя в глубоководном плавании, в нырянии, погружении, когда-то и мысли об этом не возникало, думал только о полетах, о вышине, многим жертвовал для этого, но все напрасно, и тогда решил, что причина кроется в глубине, почему деревья не летают, потому что их держат корни, что-то там, в глубине, удерживает тебя, затаившийся осьминог, и нужно нырнуть глубоко, чтобы встретиться с ним и отсечь ему щупальца, Тесей и Минотавр, поначалу так и было, а потом все обернулось игрой нарциссизма, как будто там, в глубине, я отыскиваю самого себя, не чуждое нечто, а исконно мое, коренное, вот именно, корни, которые мешают полету, превратились в питающие корни, и отношение к ним совсем другое, похоже, я ищу осьминога, чтобы поздороваться с ним, засвидетельствовать ему свое почтение, как уютно тут, в глубине, пестрое население, причудливые рыбины, существа, которым нет на земле названия, по ту сторону удовольствия обретаешь еще большее удовольствие, очевидно, в глубину зовет инстинкт смерти, морбидо, закопаться в ил, превратиться в ил, и все это маскируется мыслью о путах, мешающих полету, и если ты догадался об этом, почему бы не отказаться от исследования глубин, которые таковыми являются лишь по видимости, а на деле представляют собой бесславное погружение в ночь, закапывание в ил, сказать «довольно» и выбраться на поверхность, привет, мои сухопутные братья и сестры, чем-то вы заняты, что тут делали без меня, давайте затеем какой-нибудь флешмоб, а что происходит в горячих точках, не поубавилось ли в них огня, или, наоборот, он разгорается все ярче, растут ли индексы деловой активности, растут ли продажи, увеличивается ли число туристов, все ли благополучно со сбором налогов, экологией, здравоохранением, образованием, социальным обеспечением, снижается ли преступность, детская смертность, увеличивается ли рождаемость, что у нас вообще с демографией, в Европе и по всему миру, удалось ли добиться договоренности по размещению беженцев, налажен ли контроль над прибывающими, добьются ли успеха правые, удержат ли свои позиции левые, а вера, как обстоят дела с верой, заполнены ли церкви, хорошо ли чувствует себя папа, какие усовершенствования сделаны в папамобиле, живут ли мировые религии в мире и согласии, какие уровни террористической угрозы объявлены в столицах, желтый, оранжевый, красный, и не только в столицах, но и в провинциях, враг повсюду, будем бдительны, и в связи с этим встает вопрос: допустимы ли пытки детей, чтобы получить информацию по готовящемуся массовому теракту? есть и другие вопросы, требующие публичного обсуждения, например, легализация марихуаны, система допингового контроля, таяние ледников, привыкание вирусов к антибиотикам, границы развития искусственного интеллекта, вегетарианство, однополые браки, смена пола, эвтаназия, всего не перечесть, какая интересная у вас жизнь, скучать некогда, столько шума, движения, не то что там, в глубине, может быть, есть люди, которые рождаются амфибиями, в том смысле, что происходят от обычных людей, но несут в себе признаки земноводного, их тянет в глубину, как жителей Инсмута, они постоянно слышат голос, призывающий их вернуться в море, погрузиться в его глубину, как будто там, на дне, их ждет родной город, все они родом оттуда, и земля кажется им чужой, свою природу не переделать, хотя, кто знает, может быть, хирурги способны избавить этих амфибий от жабр, сделать их полноценными членами человеческого сообщества, хирурги, конечно, сегодня могут все, но в этом случае нужны другие специалисты, что же не удалось, куда я хотел полететь, что для меня значил полет, вот что нужно припомнить и как можно подробнее, жаль, что от той эпохи не осталось никаких документов, однажды, охваченный решимостью, можно даже сказать «в припадке решимости», я уничтожил весь свой архив, сжег его на костре, не доверяя мусорному баку, эти саламандры, я помню их до сих пор, может быть, мне удастся вспомнить и содержание утраченного, обреченного огню, обратившегося в пепел, а если нет, если память меня все же подведет, я могу попробовать совершить путешествие в прошлое и представить себя таким, каким я был тогда, до того, как начал это погружение в глубину, такое же иллюзорное, как мой полет, впрочем, там, в полете, что-то было, иногда я чувствовал, чтобы действительно лечу и приближаюсь к чему-то, сейчас у меня тоже бывает чувство приближения к чему-то, прячущемся в глубине, но тогда оно захватывало меня целиком, я чувствовал это приближение все телом, каждой клеткой мозга, костей и мышц, если так можно сказать, почему бы и нет, проблема заключалась, как я припоминаю в том, что у моего полета не было направления, само по себе парение, сам по себе полет не доставлял мне радости, или так: радовал, но мне хотелось большего, я хотел лететь куда-то, как Икар, все ближе и ближе, а просто парить над землей, ни к чему не приближаясь, не имея пункта назначения, – меня это не привлекало, как будто мне задали маршрут, конечную цель, но я ее забыл, как будто я должен привести самолет (наглядное сравнение) в какую-то точку, но я забыл, куда, и в компьютерах самолета мое задание не сохранилось, наверное, это было тайное поручение, настолько секретное, что его нельзя было доверить даже бортовому компьютеру, а если отказаться от поясняющих сравнение, которые, вероятно, только запутывают дело, то можно сказать прямо: я испытывал нехватку неизвестно чего, влекся неизвестно к чему, был влюблен неизвестно во что, последнее выражение, кажется, самое точное, я томился от беспредметной любви, платоновский словарь здесь будет кстати, да, это была любовь, та, о которой говорит Платон, великий говорун и великий философ, он называл ее любовью к идеям, благу самому по себе и еще как-то, он знал, как определить предмет любви, но для меня это все пустые слова, весь этот выдуманный им идеальный мир, и потому я остался с любовью, но без предмета, может быть, человек это именно животное, наделенное беспредметной любовью, и задача его каждый раз, в каждом возрасте, в каждую эпоху, состоит в том, чтобы найти для своей любви предмет, Платону это удалось, а мне – нет, эпоха, в которой я живу, не способствует таким поискам, не способствовала тогда, в моей юности, не способствует и сейчас, когда я вступил уже в зрелый возраст, остальные, похоже, довольствуются любовью к красивым кобылицам, кувшинам, и есть еще такие, кто верит в бога, в платоновское благо, но верить по заказу невозможно, и как бы я ни хотел уверовать во что-то трансцендентное, я не могу этого сделать, о нет, все иначе, я верил в трансцендентное, но не мог сказать, что оно такое, и это меня беспокоило, угнетало, подрывало мою веру, а с верой и мою любовь, и я все хотел как-то определить это трансцендентное, что существует по ту сторону кувшинов и кобылиц, и даже по ту сторону знания, и у меня ничего не получалось, и вот, утомившись этими попытками, я решил искать в другой стороне, не вверху, а внизу, не на высотах, а в глубине, да, вот как все было, теперь я припомнил ясно, может быть, мне удастся и выразить в словах то настроение, которое тогда мною владело, к сожалению, вспомнить сожженное я уже не в состоянии, огонь обращает в пепел все, включая воспоминания, нужен сеанс перевоплощения, самогипноза, пусть тот, иной, бывший, прежний, продиктует мне несколько страниц, а я обещаю не вмешиваться, я превращусь в две печатающие руки

Если ты любишь Неопределенное, то все, что тебе нужно, чтобы укрепиться в этой любви, – это одиночество. Одиночество и молчание. Полное одиночество и полное молчание.
В одиночестве и молчании ты начинаешь слышать шум своего дыхания и звук своих шагов. И вместе с этим ты начинаешь слышать весь мир.
Ты начинаешь слышать то, чего не слышал раньше, и замечать то, чего раньше не замечал. Мир вокруг тебя приобретает голос и выражение; он обретает свое лицо. И это – голос Неопределенного, лицо Неопределенного.
Ты понимаешь, что Неопределенное – это мир в целом. Неопределенное не по ту сторону. Оно здесь, рядом. И даже не рядом – оно вокруг тебя, оно охватывает тебя. Ты сам – часть этого Неопределенного, – и, может быть, его лучшая часть.
Это ощущение наполняет тебя радостью. Ты чувствуешь себя оправданным и бесконечным. Ты оправдан, потому что ты бесконечен. И ты бесконечен, потому что ты не можешь провести границу между собой и всем остальным. Мир предстает перед тобой как непрерывное целое, где любая часть, любое «это», плавно переходит в другое, в любое «то».
В каждом звуке, каждой краске кроется бесконечность. Каждый звук, каждая линия – символ целого, символ Неопределенного.
Все сливается: «я» и «не-я», целое и часть, любовь и любимое.
Все замирает. Нет никакого движения. Никакого стремления вдаль, в неизвестное.
Мир неподвижен как солнце в полдень. Но это неподвижность – не та, которая подступает к тебе удушьем. Именно в эти полуденные мгновения ты понимаешь, что значит дышать.
Дыхание – это то, что связывает тебя с другим. Дыхание – это символ единства. И когда ты не отделяешь себя от другого, ты понимаешь, что дышать и не дышать, любить и не любить – это одно и то же.
Слова теряют свое значение. Слова нужны лишь там, где есть разделение, где есть одно и другое. Но там, где это разделение уничтожается, слова становятся лишними; каждое слово становится выражением «да», того «да», которое лучше всего выражать молчанием.

