Борис Пастернак и его музы

Мфвсм-Словарь Рифм
                БОРИС  ПАСТЕРНАК

                (1890 – 1960)

    6 августа 1903 г. Леонид Пастернак пишет о своём сыне: «Вчера Борюша слетел с лошади, и переломила ему лошадь бедро…» В результате этой травмы Борис Пастернак приобрёл несомненный поэтический антураж - одна нога стала у него короче другой, совсем как у Байрона. Также  имела место и травма головы - зубы у тринадцатилетнего подростка выросли редкими, большими и торчащими вперёд, о чём упоминала и Марина Цветаева: «Он одновременно похож на бедуина и его лошадь».
    Пастернак действительно иной раз походил на некий гибрид. Помесь тореадора и быка, например. Или укротителя и укрощаемого. Или, если уж на то пошло, гибрид всадника и лошади - на кентавра.

   Но,  как и положено кентаврам, Борис  имел свойство неистово влюбляться в «дочерей человеческих». Одной из первых стала дочь крупного московского чаеторговца Ида Высоцкая. Правда, объяснялся с ней Пастернак не в Москве и даже не в России, а в 1912 г. в городе, где проходил  курс обучения   русский поэт Михайло Ломоносов, - в немецком Марбурге.
    В Марбург Пастернак  приехал не для того, чтобы продолжить занятия философией, а для того, чтобы проститься с нею. Гостиница была для Пастернака слишком дорога, он снял маленькую комнату в частном доме, на котором в  1972 году появилась памятная доска с надписью «Прощай, философия. Б. Пастернак».
    12 июня в Марбург на четыре дня приехали путешествовавшие по Германии Ида Высоцкая и её младшая сестра Лена. Они остановились в гостинице. Накануне объяснения будущий нобелевский лауреат выглядел так, что краше в гроб кладут. «Покушайте напоследок, ведь вам завтра всё равно на виселицу, не правда ли?» - прикололся тогда над Пастернаком кёльнер местной пивной. И верно. Ида отказала поэту. Впору было на виселицу, но… .
    Позже Пастернак писал: «Утром, войдя в гостиницу, я столкнулся с младшей из сестёр. Взглянув на меня и что-то сообразив, она, не здороваясь, отступила назад и заперлась у себя в комнате.   Я прошёл к старшей, и, страшно волнуясь, сказал, что дальше так продолжаться не может, и я прошу её решить мою судьбу. Она поднялась со стула, пятясь назад перед явностью моего волнения. Вдруг у стены она вспомнила, что есть способ прекратить всё это разом – и отказала мне».
    Пастернак решил, что настоящего прощания ещё не было, и нельзя позволить сёстрам просто взять и уехать – он вскочил на подножку последнего вагона их берлинского экспресса. Сёстры увидели это и ринулись в последний вагон, где на Пастернака уже орал кондуктор; кондуктору сунули денег, Борису разрешили ехать до Берлина. Там он провел ночь в дешёвой гостинице, рыдая, и утренним поездом вернулся в Марбург. Впрочем, рыдал он скорее от счастья – ему явилось настоящее лирическое переживание, достойное окружающего антуража. Как всегда, разрыв стал для него вторым рождением и потому благом.
    16 июня 1912 года – день становления Пастернака-поэта. С этого дня у него была уже своя первая лирическая тема – способность терять и извлекать из потери новые смыслы и силы. Наслаждение – цитировать «Марбург», – любимое стихотворение Маяковского, который восхищённо скандировал строфу этого стиха:
                В тот день всю тебя от гребёнок до ног,
                Как трагик в провинции драму шекспирову,
                Таскал я собою и знал назубок,
                Шатался по городу и репетировал.

Это стихи уже очень зрелые, из числа шедевров, и именно потому, что здесь уже есть его любимая внутренняя тема, – обретение через потерю.
    А в Марбурге до сих пор можно найти улицу с интересным названием - Pasternakstrasse.   

Кто был дальше - между первой любовью и последней? Можно назвать много имён. Надежда Синякова, Елена Виноград, Ирина Асмус. Сюда можно добавить  роман в письмах с Мариной Цветаевой, о котором не перестают судачить и по сей день… Да, Пастернак у  женщин  действительно имел успех. Однако жён у него было только две. Вернее, две с половиной.

Но, начнём сначала.

                Надежда Синякова

Как  писал в одном из своих стихотворений Борис Пастернак:

Гроза в воротах! на дворе!
Преображаясь и дурея,
Во тьме, в раскатах, в серебре,
Она бежит по галерее.

По лестнице. И на крыльцо.
Ступень, ступень, ступень. — Повязку!
У всех пяти зеркал лицо
Грозы, с себя сорвавшей маску.

Это отрывок из стихотворения Бориса Пастернака «Июльская гроза» (1915). Борис Пастернак провел под Харьковом, в селе Красная Поляна, июль 1915 года. Именно после поездки в Красную Поляну появились известные строки Пастернака: «Плакучий харьковский уезд, русалочьи начесы лени…» («Мельницы», 1915).

    С Надей Синяковой Пастернак  познакомился в Харькове в 1915 году.
Дом Синяковых и их дача «Красная Поляна» вблизи города  были одним из центров художественной жизни Харькова в 1910-1920-х гг.  Здесь часто бывали молодые харьковские художники В. Ермилов, Б. Косарев, Д. Бурлюк, а также уже известные к тому времени представители футуризма в поэзии и искусстве — В. Хлебников, В. Маяковский, Н. Асеев и др.

В статье «Сестры Синяковы — харьковские музы футуризма» (В.П. Титарь, А.Ф. Парамонов, Л.И. Фефелова) дано подробное описание дома Синяковых:

«Дом в Красной Поляне был большой, деревянный, стоящий как бы над двором: после того, как вы входили в ворота, надо было еще по широкой лестнице подниматься на террасу, где обычно собиралась вся семья и гости за завтраком, обедом, ужином и бесчисленными чаепитиями, следующими с такой частотой, что правильнее было бы сказать об одном сплошном чаепитии, прерываемом завтраком, обедом и ужином».

Надежда Михайловна Синякова родилась 17 января (по старому стилю) 1889 г. в г. Харькове, была крещена 17 февраля того же года в Христорождественской церкви. Окончила Харьковское музыкальное училище по классу пианино, где преподавал А. Шульц - Эвлер. С конца 1900-х годов она училась в Московской консерватории, была хорошей пианисткой. Примерно в 1912 г. вышла замуж за Василия Ивановича Пичету.
    Молодожёны снимали квартиру на Малой Полянке и  к ним  в гости часто приезжали младшие сестры Синяковы — Мария и Ксения.
     Надежда Синякова, жена В.И. Пичеты, была, как говорил Борис Косарев: «… прозаическая. Но это не значит: простая, — ничего подобного…»
    А вот как описывает её Пастернак: «Внешне она   была не похожа на сестер: очень смуглая («такую смуглоту я потом видел в Одессе»), южная, необыкновенно красиво и оригинально одевалась».

             Сестры Синяковы в воспоминаниях и исследованиях

         Из статьи Марии Ольшанской. «О музах сохраняются предания…»

«Упоминаний о харьковчанках — в разных контекстах и в связи с разными именами — так много, что мне придется прибегнуть к обильному цитированию из разных источников, выбирая самые интересные фрагменты и самые интересные ситуации.

Самый обстоятельный рассказ о сестрах представлен в статье «Сестры Синяковы — харьковские музы футуризма» (В.П. Титарь, А.Ф. Парамонов, Л.И. Фефелова). В сокращении эту статью можно прочитать на форуме «Клуб на Осинке». К сожалению, в Интернете полный текст существует только в формате doc. В статье тоже много цитат из «первоисточников», просто все собрано в одном месте и хорошо упорядочено. Поэтому разумно будет там, где это возможно, прибегать к первоисточникам.

Начнем с книги Пастернак Е.Б. «Борис Пастернак. Биография»:

    «Приехали из Харькова и остановились в Замоскворечье сестры Синяковы. Николай Асеев, который жил то у Анисимова, то у Боброва, по пути к ним часто заходил к Пастернаку, засиживался, оставался ночевать.
    В свою очередь у Синяковых стал бывать и Пастернак. Константин Локс вспоминал, что на Масляной неделе после долгого перерыва пришел к нему в Лебяжий переулок:
«На столе в крохотной комнатке лежало Евангелие. Заметив, что я бросил на него вопросительный взгляд, Борис вместо ответа начал мне рассказывать о сестрах Синяковых. То, что он рассказывал, и было ответом. Ему нравилась их «дикая» биография.

В посаде, куда ни одна нога
Не ступала, лишь ворожеи да вьюги
Ступала нога, в бесноватой округе,
Где и то, как убитые, спят снега…

Примерно этими строками можно передать его рассказ. Отсюда началась та стихия чувств, которая и создает музыку «Поверх барьеров». «Вся эта китайщина и японщина, — сказал он в заключение…»

Далее из книги Е.Б. Пастернака:

«Зимой вернулись в Москву сестры Синяковы. На этот раз они поселились у старшей сестры, певицы Зинаиды Мамоновой, в сравнительно дешевой квартире верхнего этажа огромного доходного дома Коровина (Тверской бульвар, № 9).

