И смех и грех

Наталия Максимовна Кравченко
Ещё одна подборка там же:

 
***

Поэту не внимал народ.
Куда ни глянь – мордоворот.
Таков уж род земной.
Поэту всюду укорот.
А если кто и смотрит в рот –
так только врач зубной.
 
 
 
***

Вот поэт, зовётся Цветик.
Он напишет вам сонетик.
Он не лабух, не лопух,
он поэтик Винни-Пух.

В голове его опилки,
рифмы копятся в затылке.
Громоздясь на пьедестал,
он нас всех уже достал.

Графоманы, графоманы –
песни, повести, романы...
В них вся совесть, ум и честь –
не издать и не прочесть.

Сколько их? Куда их гонят?
Что в шкафу они хоронят?
Кипы папок, ни рубля
и отказов штабеля.

Заберётся на диванчик
наш болванчик-одуванчик
и вершит души полёт.
Ай да Цветик-виршеплёт!

С Музой заключая сделки
на шумелки и пыхтелки,
он плодит их, как акын.
Ай да Винни, сукин сын!

Это творчеством зовётся.
Слово наше отзовётся.
Бочку – даром что пусту –
слышно людям за версту.

Мопассаны, Г., Т. Манны
тоже были графоманы.
Просто этим повезло.
И опять судьбе назло

он над опусом колдует...
Бог иль сын его диктует.
Так они вдвоём с Христом
лист марают за листом.

Если вирши не по вкусу –
все претензии – к Иисусу.
Это он надиктовал
сей продукции обвал.

Вы не смейтесь над поэтом.
Он явился к вам с приветом.
У него надменный вид.
Будет Цветик знаменит.

Он не пашет и не строит,
он – звезда, он астероид,
залетевший издаля
на планету к нам Земля.

Вот пройдёт лет двести-триста –
он тогда, как Монте-Кристо,
критиканам отомстит –
высоко наш Пух взлетит.

Будет он в обойме звёздной.
Мы поймём, да будет поздно,
что такую-то строку
не найти во всём веку.

Графоманы, графоманы...
Где же ваши эккерманы?
Каждый сам себе божок.
Пожалей его, дружок.

Цветик, Винни-Пух, Незнайка, –
своё имя выбирай-ка.
Чем не звучный псевдоним?
Кто скрывается под ним?
 
 
 
***

И в сердце вдруг кольнуло, как ножом, –
вгляделась в силуэт мертвецкий, скотский:
а вдруг это какой-нибудь Ханьжов?
Второй Рубцов? Иль Рыжий, иль Высоцкий?

Вот так когда-то Веничка бухал,
Есенин становился вдруг нестойкий,
Григорьев Аполлон не просыхал
и Блок был пригвождён к трактирной стойке.

Участливо склоняюсь и светло,
ища в чертах преображенья чудо...
Но не чело мне кажет, а мурло
незнаемый с поэзией пьянчуга.
 

 
***
 
Прекрасная Дама любила другого.
(Любой рядом с Блоком был смерд!)
То Белого, то арлекина-Чулкова,
а после был паж Дагоберт.
 
Остались записки стареющей Любы,
где строки, бесстыдством светясь,
взахлёб рисовали объятия, губы
и всю их преступную связь.
 
«Я сбросила всё и в момент распустила
блистательный полог волос.
Какая была в нём порочная сила,
какая любовная злость!
 
Согласие полное всех ощущений,
экстаз до беспамятства чувств...»
Дословно почти, без преувеличений
цитирую с авторских уст.
 
Промолвила с грустью Ахматова Анна,
прочтя, что попало в печать:
«Ах, ей, чтоб остаться Прекрасною Дамой,
всего только бы промолчать...»
 
 
 
В КАФЕ "МАНЕЖ" 


Задумав с мужем отдохнуть по-светски, –
был летний вечер солнечен и свеж, –
зашли мы с ним в кафешку на Немецкой
с двусмысленным названием «Манеж».

Застыли мы потом как истуканы,
когда предъявлен был суровый счёт,
включивший вилки, блюдца и стаканы,
столы и стулья, кажется, ещё.

А счёт крутой за отбивную нашу –
как будто бы из золота она –
терпенья моего превысил чашу, –
в себе тогда была я не вольна.

Да лучше бы на кухне мы, ей-богу,
домашнего вкушали пирога!
В кафе «Манеж» забыли мы дорогу,
поскольку жизнь ещё нам дорога.

Клиентов здесь не холят и не нежат,
улыбкою рублёвой не дарят.
Обманут, обмишулят, обманежат,
а после вслед ещё обматерят.
 
 
 
***

В наряд из слов благоуханных
ряжусь и в зеркало гляжусь.
И с каждой строчкою коханой,
как с торбой писаной, ношусь.

И даже строчку-страхолюду
лелею, холю и блюду.
Но что-то в этом есть от блуда –
словокупленья на виду.

 
 
 Две собаки

Навстречу - напугалась, - паки -
нешуточные две собаки.

Одна - размером с крокодила -
смотрелась злобнее пасквилей.
По всем статьям превосходила
она собаку Баскервилей.

Другая же, расслабив тело,
смотрела томно, как красавица,
как будто бы сказать хотела:
"Вас это вовсе не кусается!"

   

***

Лелею искомые строчки,
как будто приблудных котят.
Такие ж они одиночки,
и так же вниманья хотят.

Дитёнышей ласково кличу,
даю им еду и питьё,
и всё, что они намурлычат,
шутя выдаю за своё.

Но вот уж какую неделю
меня эта мысль бередит:
котят ли лелею на деле
иль грею змею на груди?

И эта змея, как Олега,
ужалит однажды до слёз.
Поэзия – это не нега,
а полная гибель всерьёз.
 
 

***

Писать уж больше не могу.
Рука сейчас отвалится.
А голова моя – чугун,
в котором что-то варится.

Как отзовётся то, что в нём?
Кому-нибудь понравится,
кто – безразличным будет пнём,
а кто-то – и отравится.
 
 
 
***

Стих мой рожёный,
мне на печаль,
ты искаженный
вышел в печать.

Лучших отрезать
несколько строк –
словно от тела
отрезать кусок.

Что ж тут поделать...
Кричи – не кричи.
В чём-то редакторы
все палачи.

Взял, отхватил
ни за что, ни про что.
Был бы ты стих,
а теперь уж не то.

Стих мой несчастный,
стих мой калека,
видеть в тебе
не хотят человека.

Что же мне делать?
Дайте ответ!
Стих мой, зачем ты
явился на свет?

Знай же, редактор,
помни теперь –
Прежде, чем резать,
семь раз отмерь!
 
 

***

Порой иду и вижу в страхе:
непробиваемо глухи,
мелькают рожи, морды, ряхи, –
им не нужны мои стихи.

Но есть ещё глаза и уши,
я их повсюду узнаю.
И вижу лица, лики, души, –
для них живу, дышу, пою.
 
 

***

Где найти козла отпущения
всех грехов моих и стихов?
У кого попросить прощения,
что сама я и мир таков?

Вот и радуга сверху свесилась,
руку тянет моей в ответ.
Ах, и держит-то всех на свете нас
то, чего на поверку нет.