да, это говорил тот, другой, каким мне уже не быть, говорил, призывая к молчанию, а молчать способен лишь тот, кто чья любовь нашла свой предмет, пусть даже в ином обличье, в маскарадном костюме, неважно, он тут, рядом, и с ним, ней можно протанцевать вальс, почему же я не остановился на этом, зачем начал поиски, как много я потерял, да, собственно, все, я потерял все, но, возможно, такие мгновения неустойчивы, то есть любовь в эти мгновения неустойчива, готова смениться разочарованием, недоверием, в ней есть некий самообман, любовь здесь удостоверяет сама себя, из самой себя она творит свой предмет, называя его «неопределенным», но этого недостаточно, неопределенное не может надолго удержать любовь, даже показываясь ей в обличье мира, потому что мир достоин любви только потому, что так хочет любовь, но стоит ей утомиться, и он лишается всякого очарования, нужен такой предмет, который можно любить постоянно, без усилий, предмет, который сам пробуждает любовь, вот почему я пустился на поиски, в этот злосчастный квест, о Дон Кихот, лучше бы ты оставался дома, среди любимых книг, но тебя соблазнила надежда найти неопределенное, ты дал ему имя Дульсинеи, но сам при этом хорошо понимал, что Дульсинея – всего лишь маска, Дульсинея может быть предметом любви лишь до тех пор, пока этого хочет любовь, а ты стремился найти такой предмет, который притягивал бы любовь, как магнит, без такого предмета все теряло смысл, а если бы такой предмет был, все было бы спасено, многие годы я провел в поисках, в попытках определить неопределенное, объяснить себе странную особенность – постоянное чувство, что ты в разлуке с чем-то, что тебе дороже всего, я прочел множество философских книг, но ни одна меня не убедила, я пробовал верить без убеждения, поставить веру выше разума, подчинить ее воле, я верю, потому что хочу этого, но ничего не вышло, воля здесь бессильна, и я продолжал любить неопределенное, и моя любовь находилась в конфликте с моим знанием, разумом, приходилось выбирать: истина или смысл, потому что разум говорил: нет ничего, что оправдывало бы существование этого ущербного мира, а любовь говорила: есть что-то, ради чего можно вынести что угодно, вот только я не могу назвать это «что-то», и я искал имя, и это был квест высшего уровня, непроходимая миссия, я в этом убедился позднее, а поначалу испытывал воодушевление рыцаря, отправляющегося в какую-то далекую страну за подвигами, я помню это воодушевление так ярко, что будет нетрудно дать ему голос, и, может быть, сейчас оно заговорит отчетливее, чем тогда, потому что тогда я тоже что-то писал, я помню, но все было подарено огню, предано огню, и я не жалею об этом, иногда приходится расставаться с архивами, чтобы сделать прыжок или просто двинуться с места, мне казалось, что я двигаюсь в правильном направлении, я хотел забыть об этих поисках, я хотел научиться жить без любви, или, может быть, полюбить преходящее, страдающее, благословить все сущее, как благословлял его Ницше, да, мой архив пал жертвой борьбы Ницше против Платона, Ницше победил, и все мои бумаги сгорели, все мои файлы стерты, я начал с чистого листа, с пустой папки «Документы», но сейчас мне хочется вспомнить, оглянуться на пройденный путь, неизвестно, что меня ждет завтра, убийцы неподалеку, добро пожаловать, говорю я, но дайте мне сутки, чтобы привести дела в порядок, вспомнить забытое, этот спор разума и любви, истины и иллюзии, мне казалось тогда, что речь идет о жизни и смерти, и, в общем-то, так оно и было, что показали последующие годы

Я люблю истину. Но я не верю в существование истины. Можно ли любить то, в существование чего ты не веришь?
Я люблю истину. Но я не верю в ее существование. Можно ли не верить в существование того, что ты любишь?
Допустим, что я люблю истину и верю в ее существование. Достаточно ли этой любви и этой веры для того, чтобы унять тревогу? Нет. Потому что моя любовь не исчерпывается любовью к истине. Она не исчерпывается даже любовью ко всему истинному.
Моя любовь больше любви к тому, в существование чего я верю. Она охватывает и то, в существование чего я не верю.
И здесь я снова спрашиваю себя: можно ли любить то, в существование чего ты не веришь? Или, по-другому: можно ли не верить в существование того, что ты любишь? По-моему, это возможно – в том случае, если ты любишь неопределенное.
Можно любить неопределенное, но нельзя верить в существование неопределенного.
Вера требует определенности. Любовь обходится без нее. В этом расхождении – источник моего беспокойства.
Если бы я мог определить то, что я люблю, я, конечно, поверил бы в его существование. Но я не могу определить его даже как беспредельное, потому что беспредельное и неопределенное – не одно и то же.
Но возможна ли любовь к неопределенному? Не скрывается ли за такой неопределенной любовью любовь к чему-то определенному?
Да, скрывается. И я даже знаю (или догадываюсь), к чему именно. Но эта связь ничего не решает.
Я признаю, что моя любовь к неопределенному возникает из любви к определенному. Но я отказываюсь признать, что предмет моей неопределенной любви определен.
Возможны ли неопределенные предметы?
Я думаю, что возможны – хотя бы в качестве предметов моей любви. Это уже немало – знать, что у твоей любви есть предмет.
Но возможны ли неопределенные предметы сами по себе – не как предметы чьей-то любви?
Я думаю, что предметы, которые были бы неопределенными сами по себе, невозможны. Предмет моей неопределенной любви создается самой любовью; без любви он – ничто.
Из этого следует, что когда я говорю о неопределенном, я говорю о мире своей любви, но не о мире самом по себе. Мир моей любви и мир сам по себе – два разных мира.
Это удвоение рождает тревогу. Оно рождает грусть. О грусти говорить не стоит. Что такое тревога?
Неопределенный предмет стремится к определенности, или, точнее, неопределенная любовь хочет, чтобы ее предмет был как-то определен. Тревога – это стремление неопределенного стать определенным.
Мир сам по себе полностью определен; в нем нет места неопределенному. Такой полностью определенный мир – это мир истины, но не мир любви и не мир тревоги.
В мире моей любви есть место тревоге, потому что в нем есть место для неопределенного.
Любовь и тревога взаимосвязаны – стоит тревоге уняться, как исчезнет любовь.
С этим нужно смириться. Нужно научиться жить в любви и тревоге. Только тот, кто живет в любви и тревоге, не изменяет неопределенному.
Ты принадлежишь миру определенного и любишь неопределенное. И твоя любовь хочет, чтобы это неопределенное как-то определилось. Иначе говоря, она желает своего конца.
Отсюда – твоя тревога. Ты знаешь теперь ее источник.
Ты знаешь также, что твое понимание ничего не изменит: тревога останется тревогой, любовь – любовью. И это к лучшему.
Потому что ты можешь воспользоваться своим знанием, чтобы растить любовь – и вместе с любовью растить тревогу.
Способствовать возрастанию своей любви и тревоги – наверное, это и значит жить.

Определенное обманчиво: оно уводит в мир истины, а не любви. Поэтому любовь ищет себе предмет в неопределенном.
Но, отыскав свой предмет, она не успокаивается, потому что этот предмет, в силу его неопределенности, очень сходен с ничто.
Поэтому любовь обречена на сомнение: она никогда не знает, нашла она свой предмет или нет. Любовь всегда сомневается.
И постепенно это сомнение обращается на нее самое: ей начинает казаться, что она по своей природе устремлена к определенному, и что только несовершенство или отсутствие этого определенного заставляет ее искать что-то другое, неопределенное.
И тогда любовь становится отчаянием. Она становится отчаянием потому, что не находит себе предмета нигде: ни в мире определенного, ни в мире неопределенного.
Превратиться в отчаяние – это худшее из того, что может произойти с любовью.
Но этого не избежать. Возрастая, любовь неизбежно становится отчаянием. Отчаяние – это то, к чему приходит любовь, когда она продолжает расти.
Отчаяние занимает место не только любви, но и тревоги – ведь тревожится лишь тот, кто верит в неопределенное, хотя бы втайне от себя самого.
Вера в то, что возможно только определенное, – это и есть отчаяние.
Отчаяние – анаграмма ничто.
Отчаяние представляется точкой, неподвижностью, концом всего. Кажется, что любовь, ставшая отчаянием, уже не может расти, что ей никогда не перерасти отчаяния, что ей суждено навсегда остаться анаграммой ничто.
Но это не так: любовь способна перерасти отчаяние. Но для этого она должна преодолеть свой страх перед игрой.
Преодолеть страх перед игрой – значит расстаться с серьезностью.
Изначально любовь чужда игре. И даже враждебна ей. Так и должно быть: любовь должна ненавидеть игру – до тех пор, пока не превратится в отчаяние.
Превратившись в отчаяние, любовь теряет свою уверенность. Но теряет ее не сразу – какое-то время она продолжает отчаиваться. Любовь не хочет играть.
Наконец, после долгой борьбы, она соглашается на игру. Это означает, что она лишается своей серьезности. Любовь признает, что игра – единственное серьезное занятие в мире определенного.
Играть для любви означает: не искать свой предмет, а творить его.
Всерьез можно принимать только несотворенное. Поэтому, создавая свой предмет, любовь становится несерьезной.
Отчаявшись, любовь обнаруживает, что может сохранить себя, только сделавшись несерьезной.
Эту несерьезность любовь иногда называет высшей серьезностью. Но от того, что она изобретает такие названия, ничего не меняется.
Согласившись играть, любовь становится бесконечной, всеобъемлющей. Она обнимает все – и определенное, и неопределенное. Она творит мир.
Сказать, что она творит мир заново, было бы неправильно – любовь творит мир впервые. Мир, существовавший до того, как любовь согласилась играть, был миром несотворенным – об этом свидетельствует его серьезность.
Серьезность мира говорит об отсутствии Бога-творца. Если бы мир был сотворен, он не был бы таким серьезным.
Нет Бога-творца, и нет Бога любви. Бог любви должен был бы пройти все ступени тревоги, вплоть до отчаяния, и в конце этого пути он должен был бы создать несерьезный мир.
Но мир изначально серьезен. Поэтому нет никаких богов.
С этим надо смириться. Главное – сохранить верность. Научись жить играя – и ты сохранишь верность своей любви.

Если бы я решил написать книгу о неопределенном, я начал бы ее словом «бесполезно» и закончил бы ее этим словом.
Может быть, вся книга состояла бы из одного этого слова, повторенного много раз. А может быть, написав слово «бесполезно», я бы остановился и не стал продолжать.
