Девочка, которая меня никогда не любила

Игорь Ткачев
Давным-давно, когда мой маленький мир был чище, проще и понятнее и в основном состоял из школы, от которой было больше несчастий, чем пользы, из потрепанных книжек Лондона, Верна и Дюмы на полках, которые не успевали покрываться пылью, теплых летних вечеров, когда все окна нашего дома распахивались настежь, а теплый воздух наполнялся песнями цикад, больше самой жизни любил я одну девочку…

Она жила в соседнем подъезде, кажется на пятом этаже, а может и на шестом, училась не в той же школе, что и я, дружила с девочкой по имени, которого я не помню, и иногда выходила погулять в наш двор. У нее были большие глаза, не помню, какого цвета, каштановые волосы до плеч, которые в отличие от цвета глаз, я запомнил хорошо, она носила полупрозрачные сарафаны и платья, которые открывали две, еще по-девичьи тонкие и нескладные ножки. Все в ней пробуждало во мне новое и совершенно непонятное чувство, от которого шумело в голове, закладывало в ушах и стучало в венах. Чувство жизни и ликования, одновременно непонятного счастья и несчастливости, радости и отчаяния.

Между нами, как мне сразу показалось, была невидимая, безусловная, тотчас установившаяся связь, которая связывает вопреки внешности, социальному статусу, возрасту или еще чему-то там, столь важному у взрослых людей, а лишь просто потому, что одна половинка души находит вторую, родственную половинку. 

Она, впрочем, не обращала на меня никакого внимания, видимо ничего не подозревая о нашей невидимой связи, и от этого мне становилось еще хуже, еще лучше, еще непонятнее…

Тогда же, как уже и много позже, я совершенно не умел выражать свои чувства, так как это было принято и для некоторых приятно. Бушевавшие внутри страсти, муки, восторг и отчаяние, сама непонятная любовь, которые меня переполняли и заставляли захлебываться, как не умеющего плавать пловца в открытом море, были ровно пропорциональны тому холоду и безучастности, которые выражало мое немое лицо, когда она появлялась. Я столбенел, сердце мое моментом прилипало к горлу и я не мог произнести ни слова. Ладони и спина становились мокрыми, а она только смеялась, озорно запрокинув голову, лишь изредка и словно торжествуя от своей власти, поглядывая на меня, словно читала, как открытую книгу, все, что в этот момент происходило у меня под моей невнятной и мертвой оболочкой. 

Она смеялась так, словно смеялась надо мной. Над моей бедой. И над моим счастьем.
Помню, как в один из дней, я и мой товарищ, сбежав с уроков, исписали всю стену возле ее двери. Я увлекся тогда, зная, что дома никого нет, и я могу безнаказанно написать, если не мог сказать, все то, что лежало у меня на сердце, все, что так хотелось выкинуть, излить прочь из него.

Тогда я не нашел ничего лучшего, как напротив разных «Heavy Metal», «Kiss» и «Леха лох» начертать ключом на белой стене самое нелепое и самое честное признание-пророчество: «Когда-нибудь прекрасное созданье, я стану для тебя воспоминаньем, там в памяти твоей глубокой, затерянным так далеко-далеко. Забудешь ты мой профиль горбоносый и лоб в апофеозе папиросы, и вечный смех, коим всех морочу…».

И тогда же, естественно догадавшись, кто был автором той настенной поэзии, она не нашла ничего лучшего, как при всех вслух посмеяться над «горбоносым профилем» и самой моей дурацкой манерой выражать свои чувства при помощи таких сложных стихосплетений, чем еще глубже ранила меня и в без того уязвленное сердце.
(Что же, такова суровая правда жизни: увы, мы способны оценить чьи-то чувства по отношению к нам, только годы спустя, боясь неловкой искренности и предпочитая ей более красивое притворство).

