ужас нерожденного подражание известным метрам, из

Ярослав Данилов
     Этот город был и оставался всегда и во всем Чикаго или Нью-Йорком. Впрочем, он там не бывал да и не хотелось ему ни быть да и не пребывать там и в них.   Снились ему они, то тот то этот, о чем он повсеместно сожалел и даже жаловался себе, просыпаясь, но, впрочем, изредка все это и это все  мнилось да снилось,  в неких непередаваемых тонких особенностях да и ньюансах и, обычно, позднее, после просмотра ТВ. Образы покоряли, запоминалась  некая неизвестная ему в реальности бесстрашная отрешенность. Высоко над небоскребами плыли духмяно белые пушистые облачка и облаки, синий воздух напоминал густой небрежный океан, а в его глубинах и глубинках покачивались огромные травинки и  жухлые листья кустиков и кусточков. Обстриженные и напоминающие собою установленные в длинный ряд неизвестно к кому воздетые  хвосты и хвостики, нечто все-таки вроде тревожно вытянутых  к небу и казавшихся белыми  пышных и игривых пуделиных кудельков. Итак, пуделиные хвосты, по цирковому делающие стойку безбрежному и еще много раз все более безбрежному в  аквамариновой густоте и пустоте  океану. Огромная лень времени, дышащая ветром и пахнущая длинными тоннелями метрополитенов, несущая струйки и струи невидимого и, конечно же, незримого его спящими глазами воздушнейшего и сладчайшего потока.
     Господь Бог так играет с тобой,- как сказал ему однажды многозначительно мало знакомый ему оккультист, изучавший много и очень жизненно всяческие повадки разных демонских племен и народцев, говорящих даже, по его просвещенному мнению, на иносказательных артикуляциях неизвестных вообще никкому наречий и фонетически полугласных звуков и созвучий. Ты раззява, да вот и все… Тебе снится твое печальное мнимое будущее, любимый тобою мир американских и всяких других алкоголиков, твои волшебные нетрудовые иностранные загрузки и петушки… Это мир, в котором обязана прозябать твоя  малоуважаемая вечностью и нашим здешним нигилистическим капитализмом душонка.  Знаешь, а ведь и от нее иногда попахивает чем то, но ты этого упорно не замечаешь. Козявка ты, да вот и все…
Да уж,- уныло согласился он и перекосил губы, словно собирался сплюнуть на похожую на чикагскую  травку, проросшую вновь в этой страшной в своей холодности и зябких длиннотах ветерка весне . на ее старой и заезженной колесиками детских велосипедов и колясок почти гаревой площадке чуть зеленного газонища. Вблизи под небом и чуть выше и ближе на стене парила и царила старая и растрепанная реклама Кока колы. Ты  не чувствуешь антуража,- оккультист, перехвативший  взгляд его буквально с лету, точно также уставился в  стену с рекламою. Все ведь погибнет ,- заявил он безо всяких аппеляций и промежутков по теме. Мне так бесы говорят…. Да уж,- уныло согласился он, встал со скамейки и пошел прочь к улицам размяться и пройтись понемножку.

     Горькая отрава часов пожирала Чикаго. Время отравляло  улицы и все вокруг отравлялось им, ело его до сыта, до ожирения в   твердых боках, до опупения выблескивая его смрад двояко выпуклами линзами огромных и хорошо вымытых слепых стекол небоскребов. Дома стонали в бремени , отдавали  разноцветными фасадами  темные, геометрически выверенные и хорошо расчерченные под солнцем кляузные,  злые и голодные тени. Город считался с чем-то ему неизвестным, что то доказывал ему,  считывая попутно и его мозг, и все таки прятал  единственный и по сию пору несбывшийся стержень его окаянного и надмирного среди его несолнечных стрит бытия. Там где то процессор, там, за этими зданиями… Что-то важное, таинственное, электронное, сияющее  и похожее на десткую игрушку почему то опускалось на него и давило ему на голову и на уши. Голова вновь мерзко гудела с похмелья. Он пил холодную, почти ледяную воду залпами. Он замерз,  все его тело, ему было холодно,  страшно и одиноко. У близлежащего перекрестка выла домашняя собачка, вздымая острую и почти крысиную мордочку к симпатичной хозяйке, одетой в длинный  сероватый балахон, чем то напоминающий смирительную рубашку с длиннющими рукавами. Когда он машинально опустил руку в карман, там зашелестели доллары, он ощупывал их один за другим. Их было много, очень много, гораздо больше, чем ему представилось поначалу. И все крупными купюрами, и это уж он почуствовал сразу, мгновенно, на ощупь. Счастливая дрожь била все вокруг и  сотрясалась во всем здесь сущем, даже почва под ногами  заходила ходуном. Ну! Хватит!,- сказал он  в себе решительно и проснулся… Ничего не случилось, только жаль было очень непотраченных огромных денег… И еще странной, почти состоявшейся популярности, неожиданно посетившей его как наитие его ближайшей будущности в еще непозабытом напрочь столичном и надмирном сне.