Скорее всего, я не написал бы ни одного слова вообще. Если из всех слов, которые можно сказать о неопределенном, самым значительным представляется слово «бесполезно», тогда все написанное будет бесполезным. Поэтому я никогда не напишу книгу о неопределенном.
Слово «бесполезно» упраздняет само себя.
Ни один аккорд, ни одна линия не могут упразднить самих себя. Упразднить себя может только слово. И любое слово о неопределенном упраздняет себя еще до того, как его напишут или произнесут.
Такое самоупразднение речи приводит к молчанию. Это молчание отличается от других видов молчания тем, что ничего не подразумевает. В других видах молчания что-то подразумевают – хотя бы возможность это молчание нарушить. Но в том молчании, о котором идет речь, эта возможность исключена.
Если так, то мир определенного не мог быть создан с помощью слова. Самое значительное из всех слов – это слово «бесполезно», но его нельзя даже выговорить, оно непроизносимо. Поэтому с помощью слов ничего нельзя создать.
Мир определенного не создан, и поэтому может говорить на всех языках. Он многословен, но вслушиваться в его речь, искать в ней отзвук творческого слова бесполезно. Тот, кто вслушивается в его речь, может услышать только молчание.
Где-то вне мира есть молчание, которое возникает там, где речь упраздняет себя. Это молчание непостижимо.
Именно поэтому мы все-таки произносим слово «бесполезно», хотя оно невыговариваемо, непроизносимо.
Мы выговариваем это слово и другие слова потому, что не постигаем молчания, возникающего из самоупразднения речи. Мы говорим в надежде, что слова помогут нам это молчание постичь.
Говорить и писать стоит лишь для того, чтобы заменить одно молчание на другое. Слова, речь – это мост от одного молчания к другому.
И самое разумное, что можно сделать, – идти по этому мосту все дальше и дальше, – даже если тебе кажется, что этот мост ведет в пустоту.

вот туда-то он меня и привел, и я сжег все написанное, решил начать жизнь заново, измениться, стать другим человеком, чудесное совпадение: как раз тогда я получил наследство американской тетушки, у меня, оказывается, была американская тетушка, я ее не знал, и она меня не знала, но после ее внезапной кончины усердные адвокаты выяснили, что из всех ее родственников я – самый близкий, они представили мне генеалогическое древо, тщательно нарисованное, оно было таким сложным, что я, установив какую-то связь между тетушкой и собой, тут же эту связь забывал, я даже не знаю, можно ли называть ее «тетей», американцы использовали какой-то другой термин, но это неважно, привалившее мне богатство было как бы знаком, подтверждением, что я  поступил правильно, избавившись от архива, а, по сути, от себя самого, такого, каким я был с юности, детства, может быть, еще в пренатальную эпоху, я перестал интересоваться тем, что сделало меня таким, каков я есть, и прекратив допытываться, искать ответа на этот вопрос, я тут же изменился, то есть это и было решением, никакое другое решение попросту не годилось, ситуация действительно была безвыходной, и единственный способ решить эту проблему состоял в том, чтобы отказаться решать ее, перестать о ней думать, когда у вас есть деньги, и очень большие деньги, по-настоящему большие, вы можете не думать о себе, вот для чего нужны деньги – чтобы забыть свое старое «я» и обзавестись новым, невероятное стечение обстоятельств, Элеонора Чейз, унаследовавшая состояния нескольких богачей, отменила свое завещание и погибла, не успев составить новое, в результате чего все ее миллиарды достались мне, я, конечно, поинтересовался, откуда у нее такие огромные деньги, нанял нескольких человек, чтобы они провели расследование, докопались до самых корней (снова эта любовь к корням), и они, спустя некоторое время, довольно продолжительное, где-то через месяц, представили мне обширный доклад, который я перечитал не один раз, и запомнил от первой до последней строчки, повторять его дословно я не буду, суть сводилась к тому, что благодаря фантастическому совпадению обстоятельств, Элеонора стала наследницей нефтяного магната, торговца оружием, владельца фармацевтической компании, двух банкиров, трех торговцев недвижимостью, создателя сети виртуальных казино, директора кинокомпании в Голливуде, звезды мирового кинематографа, популярного телеведущего, двукратной олимпийской чемпионки, великого кутюрье и, по некоторым сведениям, достоверность которых еще нуждалась в проверке, двух коллекционеров, с тех пор ее состояние умножилось, благодаря удачному вложению средств, и вот, после ее внезапной кончины, все это богатство перешло ко мне, поначалу я тратил деньги, не считая, передо мной открылся новый мир, я избавился от бедности и связанных с ней ограничений, говорят, что богатство может усложнить жизнь человека, наверное, если он озабочен тем, как бы его увеличить, но если он его тратит, жизнь делается для него легкой и занимательной, никакой скуки, это все выдумки литераторов и биографов, даже близко не знающих, что такое большие деньги, очень большие, по-настоящему большие, хотя, по правде, в этом отношении разница между большим и очень большим не так уж велика, если вы тратите деньги на то, что удовлетворяет ваш интерес, развлекает, приносит удовольствие, то достаточно и больших денег, очень большие деньги тогда ничего не значат, потому что их не ощущаешь, все, что можно сделать с очень большими деньгами для собственного удовольствия, можно сделать и с большими деньгами, очень большие деньги нужны лишь для того, чтобы делать их еще больше, или попытаться, например, повлиять на мировую политику, изменить что-то в состоянии человечества, то есть для того, о чем подумывал Рафлз Хоу, его история, кстати, вспоминалась мне, когда меня охватывало желание каких-то «славных дел» по переустройству всего мира, желание облагодетельствовать все человечество, я вспоминал о разочаровании, постигшем Хоу, не столько в его личной жизни, сколько в его помощи окружающим, жителям Тэмфилда, в результатах его благотворительности, книга мне с первого раза показалась плохо написанной (и я держусь этого мнения до сих пор), но мысль, заключенная в ней, была, если вдуматься, очень серьезной, человек должен всего добиваться сам, никакой помощи со стороны, все это близко идеям Ницше, людей нужно испытывать не благодеяниями, а, наоборот, создавая им новые трудности, как же богатство повлияло на меня? не оказался ли я в том же положении, что и облагодетельствованные Хоу? оно меня ничуть не испортило, потому что я ничего особенного собой не представлял, у меня не было дела, которое бы я забросил, получив наследство, а с ним и возможность праздной жизни, я и так был бездельником, праздношатающимся по жизни, моя праздность сделалась более яркой, интересной, вот и все, а окружавшие меня люди? те, кто участвовал в моих развлечениях – карнавалах, путешествиях, играх и разных других забавах? они тоже были праздношатающимися, может быть, они стали шататься сильнее, если так можно сказать, то же самое произошло и со мной, но, как говорит Ницше, подтолкни шатающегося, да, я вижу, что напрасно чуть раньше сблизил позиции Дойля и Ницше, их разделяет пропасть, Дойль никогда бы так не сказал, идея его повести прямо противоположная, иначе получилось бы, что Хоу делал как раз то, что и нужно было делать, искушал людей, чтобы проверить их на прочность, но все это в прошлом, теперь это уже не имеет никакого значения, бродить в горах, стрелять уток, зайцев, косуль, любоваться вершинами, закатами, травами и лесами – этот образ жизни связан с деньгами лишь самым отдаленным образом, я мог бы пожертвовать почти все свое состояние на благотворительность, разделить его между ВОЗ, ЮНЕСКО, ФИФА, ФИДЕ, Интерполом, HBIGDA, PFLAG, IASP, AVRDC и другими международными организациями, может быть, так и нужно сделать, толкать, раскачивать все шатающееся, но я сразу сказал себе, как только стал богачом, что не буду принимать никакого участия в общественных делах, богач может себе это позволить, старая мораль гласит, что большие деньги – это большая ответственность, но я держусь новой морали, если мои принципы можно назвать моралью, сегодня снова пасмурная погода, осень вступает в свои права, вершины гор в облаках, солнце тоже за облаками, и я рассуждаю о вещах, которые уже давно потеряли для меня всякий смысл, в чем же теперь для меня смысл, в том, что я только что перечислил, если забыть о тех двоих, они где-то неподалеку, прячутся в лесу, караулят, выжидают, ждут неизвестно чего, может быть, они еще не подошли, задержались в пути, мало ли что, полицейские патрули, кордоны, заставы, ищейки, наблюдение с воздуха, дроны, на это может хватит средств и без меня, а не случится ли так, что их поймают, и они здесь вовсе не появятся? вряд ли, не исключено, но невероятно, я уже настолько свыкся с мыслью об их близком визите, что долгая задержка, а то и вовсе отмена встречи ввиду невозможности прибыть на место, лишила бы меня равновесия, спокойствия, я начал бы тревожиться как раз потому, что причина для тревоги была бы устранена, представьте, что Оле Андерсону сказа ли бы, что ему уже ничего не грозит, что о нем забыли, что никому до него больше нет дела, и он может свободно разгуливать где хочет, каково было бы ему, привыкшему к своей комнатенке, постели, одиночеству, безделью, к мыслям, которые у него в этой обстановке рождались и повторялись, крутились, как крутится колесо обозрения, с которого видишь одно и то же, раз за разом, и привыкаешь к этому пейзажу, к этим мерным подъемам и спускам, и вдруг колесо останавливается, и тебя приглашают выйти, меня послал Джордж, я был в закусочной, и вошли двое, они искали вас, думали, придете обедать, но вы не пришли, да, сказал Оле, не было аппетита, и