По воспоминаниям Константина Локса:

«Всю осень 14-го года я почти не видал Бориса. Но вот как-то вечером в конце декабря в коридоре послышались гулкие шаги, стук в дверь и в моей комнате появились Пастернак и Асеев. Они пришли «извлекать» меня из моего уединения. После недолгих расспросов, веселого смеха, который обозначал «наплевать на все», мы вместе отправились на Тверской бульвар, а там, пройдя через двор, вошли в один из подъездов дома Коровина, здесь проживали на пятом или шестом этаже сестры Синяковы. Позднее в «Поверх барьеров» об этом можно было прочитать следующие строки:

Какая горячая кровь у сумерек,
Когда на лампе колпак светло-синий!
Мне весело, ласка, — понятье о юморе
Есть, верь, и у висельников на осине.
Какая горячая, если растерянно,
Из дома Коровина на ветер вышед,
Запросишь у стужи высокой материи,
Что кровью горячею сумерек пышет…

В квартире Синяковых царствовало полное гостеприимство и собирался самый разнообразный народ, преимущественно литературная и артистическая богема. Были и какие-то весьма сомнительные персонажи, ни имен, ни занятий которых нельзя было узнать, но это всегда неизбежно в таких открытых местах. Сестры Синяковы, занимательные хохотуньи, любительницы разных выдумок, составляли особый центр притяжения для двух поэтов, а остальные, по-видимому, притягивались сюда радушием и, как мне кажется, главным образом, картами».

Игра, как это описано в «Охранной грамоте», начиналась с приходом Маяковского. Локс вспоминал, что Каменский, стоя в гостиной под рождественской елкой, сравнивал Маяковского с Долоховым и кричал, что у него раненое сердце.

Далее читаем:

«Итак, часть гостей играла в карты, другая сидела под елкой и забавлялась страшными рассказами, которые выдумывали сестры Синяковы. Часу во втором ужинали чем придется и расходились по домам. Картежники, впрочем, оставались дольше. В этот дом я ходил по вечерам, главным образом, из-за Бориса. Мы вместе выходили на улицу. Здесь на меня опрокидывался целый поток импровизаций о войне, мире, поэзии — дышалось свободнее, жизнь казалась не столь страшной, какой она была».

И еще оттуда же:

Артистическая богема Синяковых тревожила родителей Пастернака. Отец открыто протестовал против этой «клоаки», как он выражался. Беспокоясь тем, что сын ходит туда, мать лишалась сна, — Борис попадал «в положение бездушного урода в семье». Его желание познакомить Надежду Синякову с родителями встречало с их стороны «благородное негодование». Им казалось, что его чувство — ошибка и самообман.

Вспоминая мучительную невозможность объясниться с ними зимой 1915 года, Пастернак писал отцу в мае 1916-го:

«Несомненно, было только увлечение впервые. Разве можно требовать безошибочности в этих желаниях, если только они не стали привычкой? Дай мне тот аппарат, который бы указывал градусы привязанности, и на шкале которого, в виде делений, стояли бы: влечение, привязанность, любовь, брак и т.д. — и я скажу тебе, измерив температуру этих состояний, самообман ли это или не самообман. И почему всем людям дана свобода обманываться, а я должен быть тем мудрецом, который решил свою жизнь как математическую задачу?»

В стихах 1915 года, вошедших в «Поверх барьеров», а так же отданных в футуристические сборники, натянутой струной звенит тема лирической тоски и тревоги. Таковы: «Весна, ты сырость рудника в висках…», «Тоска бешеная, бешеная…», «Полярная швея», «Как казначей последней из планет…», «Но почему», «Скрипка Паганини» и другие. Именно эти стихотворения, характеризуемые болезненным внутренним напряжением, Пастернак в 1928 году исключил из переиздания книги. Он счел их неуместными в новых исторических условиях существования поэзии, лишенной читательского подхвата и призвука, на которые они были рассчитаны.

Смелое до крайности изображение начала концерта в первой части и виртуозно исполняемой музыки в цитированной второй служит введением и фоном «Скрипки Паганини». Этот цикл посвящен Надежде Синяковой и развитию их отношений. В начале апреля 1915 года она заболела и уехала домой в Харьков. Заключительная часть стихотворения звучит как прощальный диалог:

   Она
Годы льдов простерлися
   Небом в отдаленьи,
Я ловлю, как горлицу,
   Воздух голой жменей,
Вслед за накидкой ваточной
Все — долой, долой!
Нынче небес недостаточно,
   Как мне дышать золой!
………………
      Он
Я люблю, как дышу. И я знаю:
Две души стали в теле моем,
И любовь та душа иная,
Им несносно и тесно вдвоем…
………………
Я и старой лишиться рискую,
Если новой я рта не зажму.

Провожая Надежду Синякову, Пастернак, как часто делал в таких случаях, доехал с нею до первой остановки, до Тулы. Письма, писавшиеся ей вдогонку, через три года, — в апреле 1918-го, — стали сюжетной основой повести «Письма из Тулы».

Надежда Синякова не сохранила писем. Она уничтожила и свои письма к Пастернаку, которые мы ей вернули после его смерти. Осталось несколько выписок, свидетельствующих о том, каким трудным, критическим было это время для Пастернака.

Вскоре по приезде в Харьков:

«Ах, Боричка, не уйти вам от искусства, так как невозможно уйти от своего глаза, как бы вы не хотели, и не решили бы, искусство с вами до конца вашей жизни. Боричка, ненаглядный мой, как мне много вам хочется сказать и не умею. Мне хочется вас перекрестить, я забыла на прощанье. Умоляю, напишите мне, крепко целую и обнимаю.
Ваша Надя».

11 апреля из Харькова, уезжая вместе с сестрой Марией в Красную Поляну:

«Благословляю на хорошие стихи, я знаю и верю, что ты напишешь хорошую книгу».

7 мая 1915:

«Ты сделаешь многое, я это так хорошо знаю, в тебе столько силы и самое лучшее ты сделаешь в будущем. Ты говоришь: прошел месяц и ничего не написал, — ведь целый день с мальчиком, милый, что же можно сделать, да как бы хороши условия ни были, все это невыносимо».

Просила:

«Пришли каких-нибудь старых стихов, помнишь, ты обещал, я буду так счастлива».

Напоминала обещание взять отпуск и приехать:

«Жду не дождусь тебя, мой дорогой, дни считаю, осталось уже месяц и три недели…
Твоя Надя».

В первых числах июля он взял трехнедельный отпуск и поехал в Красную Поляну. «Плакучий Харьковский уезд» отразился во многих стихотворениях, написанных там или вскоре после возвращения. Таковы в первую очередь «Мельницы», «Это мои, это мои, это мои непогоды…», «Последний день Помпеи».

Надежда Синякова провожала его в обратный путь до Харькова. Вернувшись в деревню, 23 июля она писала:

«Промчались эти три недели как видение, как сон чудный. Пишу из вашей чернильницы   Боже мой, ну как приятно, я ее непременно спрячу до того года. Повесила я над письменным столом наброски вашего лица, глаза смотрят на меня задумчиво печальные… кажется, что я пойду сейчас купаться; и вы стихи будете писать, мы на время расстанемся и скоро я приду к вам и принесу цветов».

В письме 17 августа чувствуется предвкушение скорой поездки в Москву:

«Здесь все такая же тишина и все без перемен и я рада, что дни идут так быстро и все ближе к свиданию. Как теперь приятно проезжать по полю, где помнишь, мы ночью заблудились».

Цикл летних стихотворений 1915 года заканчивается «Прощаньем» («Небо гадливо касалось холма…»), где слышатся откровенно жестокие ноты грустных воспоминаний душевно усталого человека:

Стало ли поздно, в полях со вчера?
Иль до бумажек сгорел накануне
Вянувший тысячесвечник петуний, —
Тушат. Прощай же. На месяц. Пора

Посылая 7 июня 1926 г. книгу «Поверх барьеров» Марине Цветаевой, которая о ней до того не знала, Пастернак писал: «О Барьерах. Не приходи в унынье. Со страницы, примерно 58-й, станут попадаться вещи поотраднее… Фиакры вместо извозчиков и малорусские жмени, оттого что Надя Синякова, которой это посвящено — из Харькова и так говорит. Куча всякого сору. Страшная техническая беспомощность при внутреннем напряжении — может быть большем, чем в следующих книгах.
Есть много людей, ошибочно считающих эту книжку моею лучшею. Это дичь и ересь, отчасти того же порядка что и ошибки твоей творческой философии, проскользнувшие в последних письмах».

В 1928 году Пастернак кардинально переработал книгу и 18 стихотворений, в основном из середины книги, которые он характеризовал Цветаевой как неудачные и которые были посвящены или связаны с Надеждой Синяковой, были выкинуты, а 11 появились в другой редакции. С тех пор книга Бориса Пастернака «Поверх барьеров» 1917 г. как целая не переиздавалась.

    Надежда Михайловна прожила долгую жизнь и умерла в 1975 году».

                Елена Виноград

Вторая книга стихов поэта «Сестра моя – жизнь» имеет своеобразный подзаголовок: «Лето 1917 года». Эту книгу Борис Леонидович называет «написанной по личному поводу книгой лирики». Героиня стихов – Елена Виноград (Дороднова). Как говорится в комментариях, «история их отношений, воспоминания о первом знакомстве в 1909 году и о разладе в 1918 году содержится в стихах книги “Темы и вариации”».