Я еще не раз видел ее во дворе нашего дома. Вся такая же красивая, в белом сарафане или легком летнем платье, она заливисто смеялась, запрокидывая в тонких завитках вьющихся кудрей свою вздорную головку. Все тот же задорный смех. Уже по-девичьи стройные ноги. И те же злые и холодные, и такие же прекрасные глаза, от которых мне долго еще хотелось то умереть, то снова жить, то снова умереть...

Что же, у всех у нас, наверное, был кто-то, красивый мальчик или красивая девочка, которые нас, гадких, не любили, и которых так самоотреченно любили мы. Так нам казалось, по крайней мере. А потом уже были мы сами, красивые и сильные, кого кто-то любил, такой же неуклюжий и гадкий, но которых уже не любили мы, и порой даже об этом не знали…

Свою красивую девочку я снова встретил лет пятнадцать спустя. Придя в какую-то поликлинику за какой-то там справкой, совсем в другом конце города, да и то, и города другого, и страны не той. Судьба, как говорится, свела (сама не зная, зачем).

Потертая и пожившая, совсем мало напоминавшая ту самую, легкую, в летних сарафанах, звонко смеющуюся, самую красивую девочку, которую любил гадкий неуклюжий мальчик, она выглядела уставшей и потерянной. Круги под глазами, ранние морщинки, усталость во взгляде. Жизнь явно оставила на ней свой "живительный" след…

Я и до сих пор не уверен, узнала ли она меня. Впрочем, я не уверен, узнал ли и я ее, поскольку, хотя это точно была она, но я был точно не он. Она выписала мне мою справку, взглянув на меня дольше и пристальнее, чем положено, как показалось мне. А может, совсем и не дольше и совсем не пристальнее. После чего, неловко и как-то потерянно вернулась к своим бумагам. А может, вовсе не потерянно, и все было только плодом моего разыгравшегося воображения. Я сказал: «Прощай, моя девочка». А может, просто: «До свиданья». И навсегда закрыл за собой дверь. Дверь в то самое прошлое, когда гадкий мальчик любил ту самую красивую девочку, которая никогда не любила его…         


Мамина подруга

Человеческий мозг не знает границ в своих фантазиях и устремлениях и в то же время он ограничен, боязлив, полон первобытных предрассудков. Полон тысячи каких-то ненужных установок, которые он  уже завтра отправит на свалку своего прошлого, заменив на новые, порой еще более нелепые и ненужные. Полон страхов, сомнений, глупостей. И одновременно полон жажды любви. Любви вопреки всему, вплоть до уничтожения, самоуничтожения, когда глупое сердце берет верх над логичным разумом и непонятно, то ли побеждает, то ли все же проигрывает, причиняя себе порой несовместимое с жизнью счастье.

Стелла, или Татьяна Александровна, была подругой моей мамы. Почему Стелла? Ну, во-первых, это было ее любимое имя, которым, когда-то еще девочкой, она хотела, чтобы ее назвали родители. «Стелла – как звезда. Яркая, недосягаемая и которой, может быть, уже и нет, она взорвалась и погибла, а мы все еще видим ее в ночном небе» - как она объясняла свой выбор. А во-вторых, так я стал называть ее много позже и из конспиративных соображений. Позже было забавно наблюдать, когда в чьем-то присутствии мы начинали говорить о какой-то Стелле, как о ком-то третьем лице, и видеть недоумение на лицах непосвященных или слышать вопросы, кто такая Стелла.   

Познакомились мы совсем не романтично и совершенно случайно. У меня случился очередной разрыв с женой. Она, как уже не раз было, собрала вещи и ушла к маме. Я же остался один, «чтобы поразмыслить о своем поведении, раскаяться и еще приползти на коленях». Одним словом, именно в момент моих, так сказать, раздумий я и узнал Стеллу. В тот день, спрыснув свое горе, как обычно бывает в таких случаях, я напоследок зашел к маме, которая очень за меня переживала, где и повстречался со Стеллой в первый раз.