тогда они сказали Джорджу, чтобы он передал вам, что они на вас не в претензии, то есть у них к вам никаких претензий, им ничего от вас не нужно, у них и так дело полно, неужели, сказал Оле, да, так они сказали, дел полно, и не до вас, и уже никогда не будет до вас, как-то так они сказали, никогда, повторил Оле, да, так и сказали: никогда, и вы можете делать что хотите, но только уже без них, с вами они больше дел иметь не будут, а если с кем-то другим, пожалуйста, их это не касается, не касается, повторил Оле, да, совсем не касается, я слышал, как они говорили это Джорджу и просили его передать вам, а потом Джордж повторил все это мне, но мог бы и не повторять, я и так и все слышал и все запомнил, хорошая у тебя память, дружок, сказал Оле, я помню всех президентов, сказал я, и все штаты, ты молодец, сказал Оле, у тебя большое будущее, я смутился, мне показалось, что Оле насмехается надо мной, и сказал: зато у вас большое интересное прошлое, не надо было этого говорить, лучше бы я сказал, что и у него есть будущее, побольше моего, Оле ничего не ответил, так и лежал на своей кровати, а она была коротка для его ног, он был такой здоровый, высокий, Джордж еще просил передать сэндвичи и бутылку вина, сказал я, неужели, сказал Оле, но сказал это не так, как раньше, он как будто оживился, в его голосе что-то такое послышалось, будто его это заинтересовало, и он даже сделал движение, будто собирался встать, но не встал, а только сказал: поставь на стол, да оно уже там и стоит, сказал я, как вошел, так и поставил, ну и хорошо, сказал Оле, передать что-нибудь Джорджу, спросил я, скажи спасибо за вино и сэндвичи, и все, сказал я, а что же еще, как бы удивленно спросил Оле, но это мне показалось, что он удивился, голос его был ровный, и сам он был какой-то бесчувственный, словно все это не о нем и не для него, ну, я пошел, сказал я, а Оле ничего не сказал, и когда я, выходя, оглянулся, он так и лежал, уставившись в потолок, и когда я все рассказал Джорджу, передал весь разговор слово в слово, Джордж покачал головой, вздохнул, и сказал: ничего не поделаешь, плохо, когда о тебе помнят, но еще хуже, когда о тебе забывают, не всякий это вынесет, не всякий, и ушел на кухню, а я пошел в кино, там показывали фильм про индейцев, и скоро я уже забыл о разговоре с Оле, а когда вышел из кинотеатра, понял, что забыл и об Оле Андерсоне, теперь уж точно о нем никто не помнил, и никому до него не было дела, до появления этих двоих, вернее, до сообщения об их появлении, я довольствовался самим собой и своим одиночеством, но потом мне пришлось привыкать к мысли, что мне нанесут визит, и это заставило меня проделать большую работу, и вот теперь (если их поймали) оказалось, что все это впустую, мне снова придется привыкать к своему одиночеству, которое затянется на неопределенно долгое время, ну что ж, то, что удалось однажды, должно удастся и в другой раз, мои мысли обращаются к Вере, я вспоминаю первые дни, недели, когда мы были влюблены друг в друга, и каждый день был лучше предыдущего, огромнее, праздничнее, чередой огромных праздничных дней – вот чем была наша любовь, долгий фейерверк, где, после краткой паузы взрываются ракеты еще более яркие, и огни рассыпаются по всему небу, мы были бедны и влюблены друг в друга, у нее, правда, уже были виды на будущее, она хотела стать успешной художницей, а у меня никаких видов не было, кроме тех, что открывала моя любовь, и все же первым поддался коррозии повседневности именно я, любовь – ненадежная штука, амбиции, профессиональное честолюбие – вот на них как раз и можно положиться, если учесть их с самого начала, а любви доверять нельзя,  хотя она и оставляет после себя чудесные воспоминания, любовь проходит, но воспоминания остаются, как бы дело ни повернулось, воспоминания при тебе, ты можешь обращаться к ним снова и снова, после Веры у меня было много чудесных дней, даже лет, но они были чудесными иначе, волшебство их заключалось в другом, и я не сравниваю, потому что сравнение в данном случае невозможно, хотя как знать, если я выбрал одиночество в предгорье, значит, я предпочел одно другому, жизнь в одиночестве – жизни вдвоем, но, расставаясь с Верой, я еще точно не знал, какую жизнь мне предстоит прожить, я, скорее, бежал от той своей жизни, конечно, ведь та жизнь уже лишилась своего волшебства, моя любовь выгорела, а если бы нет, вот в чем вопрос, если бы любовь продолжалась, если бы ее очарование сохранилось на годы, предпочел бы я тогда свое нынешнее одиночество, но к чему эти условные предложения, гипотетические альтернативы, как будто мне нечем себя занять, по правде говоря, так оно и есть, последние дни я испытываю смутное раздражение, неопределенность ситуации мешает моим занятиям, мне трудно сосредоточиться, а если так, почему бы не вернуться мыслями в прошлое, собственно, я туда и вернулся, в прошлое с Верой, и если уж я там, то можно расположиться со всеми удобствами, надолго, по крайней мере, до вечера, пока не прекратится дождь, надеюсь, к вечеру он прекратится, и я смогу прогуляться, а пока попробую воскресить в памяти те дни, когда мы с Верой были влюблены и думали, что так будет продолжаться долго, всегда, я напишу о них, но при этом перенесу нас в другую местность, в голландский Кекенхоф, и дам Вере другое имя, чтобы освободить память и передать ее работу воображению, пусть память сосредоточится на переживании, пусть она вернет мне то чувство счастья, которое и т.д.,

После работы на цветочных полях я испытываю блаженство. Мягкое, согревающее, всюду одинаковое, оно превращает меня в золотой шар. Оно лишает меня тела. Оно лишает меня души. Остается одно блаженство. Ни мысли, ни желания мыслить. Неподвижность камня, нагретого солнцем. И это – в стране, где не так уж много солнца, где облака постоянно напоминают о море. Мои книги пылятся. Мои бумаги грызут жуки. Портреты великих чернеют – их опаляет огонь моего блаженства. Хильда приходит вся в цветочных гирляндах. Она усыпает мою постель лепестками. Она говорит по-английски. И мы хорошо понимаем друг друга. Она зажигает свечи. Она танцует. Она была на Востоке. Ее руки – в браслетах. На груди мерцает янтарное ожерелье. Маленькое колечко – в пупке. И еще два – в мочке левого уха. Мы любим друг друга до полуночи. А днем меня снова охватывает блаженство. Хильде семнадцать. Она расспрашивает о моих занятиях. Я отвечаю, что занимаюсь цветами. Она смеется. Ей кажется, что я что-то скрываю. Наверное, так оно и есть. Иначе зачем нужны эти книги, бумаги и компьютер? Я пишу большой труд по цветоводству. Она снова смеется. Звенят браслеты на ее запястьях. Мерцает ожерелье. Мерцают ее глаза. Что смешного, спрашиваю я. Ничего, говорит она. И продолжает смеяться. Вслед за ней начинаю смеяться и я. Цветоводство – такая смешная наука. Да и все остальные – тоже. Почему бы нам не потанцевать вместе? И мы опутываем себя цветочными гирляндами. Начинается практический курс цветоводства. Вот так мы постигаем тайны цветов. Их язык. Их мечты. А потом она уходит. Днем она учится в школе. Это смешно. Это смешнее моего цветоводства. Вовсе нет, говорит она. Это скучно. Ты придешь ко мне ночью? Я приду к тебе в полночь. Три раза ухнет филин. Три раза пропищит летучая мышь. Три раза подаст голос жаба. И я приду к тебе, мой любимый. Я делаю испуганные глаза. Хильда, я не знаю ваших голландских сказок. Я знаком только с вашей музыкой. Вильем Граф ван Вассенер, Питер Хеллендаль, Конрад Фридрих Хурлебуш. И так далее. Она снова смеется. Она украшает цветочными гирляндами мою комнату. Мы садимся вместе в машину, и я отвожу ее в город. По дороге она слушает музыку. Ее любимый диск. Ни к чему затягивать расставание – ведь завтра мы встретимся снова.
День проходит за днем, ночь за ночью. И однажды золотой шар дает трещину. Вначале она незаметна. Она ощущается как легкая неудовлетворенность. Цветы по-прежнему каждое утро раскрывают свои лепестки. Каждый вечер приходит Хильда. Но ароматы цветов и звон браслетов уже не соединяются в единое целое. Они живут сами по себе. Само по себе живет солнце. Сама по себе живет Хильда. И я тоже – сам по себе.
Однажды в сентябре мы поехали к морю – мне захотелось посмотреть на осенние волны. Половина неба была затянута темно-серым. Слева пелена была реже; сквозь нее сияло небольшое размытое солнце. Золотой блеск лежит на волнах. Золотая дорожка начиналась у самого горизонта и кончалась вдалеке от берега. Там, в этом позолоченном мире, шла своя жизнь. Каждая волна словно бы несла на себе маленькое солнце. И я почувствовал тоску. Еще недавно мир вокруг меня был золотым, но теперь золотая жизнь шла там, вдалеке. Она казалась недостижимой.
Всю обратную дорогу Хильда молчала. Я подвез ее к дому и потом еще два часа бродил по городу, слушая крики чаек и не пропуская ни одного кафе. Я так набрался, что забыл, где оставил машину. Но в таком состоянии я все равно не мог сесть за руль. Я взял такси. На следующий день Хильда не приехала. От золотого шара остались одни осколки, и были они какого-то ржавого цвета. От этой ржавчины исходила тоска. Я вспомнил, что жил с этим чувством много лет – до тех пор, пока не растворил его в золотом блаженстве. Тоска, которую я испытывал, бродя среди осколков золотого шара, была тоской по самому себе. Мое блаженство было безличным, бесчеловечным. Это было блаженство бога или нагретого солнцем камня. Поэтому ему вскоре пришел конец.
С тех пор я начал вести двойную жизнь. День я проводил среди цветов, а вечер и ночь – в лабиринтах своей души. Я пытался встретиться с самим собой. Это было опасным занятием. Пространство, по которому я странствовал, было заколдованным. Глухая стена превращалась в сад, сад – в пустыню, пустыня – в море. Ловушки поджидали меня на каждом шагу.