    Елена Виноград родилась в 1897 году. Была она кузиной братьев Штихов. Есть что-то особенно трогательное в том, что в компании Пастернака и Виноград оказался еще и Листопад -  внебрачный сын философа  Льва Шестова.  О нём Пастернак упоминает в «Охранной грамоте»: «красавец прапорщик», который отговорил  его идти добровольцем на фронт.  Сергей Листопад  погиб осенью шестнадцатого года.  Он был официальным женихом Елены. Пастернак знал его с двенадцатого года, когда, после реального училища, сын Шестова начал зарабатывать уроками; он бывал у Штихов, поскольку был одноклассником Валериана Винограда. На войну Сергей пошел вольноопределяющимся, быстро дослужился до прапорщика и получил два Георгиевских креста. Романтическая его судьба, яркая внешность, героическая гибель — все это делало Листопада практически непобедимым соперником Пастернака. Его тень лежит на всей истории «Сестры моей жизни» — Лена Виноград даже осенью семнадцатого, после всех перипетий стремительного романа, пишет Пастернаку, что никогда не будет счастлива в мире, где больше нет Сережи.

    Первая влюбленность в нее, еще тринадцатилетнюю, и первое упоминание о ней в письмах окрашены налетом того демонизма на грани истерики, который вообще был принят в московской интеллигентской среде: Ольга Фрейденберг вспоминала, что Боря был с надрывом и чудачествами, «как все Пастернаки».
     Летом десятого года, таким же душным, как семь лет спустя, Борис остался один в городе — и навсегда с тех пор полюбил одинокое городское лето с его «соблазнами», как называл он это в письмах По выходным, когда не было уроков (он зарабатывал ими уже год), случались поездки к Штихам в Спасское. Это нынешняя платформа Зеленоградская. 20 июня он приехал и отправился гулять с Шурой Штихом и Леной Виноград, девочкой-подростком, недавно приехавшей к московской родне из Иркутска. Дошли вдоль железнодорожной ветки до Софрина, собрали букет. Разговоры велись выспренние, юношеские; стали предлагать друг другу рискованные испытания смелости. Штих лег между рельсов и сказал, что не встанет, пока не пройдет поезд. Пастернак кинулся его отговаривать — потом в письме он с некоторым испугом писал Штиху, что тот «был неузнаваем». Справилась с ним Лена — она присела около него на корточки и стала гладить по голове: «Я ему не дам, это мое дело». Жест этот Пастернак потом сравнивал с сестринским жестом Антигоны, гладящей голову Исмены. Кое-как она его отговорила от этого  эксперимента (тогдашняя молодежь под влиянием Художественного театра бредила «Карамазовыми»,— «русский мальчик» Коля Красоткин на пари переждал между рельсов, пока над ним прогрохотал поезд, и после этого свалился с нервной горячкой). Вся эта история произвела на Пастернака сильное впечатление, он долго еще вспоминал и жест Елены, и букет, который она ему подарила, и внезапное безумие Штиха,— сам Пастернак вызвался было обучать Елену латыни, но это не состоялось; не исключено, что он попросту испугался себя. «Ведь в сущности я был влюблен в нас троих вместе». (А Штих и Елена были влюблены друг в друга по-настоящему; Пастернак знал об этом отроческом романе.) Встретился он с Еленой только через семь лет.
    В 1916-1917 гг Елена училась в Москве на Высших женских курсах, а ее брат Валерьян, тесно связанный дружбой с Пастернаком, — в университете.
   Она жила в Хлебном переулке, он — в Лебяжьем, где уже селился в двенадцатом году, по возвращении из Марбурга; в доме 1, в седьмой квартире — каморку эту он впоследствии сравнил со спичечным коробком («коробка с красным померанцем», поясняет сын поэта,— спички с апельсином на этикетке). Об этой комнате идет речь в стихотворении «Из суеверья», где описано их первое свидание: суеверие заключалось в том, что Пастернак был здесь необыкновенно счастлив зимой тринадцатого, когда выходил «Близнец в тучах» и начиналась самостоятельная, отдельная от семьи жизнь; у него было предчувствие, что счастливым окажется и семнадцатый — он вообще питал слабость к простым числам, к нечетным годам, многого от них ждал, и часто это оправдывалось: в двадцать третьем пришла слава, в тридцать первом встретилась вторая жена, в сорок седьмом — Ивинская, в пятьдесят третьем умер Сталин…
   Первый же визит Елены к нему вызвал короткую размолвку — он не хотел ее отпускать, она укоризненно сказала: «Боря!» — он отступил. В старости Виноград признавалась, что «Ты вырывалась» — в стихотворении «Из суеверья» — явное преувеличение: Пастернак ее не удерживал. Между тем любовный поединок в этом стихотворении дан весьма красноречиво:

«Из рук не выпускал защелки. Ты вырывалась, и чуб касался чудной челки, и губы — фьялок. О неженка…»

— но, строфу спустя: «Грех думать, ты не из весталок». Он вспоминал об этом времени как о счастливейшем, не забывая, однако, что на всем поведении возлюбленной лежал флер печали, налет загадки — разрешение которой он с юношеской наивностью откладывал на потом:

Здесь прошелся загадки таинственный ноготь.
— Поздно, высплюсь, чем свет перечту и пойму.
А пока не разбудят, любимую трогать
Так, как мне, не дано никому.
Как я трогал тебя! Даже губ моих медью
Трогал так, как трагедией трогают зал.
Поцелуй был как лето. Он медлил и медлил,
Лишь потом разражалась гроза.
Пил, как птицы. Тянул до потери сознанья.
Звезды долго горлом текут в пищевод,
Соловьи же заводят глаза с содроганьем,
Осушая по капле ночной небосвод.

Как-то раз девушка увидела объявление с призывом принять участие в создании на местах органов земского и городского самоуправления. Группа собиралась в Саратовскую губернию—в Балашов и окрестные селения. Елена принимает решение летом 1917 года отправиться в Романовку. Ее брат останавливается в Балашове. Девушка регулярно навещает его в уездном городе. Вначале июля 1917-го Борис Пастернак приезжает в Романовку, желая развеять возникшее между молодыми людьми недопонимание. А в начале сентября состоялось еще одно свидание поэта с любимой, теперь уже в Балашове. Город, который привлек Чернышевского своей провинциальной тишиной и обилием садов, Пастернака встретил золотым листопадом.
     В это время Виноград скорбела по жениху. Все это — ее яркая красота, грусть, рассеянность, любовь к ночным прогулкам, но в сочетании с ясным, здоровым обликом и обаянием юности,— не могло не подействовать на Пастернака магнетически   
               
    Е. А. Виноград жила в Саратовской губернии. В июне 1917 года  Пастернак поехал к Елене и провел в Романовке, где она была в то время, четыре дня, – «из четырех громадных летних дней сложило сердце эту память правде», – писал он об этой поездке позже, вспоминая «из всех картин, что память сберегла», их ночную прогулку по степи. Этой прогулке посвящено стихотворение «Степь». Ночной туман, скрывавший небо и землю, постепенно рассеивался, проступали отдельные предметы, мир создавался заново у них на глазах.
    Пастернак старался разбить печальную убежденность Елены в том, «что чересчур хорошего в жизни не бывает» или «что всегда все знаешь наперед», – как она писала ему, – научить ее верить в достижимость счастья. Но ни стихи, ни письма Пастернака не утешали ее, после гибели жениха она не могла найти для себя место в жизни и писала Борису:
* * *
      «...Живет, смотрит и говорит едва одна треть моя, две трети не видят и не смотрят, всегда в другом месте...
      В Романовке с Вами я яснее всего заметила это: я мелкой была, я была одной третью, старалась вызвать остальную себя – и не могла...
      Вы пишете о будущем... для нас с Вами нет будущего – нас разъединяет не человек, не любовь, не наша воля, – нас разъединяет судьба. А судьба родственна природе и стихии и ей я подчиняюсь без жалоб.
      На земле этой нет Сережи. Значит от земли этой я брать ничего не стану. Буду ждать другой земли, где будет он, и там, начав жизнь не сломанной, я стану искать счастья...
      Я несправедливо отношусь к Вам – это верно. Мне моя боль кажется больнее Вашей – это несправедливо, но я чувствую, что я права. Вы неизмеримо выше меня. Когда Вы страдаете, с Вами страдает и природа, она не покидает Вас, также как и жизнь, и смысл, Бог. Для меня же жизнь и природа в это время не существуют. Они где-то далеко, молчат и мертвы...»
    В августе 1917 года Пастернак  снова приезжал к ней в Балашов. В нескольких редакциях стихотворения «Сестра моя – жизнь», давшего название всей книге, упоминается Камышинская ветка – железная дорога от Тамбова до Камышина:

...Что в мае, когда поездов расписанье
Камышинской ветки читаешь в купе...

В июне 1917 года, Пастернак приезжал в Романовку – это соседняя с Балашовом станция. Её именем назван раздел из трёх стихотворений. Первые после Романовки станции на обратном пути в Москву – Ржакса и Мучкап, о которых поэт написал в разделе, следующем за «Романовкой», - «Попытка душу чить».

Мучкап
Душа – душна, и даль табачного
Какого-то, как мысли, цвета.
У мельниц – вид села рыбачьего:
Седые сети и корветы.

Чего там ждут, томя картиною
Корыт, клешней и лишних крыльев,
Застлавши слёз излишней тиною
Последний блеск на рыбьем рыле?

