И на прозрачных крыльях сна летело детство

Белые Розы Сибири
Елена Жарикова


Автобиографические заметки о детстве
(фрагменты)
***
Совсем недавно я побывала  там, где деревья когда-то были большие. Въезжаешь в поселок –  в зеленые воды памяти погружаешься: там так все сонно замерло, словно остановилась, полегла в бессилии – или усталости  -  суета человеческая, только одинокое недоумение в коровьих глазах да пугливое прядание конских  ушей... С огорода пошла на родник за водой  знакомой тропой – через дорогу, по взгорку, вниз-вниз, по осыпи мелких камешков, через Поворотный ручей, совсем заросший какой-то, ряской подернутый в  оконцах спящей воды. А родник жив, огорожен, чист, как и прежде.
Сейчас центр поселка – пустырь-пустырем: пара магазинов, барачного типа здание бывшей начальной школы,  а дальше дорога поднимается на Барсучку; только старая  с трапециевидным входом остановка, вечно выкрашенная в бордово-коричневый унылый цвет, с выломанными ступеньками, заплеванным полом (а уж про скамейки я вообще молчу, это отдельная поэма – наскальные записи, памятник мимоходящих эпох)…
От остановки  шел когда-то широкий проспект вверх – к Дому культуры. В семидесятые он выглядел, как настоящий дворец с колоннами. Темно-зеленые  квадратно-пирамидальные колонны на фронтоне придавали клубу  настоящую и какую-то не очень уместную для рабочего поселка  помпезность. Это был и в самом деле очаг культуры: библиотека, кружки, кино, культурные мероприятия, смотры художественной самодеятельности.
Кино по 10 копеек! Киносборники! Пугающая темнота огромного (никогда не теплого!) как мне казалось, зала. Слепое белое пятно экрана  во всю ширь и высоту зала. Волшебный пыльный луч из кинобудки, из маленькой бойницы под самым потолком ( как они туда забираются?). Деревянные откидывающиеся сиденья. Бегом - обгоняя всех! -  по наклонному полу – на первый ряд! Настоящие ценители искусства дальше первого ряда не сидят!
Индийские мелодрамы – «Зита и Гита» из самых любимых – советские сказки и детские фильмы, мультики… У-уух, какая холодина была в этом неуютном зале зимой и осенью! Ноги коченели даже в валенках, пальцы в варежках тоже – но досиживали до конца сеанса, шмыгали посиневшими сосульками  над судьбой Бима и пулей вылетали в морозный снежный простор. О! Как высоко звездной солью усыпанное небо! И ноги в валеночках сами летят-летят по морозу! Я быстро-быстро перебираю ногами, поджато морозом дыхание, словно сжало сердце морозной дымкой – бегу со всех ног и чувствую, что чернота неба, и мороз, и слезный финал любимого фильма – все словно придает мне новых сил, вбрасывается что-то в кровь, я словно получаю дополнительное ускорение – лечу! - и скоро от морозного стремительного воздуха начинает колоть в груди. Но останавливаться никак нельзя! Потому что стужа, потому что страх ночи, потому что дорожка от клуба – вниз-вниз, под уклон, сама зовет бежать все быстрее… мимо сгоревшего книжного, мимо снесенной больницы, мимо первого «белого дома»… а дорога все  под горочку, накатанная, словно лакированная колея   неудержимо тащит сама – и я уже качусь на новых своих валенках ( а мама строго-настрого велела – не раскатывать!). Влетаю на лестницу единым махом, единым духом – и дома уже отходят ноги, горя  снежными иглами, и в груди словно раскрывается теплый цветок…