Прежде всего я подумал об отчужденности. До того, как я узнал блаженство среди цветов, мое «я» никогда не представлялось мне золотым. Оно было бесцветным, прозрачным. Оно напоминало хрустальный шар, подвешенный в пустоте. Иногда шар казался темным, а мир – прозрачным. Но это ничего не меняло. Отчуждение от мира было полным и окончательным. Так тьма отчуждена от света, вещь – от пустоты. Но этот образ еще несет в себе следы блаженства. Прозрачность, шарообразность – это то, с чем я познакомился позже. В действительности мое «я» было текучим. Оно было плачущим; оно было торжествующим. Оно жалело себя; оно гордилось собой. Но и жалость, и гордость были смутными, потому что рождались сами собой, из ничего, у них не было корней, одна только крона. Они были похожи на облака. Они приходили неизвестно откуда и уходили неизвестно куда.
Я пытался понять, что лежало в основе этих чувств. Может быть, страх? Страх смерти? Ощущение мимолетности. Жалость ко всему преходящему, к умирающим героям. «Учитель подошел вплотную к Юханнесу и решительно сказал: "Виктория умерла"». Смерть как последнее одиночество. Непоправимое одиночество. Героизм: жить, невзирая на страх. Я искал утешения в музыке. Моей мечтой было раствориться в музыке. Я хотел, чтобы клетки моего тела стали тактами партитуры. Но не музыку я любил, а то, о чем она говорила. Отсюда – стремление к подвигу. Смерть и одиночество побеждаются подвигом. Я верил, что мне удастся совершить что-то значительное. И гордился этим.
Может быть, все сводится к одиночеству? Я пытался представить одиночество корнем, из которого росла вся моя жизнь. Отец – пустой взгляд, устремленный в окно. Молчание, напоминающее молчание будды. И в то же время – ощущение теплоты. Мать холоднее. Ее глаза устремлены на меня. Она говорит, говорит – и каждый обращенный ко мне вопрос, каждая просьба и каждый совет обволакивают меня чем-то липким. Я задыхаюсь, застываю, точно муха в смоле. Мысль сначала делается вялой, беспомощной, потом умирает. Я боялся матери. Может быть, я ее ненавидел – как птица ненавидит приближающегося птицелова? Это походило на правду. Я скрыто ненавидел мать. И эта ненависть делала меня смелым. Я мог решиться на одиночество. Такое одиночество, которое необходимо для занятий чем-нибудь отвлеченным – физикой, например, или астрономией. Одиночество, которое необходимо для того, чтобы совершить подвиг.
Когда я поселился среди цветов, я думал, что мне будет достаточно самого себя. Портреты на стенах не нарушали одиночества – они были отражением моей гордости. Потом появилась Хильда. Но это, в сущности, ничего не изменило. Я стал еще увереннее в себе. Я решил, что мне будет довольно любви, что я смогу прожить без подвига. И не только прожить, но и умереть. Мне не нужно было становиться героем – я уже был богом. Цветы, небо, море, Хильда – все говорило мне, что я божественен и бессмертен.
И вот теперь, уже не чувствуя себя богом, я спрашивал себя: эта способность ощущать бесконечное, божественное – откуда она? Все из той же гордости? Из ненависти? Может быть, эта ненависть и была той подпоркой, вокруг которой вилось мое «я»?
Хильда приезжала еще несколько раз. Но она уже не сплетала гирлянды из цветов. Она больше не танцевала. И я не жалел об этом. Моя голова была занята другим. Я вспоминал свои попытки рисовать закаты. Неужели то волнующее чувство, которое я испытывал, глядя на горизонт, было лишь переодетой ненавистью? Неужели возможен такой маскарад? Я не хотел в это верить.
Почему я ничем не мог заняться всерьез? Любое дело казалось мне нестоящим. Желание подвига соединялось во мне с уверенностью в бесполезности всех дел. Именно эта тайная уверенность и мешала мне чего-нибудь добиться. Изо всех моих увлечений ничего не вышло. Каждый раз я думал, что причина в том, что у меня нет таланта, способностей. Я считал себя несообразительным, слабым, неловким. И пытался возместить этот недостаток упорством. Я считал, что только упорство поможет ему чего-нибудь достичь. Но теперь мне стало ясно, что дело в другом – в моем нежелании быть первым. И это было странно, потому что ничего я так сильно не желал, как победы. Но, приближаясь к цели, я становился все нерешительнее; во мне росло безразличие. Я словно бы переживал свою победу заранее и разочаровывался в ней. Почему?
Хильда больше не приезжала. Я несколько раз набирал ее номер и прерывал звонок. В сущности, я ее не любил. Она была лишь частью моего блаженства. И блаженство кончилось не потому, что я расстался с Хильдой, а наоборот – мы расстались, потому что пришел конец моему блаженству. У меня было такое чувство, что я сам разбил золотой шар. Зачем я это сделал?
Наконец я понял: блаженство было не для меня. Всегда и всюду я чувствовал себя чужаком, изгнанником. Где-то вдалеке была моя родина. И я тосковал по ней. Эта тоска и составляла суть моего «я». Отказавшись от блаженства, я вернулся к себе – для того, чтобы тосковать по краю, из которого был изгнан, хотя (я это ясно понимал) никогда в нем и не был. Мое желание «что-то сделать» было лишь желанием вернуться на родину. Но вернуться я не мог; я знал: никакая победа не приблизит меня к родине, все было напрасно.
Это слово, родина, стало для меня ключом ко многим открытиям; другим ключом было слово любовь. Я понял, что жизнь для меня наполняется смыслом только тогда, когда я люблю. Тоска по родине – лишь предчувствие любви; в сущности, это – тоска по любви. Любить для меня было важнее, чем быть любимым. Когда я любил, то чувствовал себя самим собой. Я открыл, что мое «я» – это любящее «я»; неутоленная любовь – вот что составляло мою суть.
Но что именно я любил? Не звезды, не книги, не музыку, не закаты, не девушку. Что-то иное. Во всем, что меня увлекало, меня чудилось обещание. Мои увлечения всегда было соединены с тоской по чему-то неведомому. Звезды, закаты, книги, музыка, девушка – все это были как бы символы неведомого, посланцы далекой родины. Но где она находилась? Я этого не знал.
Когда-то меня поразили слова Ницше: «Пусть юная душа обратит свой взор на прошлую жизнь с вопросом: что она подлинно любила доселе, что влекло ее, что владело ею и делало ее счастливой? Пусть она поставит перед собою ряд этих почитаемых предметов, и, быть может, своим существом и своей последовательностью они покажут ей закон – основной закон ее собственного “я”».
И теперь я спросил себя: «Что я люблю?» И ответил себе: «Ничего». А что я любил? Книги, музыку, науку. Потом я научился любить цветы, облака, камни. Между этими эпохами моей жизни была еще одна, когда я любил Вселенную. Вселенная иногда представлялась мне золотым шаром, а сам я представлялся себе иногда яблоком. Я был таким же спелым, цельным, неделимым, как и Вселенная.
Однако такое представление о себе и Вселенной было нестойким – несовершенство всего сущего было очевидным. Поэтому чаще я представлял Вселенную и себя в движении. Я думал, что Вселенная растет, зреет, и я расту вместе с нею. Мы оба зреем, приближаясь к мгновению полной спелости; в это мгновение Вселенная станет золотым шаром, а я – спелым яблоком (конечно, это случится в разное время); затем последует увядание, но этот краткий миг спелости оправдает всё – и прошлое, и будущее. Золотой шар Вселенной – вот настоящий предмет моей любви, – подумал я. Когда эта мысль пришла мне в голову, я восхитился. Эта идея связала мою жизнь в единое целое. Разрозненное соединилось, необъяснимое объяснилось, случайное получило обоснование. Я любил поначалу то, что можно было увидеть, услышать, понять. Но целое не постигается ни зрением, ни слухом, ни размышлением. Оно постигается неким шестым, мистическим, чувством. Поэтому я так долго не мог понять, что же я люблю; поэтому я так долго блуждал. Но у этих блужданий была скрытая цель. Моя жизнь разворачивалась передо мной, подобно роману. В ней была завязка, развитие, вставные эпизоды, побочные линии. Но все было подчинено единому замыслу.
И тогда я решил написать о красоте Вселенной и человека. Мне казалось, что для этого нужно поселиться в каком-нибудь красивом месте. И я нашел такое место: Кёкенхоф, на полпути между Лейденом и Харлемом. Я думал, что днем буду работать на цветочных полях, а вечерами писать. Я хотел создать из слов маленькую вселенную любви. Однако страницы, написанные ночью с пылающим, любящим сердцем, на следующий день казались холодными и пустыми. Я понял, что моя любовь нема. И тогда я сжег черновики. Я решил, что буду просто любить цветы, солнце и облака. Как бы в награду за это отречение я встретил Хильду. И бездумное блаженство стало моей привычкой. Я жил в золотом мире. Но однажды сияние погасло. Я вновь почувствовал себя изгнанником. Золотой мир любви не принял меня. Вселенная уже не осыпала меня золотой пылью. Она распалась на множество людей, цветов и камней. Я не чувствовал больше ее своей родиной. Да и само это слово, родина, казалось мне теперь чужим. Такой же чужой казалась мне и моя собственная жизнь. Она представлялась мне похожей на кусок студня – ее можно было резать тупым ножом: части ее легко отделялись друг от друга: она делилась, делилась до бесконечности, и потому в итоге представляла собой ничто.