Ах, там и час скользит, как камешек
Заливом, мелью рикошета!
Увы, не тонет, нет, он там ещё,
Табачного, как мысли, цвета.

Увижу нынче ли опять её?
До поезда ведь час. Конечно!
Но этот час объят апатией
Морской, предгромовой, кромешной.

Видимо, на станции Мучкап дожидался Пастернак поезда. Возможно, пережидая время («До поезда ведь час...»),

В 1918 году произошёл разрыв Б. Пастернака с Е. Виноград -Дородновой, но они продолжали поддерживать отношения, о чём свидетельствуют пастернаковские «Два письма» - два стихотворения, написанные в 1921 году и подаренные Елене. Она к этому времени жила уже в селе Яковлевском Костромской губернии. Из её воспоминаний становится ясным и содержание стихов Бориса Пастернака: он узнал из газет о пожаре и сгоревшем доме под Костромой и беспокоился, не пострадали ли её дом и она сама. Первое стихотворное письмо начинается так:

Любимая, безотлагательно,
Не дав заре с пути рассесться,
Ответь чём свет с его подателем
О ходе твоего процесса...

Начало второго письма:

На днях, в тот миг, как в ворох корпии
Был дом под Костромой искромсан,
Удар того же грома копию
Мне свёл с каких-то незнакомцев...

Осенью 1918 года вместе с уносимой ветром рыжей листвой пришел к концу и роман поэта. Известие о свершившейся в Петербурге революции ускорило возвращение Пастернака в Москву. Елена Виноград вышла замуж за некоего Дороднова, владельца небольшой мануфактуры под Ярославлем, чтобы успокоить мать, волновавшуюся за ее будущее. А Борис Пастернак, еще долго мучимый этой любовной страстью, в 1922 году создает лучшую свою книгу, ставшую памятником русской жизни, сборник стихов «Сестра моя жизнь (лето 1917 года)».

Пастернак и Виноград были менее всего виноваты в том, что единственным итогом их любви оказалась книга стихов — правда, такая хорошая, что это Пастернака отчасти утешило. Что до Елены Виноград, ей послужил утешением брак с Александром Дородновым; муж был старше, и брак ей большого счастья не принес. Она благополучно дожила до 1987 года.
 

                Ирина Асмус

    В начале двадцатых годов выдающийся пианист Генрих Нейгауз перебирается из Киева в Москву. Вскоре к нему присоединяется жена, красавица киевлянка Зинаида Николаевна (урожденная Еремеева, по матери — итальянка).
    В воспоминаниях о киевском периоде жизни Бориса Пастернака основное внимание мемуаристов уделяется, как правило, великому поэту, а героиня романа остается как бы в тени. Между тем это была необычайно красивая женщина и незаурядная личность.
    Прежде всего ученица отца и дяди своего мужа Густава Вильгельмовича Нейгауза и Феликса Михайловича Блуменфельда (его памяти будет посвящено впоследствии стихотворение Пастернака «Скончался большой музыкант») подавала надежды как способная пианистка.
    Семья Нейгаузов - Блуменфельдов находилась в самом эпицентре музыкальной жизни Украины. Творческая дружба связывала ее с Глиэром, Пухальским, Яворским, еще одним нашим земляком — польским композитором и пианистом Карлом Шимановским. Вот такую школу прошла в молодости Зинаида Еремеева.
    Личная жизнь юной красавицы сложилась драматически.
    15-летней девчонкой она сошлась со своим 40-летним кузеном, женатым мужчиной, отцом двоих детей. Этот кузен Николай Милитинский всплывет потом в образе Комаровского в «Докторе Живаго». «Роковая страсть» длилась несколько лет и прервалась лишь перед свадьбой Зинаиды Еремеевой и Генриха Нейгауза.
        В Москве Нейгаузы подружились с семьей своего земляка — философа Валентина Асмуса. Жена Асмуса Ирина была ярой поклонницей поэзии Пастернака и вечером взахлеб читала мужу и друзьям полюбившиеся ей стихи. Генрих и Валентин разделяли ее восторги, а Зинаиду шедевры знаменитого поэта оставляли равнодушной.
    Ирина Асмус увидела как-то Пастернака на трамвайной остановке, узнав по книжному портрету, тут же познакомилась и пригласила в гости. Вскоре Борис Леонидович с женой художницей Евгенией Владимировной нанесли визит Асмусам, и поэт впервые увидел Зинаиду Нейгауз.
    Знакомство Бориса Пастернака и Зинаиды Нейгауз по большому счёту было случайным. Зинаида никогда не была поклонницей Пастернака, его стихи казались ей какими-то непонятными. И вообще, планы на поэта имела её подруга Ирина Асмус, которая, на свою беду, и представила молодых людей друг другу. Но Борис Леонидович понял, что встретил женщину, которую ни за что не должен упустить. Ему важно было иметь рядом с собой человека, ради которого хочется не просто творить. Хочется жить.

                ЕВГЕНИЯ ЛУРЬЕ

Евгения Лурье – первая жена Пастернака

    Советская художница, первая жена Бориса Пастернака Евгения Лурье (в замужестве Пастернак) родилась в Могилёве в семье владельца писчебумажного магазина, одной из четверых детей (сёстры Анна и Гита, брат Семён). Окончила частную гимназию там же в 1916 году, в следующем году сдала экзамены за курс казённой гимназии с золотой медалью и вместе со своей двоюродной сестрой Софьей Лурье уехала в Москву, где поступила на математическое отделение Высших женских курсов на Девичьем Поле.
    Но вскоре она бросила математику и поступила в Училище живописи, ваяния и зодчества. Брала уроки живописи у Роберта Фалька, стала профессиональным художником-портретистом. В 1918 году заболела туберкулёзом и вернулась в Могилёв, затем вместе со своей кузиной Соней Мейльман уехала на лечение в Крым. В 1919 году вся семья переехала в Петроград, где (с помощью мужа своей старшей сестры Абрама Минца) она устроилась курьером в Смольный. После переезда в Москву Евгения Лурье поступила в училище ваяния и зодчества в мастерскую Штернберга и Кончаловского.
    24 января 1922 года вышла замуж за Бориса Пастернака. Утонченная красавица, похожая на прототип женских образов Боттичелли, Евгения была самостоятельным и целеустремленным человеком. После свадьбы молодожены поселились в небольшой комнатке уплотненной квартиры на Волхонке, когда-то принадлежавшей родителям Пастернака. Семейная жизнь складывалась непросто.      
 
Борис Леонидович Пастернак с Евгенией Владимировной Пастернак
(Лурье) и сыном Женей, 1924.

Кстати, его, первенца, Пастернак назвал именем любимой жены — вопреки еврейской традиции не давать младенцам имена живых родственников. В год женитьбы поэта вышла книга его стихотворений «Сестра моя — жизнь», пролежавших в столе пять лет. Но Евгения Владимировна, обладавшая резким, взрывным характером, не чувствовала, что душевное состояние поэта целиком зависело от успеха работы, которая его поглощала в данный момент. Оба они - «люди искусства». Евгения была талантливой портретисткой и нуждалась в освобожденном быте.
    Обустройством семейного очага больше приходилось заниматься поэту. Пастернак в те годы умел и любил прибраться в доме, всегда сам нафталинил зимние вещи, неплохо готовил. Однако поэт не мог не понимать, что быт съедает его драгоценное время. В двадцатые годы он отчаянно нуждался и вынужден был браться за любую работу. Супруги часто разлучались. Евгения болела и подолгу лечилась в санаториях. Они скучали друг по другу — письма Пастернака к жене переполнены болью и нежностью: «Ты меня всего пропитала собою, ты вместо крови пылаешь и кружишься во мне». Но совместная жизнь была полна ссор и раздоров. В разговорах постоянно мелькает тема развода. Евгения Владимировна мечтает о «лучшей доле».
    И однажды ей представилась возможность начать другую жизнь. Летом 1926 года Евгения Владимировна с сыном уехала в Германию, где встретила преуспевающего банкира. Он был очарован молодой художницей и сделал ей предложение. Этот случай непостижимым образом укрепил и любовь, и семью Пастернаков. Евгения Владимировна вернулась домой и отказалась от дальнейших попыток самоутверждения. Отныне она — заботливая жена, устраивающая благополучие мужа. Однако жили они по-прежнему трудно. Заработок не покрывал расходов. «Дома негде повернуться, условия для работы ужасные», — писал Пастернак.
    За годы жизни с Евгенией Лурье он написал три поэмы, много стихов, повесть «Охранная грамота»... Но любовь постепенно прошла. К этой паре с полным правом относятся слова Маяковского: «Любовная лодка разбилась о быт». Неустроенность быта, безденежье, время, отнятое рутинными делами, раздражали. Пастернаку казалось, что жена зря тратит время, простаивая перед мольбертом. Она при всех делала мужу замечания, спорила с ним. Полная страсти переписка мужа с Мариной Цветаевой вызывала жгучую ревность. По словам сына:
    «Обостренная впечатлительность была равно свойственна им обоим, и это мешало спокойно переносить неизбежные тяготы семейного быта».
    Евгения долго не могла поверить в разрыв. Ее мольба: «Больно, больно, не хватает воздуху. Помоги. Спаси меня и Женю. Пусть Зина вернется на свое место», — ничего не изменила. На прежнее место никто не вернулся, и в 1931 году брак Евгении Лурье с Борисом Пастернаком распался. В годы Великой Отечественной войны (с 6 августа 1941 года) Евгения Владимировна находилась с сыном в эвакуации в Ташкенте. Умерла она в Москве 10 июля 1965 года. А от былого чувства Бориса Пастернака к Евгении остались лишь сын и... строки:

Годами когда-нибудь в зале концертной
Мне Брамса сыграют, – тоской изойду.
Я вздрогну, я вспомню союз шестисердый,
Прогулки, купанье и клумбу в саду.