Невысокого роста, стройная и худенькая, словно ей было лет пятнадцать, а не все тридцать восемь, с короткой мальчишеской стрижкой темных волос, с уставшей, словно извиняющейся  улыбкой в уголках бледных бескровных губ, в потертых джинсах и каком-то старом свитерке, она стояла там, в полусвете-полутени, у приглушенного торшера, у черного окна, и также, словно извиняясь, молча смотрела на меня. То ли полуночный свет, то ли мои тридцать три несчастья, то ли ее непонятный образ в моем подсознании, а скорее всего, все вместе, вызвали во мне непонятный прилив счастья и отчаяния одновременно, совершенно запутав мою и без того нетрезвую голову.

После этого, движимый невидимой силой и непонятным предчувствием конца, я зачем-то стал искать с ней следующей встречи. Первый раз я зашел за ней на работу, второй раз проводил до дома, а на третий раз, так же совсем неромантично, мы стали близки. Все случилось само собой, как случается, когда этого хотят оба и никто не хочет понапрасну притворяться.

Никто никого ни о чем не спрашивал, ни в чем не упрекал, ни к чему не призывал. Каждый все понимал без лишних слов. Я был женат и был намного моложе ее, к тому же она была подругой моей мамы, и уже этих трех обстоятельств было остаточно для того, чтобы сжечь нас на костре мнений и осуждений всех, кто узнал бы нашу тайну.
Помню, однажды я откровенно спалился перед сыном Стеллы, молодым человеком младше меня всего года на два-три, невольно обняв его маму за талию и со всей возможной нежностью посмотрев в ее зеленые глаза, и, кажется, все же немного опоздал, отдернув руку, как я думал, в последний момент. Примерно тогда же и моя маман стала как-то подозрительно поглядывать на меня, когда я начинал заговариваться о какой-то «Стелле, моей коллеге по работе». Все это я понимал, как понимал, что рано или поздно мы потеряем бдительность, как ее теряют все любовники, и о нас непременно узнают. К тому же, у меня снова стали налаживаться отношения со своей женой, которая отбыв положенные несколько недель у своей мамы, стала посылать мне сигналы, что не прочь меня простить и вернуться. И только, казалось, Стеллу ничего не беспокоило, она никогда не говорила о том, что о нас могут узнать, что пострадает ее женская репутация, что у нас нет будущего. Она, как девочка, радовалось каждой нашей встрече, зачем-то делала мне частые маленькие, но дорогие подарки, вроде хороших часов или кожаных перчаток, которые я не осмеливался носить, а только стесняясь, прятал подальше. «Чтобы ты помнил обо мне, когда все закончится» - таинственно произносила она, прикладывала палец к своим бескровным губам в знак нашей тайны и увлекала меня за собой в свои теплые объятия...

Два непонятных чувства уживались тогда во мне. С одной стороны, головокружительное чувство короткого и упоительного счастья, с другой какое-то предчувствие страшной трагедии, которая неминуемо должна была произойти с нами. Я то и дело рисовал себе в воображении, как окружающие узнают нашу тайну, как моя жена уже навсегда уйдет от меня, как мир вокруг рухнет…  Но моя молодость не давала мне долго думать о каких-то там дурных предчувствиях и жить воображаемыми бедами – на то она и молодость, чтобы жить настоящим счастьем, и только ими, а не будущими несчастиями.

Так мы были близки целые полгода. Непродолжительные встречи, иногда украдкой у нее дома, когда ее сына не было, то в гостинице, а позже у ее подруги, которая была не прочь нам помочь. Долгие, а порой, казалось, и вечные разлуки, когда я не мог встретиться с ней неделю, две, целых три недели, а сердце так рвалось в ее жаркие объятия, рукам хотелось почувствовать знакомую податливость ее теплого тела, губам ощутить горький вкус ее бескровных губ, глазам нырнуть в зелень ее непонятных уставших глаз…   

А потом я узнал, что Стелла уехала к своему другу в Лондон. Я и раньше знал, что у нее были до меня отношения, что был какой-то иностранец, была связь. Но тот факт, что она уехала и даже не попрощалась, одновременно взбесил и расстроил меня.