есть ужас несбывшейся жизни, и есть ужас сбывшейся жизни, которая сбывается только для того, чтобы прекратиться, и есть ужас перед возможностью, что жизнь не успеет сбыться, потому что ей не хватит времени, сил, стечения обстоятельств, среди этих ужасов он и жил, можно сказать, заблудился среди трех страхов, кошмаров, из всего, что происходит в мире, его интересовало только движение личной жизни, его собственной и жизни других людей, которые так же, как и он, блуждали в трех соснах, между тремя ужасами, таких было очень мало, вероятно, они таились, чувствовали, что окружающие озабочены чем угодно, только не тем, что заботит, пугает их, может быть, среди окружающих тоже были такие, неузнанные, в том-то и дело, что блуждая среди трех страхов, никогда не встречаешь таких же заблудившихся, как и ты, хотя вроде бы все происходит на пятачке, или в треугольнике, и все движутся, ходят, одними и теми же дорогами, но почему-то не встречаются, а если бы и встретились, что они могли рассказать друг другу, то-то и оно, встретились и разошлись, будто призраки, проницающие друг друга насквозь, не в том смысле, что постигающие друг друга до конца, а как раз в обратном, не оказывающие никакого сопротивления, маскирующиеся под воздух, пустоту, не ту, которую они ощущают в себе, а повседневную, заурядную, обычную, скучную, неинтересную, если уж пускаться в подробности, то были три писателя, может быть, чуть больше, и три композитора, и один-два художника, все они давно умерли, но при этом могли говорить, и беседы с ними занимали все его время, или часть того времени, когда он не беседовал сам с собой, из всего, что происходило на свете, его интересовали только такие беседы, один на один, а все, что совершалось в публичном пространстве, вызывало у него скуку и досаду, эпидемии, войны, коррупционные скандалы, политическая борьба, голод в Африке, землетрясения в Индокитае, падения самолетов, обрушения мостов, пожары на дискотеках, таяние ледников, разрушение озонового слоя, открытие темной материи и воды на Марсе, все это казалось ему не стоящим внимания, вроде белого шума, это не имело никакого отношения к тому, что представлялось ему смыслом жизни, тогда он еще пользовался таким выражением, может быть, отсюда и всего его страхи, он попал в ловушку языка, капкан понятий, выстроенных давно, еще до его рождения, правда, были и такие, кто прямо называл все эти тревоги и рассуждения капканом и предлагал способы для освобождения, невозможно было найти нехоженого пути, и постепенно он оказался в стране, покрытой вулканическим пеплом, так в игре «Герои меча и магии» всадник, увлеченный поиском артефактов, покидает родную землю, где зеленеет трава, шумят водяные мельницы и фонтаны удачи, и попадает на каменистую почву, по которой текут потоки лавы, никаких рек, кроме огненных, и лошадь бредет еле-еле, и не видно никаких шахт, колодцев, святилищ и библиотек, все это случилось с ним еще до того, как он получил наследство, стал богатейшим человеком в мире, как будто дружественные игроки передали ему все свои ресурсы, и вмиг мертвая земля возродилась, поднялись леса, потекли реки, вулканы потухли, а сокровищница артефактов занимала специально выстроенное для нее здание, и он часто наведывался туда, обходил зал за залом, этаж за этажом, примерял шлемы, плащи, накидки, сапоги, перчатки, брал в руки мечи, топоры, чтобы почувствовать их вес, их силу, примеривал крылья и совершал далекие перелеты, творил чудеса, превращая ртуть в алмазы, алмазы –– в серу, а серу – в золото, оживлял мертвецов, это было чудесное время, но всем чудесам приходит конец, всему на свете приходит конец, он помнил об этом, и ждал, когда все его богатства обратятся в прах, когда явится могущественный герой и заберет у него не только его сокровища, но и саму жизнь, да, три страха никуда не делись, не покинули его, они затаились, спрятались, а всего-то и нужно было – найти нечто превыше, важнее жизни, но выше жизни могла быть только сбывшаяся жизнь, а в этом ему было отказано, пожалуй, он удовлетворился бы, если бы врученная ему жизнь сбылась, даже зная, что когда-нибудь она прекратиться, в самом деле, сбывшемуся уже все равно, как долго оно будет находиться в этом состоянии, то, чтобы сбывается на один миг, сбывается навсегда, но понял, что для него этот миг никогда не наступит, прошли те романтические времена, когда жизненную неудачу можно было представить как торжество, нет, неудача теперь означала только неудачу, и ничего более, и когда гости веселились ночью на его яхте, он стоял у борта и всматривался в темноту, ожидая, что оттуда придет огромный вал, стремительный и бесшумный, потому что, ясное дело, богатство не означало, что жизнь сбылась, и он не знал, что бы могло заменить богатство, что было тем артефактом, заклинанием, которое превращало жизнь в сбывшуюся, делало человекам и вправду героем, наловчившись играть в третьих «Героев» и даже заработав приличный рейтинг в разных турнирах, он знал, что в главное игре победить нельзя, но почему он так был в этом уверен? разве он не видел, что кое-кому это удается? в том-то и дело. что нет, чью бы судьбу он ни примеривал на себя, она его не удовлетворяла, со стороны казалось, что жизнь человека сбылась, но когда смотришь на нее изнутри, примериваешь, одеваешь на себя, словно накидку скорости или плащ отречения, то чувствуешь, что в твоей жизни, по сути, ничего не меняется, в главном она останется прежней, то есть несбывшейся, и ни один игрок не подскажет тебе, что ты должен искать, похоже, что среди артефактов главной игры такого попросту нет, так уж она задумана неизвестными разработчиками, поначалу кажется захватывающей, но когда узнаешь, что выиграть невозможно, интерес пропадает, и ты ждешь, когда противник отберет у тебя все шахты, лесопилки, захватит все твои замки, разобьет всех твоих героев, кроме одного, блуждающего где-то в дальних землях, и ему останется неделя на то, чтобы вернуть хотя бы один замок, что, с его хилым войском и непрокаченными статусами, невозможно, вот так он себя и чувствовал, будто идет последняя неделя, и пусть ему не встретится ни один чужой всадник, время сделает все само, богатство, конечно, ничего не меняло, оно помогало двигаться чуть быстрее, скупать то, что попадается на пути, но всего этого было недостаточно, чтобы вернуть замок, хромая аналогия, потому что и замка-то не было никогда, в том-то и беда, что герой был бездомным, подумать только, герой без родного замка, один-одинешенек на всей карте, и неделя на то, чтобы найти себе дом, неудача завладела всем его существом, несмотря на бедность, богатство, одиночество, постоянное присутствие случайных людей, что бы он ни делал, неудача все окрашивала в свой цвет, это было наваждением, там, в глубине, дымился вулкан и покрывал весь материк черным пеплом, меланхолия все показывала ему в черном свете, в его глазах стоял мрак, смеясь, он обнажал здоровые черные зубы, физически он был здоров, но кровь его была черной, больному человеку не под силу выносить такие приступы меланхолии, только здоровый может испытывать их раз за разом, без перерыва, какие приступы, это было его обычное состояние, он не помнил, когда оно его охватило, после ухода Веры, или до ее ухода, после того, как он получил состояние Элеоноры Чейз или раньше, иногда ему казалось, что он жил в депрессии всегда, все признаки были налицо, ничто его не увлекало, он не способен был радоваться, мучился бессонницей, постоянно думал о времени и явственно слышал, как оно шумит, физически ощущал, как распадаются его клетки, каждый выпавший волос напоминал ему о смерти, да и не нужны были никакие напоминания, он помнил о ней всегда, какая радость жить, если знаешь, что умрешь, посмотрите на звезды, говорит Булгаков, посмотрите, почему вы так редко смотрите на звезды? стоит посмотреть на них, и бренность всего земного уже не покажется вам такой мучительной, так он говорил, думая, будто говорит что-то утешительное, что-то правильное, но мы же знаем, что смотреть на звезды – все равно что заглядывать через особо прочное стекло в установку, где происходит термоядерный синтез, допустим, что такое стекло существует, и вот мы, нацепив защитные очки, смотрим в это окно, где водород превращается в гелий, неужели Булгаков не знал, из чего состоят звезды, огромные газовые шары, где происходит превращение элементов, вот, значит, что он выдает за пример постоянства, вечности, как и многие до него, но он на такие красоты никогда не велся, не покупался, может быть, это преувеличение, может быть, было время, от года до трех, или от трех до пяти, когда и его зачаровывал вид звездного неба, где-нибудь в деревне, летом, в июле, никаких фонарей, ясное небо, и россыпь огромных звезд, от них и правда веяло чем-то умиротворяющим и в тоже время вдохновляющим, но школьные уроки по физике быстро выбили из него эту дурь, он учился смотреть на жизнь и небо трезвыми глазами, никакого алкоголя, никаких опиатов, видеть вещи такими, каковы они есть, ему нравилось чувствовать себя бесстрашным героем, все остальные, верящие в единого Бога или множество различных богов, в потусторонние миры, эльфов, вампиров, Ктулху, Ярило, Одина, все они казались ему трусливыми крестьянами, которые годятся только на то, чтобы помогать бесстрашным воителям совершать подвиги познания, в «Героях меча и магии» такие «единички» используют, чтобы отбирать хитпойнты у противника, они годятся на живой заслон, на отвлекающие жертвы, если у них есть вера, смерть им не страшна, а вот герои с мечом и магией знают, что умирая, не воскреснут, и еще знают, что умирают они напрасно, никто им не воздвигнет памятник, а если и поставит, то простоит он недолго, и при этом они отчаянно хотят жить, но не так, как эти робкие крестьяне, а жить на полную катушку, или на полный колчан, совершенствуя навыки, повышая опыт, переходя с уровень на уровень, и не для того, чтобы удивить зрителей и противника, а потому, что иначе они не могут, такой уж у них характер, некоторые из них рождаются с продвинутой атакой, сопротивлением, поиском пути, а некоторые от рождения – эксперты мудрости, чувствуя себя таким героем, жить поначалу легко, жизнь кажется захватывающим приключением, но потом все меняется, вместо травы – камни, вместо лесов – пустыни, алмазы уже не блестят, золото не сияет, во всем ты видишь только химический состав, однообразные элементы, и победы тебя не радуют, тебя