Художницы робкой, как сон, крутолобость,
С беззлобной улыбкой, улыбкой взахлёб,
Улыбкой, огромной и светлой, как глобус,
Художницы облик, улыбку и лоб...

                Источник: http://www.newswe.com/index.php?go=Pages&in=view&id=4384
                Borisliebkind
 
                ЗИНАИДА  НИКОЛАЕВНА НЕЙГАУЗ

    Вторую жену Пастернак попросту увёл у своего приятеля пианиста Генриха Нейгауза.
    Первая встреча Зинаиды Нейгауз с Пастернаком произошла в 1927 году. Ей было уже 30 лет, её новому поклоннику – на 7 лет больше. Когда поэт провёл у Зинаиды первую ночь, она на следующее же утро написала письмо мужу, который был на гастролях. Потом Зинаиде Николаевне рассказали, что письмо передали Нейгаузу прямо перед концертом. И во время выступления пианист, вдруг, закрыл крышку рояля и заплакал.
    Нейгауз вернулся в Москву, состоялось объяснение, и Зинаида Николаевна пообещала, что останется с мужем. «Увидев его лицо, я поняла, что поступила неправильно не только в том, что написала, но и в том, что сделала». Но и Пастернак отступать не собирался. «Он писал большие письма по пять-шесть страниц и всё больше и больше покорял меня силой своей любви и глубиной интеллекта», – вспоминала Зинаида Николаевна.
    Пастернак был потрясен ее красотой. Такое в его жизни уже случалось несколько раз: с Надеждой Синяковой, которой посвящено большинство стихотворений сборника «Поверх барьеров», и — особенно — с Еленой Виноград, лирической героиней одной из лучших пастернаковских книг «Сестра моя жизнь». И вот «повторение пройденного». Снова всепоглощающая страсть с первого взгляда. Хотя самой Зинаиде Николаевне ни поэт, ни стихи, которые он читал, не понравились. Не помогло даже его пылкое обещание: «Для Вас я буду писать проще».
    Перед страстной влюбленностью поэта устоять было трудно. Роман набирал обороты. Пастернак решил во всем признаться мужу любимой женщины, своему другу, Генриху (Гарри) Нейгаузу. Сначала он прочел музыканту две посвященные ему баллады («Дрожат гаражи автобазы» и «На даче снег»), а уж потом рассказал обо всем. В руках у Гарри была тяжелая нотная партитура, которой он в эмоциональном порыве ударил друга по голове. Правда, уже через минуту бросился осматривать, не поранил ли гениальную голову.
    Мучительный треугольник, в котором очутились влюблённые, разрешился летом 1931 года, когда Пастернак привёз Зинаиду Николаевну в Грузию, в Кобулети. Решение было принято, и Зинаида Нейгауз вскоре стала Зинаидой Пастернак.
    «Несмотря на то что Зинаида ушла к Пастернаку, это не разрушило её отношений с Нейгаузом, бывшим отцом её двух сыновей, – вспоминает Вера Прохорова, племянница второй жены Генриха Нейгауза. – Пастернаки жили в Переделкине, и мы с Генрихом Густавовичем не раз ездили к ним в гости.

      Влюбленным предстояло еще преодолеть долгий путь привыкания друг к другу. Сходились. Расходились. Однажды Пастернак в порыве отчаяния выпил залпом пузырек с йодом. У Зинаиды Николаевны были навыки медсестры, и поэта отходили.
    Зато когда все приключения остались позади, молодоженов ожидало несколько лет безоблачного счастья. На выступлениях Пастернака Зинаида Николаевна всегда сидела в первом ряду, и в зале слышался его восторженный шепот: «Зина, что читать?»
    Летописцы более позднего периода жизни поэта обычно не очень жалуют Зинаиду Николаевну. Даже воплощение справедливости и добра — Лидия Чуковская — заметила только «много шеи и плеч».
    Между тем в драматических обстоятельствах, сопровождавших Пастернака, его супруга вела себя вполне достойно. Особенно это проявилось во время войны, когда она стала работать сестрой-хозяйкой в чистопольском детском доме. Ее старательность и доброта в буквальном смысле спасли жизнь многим воспитанникам. Зинаида Николаевна не побоялась даже плеснуть чернилами в лицо одного из местных начальников, который обвинил ее, что она «перекармливает детей».
    Зинаида Николаевна Нейгауз-Пастернак была не в пример хозяйственнее своей предшественницы. Письма поэта теперь уже не так трагичны, скорее, наоборот, полны семейно-производственным пафосом: «В прошлом году мы со своего обширного огорода собрали плоды собственных, главным образом Зининых трудов - полпогреба картошки, две бочки квашеной капусты, 4000 помидоров, массу бобов, фасоли, моркови и других овощей, которых не съесть и за год». Вполне себе знойная женщина, мечта поэта, арийская формула: «Коренастая, плотная, щёки подрумянены, лицо квадратное. Трудилась наравне с домработницей и очень умело. У неё не было вкуса к изящному, но зато присутствовали почти по-немецки пунктуальные навыки в домашней работе».
    Конечно, громкие имена мужей — и первого, и второго — помогали ей выпутываться из сложных ситуаций. В 1942 году Зинаида Николаевна едет на Урал, где в санатории ее сыну, больному костным туберкулезом, ампутировали ногу. В Свердловске в это время гастролирует Гилельс, ученик Генриха Нейгауза, и оказывает ей всяческое содействие. На обратном пути Зинаиду Николаевну едва не высадили из поезда: чистопольская милиция что-то напутала, и паспорт у детдомовской сестры-хозяйки оказался просроченным. К счастью, попутчиком ее оказался генерал, хорошо знавший поэзию Пастернака. Его заступничество помогло Зинаиде Николаевне возвратиться домой.
    Да и среди мемуаристов многие были на ее стороне. Лев Озеров вспоминает один очень интересный эпизод. Он беседовал с Ахматовой, когда раздался телефонный звонок. Анна Андреевна взяла трубку. Озеров сидел рядом и все слышал. Не узнать «гудящий» голос Пастернака было невозможно. Борис Леонидович хотел повидаться, но предупреждал, что он с женщиной (т. е. с Ольгой Ивинской).
    Ахматова была многим обязана Пастернаку. В 1935 году, когда арестовали ее мужа Николая Пунина и сына Льва Гумилева, Анна Андреевна метнулась в Москву «искать справедливости». Пастернак написал письмо Сталину. И — чудо! Письмо было датировано 2 ноября, а уже 4 ноября арестованных освободили. Поскребышев позвонил на квартиру Пастернака и сообщил об этом.
Конечно, забыть такое невозможно. Но Анна Андреевна твердо ответила:
— Борис Леонидович, я хочу видеть Вас одного...

         В 1937 году у Бориса и Зинаиды Пастернак родился сын Леонид. Беременность выпала на страшные дни набирающего обороты террора. Зинаида Николаевна вспоминала, как в один из дней к ним домой приехал «собиратель» писательских подписей под письмом с одобрением смертного приговора врагам народа Тухачевскому и Якиру: «Первый раз я увидела Борю рассвирепевшим. Он чуть не с кулаками набросился на приехавшего, хотя тот ни в чём не был виноват, и кричал: «Чтобы подписать, надо этих людей знать и знать, что они сделали. Мне же о них ничего не известно, я им жизни не давал и не имею права её отнимать. Жизнью людей должно распоряжаться государство, а не частные граждане. Товарищ, это не контрамарки в театр подписывать, я ни за что не подпишу!» Я была в ужасе и умоляла его подписать ради нашего ребёнка. На это он мне сказал: «Ребёнок, который родится не от меня, а от человека с иными взглядами, мне не нужен, пусть гибнет». В итоге, правда, подпись Пастернака в опубликованном в газете письме всё равно появилась. Без его ведома.
    Отношения Бориса Леонидовича и Зинаиды Николаевны были то ласково плещущимися, то грозно бушующими – наверное, недаром совместная жизнь началась у моря. «Она ему говорила всё, что думала. Ни о каком почтении и речи не шло! Когда он читал ей свои произведения, могла сказать: «Ты больше бы про людей писал, всё лучше было!» – вспоминала Вера Прохорова.
     «Когда тебе не пишут, ты бушуешь, что тебя все забыли, а когда тебе говорят, что ты любушка и Ляля и что без тебя жить нельзя, ты досадуешь, что это только чувства, а не гонорар за несколько газетных фельетонов. Я страшно скучаю по тебе и почти плачу, когда пишу это…» – сетовал Пастернак в письме жене в августе 1941 года. Он оставался тогда под Москвой, в Переделкине, а Зинаида находилась в эвакуации.
    За несколько дней до Победы умер сын Зинаиды Николаевны от Нейгауза. Сама она выглядела настолько плохо, что Ирина Сергеевна Асмус, та самая, которая познакомила её с Пастернаком, даже предлагала написать завещание. Она уверяла, что Пастернак после смерти Зинаиды Николаевны обязательно снова женится и ему будет не до ребёнка, так что воспитание Лёни нужно поручить Ирине Сергеевне. Зинаида Николаевна, впрочем, завещания писать не стала и ответила Асмус, что ещё вопрос – кто раньше умрёт.
    Борис Пастернак скончался в 1960 году. Через год после его смерти у Зинаиды Николаевны случился инфаркт, и писатель Корней Чуковский заметил, что в этом нет ничего удивительного. Странно другое – что инфаркт не случился раньше. После смерти мужа она осталась фактически без средств к существованию. Сохранился черновик её письма к Хрущёву с просьбой «не оставлять в безвыходном положении», так как «очень тяжело на старости лет оказаться необеспеченной, без пенсии и не иметь уверенности в завтрашнем дне и не знать, как расплатиться с долгами». Умерла Зинаида Пастернак в 1966 году от той же болезни, что и её муж, – от рака лёгких. Похоронена она на Переделкинском кладбище – рядом с могилой Пастернака.

