Время Ломаных Рифм. Питер

Юлика Юстен Сенилова
Мы снимали квартиру в старом розовом доме с окнами на Литейный.
Тёмный узкий подъезд, закопчённая лампа. Тощий фонарь. Аптека.
В этом доме раньше жили монахини, убежавшие из богодельни.
Те, которые много смеялись, пили Кьянти с каштанами
и читали «Исповедь сына века».
Те, что стирали чулки и вывешивали за окна белые, словно флаги,
Заварные чепцы, по-дешёвке купленные у стареющей местной бонны.
Мы снимали квартиру, где я рисовала на креплёной бумаге

Светло-серое небо.

Кружевные колонны.

Мы откопали друг друга сокровищем в царстве подводных чудищ,
Охраняющих золото старых фрегатов пройдохи Джима.
Ты спросил меня, помню: «А как это – если любишь?».
И я ответила: «Любишь – это как будто
ты одержима.
Будто бы, когда дышишь – кажется, лопнет разум,
Будто грудная клетка вот-вот наполнится человеком.
Любишь – это когда ты одарён и наказан

Дьяволом, Богом, небом,

временем, местом, веком».

Ты помолчал немного, поправил шарф, посмотрел на волны
И на меня. На волны и снова ко мне – рукою.
«Как мне наполнится? Я… я… бесконечно полный
Вязкой, густой, трагической
Карцерной нелюбовью,
вЫходи, забери меня, я отдаюсь в поруку
Синим твоим глазам и тонкой душевной прозе».
Я взяла тебя
за холодную руку

И мы застыли

В этой

Драматической

позе.

Мы снимали квартиру с сухарями в фарфоре, тафтой и пледом.
С запахом бриолина, честера, свежей бургундской спаржи.
Я тебя так любила. И, выходя за хлебом
Я дышала Невой,
Провожая прищуренным взглядом баржи.
Когда я возвращалась, небрежно бросив пальто из флиса
На один из дубовых стульев - колесоногих и чуть потёртых,
Ты встречал меня строчкой из монолога.
Я же была актриса.
Нет… мы же были
оба
будущие актёры.
Ты мне читал Шекспира, сидя в горячей ванной с бокалом багровой Кодры.
Я писала тебя акварелью – с глазами цвета баварской бронзы.
Ты рассказывал мне о том, где гнездятся капские кобры,
Как построили пирамиды и где
засыпает
солнце.
А потом ты курил у окна надменно и молчаливо,
Мне цитировал Бродского, накидывал шаль, обнимал за плечи.
Мы смотрели, как мост расходится, обнажая дёсны прилива,
Как ветер гуляет, как пьяные волны свищут, поют и шепчут.
- Маленькая моя. – ты говорил. – Святая.
Сколько в тебе отчаянной, твёрдой острой любви.
Я на тебя смотрела, в свой бокал наливая
Красное и сухое терпкое
Саперави.

(И, если капнуть на скатерть – скатерть будто в крови…
- Сколько в тебе отчаянной, острой, твёрдой больной любви).

Ночью ты спал, а я выходила на балкон со стареньким диктофоном
И записывала ветра – северный ветер – сварливей прочих.
А потом сочиняла музыку. Музыку – просто, фоном.
Фоном для многоточий. Фоном для новых строчек.
А потом читала тебе стихи наизусть с рыданьями,
А в диктофоне выл отчаянный ветер, над ледоколом маялся.
- Ты, - говорил, - родная моя. – Не сталкивалась с приданьями.
По старым приданьям поэты – вовсе не улыбаются.
- Ты, - говорил, - небо моё. Я у тебя луна.
Ты позволяешь мне свет дарить во тьме своего нутра.
И мы могли целоваться. Целоваться и говорить
О любви и поэзии,
Кажется, до утра.
Потом мы садились за стол у высоких окон, когда отступал прибой,
Я вытирала губы, сложив салфетку в петлю.

- Боже, ты говорил. Как мне повезло с тобой.

- Боже. – Я отвечала. – Как я тебя люблю.

(Forte et tendre.
Кажется, что я сплю)…

И ни гнилые обои. И ни горечь в бордо.
И ни старые рамы. И ни холодный ром.
И ни другие – после тебя. Вместо тебя и до
Не говорили мне
Так
Никогда
Потом.

Кажется, только моя любовь держит тот старый дом,
Всё ещё обитая в каждом его углу.
Помню, когда ты ушёл, я рыдала. За Литейным мостом
В небе
Луна
Проделала

Лаковую

дыру.