     Над метрополией пылали облака. Багрово красные багрянцы нисходили с неба, казалось, их сводят с вертикалей горизонта незримые пажи, торжественно, неторопливо и важно,  с королевскими почестями приближая их к зримому миру предметов и людей. Шел острый снег, почти третьи уже сутки над землей дымилась и лопалась вместе с поземками легкая белая вьюга, перемежающаяся иногда  острым и багряным небом. В нутре его головы слабо пощелкивали контакты   и он, прищелкивая в такт им своим языком, двигался к месту встречи. Событие вновь должно было состояться. Его трансцендентный и роботический организм вбирал в себя свет окружающих реклам, питался их всполохами, их коммерческим духом. Чувствовалось ему, что он грузнеет, будто тело дает осадку, нагружается неким балластом, как ведомая  буксиром железная и тяжелая баржа. Оккультист, находящийся рядом, помахивает своей округлой змеиной головкой, отмахивается длинным хвостом от падающих вокруг снегов, подзаряжает его энергией из длинного пластикового шланга. Она сочится как жидкое мыло, стирая с его брони ошметки уличных, машинных и грязных брызг. Он счастлив и счастлив почти без меры, счастлив роботически и роботически почти совершен. К месту встречи движутся длинными валами волны времени всякого рода, роботический океан информации вбирает окружающих его прохожих. Их лица тоже начинают сверкать, глаза сигнально перемигиваться, передавая оптические сигналы, байты за байтами, миллионы бит за слабосветящиеся в окружающем воздухе миллисекунды. Голова вновь гудит, но уже иначе, напоминает огромный, спелый, красный помидор. Как это по французски, LE POMME DE TERRE, но это лишь земляное яблоко, простое земляное яблоко, но помидорного, томатного цвета, бредущая  в сити Нью-Йорк налегке с оккультистом картофелина с головой,  напоминающая теперь уже маслянистую брюкву...In vino veritas?, - кричит оккультист и он просыпается, потирая сонной еще ладонью свой мнимый и несостоявшийся стакан.
     Страшно ему говорить уж об этих прочитанных им снах, молчит   уж третий год   и намедни тоже молчал молчаливостью, будто воды  понабрался, будто все зубы свои ОСТАВШИЕСЯ В НЕМ всполоскал да морщится, да еще и кривит при этом левым и зеленым глазиком, подмигивая  будто в сторонку  какую. Все ему легко теперь и то ли умно, а то ли и нет. Семафорят ему светофоры зеленым, - и он  едет себе в черном своем мобиле, горят ли красным _ тормозит умело и зевает чуть-чуть.     Главное, чтобы душа, а она и не кочевряжится, утекает в себя как то врозь, течет и течет невиданною, может быть, ко пророкам, а может быть, и ко грешникам. Покрывается славянской узорной вязью, листьями какими-то, то ли мятою, а то ли и лавром, выбрасываемым иногда ложкою из супешника. Супешник, конечно, слово гордое, молодежное, но звучащее как то наспех ТЕПЕРЬ но и  не безосновательно. Уж он и стареет, но и не старится, успеется, да и вех никаких нет,  обстоятельства. То ли скушно, а то ли и нет. Жизнюшка, в общем, конечная конечно, как столбик у ПРИдорожной петли. Скучно. Тяжко об этом и писать. Все вздыхать ему хочется. Компьютер все да телевизор с компьютером, компьютер да телевизор, да еще и радио с песнями, то ли весело, а то ли и нет, иногда и о могилах думается, словно дуется в кулак изо рта нечисто, да еще и славословия  придачею, к чему бы это все, да еще и беспорядочный хаос  героев, плохо и мало известных ему из ближайших дурацких событий. Досаждает все это и то, но и не развивается далее пока. Постольку поскольку. В общем, мировой  в его мертвой зыбучести. Особенно ночью шалит. Это уж да. Прикасается стальными волнами, кочевряжит. Боится он тех его берегов, не хочет к ним выходить. Засыпает безнадежно, спит все вновь, ночь да и в ночь, впрочем,  теперь иногда и бессонница  сторожем. Радуется ей как празднику какому, но истощается при ней мысленно, недужит и врет. Впрочем, чуть-чуть. Есть и лекарство. Машина времени, так сказать, при умелом обращении материя полезная и качественная, придающая всеобщие свойства бытия с легкостью и непринужденно. Однако помнятся и сны эти. Помнятся все таки, но как проклятые. Вот, например, недавнее событие. Напоминает, прочем, знакомый фильм. Сидит он словно как бы и в тюрьме, почти как и в узилище. Непонятно, при какой власти и где находится.