    В последние годы жизни Бориса Пастернака его страстной любовью была Ольга Ивинская, ставшая прототипом Лары в «Докторе Живаго». Ей было 34, ему – 56. Она – младший редактор журнала «Новый мир», он – известнейший поэт, чья писательская судьба давно определилась. Их встреча в 1946 году изменила жизнь обоих – и к великому счастью, и к великой печали...
     Подобная любовь в истории не редкость, особенно когда речь идет о внутренне богатой личности, испытавшей бурные страсти в жизни и творчестве. Если перечитать самые сокровенные циклы стихотворений Пастернака, к примеру «Сестра моя – жизнь», то можно убедиться, какими вулканическими стихиями пронизаны ранние произведения поэта. Удивительно, но эти порывы поэт сумел сохранить до конца своей жизни. Его энергия никогда не знала простого выхода и требовала проявления во всех сферах бытия.
    Итак, шел 1946 год. В один из октябрьских дней Борис Пастернак пришел по своим делам в редакцию журнала «Новый мир», где Ольга Ивинская в ту пору работала в отделе поэзии. Увидев его, она не сразу поверила в то, о чем ей давно грезилось. Тот, кто был для нее божеством, вдруг спустился на землю. «В те сороковые его желтоватые конские зубы, широко раздвинутые посередине, дополняли великолепным своеобразием его удивительное лицо», – вспоминала впоследствии Ольга Ивинская. Они разговорились. Вернее, говорил больше Борис Леонидович, поведав ей о творческих планах и с царственным великодушием пообещав подарить свои книги. Но главным для Ольги было то, как поэт смотрел на нее: «Это был требовательный, такой оценивающий, такой мужской взгляд, что ошибиться было невозможно: пришел человек, действительно необходимый мне, тот самый человек, который, собственно, уже был со мною. И это потрясающее чудо».
    На другой день Ольга Ивинская увидела на своем рабочем столе аккуратный пакет – это были пять пастернаковских книжек!

    А затем начались почти ежедневные свидания, то долгие, заполненные разговорами, то короткие, всего в несколько слов. Они гуляли по Москве, он провожал ее до Потаповского переулка, где она жила, оба чувствовали себя безмерно счастливыми.
         Здесь надо сказать, что до знакомства с Пастернаком Ольга Ивинская отнюдь не была лишена внимания мужчин и романтических увлечений. Она дважды выходила замуж. От первого брака у нее родилась дочь Ирина, от второго – сын Дмитрий. Словом, Ольгу никак нельзя было считать пуританкой. Да Пастернаку и не нравились целомудренные женщины. Ему требовалось жалеть и опекать объект своей страсти; он хотел иметь дело непременно с оскорбленной, измученной женственностью.
    Уже с первых встреч Пастернак был пленен бесшабашностью Ольги, ее доверием к жизни. Она всегда жила смело, отчаянно, принимая подарки и удары судьбы, не сторонясь и не прячась. Открытая и людям, и судьбе, по-женски чуткая, доверчивая, не сумевшая укрыться от вихрей кровавого времени, несущих ее по своей страшной воле, – такой увидел Ольгу Пастернак и это в ней полюбил.
    Внешне Ольга выглядела очень привлекательно – ладная, гармонично сложенная, с золотыми волосами, очаровательной улыбкой и музыкальным голосом. Но, что всего важнее, она обожала стихи Пастернака, знала их наизусть и еще девочкой посещала вечера поэзии с участием своего кумира.
    И все же дело было не только в поэзии. Пастернак привлекал ее и как мужчина. И хотя Ольге казалось, что нос у него коротковат для столь длинного лица, ей нравились и его крепкая шея, и его медные губы, и волосы цвета воронова крыла, тогда еще не поседевшие.
    Роман развивался стремительно. Во время одного из свиданий у памятника Пушкину Пастернак произнес: «Я хочу, чтобы вы мне говорили "ты", потому что "вы" – уже ложь». В тот же вечер по телефону прозвучало пастернаковское признание: «Я ведь не сказал второй вещи. А ты не поинтересовалась, что я хотел сказать. Так вот первое – это было то, что мы должны быть на "ты", а второе – я люблю тебя, и сейчас в этом вся моя жизнь».
    Но в литературном мире не все и не сразу приняли Ивинскую. Одни утверждали, что она неприятна и бесцеремонна, другие восхищались ею, но сторонники и оппоненты сходились в одном – Ольга была необычайно мягкой и женственной. Друзьям же Пастернак восторженно говорил, что встретил свой идеал.
    Между тем, Пастернак не был свободным человеком: уже 10 лет он был женат вторым браком на Зинаиде Николаевне. И за эти годы никто из супругов не пожалел о своем выборе, поскольку вместе им было хорошо и спокойно. Зинаида Николаевна изначально знала цену своему мужу и сделала все для того, чтобы он ни в чем не испытывал затруднений – ни в том, что относится к творчеству, ни в том, что касается бытовых удобств. Словом, она была не только любящей и заботливой женой, но и воплощением ответственности и самоотверженности.
    Пастернак всегда ценил эти качества в своей жене. Но именно в этот период страсть взяла верх, ибо перед женственностью Ольги поэту трудно было устоять.
    О том, что Пастернак сблизился с Ивинской, Зинаида Николаевна не только знала, но и по-своему оправдывала мужа: «У меня было чувство вины, и до сих пор я считаю, что я во всём виновата. Моя общественная деятельность в Чистополе и Москве затянула меня с головой, я забросила Борю, он почти всегда был один, и ещё одно интимное обстоятельство, которое я не могу обойти, сыграло свою роль. Дело в том, что после потрясшей меня смерти Адика мне казались близкие отношения кощунственными, и я не всегда могла выполнить обязанности жены. Я стала быстро стариться и, если можно так выразиться, сдала свои позиции жены и хозяйки».
    Впрочем, Борис Леонидович вскоре ясно осознал, во что вовлекает Ольгу, будучи связанным семьей. Возможно, поэтому 3 апреля 1947 года он предпринял попытку разорвать с ней отношения. Позднее она напишет: «Расставание было печальным: Борис  говорил, что не имеет права на любовь, все хорошее теперь не для него, он человек долга, и я не должна отвлекать его от проторенной колеи жизни и работы, но заботиться обо мне он будет всю жизнь».
    Однако уже на следующий день после «расставания» в шесть часов утра в квартире Ивинской раздался звонок. За дверью стоял Борис Пастернак. Они молча обнялись. Подобно тому, как у молодоженов бывает первая ночь, у них был первый день... Именно тогда на своем стихотворном сборнике Борис написал: «Жизнь моя. Ангел мой, я крепко люблю тебя. 4 апр. 1947 г.».
    Теперь их свидания стали постоянными. Ольга встречала своего любимого в синем шелковом халате, который позже был увековечен в стихах доктора Живаго: «Когда ты падаешь в объятье в халате с шелковою кистью...» Еще более искренними видятся строки из самого романа: «О, какая это была любовь, небывалая, ни на что не похожая!
    Они любили друг друга не из неизбежности, не опаленные страстью, как это ложно изображают, они любили друг друга, потому что так хотело все кругом: земля под ними, небо над их головами, облака и деревья. Их любовь нравилась окружающим, может быть, больше, чем им самим...»

Однако Зинаида Николаевна не собиралась сдаваться. Когда заболел их сын Леонид, она у постели больного ребенка взяла с мужа клятву, что тот никогда больше не будет встречаться с Ивинской. В тот день Пастернак должен был увидеться с Ольгой, но... На встречу поехала его жена. Зинаида Николаевна была беспощадна к сопернице. Холодно попросила Ивинскую прекратить преследовать ее мужа, заявив, что будет бороться за свою семью и свое счастье. Ольга в ответ пыталась что-то возразить, говорила о том, что Пастернака давно тяготит супружество, что они любят друг друга. Но Зинаида Николаевна была непреклонна. После ее ухода Ивинская наглоталась таблеток, чтобы хоть как-то успокоиться. «Скорая» зафиксировала попытку самоубийства.
    Но роман продолжался, хотя обоим было нелегко, особенно Ольге. Жизнь в двухкомнатной квартирке в Потаповском переулке, с отцом, матерью, двумя детьми, стала для нее настоящим испытанием. Мать сурово осуждала невозможный, немыслимый, с ее точки зрения, роман дочери с женатым человеком, который, к тому же, был гораздо старше ее. Нередко по ночам Ольга рыдала в своей комнате, взрывалась, скандалы в доме не прекращались.
    Позднее, в разговоре с одной из знакомых, Борис Пастернак скажет, что весь он, его любовь, его творчество, его душа принадлежат Оленьке, а Зине остается «один декорум». И пусть он ей и остается, потому что должно что-то и у нее остаться.
    Осенью 1949 года грянула беда – 6 октября Ольгу Ивинскую арестовали. Причиной была ее связь с Пастернаком, которого абсурдно подозревали в контактах с английской разведкой. На допросах следователей интересовало одно: чем была вызвана связь Ивинской с Пастернаком.