Почему она уехала и даже слова на прощание не сказала?! Почему молчала, лгала, притворялась?! Как она могла со мной так поступить?! Как посмела?!
Я долго не находил себя места, то смертельно любил и звал ее, кажется, даже во сне, как в бреду, то в сердцах и искренне ненавидел и проклинал за ее предательство. И только три месяца спустя я узнал, что Стелла уехала лечиться в клинику, которую ей подобрал тот самый ее знакомый в Лондоне. Что у нее был рад желудка и что Стеллы больше нет.

И тогда все встало на свои места: и ее непонятные намеки, и внезапное бегство, и непонятное предчувствие беды. «Стелла – как звезда. Яркая, недосягаемая и которой, может быть, уже и нет, она давно взорвалась и погибла, а мы все еще видим ее на ночном небе»... «Чтобы ты помнил обо мне, когда все закончится»…
Позже я также узнал и о том, что о нашей любви знала и моя мама, и еще некоторые наши знакомые. Шила в мешке ведь не утаить, а любви тем более. Но странным образом, никто тогда не поторопился нас осудить.

Вот такая вот глупая история о запретной любви «не по возрасту». И то ли о любви, то ли об измене, то ли о жизни, то ли о смерти. Сразу и не поймешь…


Ученица

В то время я вынужденно репетиторствовал, давал уроки английского и немецкого у себя на дому. У меня в гостях всегда кто-то был, и скучать от этой вынужденной остановки, пока мои некогда коллеги все так же карабкались по служебной лестнице «у дяди», мне особо не приходилось. Нерадивые школьники, амбициозные студенты и даже решившиеся эмигрировать бабушки — кто только тогда ко мне не приходил. Сообразительные и не очень, работящие и ленивые, вообще, неизвестно зачем явившиеся, словно по ошибке или по причине скуки, таскающиеся ко мне — их было не меньше сотни, и на каждого в отдельности можно было бы составить портрет, каждый из них был мне по-своему дорог.

Я то и дело развешивал объявления, на остановках и в подъездах, так как наряду с обретенными свободой и возможностью планировать свой рабочий день, как представлялось мне, а не «дяде», в моей новой профессии был один недостаток: непостоянство и неаккуратность моих подопечных. Например, сегодня у меня могло быть двенадцать или даже пятнадцать учеников, а уже завтра я обнаруживал, что их, на самом деле, восемь или десять. Ученики, как появлялись, так и испарялись: быстро и бесповоротно. И ничего с этим я поделать не мог.

Алина появилась так же, как появлялись все остальные: позвонила по объявлению и пришла на «смотрины», как я называл первую встречу. Невысокого роста, с короткой стрижкой темных волос, флегматичная и даже сонная, словно невыспавшаяся, она производила впечатление девочки-подростка, этакий тип женщины-вечной девочки, когда ей можно дать и пятнадцать, и двадцать, и даже тридцать лет.

Ничего особенного в ней не было. Даже, напротив, в ней было то, что меня всегда раздражало: во всех своих жестах она была пассивна, казалась и вовсе незаинтересованной, а так словно делала мне одолжение, часто опаздывала и если и извинялась, то снова, как-то вяло и неискренне.

Она обычно приходила, медленно усаживалась за стол напротив меня, словно под принуждением открывала книгу и начинала таким же, как все ее манеры, сонным и гнусавым голоском, делая кучу ошибок, читать какой-нибудь текст.