охватывает депрессия, ты распускаешь армию, слезаешь с коня и садишься возле валуна, у тебя никаких желаний, ты ждешь, когда какой-нибудь герой прикончит тебя, но ты никакого не интересуешь, какая честь прикончить героя без армии, героя, который сам подставляет грудь, но постепенно это состояние прошло, и он не мог толком объяснить, как это случилось, Грэм Грин написал где-то: «я порой недоумеваю: как те, кто не пишет, не сочиняет музыку и не занимается живописью, ухитряются избегать безумия, меланхолии и панического страха, неразрывно связанных с условиями человеческого существования» , вероятно, Грин был тоже героем, но он с ним не встречались, судя по сказанному, Грин был героем продвинутым, опыта у него было гораздо больше, и он решил последовать его совету, заниматься искусством – совсем не то, что верить в загробное существование или звездную вечность, не стоит и объяснять, в чем разница, те, кто сами не занимаются музыкой, живописью, литературой, никогда этого не поймут, они потому и верят в Супермена с терновым венцом и Дракулу, что не способны сами придумать себе богов, но те, кто создает такие образы, в них, конечно, не верят, и так ты достигаешь компромисса – оставаясь трезвым героем, опьяняешь себя выдумками, это допустимо, это не переводит тебя из таверны в деревню, ты по-прежнему герой, просто вместе с колчаном, ты возишь еще с собой и лиру, цитру, мандолину, что-то такое, музыкальное, и складываешь стихи, поешь песни, может быть, даже посвящаешь их какой-то возлюбленной, ведь когда-то ты думал, что любовь – это самое важное в жизни, ты всегда был в кого-то влюблен, его привлекали красивые лица, вообще каждое лицо было для него рассказом, повестью, романом, красивые же лица были как бы литературными шедеврами, он глядел на них с тем же восхищением, с каким читал любимые книги, они его так же очаровывали, мужские и женские, безразлично, красивое лицо было чем-то вроде высшей награды, орденом самого почетного из всех легионов, люди с красивыми лицами составляли когорту избранных, они были причастны какому-то иному порядку, не повседневному, не тому, в каком обретался он, и его, конечно, угнетала мысль о собственном облике, какое несчастье иметь некрасивое, неправильное или просто заурядное лицо, а если добавить небольшой рост, маленькие, близко посаженные глаза, легкую картавость, уже это способно ввергнуть человека в депрессию, расплата за чувствительность к прекрасному, обратная сторона восхищения красотой, с этого, наверное, все и  началось, с недоверия к своему облику, которое распространилось потом и на его чувства, мысли, что бы он ни делал, чувствовал, мыслил, все было нестоящим, таким же заурядным, неправильным, как и его лицо, и когда он, после всего пережитого, попробовал сочинять стихи, он пытался сделать так, чтобы они были такими же красивыми. как и лица, которые он любил когда-то, чтобы они излучали такой же нездешний свет, так же зачаровывали, и не каких-то там крестьян, а рыцарей, вроде него, и прежде всего – его самого, он давно уже уяснил, что каждый герой идет своим путем и ни в чем не может помочь другому, конечно, он был бы рад встретить рыцаря, чья цитра звучала бы в лад с его собственной, но он таких не встречал, герои, попадавшиеся ему на пути, считали, что стремление к красоте несовместимо с рыцарским достоинством, какой бы эта красота ни была, одни из них сочувствовали крестьянам и пытались говорить так, чтобы их понимали в поселках, другие, наоборот, вели себя и говорили как маги семнадцатого уровня, поэтому он решил искать красоту в одиночестве, и поначалу он как будто продвигался вперед в своих поисках, иногда он сочинял песню, которая нравилась ему и спустя неделю, но когда прошли месяцы, все изменилось: теперь все, что бы он ни писал, на следующий день казалось ему посредственным, заурядным, как его лицо, или безобразным, как лица крестьян, он понял, что путь, о которым говорил Грин, не для него, для него вообще, может быть, все пути были закрыты, но он еще не сдался, меланхолия его еще не перешла в последнюю стадию, когда не только опускаются уголки рта и плечи, но и мышцы становятся такими слабыми, что человек вынужден все дни проводить в постели, он решил переделать себя, хотя это и выглядело невозможным, как вытащить себя из болота за волосы, он начал с того, что стал постоянно следить за выражением лица и осанкой, если состояние духа проявляется в физическом облике человека, то возможно, вероятно, и обратное воздействие тела на дух, он начинал день с того, что брад зеркальце, лежащее на прикроватной тумбочке, и «поправлял» выражение лица, приподнимал опущенные уголки губ, бровей, расправлял складки, выдающие уныние, заставлял себя даже чуть-чуть улыбнуться, после этого он собирался с силами, чтобы подняться и подойти к большому зеркалу на дверце платяного шкафа, здесь он мог видеть себя с головы до ног, обнаженный, он стоял перед зеркалом, поворачиваясь то одним боком, то другим, расправлял плечи, выпрямлял спину, шею, подтягивал живот, добившись наконец удовлетворительного результата, он прохаживался по комнате, несколько шагов туда-сюда, следя при этом за своим отражением в зеркале, пытаясь сохранить с таким трудом обретенную осанку, после чего ходил, уже не глядя в зеркало, но подходя к нему время от времени, замечая, что нужно снова поправить, приподнять, распрямить, все это давалось ему нелегко, и самая большая трудность заключалась в том, что ему нужно было искать в себе упорство, которое бы помогло ему не прекращать эти попытки, противостояло желанию снова забраться в постель, наконец наступало время умывания, утреннего туалета, и тут его ждали новые испытания, сидя на унитазе, он исполнялся презрения к своему телу, ко всем этим телесным функциям, упражняться перед зеркалом было проще, чем заставить кишечник опорожниться, и если ему это удавалось, утренние проблемы не заканчивались, нужно было бриться, утреннее бритье было чем-то вроде барометра его состояния, оно показывало, насколько он справился со своей меланхолией, сколько ступенек он у нее отвоевал сегодня утром, потому что борьба с этим врагом проходила как бы на лестнице, уходящей куда-то ввысь, они сражались мечами, меланхолия стояла на несколько ступенек выше, и он отвоевывал у нее одну ступеньку за другой, флаг победы можно было поднимать в том случае, если бритье обходилось без порезов, обычно он всегда что-то бормотал, вздыхал, иногда что-то выкрикивал, и почти всегда наносил себе несколько порезов, неумышленно, хотя психотерапевт сказал бы иначе, и его главной задачей во время этой утренней процедуры было свести число порезов к минимуму, конечно, он мог бы воспользоваться электробритвой, и это разом устранило бы опасность порезов, но, решив бороться с духом уныния, он сознательно сменил «филипс» с тремя плавающими головками на классический Т-образный станок, собираясь в будущем перейти на опасную бритву, если удастся приручить эту, полубезопасную, потому что ей легко было порезаться, стоило лишь поддаться на секунду меланхолии, чувству никчемности всего и вся, числом порезов он измерял состояние своего боевого духа, вернее, духа уныния, потому что каждый порез означал минус, и нужна было сверхъестественная (для него) сосредоточенность, поистине героическое хладнокровие, чтобы обойтись без капли крови, в специальном разделе своего дневника он отмечал результаты утреннего бритья, и радовался, когда на протяжении двух недель видел неуклонный прогресс, потом, правда, случались внезапные срывы, он ходил, обклеенный пластырями, но в целом дела шли все лучше и лучше, хотя с мыслью перейти на опасную бритву он расстался, не без сожаления, в поединке с меланхолией важно было оставаться реалистом, вернее, вырабатывать в себе чувство реальности, не поддаваться ни пессимизму, ни оптимистической мечтательности, после бритья наступало время завтрака, и с этим тоже были большие проблемы, нужно было не поперхнуться, глотая мюсли, не облить себя кофе, не прикусить язык, и потом, загружая посуду в моечную машину, нужно было все поставить аккуратно, не уронив, не разбив, он не экономил на электричестве и мыл посуду каждый раз после еды, в кухне у него всегда было чисто, он добивался этого месяцами и со временем достиг того, что мог провести несколько утренних часов как нормальный человек, потом ему требовалось не меньше часа отдыха, и тут важно было не растратить обретенное, не вернуться к тому состоянию, в котором он просыпался, а это было легко, будто скатиться с горы, сани наготове, не успеешь оглянуться, моргнуть, а ты уже мчишься по склону, ты уже у подножья, необходимо было сохранять постоянную бдительность, врага нельзя было упускать из виду ни на секунду, компьютер для этого не годился, сидя у компа, он незаметно терял жизненный тонус, горбился, да и то, что он читал или видел на экране, вгоняло его в тоску, даже если это были любимые сайты, он чувствовал себя чуждым этому миру, обоим мирам, и реальному, и виртуальному, не годилась для отдыха и музыка, веселую, мажорную, вроде концертов Моцарта, он не переносил, а минорная была ему противопоказана, в результате он выбрал спокойную «офисную» музыку, под эту музыку он разглядывал прохожих через окно, но и это нехитрое занятие требовало от него больших усилий, поэтому он перешел на разглядывание художественных альбомов, он заказал себе специальную подставку для таких альбомов, чтобы сидеть прямо, не наклоняя головы, конечно, он мог бы рассматривать картины на сайте «Google Arts & Culture», но Интернет искушал его обилием  возможностей, поэтому он предпочел альбомы, благодаря своему богатству, он мог не работать, да он и не мог бы работать, даже если бы от этого зависела его жизнь, один в большом доме, он рассматривал иллюстрации, собираясь с духом, чтобы выйти на улицу, водить машину он, естественно, был неспособен, за рулем его охватывала паника, даже если дорога была пустынной, он мог позволить себе только пешие прогулки, хотя правильнее сказать, что позволяла (или не позволяла) их его меланхолия, в его положении, конечно, лучше было бы отказаться от кофе и перейти на зеленый чай, но этого он пока не мог заставить себя сделать, хорошо еще, что он не пил и не курил, итак, он сидит за столом в рабочем кабинете («рабочим» это помещение называлось условно, оно было оборудовано для работы, но, само собой, он никогда там не работает, он вообще не работает), на