***
В уходящем свете зимнего дня, в сухонькой, потрескивающей тишине, в потоке внутренней музыки пишешь без боязни, что кто-то окликнет, упрекнет, усомнится…Просто – по воле мелодических волн, неведомого голоса, по канве прихотливого узора сознания – плывешь в неиссякаемом времени.
  Чернила, которыми пишу, издают  сладковатый аромат. Сочетаясь с мелодией какого-то безвестного, но обаятельного Пола Венса, этот запах тянет за собой сквознячок:  кто это приоткрыл створку старого белого буфета? Да, так пахнет крошечный граммофончик медуницы, если его разжевать; так пахнет старый посылочный ящик, в котором уснули мои игрушки (на дне его с прошлого Нового года завалялись карамельки); такой запах живет в белом посудном буфете соседки. Сколько раз мы тайно открывали его и находили меж сказочных жестянок что-нибудь заманчиво вкусное! О, в шкапчике  заветном пахло пленительно: ванилью, и корицей, и лимоном, и сухой черемухой…
И все-таки мы убегаем от волшебных буфетов – рано, пока взрослые чего-то там досматривают в своих черно-белых снах, убегаем, по-босяцки нацепив что попало, ведь лето и дорога не ждут!

***

  Опять приоткрываю дверь в нашу непритязательную квартирку. В полутемном коридоре – старый холодильник вместо тумбочки-подзеркальника. В мутном зеркале памяти – расплывчатые силуэты, а себя я и не могу помнить в этой холодной глубине: просто по близорукости своей врожденной (я себя в зеркале увидела настоящую в 27 лет, когда надела линзы). Рядом – деревянный загончик для хранения картошки, что-то вроде ларя. Осенью родимую ссыпают туда, и весь год в доме царит запах картофельной земли, бледных ростков, гниющих глазков. Самодельный этот ларь (закрома) накрыт сверху досками и домотканым половичком допотопных времен. Такой же половичок на полу, а у двери, помнится, все клеенка лежала, раз в пятилетку ее меняли, а обычно мыли сверху и жили дальше. У двери низкая деревянная скамейка для обувки, вечно на ней неразбериха, словно эти чирики-ичиги сами себя пинают, а потом валяются как попало. Над скамеечкой вешалка, задернутая ситцевой занавеской (помнится почему-то желтая). Словом, в нашем быту причудливо перемешивались приметы-привычки деревенского мира и ухватки-укладки (от слова уклад) советского полуинтеллигентского быта.
А теперь войдем в зал. Оно конечно сказано пышно, да так уж принято в нашем быту. Зал-гостиная в два окна, занавешенных тюлем и какими-то непритязательными шторками. У окон стол полированный, и местами столешница имеет повреждения. Это папаня патроны по осени делал, и когда пыжи вырезал, перестарался: на коричневой политуре вмятины. Стол этот, за которым сделано столько уроков, съедено столько новогодних яств, написано столько всяких корреспонденций в районную газетку, теперь переехал в Красноярск – за мной – и несет службу на кухне.
А вот старенький диванчик, колченогий, с жесткими подлокотниками, зеленый с коричневыми штрихами, покрытый вечным псевдобархатным покрывалом малинового цвета. Под Новый год, под балет «Лебединое озеро», под непреходящую «Иронию…» происходило особо любимое мною действо: на бархатную гладь дивана вытряхивались все новогодние подарки! Счастливый миг обладания горами разновсяких конфет, мандаринов из неведомого «Марокко», шоколадных батончиков и медалек! Медальки-то помните в золотинках? Ирис «Кис-Кис»? Шоколадки крохотные «Сказки Пушкина»? Батончики «Спортивные»? Все эти прелести потом висели на колючей, пахнущей лесной тишиной елке, и втихушку съедались вечерком, так что когда елку раздевали, на ней оставались одни несъедобные стекляшки-блестяшки. Ну и ладно, до другого праздника!
***
Квартира Анны Семеновны дышала  ровным покоем,  кружевным уютом, какой-то естественной (не надсадно добытой, я бы сказала) чистотой. В этой квартирке (по метражу совершенно такой же, как наша), по моим понятиям, был просто ангельский порядок, хотя какой там достаток был у  одинокой учительницы на пенсии!
Вхожу в благоговейную тишину, чистоту, душистость. Ни тебе грязных вонючих болоток, ни  рогатого велосипеда (о который все спотыкаются) в прихожей. Нежно-голубые панели, малиновая дорожка, шторы с гардинами благородного темно-шоколадного цвета. Иногда и теперь мне снится, что я живу в этой квартире или прихожу в гости.