Ольга отвечала: «Любовью... Я любила и люблю его как мужчину».
    И она не врала. Потому что, кроме любви, других чувств У нее к Пастернаку не было.
    Положение усугублялось еще и тем, что Ивинская была на шестом месяце беременности, но, к несчастью, в камере предварительного заключения у нее случился выкидыш.
    Позже Ивинская вспоминала: «Наступил день, когда какой-то прыщавый лейтенант объявил мне заочный приговор "тройки": пять лет общих лагерей "за близость к лицам, подозреваемым в шпионаже"».
    Ольгу отправили в Потьму, где она провела три с половиной года, изредка получая письма от Пастернака. По ее признанию, только ожидание этих писем помогло ей выжить там, среди унижений, в сорокаградусную жару.
    Страдал и Пастернак, и в первую очередь потому, что ничем не мог помочь любимой женщине. Он корил себя и восхищался мужеством Ольги: «Ее посадили из-за меня, как самого близкого мне человека, чтобы на мучительных допросах под угрозами добиться от нее достаточных оснований для моего судебного преследования. Ее геройству и выдержке я обязан своею жизнью и тому, что меня в те годы не трогали».
    Все, что он мог сделать, – это не оставить в беде семью Ольги, когда после ареста над ее детьми, оставшимися с дедом и бабкой, нависла угроза детского дома. Старикам все же удалось оформить опекунство над внуками, но настоящим опекуном для них был Пастернак. Именно он стал для семьи источником существования; первые годы – главным, а после смерти отца Ольги – единственным. Ирина Емельянова, дочь Ольги Ивинской, позднее писала, что именно Пастернаку они «обязаны бедным, трудным, но все-таки человеческим детством, в котором можно вспомнить не только сто раз перешитые платья, гороховые каши, но и елки, подарки, новые книги, театр. Он приносил нам деньги».
    Из лагерей Ольгу Ивинскую освободили весной 1953 года – это была первая послесталинская амнистия. После ее возвращения Пастернак решил, что Ольгу он никогда не оставит, хотя был уверен, что прежние отношения уже невозможны. Объяснял он это тем, что прошло много времени и оба многое пережили. А потому возвращение к прошлому может выглядеть ненужной натянутостью. Ольга должна быть свободна от него и ни на что не рассчитывать, кроме преданности и верной дружбы.

    Но однажды он все-таки не выдержал, пришел к Ольге и увидел, что она осталась почти такой, какой он увидел ее в первый раз. И роман возобновился с прежней силой. В 63 года Пастернак испытал новый всплеск страсти. Он даже объявил жене, что теперь будет жить там, где захочет. Хочет – у Ивинской, хочет – дома. Зинаида Николаевна возражать не стала. Возможно, потому, что была уверена: никуда муж не денется от привычного, комфортного быта, а может, потому, что тоже любила.
    Так у Пастернака и Ольги началась не то чтобы идиллия, но довольно тихая и умиротворенная жизнь, которая продолжалась с 1953 по 1958 год. Пастернак заканчивал роман, Ивинская с дочерью перебралась ближе к Переделкино. На краю деревни Измалково у местного жителя Кузьмича Ольга сняла крохотную комнатушку с терраской.

    В эту маленькую комнату Ивинской Пастернак ходил ежедневно, Ольга и ее дочь издали узнавали его – в неизменной кепке, резиновых сапогах и простом грубом плаще. В этой самой комнатке Ивинская на плохонькой машинке «Москва» перепечатывала прямо с рукописи роман «Доктор Живаго». Затем текст правился Пастернаком и после этого отдавался профессиональной машинистке.
    И все же до конца жизни Борис Леонидович так и не смог разрешить внутреннего, раздиравшего его на части конфликта: сделать выбор между женой и сыном – и Ольгой. По-своему он был предан жене, уважая и любя ее, но страсть к сияющей, искрящейся какой-то особой силой и энергией Ольге усмирить он так и не смог.

В начале мая 1960 года Пастернак в последний раз увиделся с Ольгой Ивинской. Спустя несколько дней, 7 мая, писатель перенёс очередной инфаркт. Несмотря на оптимистичные прогнозы врачей, состояние его стремительно ухудшалось. Он не раз повторял, что не сердечная болезнь сломила его, а более коварный и страшный недуг, но близкие лишь недоумевали и лечили его сердце. Диагноз, поставленный самому себе, подтвердился у Бориса Леонидовича через несколько дней, когда врачи, проведя рентгенологическое исследование, определили у него рак лёгких. Ивинская, узнав, что состояние любимого ухудшается, попыталась приехать к нему, однако родственники поэта запретили ей приходить в их дом.
   Она, плача, стояла под окном, а любимый, отправляя ей короткие записки, просил не искать с ним встреч. Что чувствовала в те страшные минуты женщина — известно лишь ей одной. Перед смертью писатель говорил родным, что рад умереть, что больше не может видеть людскую подлость и что уходит не примирённым с жизнью. 30 мая 1960 года Бориса Пастернака не стало.
Похороны состоялись на Переделкинском кладбище.

     Летом 1960 года Ольгу Ивинскую арестовали во второй раз. Обвинение в контрабанде было странным и нелепым — возлюбленная поэта получала гонорары из-за границы после каждого издания там романа «Доктор Живаго». Её приговорили к восьми годам лишения свободы и отправили в лагерь в Мордовию. Туда же направили и дочь Ирину. Спустя четыре года Ивинская вышла из лагеря, а реабилитировали её лишь в 1988 году.
    Конфискованный личный архив Ивинской, в котором находились адресованные ей письма Пастернака, несколько книг, а также некоторые рукописи поэта, законной владелице так и не вернули. В начале 1990-х годов Ольга Всеволодовна писала: «Мне 82 года, и я не хочу уйти из жизни оскорблённой и оплёванной. Происходящее унизительно для меня не меньше, чем глупые домыслы и потоки целенаправленной клеветы…»
    Она  пережила своего любимого на 35 лет, успев написать в 1992 году книгу воспоминаний «В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком». В ней Ивинская  рассказала о своих непростых взаимоотношениях с Борисом Леонидовичем, о «летящих журавлях его писем», о его поэзии, о неустанной работе, бескорыстии, издательских заботах и, главное, о трагических событиях, связанных с созданием, публикацией и судьбой «Доктора Живаго» – основного дела его жизни. А еще о свистопляске вокруг Нобелевской премии и о тех грехопадениях – и его, и ее самой, – когда под давлением всей мощи «самого справедливого государства» они отступали от самих себя, от своих принципов, отправляли покаянные письма Хрущеву и в редакцию «Правды».
    В книге Ивинской нет самолюбования, попыток приподнять себя или преувеличить отношение Бориса Леонидовича к ней. Присутствует разве что легкое и простительное женское кокетство. Ольга понимала дистанцию между собою – редактором и рядовым переводчиком – и своим возлюбленным – всемирно признанным мэтром литературы. Без всяких прикрас написала она и о том, как страдал Пастернак от раздвоенности между семьей и любимой им женщиной.
    Ольга Всеволодовна Ивинская умерла в 1995 году в возрасте 83 лет. Многие газеты и телеканалы сообщили о ее кончине – словно не стало звезды кинематографа или эстрады. А не стало просто последней любви Пастернака. Ее дочь Ирина Емельянова, которая ныне живет во Франции, не раз говорила: «У мамы были десятки мужчин до Пастернака, но ни одного после!». И дело не в том, что она постарела. Ольга и в старости была мила, умна и очаровательна. Просто после Пастернака, «гения, мучителя и небожителя», для нее, обычной женщины, любовь потеряла смысл. Ведь не случайно она когда-то написала такие пронзительные, испепеляющие строки:

Играй во всю клавиатуру боли,
И совесть пусть тебя не укорит
За то, что я, совсем не зная роли,
Играю всех Джульетт и Маргарит.

Они оба сыграли свои роли до конца – великий поэт, охваченный в завершающие жизнь годы чуть ли не юношеской любовью, и женщина, проявившая мужество и неистребимую верность своему кумиру.
                Скопировано с сайта http://fammeo.ru

                МАРИНА ЦВЕТАЕВА И БОРИС ПАСТЕРНАК

"Как она любила Тебя и как д о л г о - всю жизнь!  Только папу и тебя
она любила, не разлюбивая."
                (Ариадна Эфрон - из письма Б.Пастернаку).

