Мы впервые встретились в Гейдельберге.
Он был очень молод, немножко пьян и старался чаще смотреть на небо; по ночам, запрятав часть звёзд в карман, он бросал в озёра отцветший клевер и встречал рассветы, всегда один; через девять дней самолётом в Вену. Через десять мой поезд ушёл в Берлин.
Возвратившись, искала его по новой, говорили – слал письма со штампом Альп, с сигаретным оттенком, колющим горло; собирался пробыть там прошедший май.
Дальше был неспокойный октябрь в Граце под порядковым номером двадцать два.
Вспоминая прохладу берлинских станций – где лил дождь, цветом точь в точь его глаза – мы увиделись снова на сером плаце, без каких-либо планов и без зонтов. Он сказал, что я разучилась смеяться, и встряхнул воротник на промокшем пальто, об ограду вокзала тушил сигареты; вырывался из лёгких прозрачный дым.
Мы остались одни на этой планете.
Только он всё равно уходил один – он отправился в тот уголок без названий, сочинять, и вообще, посидеть в тишине, пока я звала ветры его именами среди скованных временем зальцбургских стен.
Дальше был Бремен. Закат в Бремерхафен.
Фьорды пустынных окраин Нордзее.
«Ди, это я. Не тревожься, не надо… Скоро зима, ты смотри, не болей. Пей больше чая, немножко глинтвейна, не выходи из ворот без шарфа; ночью на стук не распахивай двери – если, конечно, там буду не я. Я – ты сейчас мне совсем не поверишь – взялся за ум, и теперь, как у всех: галстук, костюмы, шурупчики с дрелью… Очень хочу насовсем в Гейдельберг. Вышли мне фото Нордзее в конверте, больше пиши, и смотри, не взрослей – с кем мне иначе засушивать клевер?»
Дальше стояло короткое «Джей».
Он присылал мне кленовые листья – чтоб было больше счастливых дней. Наспех черкал небольшие записки, в них оборачивал мяту, сирень; слал иногда моментальные фото.
Он был такой же, как вечность назад, лишь на какие-то двадцать сотых стал незнакомым пронзительный взгляд. Дальше был долгий закат в Бремерхафен – он, рассмеявшись, присел на песке – так же, как было совсем недавно.
Рядом негромко шумело Нордзее.