Чума зимы

Заяц Марина
                I

Гудит Тауэр и медлительно Темза
Катит поток флегматичных вод.
Избиты чечёткой копыт мостовые,
Бродячими кошками парочки в шляпах
Ныряют всё под смущённый мост,
До упаду напившись пряных запахов
Марта.
              А у тебя на белом окне сухие
Тюльпаны в пыли, опревшие от микстур
Одеяла, сырая больничная койка и
Желтое кружево штор в рваных сетях
Паутины.
                А тебе бы, тебе бы только
В объятья упасть камина и волшебной
Февральской ночи, по заснеженным
Скользим крышам на детских санках,
И в кудри хрусталь колокольцев...
                Только
Март не пускает, душит, заботливо,
Вкрадчиво, нежно, от юности пылкий
Любовник и жалкий седой альфонс...


                II

Златовласый кудрявый Март – Боже
Правый, как же похож на Есенина!- по
Городам простуженным свой шифоновый
Кружит вальс, заботливо пледом кроет
Твои уставшие плечи, поникшие под
Троекратной ношей (в сметанно уютный
Вишневый вечер и по-девичьи робкое
В веснушках солнце).
                Он величает
Гордо себя – Поэт, мол, сочиняет сладкую
Любовную лирику, мол (не)Ромео для
Сотен в бежевых шляпках Джульетт,
Отдавших ему в ромашках и лилиях
Четырнадцать лет.
                Он и тебе, седовласка,
Писал стихи, ворох томных элегий, в
Изумрудных вьюнках и холодных парах реки,
И тугих из корсета лентах. Он и тебя по
Скверам водил, и на крыльях кружил
С голубями, и терпкий чай на балконе
В час предзакатных дрём согревал в снегу
Твои тонкие длани...


                ІІІ

А теперь он приходит всегда по утро,
Уставшей, дрожащей тенью, с воспалением
Лёгких в глазах, пряча лицо и руки в
Свалявшейся вате рассветной мглы, и
Безмолвный червивый страх.
                На плечах
Его не щебечут птицы, и сгорели устало
Его стихи – он кутает утро в пустые
Страницы на балконе пустом, где не
Видно реки.
                Он хрустальные дарит ландыши,
Помертвевшие от его изможденных рук,
И терпко подгнившие апельсины в стеклянной
Подбитой вазочке (от которых уже
Не вздохнуть), а паутинчасто хрупкие
Пальцы всегда дрожат.
                Он сжимает
 Трепетно руки, и молиться, воет, шепчет,
Рыдает капелью с уставших крыш, с немой
Мольбой на кончиках пальцев и слов, любя
И лобзая смертельный жар весенней
Твоей чумы.


                IV

В больницах грязные потолки, в потёках
Молочных растаявших слёз и визгливых
Воробьиных агониях. По затхлой подушке
Индевелые кудри твои, в клочках шерстяных
Октябрьских гроз – здесь когда-то под
Взглядом твоим, ненавистная, таяла рыжая
Осень.
             Март по-собачьи свернулся в ногах.
Твердит, до конца за тобой побежит, как
Верный лохматый Джим, по лужам и топям,
Лапами грея струпья.
                Твердит, безнадёжно
Плача и колени поджав к груди, растеряв
Свой надменный и гордый пыл, разлив по
Палате хмельно и юродиво трепещущий
Студень.
                Он о своих рыдает Джульеттах,
О бежевых ленточках со шляпок их, и по
Букве замёрзших в снегу сонетах. И до одури,
Бешено хочет жить.


                V

Ленивой кровавой коркой запёкся рассвет,
По улицам гулким персики катятся мёрзлые.
Шалью подталой и хлипкой своей кутаешь
Плечи его, безропотно, кисло острые, и шепчешь
Цветастую колыбельную.
                В старом платье,
Снежною бабой оплывшем, оставив в
Горах и болотах пушистый комок пальто,
По глянцевым, в чумном беспамятстве,
Крышам ринешься ланью. Ланью подстреленной
И больной.
                Чтоб где-то над сонно бормочущей
Темзой, найти пленом тронутый дворик,
В сухом винограде, с геранью карминовой
На окне (здесь прячется леди Макбет и
Рыжая шлюха Осень), и ссыпаться горстью
Жидкого снега под парапет.
                «Только помни,
Лохматый мой, колкий друг, ушастый и
Буйный Джим, струп не жалеет тюльпановых
Рук, и в больницах – грязные потолки».