стуле (он отказался от мягкого кресла, потому что все время испытывал на нем соблазн откинуться, развалиться), он рассматривает репродукции картин, известных и малоизвестных, чаще вторых, чем первых, и при этом поглядывает в зеркальце, расположенное рядом с подставкой, проверяя выражение своего лица, и в большое зеркало на стене справа, специально повешенное так, чтобы он мог контролировать свою осанку, и всматривается в картину Каспара Фридриха или Клода Моне, нет, отношения с Клодом Моне у него не сложились, эта текучесть образов, неопределенность очертаний пугала его, он и так чувствовал в себе неустойчивость, неопределенность, и ему хотелось иметь перед глазами что-то противоположное, ясное, отчетливое, поэтому он предпочитал картины старых мастеров, Вермеера, в особенности, исследователи писали, что Вермеер пользовался элементами импрессионистской техники, но это были небольшие фрагменты картин, часть ковра или львиные головы на спинке стула, в такой малой степени мерцание красок было для него переносимо, оно не нарушало общего впечатление от картины, он любил пейзажи старых мастеров, в них была ясность, определенность, но ему нравились и пейзажи Каспара Фридриха, выражавшие стремление вдаль, все это он мог воспринять и пережить без угрозы для душевного равновесия, может быть, он воспринимал картины Фридриха не так, как следовало, недостаточно эмоционально, может быть, в здоровом и чувствительном к искусству зрителе эти картины должны были пробуждать неясное томление, острую тоску или что-то в этом роде, но его они, наоборот, успокаивали и ободряли, придавали силы, которых ему так не хватало, тем временем полдень миновал, пора было совершить новый подвиг – выйти на улицу, для этого нужно было сначала переодеться, если час, проведенный в кабинете, оказывал то действие, на которое он рассчитывал, то переодевание не составляло большой проблемы, и, выйдя на улицу, он чувствовал себя достаточно уверенно, трудности возникали позже, когда он удалялся от дома, с каждым шагом его уверенность уменьшалась, силы его убывали, он нарочно проходил мимо витрин, чтобы взглянуть на свое отражение в стекле, иногда он останавливался, чтобы «поправить» выражение лица, но за всем уследить было трудно, вдруг он замечал, что шаркает, хотя только что перед этим выпрямил спину, или ловил себя на том, что бормочет вслух, его меланхолия имела множество лазеек, подземных ходов, выводящих наружу, она то и дело проявляла себя там, куда еще не успело добраться его внимание, или откуда оно только что ушло, это была непрерывная схватка, в лучшие дни ему удавалось обойти несколько кварталов, а в худшие он возвращался домой с первого же перекрестка, если все шло хорошо, он заставлял себя войти в какое-нибудь кафе, чтобы выпить чаю с маффином или круассаном, его целью было дойти до сквера, названного в честь одного поэта, уроженца этого города, сквер находился примерно в восьми кварталах, там стоял памятник поэту, руки скрещены на груди, ноги вытянуты и тоже скрещены у щиколоток, голова слегка опущена, он сидит как бы на выступе скалы и сам как бы вырастает из камня, скверик был огорожен решеткой, и там было несколько скамеек, когда-то он часто навещал этот сквер, сидел в уголке, думал о своем или читал что-нибудь, но потом такие длинные прогулки стали для него затруднительными, а еще позднее и невозможными, теперь посещение сквера стало для него как бы финишной ленточкой в забеге, гонке с меланхолией, ему важно было оставить ее позади, и он думал о поэте, который ждал его в сквере, о его судьбе, о его стихах, однажды он купил букетик цветов и решил, что обязательно дойдет до сквера и положит цветы у памятника, но цветы пришлось выбросить в мусорник по дороге домой после того, как он повернул обратно, не сумев преодолеть последний перекресток, когда он дожидался зеленого, вся его прогулка внезапно представилась ему нелепой, и этот букетик цветов, и сам поэт, дожидавшийся его в сквере, нелепое творение какого-то заурядного скульптора, и стихи, написанные этим поэтом, все это ничего не стоило, все вокруг было никчемным, жалким, и таким же никчемным был он сам, ему казалось, что он вот-вот упадет, никаких скамеек поблизости, он доплелся до кафе и сел за столик, когда подошла официантка, он не мог сказать ей ни слова, просто покачал головой и прикрыл глаза ладонью, он о чем-то его спросила, вероятно, хорошо ли он себя чувствует, но он не расслышал, а если бы и расслышал, сил на ответ у него не было, посидев немного, он нашел-таки в себе силы встать и пройти несколько кварталов, отделявших его от дома, никогда еще – с тех пор, как в нем поселилась депрессия, – он не был так близок к достижению цели, посещению сквера, и то, что он сломался в последний момент, не утешало, а, напротив, делало его поражение еще более сокрушительным, весь вечер он провалялся в постели, ему казалось, что он уже никогда из нее не выберется, памятник поэту был для него сейчас не ближе Южного полюса и дальше любой звезды, после этого ему снова пришлось отвоевывать у меланхолии квартал за кварталом, это был настоящий бой в городе, где противник с отчаянным упорством защищает каждый дом и при случае переходит в наступление, забирая обратно то, что потерял накануне, другой фронт боев был открыт на территории языка, речи, ему трудно было говорить с другими, а если и удавалось произнести несколько слов, то выговор его был неразборчивым, он что-то мямлил, говорил торопливо, проглатывая слоги, и к тому же тихо, вот над этим он тоже начал работать, читая и разговаривая дома вслух, он заставлял себя общаться с кассирами и продавцами в магазинах, официантами в кафе, случайными прохожими, каждый удавшийся контакт заносился в графу «плюс», а те, что не удались – в графу «минус», он вел подробный дневник своих успехов и неудач, рисовал графики, как рисуют графики температуры, и постепенно его настойчивость стала приносить плоды, в таком состоянии настойчивость – главный помощник, главный воин, семя, из которого может вырасти сад, роща, лес, и наступил день, когда он все же добрался до памятника поэту и посидел в сквере, повторяя про себе выученные наизусть стихи, а потом он встал рядом с памятником и прочел несколько стихотворений вслух, громко и отчетливо, так что собравшиеся в сквере ему поаплодировали, это была победа, он стал нормальным человеком, его богатство позволяло ему вести праздную жизнь, но он решил найти себе работу, а перед тем – совершить несколько путешествий, он нанял секретаря и вместе с ним обсуждал возможные маршруты, вдвоем они побывали на всех континентах, включая Антарктиду, он летал на самолетах, плавал на кораблях, пересекал страны на поездах и автомобилях, взбирался на горы и спускался в пещеры, он повидал многое из того, что мечтал увидеть, после этого можно было спокойно заниматься работой, он не сразу решил, какой, у него не было специальности, и все же перед ним открывался огромный выбор, его уверенность в себе настолько возросла, что он чувствовал себя способным к любому делу, не исключая и точные науки, единственной областью, где он не мог добиться успеха, был, очевидно, спорт, хотя он успел попробовать себя в гольфе и даже принял участие в нескольких соревнованиях, занимался он какое-то время и в школе верховой езды, но в конце концов выбрал политику, возраст и физические данные здесь не играли роли, и кроме того, политическая деятельность требовала такого характера, который совершенно не походил на его собственный, как до победы над депрессией, так и после, он поставил себе самую трудную задачу, какую только мог найти, сначала ему нужно было улучшить дикцию, и он сумел это сделать, научившись отчетливо произносить слова и правильно выговаривать «р», он брал не только уроки дикции, но и риторики, он учился и белой риторике, и черной, он не чувствовал себя связанным какой-то политической этикой, моралью, политическая этика, или этика в политике, была для него оксюмороном, он хотел добиться успеха в той области, которую выбрал, и готов был использовать для этого любые средства, не что чтобы он был отъявленным циником, но главной этической задачей для него было преодоление самого себя, своего характера, своей депрессии, полное исцеление, победа над этим душевным недугом, по его мнению, была бы сродни героическому деянию, к тому же история учила, что великие политики, преобразовывавшие общество и чуть ли не все цивилизованное человечество, исходили всегда из прагматических соображений, а если и уступали «состраданию», «милосердию», «высоким принципам», то очень редко, и эти поступки заносились в анналы и прославлялись как удивительные, полубожественные, так же прагматично он выбирал и свою «политическую платформу» с помощью советников, которым он ясно объяснил, чего от них ждет, ему нужно было завоевать часть электората, еще не «охваченного» другими партиями, и переманить у них часть сторонников, он хотел, чтобы его новая партия прошла в парламент уже на ближайших выборах, после этого он собирался баллотироваться президенты Республики, по закону кандидатов могли выдвигать только партии, поначалу он обдумывал и такой вариант: подкупить большую группу депутатов, чтобы они проголосовали за изменение в законодательстве – так, чтобы стало возможным выдвижение независимых кандидатов, но потом решил, что проще будет создать собственную партию, он умело обошел все ограничения на финансирование предвыборной кампании, и его партия преодолела пятипроцентный барьер, они получили даже больше мест, чем рассчитывали, и он увидел в этом благоприятное предзнаменование, число его сторонников росло, и когда началась президентская гонка, он постоянно шел в лидерах, здесь, конечно, пришлось потрудиться еще больше, чем во время парламентских выборов, он задействовал хитроумные схемы, позволявшие тратить на рекламу во много раз больше средств, чем
это допускалось законом, он вышел вперед, и разрыв между ним и другими кандидатами увеличивался с каждой неделей, он действовал энергично, решительно, спал всего по нескольку часов в сутки, он опасался, что депрессия вернется, иногда ему казалось, что она уже вернулась, но он легко преодолевал эти приступы, он действительно излечился, его тревога, усталость ничем теперь не отличались от этих состояний у здоровых людей, и когда он победил на выборах, то понял, что одержал и вторую победу, более важную и, как он совершенно уверился, окончательную.