Историю взаимоотношений этих двух великих русских поэтов можно и нужно рассматривать сквозь призму их взаимной переписки.
Ровесники, оба из профессорских семей, москвичи. Их отцы приехали в Москву из провинции и собственными силами добились успеха и общественного положения. А матери были одаренными
пианистками. Но как по-своему распорядилась их жизнями Судьба.

     В годы войны и революции они встречались изредка и были мало знакомы. По словам Цветаевой: "Три-четыре беглых встречи - и почти безмолвных, ибо никогда, ничего нового не хочу. - Слышала его раз с другими поэтами в Политехническом Музее. Говорил он глухо и почти все стихи забывал. Отчужденностью на эстраде явно напоминал Блока. Было впечатление мучительной сосредоточенности, хотелось - как вагон, который не идёт - подтолкнуть "Да ну же..." и так как ни одного слова так и не дошло (какая-то бормота, точно медведь просыпается) нетерпеливая мысль: "Господи, зачем так мучить себя и других!"
    Пастернак, со своей стороны, также вспоминает случайность их первых встреч: "На одном сборном вечере в начале революции я присутствовал на её чтении в числе других выступавших... .Я заходил к ней с каким-то поручением, говорил незначительность, выслушивал пустяки в ответ. Цветаева не доходила до меня".
    С мужем у Марины Цветаевой отношения были непростыми. Их семейная жизнь состояла из встреч и расставаний. Сергей Яковлевич Эфрон был человеком одаренным. Однако, внутренняя необустроенность, его метания в поисках самого себя, безусловно, сказывалась и в первую очередь, на судьбе близких ему людей. Выходец из семьи профессиональных революционеров, вынужденный жить вдали от родителей, а затем и рано потерявший их, Сергей Яковлевич замкнулся в себе, внешне оставаясь общительным и открытым. Одиночество это разомкнула Марина. Рожденнный не в свою эпоху, но до фанатизма любящий Россию, он так и не смог принести ей пользу, равно как и своей семье. Марина Цветаева писала в своём стихотворении, посвященном ему:

"В его лице я рыцарству верна
- Всем вам, кто жил и умирал без страху! -
Такие в роковые времена -
Слагают стансы - и идут на плаху"
                (3 июня 1914, Коктебель)

    В мае 1922 года Цветаева уехала к обретённому вновь после многолетней разлуки, мужу в Берлин.
Вскоре Пастернак прочёл изданные в 1921 году "Вёрсты" и написал Цветаевой длинное восторженное письмо. Спустя тридцать пять лет Пастернак рассказывал об этом в своей автобиографии: "В неё надо было вчитаться. Когда я это сделал, я ахнул от открывшейся мне бездны чистоты и силы. Ничего подобного нигде кругом не существовало. Сокращу рассуждения. Не возьму греха на душу, если скажу: за вычетом Анненского и Блока и с некоторыми ограничениями Андрея Белого, ранняя Цветаева была тем самым, чем хотели быть и не могли все остальные символисты вместе взятые. Там, где их словесность бессильно барахталась в мире надуманных схем и безжизненных архаизмов, Цветаева легко носилась над трудностями настоящего творчества, справлялась с его задачами играючи, с несравненным техническим блеском. Весной 1922 года, когда она была уже за границей, я в Москве купил маленькую книжечку её "Вёрст". Меня сразу покорило лирическое могущество цветаевской формы, кровно пережитой, не слабогрудой, круто сжатой и сгущенной, не запыхивающейся на отдельных строчках, охватывающей без обрыва ритма целые последовательности строф развитием своих периодов.
    Какая-то близость скрывалась за этими особенностями, быть может, общность испытанных влияний или одинаковость побудителей в формировании характера, сходная роль семьи и музыки, однородность отправных точек, целей и предпочтений.
    Я написал Цветаевой в Прагу письмо, полное восторгов и удивления по поводу того, что я так долго прозёвывал её и так поздно узнал. Она ответила мне. Между нами завязалась переписка, особенно участившаяся в середине двадцатых годов, когда появились её "Ремесло" и в Москве стали известны в списках крупные по размаху и мысли, яркие и необычные по новизне "Поэма конца", "Поэма горы" и "Крысолов". Мы подружились."  Тринадцать лет длилась эта переписка, достигнув апогеи в 1926 году. Цветаева потом напишет об этом: "Летом 26 года Борис безумно рванулся ко мне, хотел приехать - я  о т в е л а: не хотела всеобщей катастрофы".
    Более ста писем... Это удивительная история Любви, Дружбы и Содружества, отраженная в письмах, прозе, критических заметках.
    1 февраля 1925 года Цветаева пишет Пастернаку: "Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это доля. Ты же воля моя, та, пушкинская, взамен счастья".
    (А.Пушкин - На свете счастья нет, но есть покой и воля - из стихотворения 1834 г. "Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит").

    В этих взаимоотношениях видится, что мир подлинной жизни Цветаевой - тот, в котором происходит слияние душ, а не тел. Этот мир создан ею и в её творчестве, эта тональность прослеживается и в её переписке с Пастернаком.
    Как в поэзии, так и в жизни Марина Цветаева ставила своих героев в такие ситуации, когда любящие разъединены и не могут сойтись. Идеальный образ любимого человека для неё дороже, чем близкий, осязаемый. В то же время, не отрицая общепринятых проявлений любви, она сдирает телесную оболочку, как бы освобождая от земных уз - от оков косной материи и низкой чувственности.
    "Люблю тебя". Цветаева в эти слова заключает все переживания любви. Как бы создавая новую реальность - реальность души. По сути своей это высокий романтизм с характерным для него пониманием любви - к недоступному, к неосуществимому.
    Более приземленный Борис Пастернак пишет о взаимоотношениях своих с Цветаевой:
"... Нас с нею ставят рядом раньше, чем мы узнаём сами, где стоим. Нас обоих любят одною любовью раньше, чем однородность воздуха становится нам известной. Этого не отнять, не переделать" (Из письма жене.)
Из письма Б.Пастернака - Цветаевой (Москва 31 июля 1926 г.):
    "Успокойся, моя безмерно любимая, я тебя люблю совершенно безумно... Сегодня ты в таком испуге, что обидела меня. О, брось, ты ничем, ничем меня не обижала. Ты не обидела бы, а уничтожила меня только в одном случае. Если бы когда-нибудь ты перестала быть мне тем высоким захватывающим другом, какой мне дан в тебе судьбой"

Эпистолярный роман Бориса Леонидовича Пастернака и Марины Ивановны Цветаевой давно канули в прошлое, но остались произведения, рожденные этими мгновениями.
Не в этом ли и есть великая сила Любви?!!!....

Марина Цветаева.

       * * *
Знаю, умру на заре! На которой из двух,
Вместе с которой из двух - не решить по заказу!
Ах, если б можно, чтоб дважды мой факел потух!
Чтоб на вечерней заре и на утренней сразу!

Пляшущим шагом прошла по земле! - Неба дочь!
С полным передником роз! - Ни ростка не наруша!
Знаю, умру на заре! - Ястребиную ночь
Бог не пошлёт на мою лебединую душу!

Нежной рукой отведя нецелованный крест,
В щедрое небо рванусь за последним приветом.
Прорезь зари - и ответной улыбки прорез...
- Я и в предсмертной икоте останусь поэтом! 

       Именно это стихотворение, которое в числе других вошло в маленькую книжечку "Вёрст", и которое так глубоко взволновало Бориса Пастернака:
"Дорогая Марина Ивановна! Сейчас я с дрожью в голосе стал читать брату Ваше - "Знаю, умру на заре!" – и, был как чужим, перебит волною подкатывавшего к горлу рыдания...". Письмо, написанное на одном восторженном дыхании 14 июня 1922 года.
Марина, сделав небольшую паузу..., ответила... Началась переписка...

       * * *
       Б.Пастернаку

Расстояние: вёрсты, мили...
Нас расставили, рассадили,
Чтобы тихо себя вели,
По двум разным концам земли.

Расстояние: вёрсты, дали...
Нас расклеили распаяли,
В две руки развели, распяв,
И не знали, что это сплав

Вдохновений и сухожилий...
Не рассорили-рассорили,
Расслоили...
       Стена да ров.
Расселили нас как орлов-

Заговорщиков: вёрсты, дали...
Не расстроили - растеряли.
По трущобам земных широт
Рассовали нас, как сирот.

Который уж - ну который - март?!
Разбили нас - как колоду карт.
Пастернак

   МАРИНЕ ЦВЕТАЕВОЙ

Ты вправе, вывернув карман,
Сказать: ищите, ройтесь, шарьте.
Мне всё равно, чей сыр туман.
Любая быль - как утро в марте.

Деревья в мягких армяках
Стоят в грунту из гумигута,
Хотя ветвям наверняка
Невмоготу среди закута.

Роса бросает ветки в дрожь,
Струясь, как шерсть на мериносе.
Роса бежит, тряся как ёж,
Сухой копной у переносья.

Мне всё равно, чей разговор
Ловлю, плывущий ниоткуда.
Любая быль - как вещий двор,
Когда он дымкою окутан.

Мне всё равно, какой фасон
Суждён при мне покрою платьев.
Любую быль сметут как сон,
Поэта в ней законопатив.

Клубясь во много рукавов,
Он двинется подобно дыму
Из дыр эпохи роковой
В иной тупик непроходимый.

Он вырвется, курясь, из прорв
Судеб, расплющенных в лепеху,
И внуки скажут, как про торф:
Горит такого-то эпоха.