Поначалу я прилежно ее поправлял: вот здесь читается так, здесь произносится эдак, а здесь, вообще, не надо произносить эту букву и вот этот звук. Она, обычно, даже не поднимая на меня своих черных и сонных глаз, делала одну попытку исправиться, вторую, а потом снова покорно возвращалась читать и произносить так, как у нее, казалось, просто само собой читалось и произносилось, так что, видя напрасность своих потуг, я и вовсе перестал ее исправлять.

Ее голосок, тихий, медленный и с какой-то назальной хрипотцой, также был не из приятных, а больше подходил какой-нибудь ученице ПТУ, бегающей на переменках с подружками на перекуры, а зимой целующейся с какой-нибудь местной шпаной на морозе. Гнусавый, ленивый и монотонный, он уже через десять минут наших чтений ввергал меня в какую-то сонную одурь, что я начинал бороться с почти непреодолимым чувством встать и лечь на диван за ее спиной, в свою очередь, сонно прохрипя: «Читайте, читайте, Алиночка, дальше. А я пока посплю».

Одним словом, я готов был возненавидеть и наше сонное царство, и море ошибок, которые она и не собиралась исправлять, и саму Алину с ее такими неродными мне манерами.

Но странное дело, занятии на четвертом-пятом, всячески борясь со сном, под ее монотонное чтение, и желанием вытянуться на близстоящем диване, я стал замечать, что и голос Алины мне уже не так противен, и ее вялые манеры как-то специфически волнуют меня, и что по спине, рукам и даже лицу у меня бегают незаметные и маленькие-маленькие мурашки. На место явному раздражению пришла неявная симпатия, непонятно откуда взявшаяся, опутав меня своей сонной паутиной.

Сначала это удивило меня. Как же так, вот ведь сама ненавистная апатия, сама лень и глупость у меня в гостях. Потом мне стало интересно, как мне, человеку логики, с давно сформировавшимися вкусами, могут нравиться антиподы моих же женских идеалов.

Теперь, стоило Алине, повелительнице лени и местных морфеев, появиться на пороге, как я против воли, воли разума и опыта, начинал чувствовать непонятную сладкую истому, медленно разливавшуюся по всем моим членам, от головы до пят, а потом и на поверхность, в виде уже знакомых мурашек и гусиной кожи.

Алина шла вперед, неторопливо и так по-женски покачивая бедрами, не совсем красиво на мой требовательный вкус, но совсем нестерпимо притягательно, а я, словно в облаке из неги, излучаемой ее телом, почти в полуобморочном состоянии, плыл за ней. «Как дворовая, облезлая кошка, которая вызывает восторг у всех домашних котов» — думалось мне.

Я плюхался на стул, словно на муравейник, Алина открывала учебник и начинала что-то там гундосить не таким уже и противным голоском, а тем временем мириады мурашек начинали бегать у меня по рукам, шее, спине. Они бегали все быстрее и быстрее, проникая и в мозг, так как я решительно перестал соображать, где я и кто я. И лишь только гнусавый голосок, который казался прекраснее пения всех вместе взятых одиссеевых сирен, и лишь только смутный образ Алины, как в тумане пьяно маячил у меня перед осоловевшими глазами, и лишь только странное неземное притяжение все больше и больше овладевало мной.

Так продолжалось еще две недели, шесть занятий, шесть академических часов. А потом Алина пропала. Также как пропадали и ее многие предшественники. Просто перестала ходить на занятия. Я сначала звонил, пытался найти ее, но дозвонился то ли до ее сестры, то ли до тети. Которая и сказала мне, что Алина уехала в другой город к своему молодому человеку.

Вот и все. Такая неидеальная, «не моя» по духу и нраву, ленивая и сонная, с большими черными глазами и короткой стрижкой черных волос Алина ушла из моей жизни так же внезапно, как там и появилась. Но воспоминание о той непонятной истоме, почти физической любви моего тела против моего же разума, в которую я впадал всякий раз от ее вида, осталось со мной навсегда. Непослушные мурашки и до сих пор бегают у меня по спине и шее, когда я вспоминая мою Алину…