В зал даже страшновато зайти – такая там лепота расписная! Сквозь морозные узоры дорогого тюля падают на крашеный пол прихотливые тени. Кровать с никелированными спинками и шишечками на углах, кровать немыслимой высоты (столько матрасов и пуховиков было только у принцессы на горошине!), похожа на воздушный трот со взбитыми сливками: кружевные подзоры, снежно-сладкие простыни, гора подушек, которая вот-вот, кажется, обрушится (подушек тоже особых – пышных, больших, в свежих наволочках), тюлевые накидушки, думочки с вышивкой… На все это  сказочное великолепие, пригорюнившись по каким-то своим сердечным причинам, взирала со стены васнецовская Аленушка (репродукция была большая, в деревянной раме) – и, наверное, жалела, что не она живет в такой светлой горнице, не она спит на этих перинах лебяжьей красоты.
Над кроватью – коврик с оленями: на густой темно-синей плюшевой синеве – два царственно-золотых рогатых изюбря. А над ковром – и это было самое поразительное – голова такого же оленя! Совершенно натуральная, живая, с блестящими черно-синими глазами и корявыми рожками! К чучелу оленьей головы мы, конечно, прикасались (хотя было строго-настрого запрещено!), гладили жесткую оленью шерсть на морде, трогали колкие, в пупырышках, рога…
В углу, ближе к двери – массивный платяной шкаф глубокого шоколадного цвета, полированный, с  малахитово-зеленым стеклом верхней боковой дверцы. Завидный шкаф, в котором помимо шуб и платьев, хранились старые, аккуратно перевязанные ленточками открытки, пачки писем и еще какие-то невероятные фамильные ценности. За боковой узкой дверцей шкафа открывалась стопочка белоснежного, бережно сложенного постельного белья. Аккуратность этих этажей умиляла. Очень понимаю Гаева! «Многоуважаемый шкаф» Анны Семеновны был оплотом прочности, вечности, основательности. Мне он казался старинным и очень дорогим.
Всю стену напротив закрывал огромный ковер в бежево-коричнево-красноватых тонах, с традиционным орнаментом. От него в комнате было немного сумеречно, уютно, тепло, покойно, и все звуки приглушались его густым ворсом. У ковровой стены, на полусерванте – массивный ящик радиолы, купленной, наверно, в конце 60х, такой ретрошарм она имела. В полусерванте стояло немного хрусталя, который, как всем известно, символ достатка в советской семье, и несколько фарфоровых статуэток. Мне особенно нравятся палевые фарфоровые львята, разлегшиеся на стеклянной полке.
В углу, ближе к окну – трельяж, на нем, помимо духов «Красная Москва»  и «Наташа», тоже стоят разные фарфоровые дивности. Помнятся нежные на ощупь фарфоровые поросятки и их мама-свинка (трогать нельзя, все перебьем или потеряем!). А какой там орел распростер крылья! Орел из желто-зеленого фосфора (а не фарфора!) особо почитаем, потому что волшебный: светится в темноте!
Посередине зала – стол, основательный, устойчивый, покрытый либо плюшевой яркой, либо белой кружевной вязанной крючком скатертью. На нем обычно стоит хрустальная ваза с цветами по сезону – жарками, ромашками, колокольчиками. А на радиоле вечно покоится другая ваза – тоже хрустальная, стройная, и в ней, сколько помню, всегда стояли камышинки – с бархатными коричневыми султанами и выцветшими узкими листьями. Мы дивились, как долго и прочно они стоят, и как-то все-таки распушили-распотрошили их, за что нам, естественно, влетело по первое число!
Прямо под радиолой, в ящичке полусерванта – пластинки. Мы без церемоний достаем черные винилы с красными серединками (это Наташины пластинки, самые что ни на есть модные) и ставим их одну за другой. В виниловой сокровищнице есть свои фавориты: пронзительный Робертино Лоретти со своей «Джамайкой»; почему-то отчаянно полюбившийся нам «цыган на коне верхом»;  молодая Пугачева, вся из ахов и охов: то «Ах, А-р-ле-кино, Арлекино!», то «Ой, хорошо», то «Все могут короли». Мы не просто слушаем пластинки, а представляем живые картины (не в уме представляем, а разыгрываем целые представления!) Мы, попадая артикуляцией в звук, открываем рот за артиста, изображаем пантомимой все, о чем поется в песне. Артистической удали нам не занимать!