То ли Нью-Йорк, то ли Чикаго,  Москва никогда ведь  не снится, впрочем, и Петербург. Спохватывается внутренно, когда морзянка стучит, прислушивается. Вот рядом и собака сторожит, поводит ушами. Язык вывалила, но пахнет от нее духами,  причем, как водится в фильмах, то ли французскими из красивого флакончика а то ли и красной Москвой из красивой коробочки. Взлаивает собака, всматривается в  глаза. Ждет ответа. Но какого и о чем..? А она лает да и лает, будто подсказывает и от этого зависит его высвобождение к обедам и домой. Но дом мнится хатою, мазанкой с белыми покорябанными стенками. Где то там чуден и Днепр при тихой и далекой погоде, намазанный на какой-то телекартинке вдали малоизвестным художником МУЖЕСТВЕННО. И яблони в саду и груши и вишни висят зрелые, красные что кровь, как живые и налитые соками. А вдалеке мужики косят траву, машут косами. Блестят клинки кос под солнышком, срезают высокую густейшую траву, будто смеются со свистом тонкими подголосками, а будто и воют как сирены и вдалеке. Все таки океан рядом и они наверное там за камнями прячутся, у ближайшего плеса морского, да поводят там округлыми грудями. Свят, свят Господь Бог, Саваоф, восклицает кто-то незримо. Вот взлаивает уже по бесовски овчарка и скалится. Ну да и бог с ним, с этим дурашным сном. Бывает и всякое. Стрекочут в небе вертолеты, несутся вдаль. Пахнет озоном и звездами, видимо, и тут вскоре ночь приголубится, распластавшись по пластунски рядом с чертогами. А выше и черт. Черный, сволочь, и с кривым хвостом, все машет им по звездам и скалится. Одет в весьма чопорный фрак, в нем и водится. Лицом  напоминает кретина, но с интеллигентной бородой. Говорит что-то гордое, показывает вдалече рукой. Конечно, рядом океан как незыблемость, даже и не колышется. Странно. Ничего тут странного, впрочем, и нет. И ВСЕ ХОРОШО ОБЪЯСНЯЕТСЯ. Ибо он декламирует из записок сумасшедшего. От одного хорошо известного ему лица, а океан вроде очарованного слушателя, впрочем, формами изредка напоминающего огромную и грозную овчарку, НО ПОЧЕМУ ТО БЕЗ ХВОСТА,  вещь несовместимая, конечно, океан же И ВООБЩЕ не собака, но во снАХ возможно и большее. Отнюдь. Ничего уже и  и не поделаешь.
      Конечно же, глава  как   глава, будут и еще главы, возможно, а возможно ли, достаточно и при единой. Помнится ведь, и очень во всем   разборчиво. Вот  умирает он во сне, ну не совсем, ну как--то не навсегда как-то, что и является очевидным. Возрождается  кто-то в нем незамедлительно, радуется каким-то дурацким солнечным зайчишкам и вспышкам, прыгающим над крышами как прожектора, что повыше всяких застекленных и не застекленных открытых рам да и форточек. Зайчики эти рождаются солнцем и несутся как ловкие дикие коты, несутся за серою мышиной и разной разноцветною пернатой добычею,  изредка среди деревьев в парке, но иногда и трепещут рядышком с каким- то озерцом. Будто с рыбаками в округе или даже с рыбачками. Но, впрочем, мало рыбаков и рыбачек, больше сидящих и лежащих обывателей. Сверху ему как духу это видно и все. Охотников никаких в парке и у озерца нет. Погода хорошая и ветрами там не дует. В общем, херня херней и, кажется, что все это не значимо и не заманчиво, но и это там не так. Наверное, это все-таки многократно описанный чьими то насланными великими духами великий блудный и хорошо известный    нигилистический рай. Но где-то, конечно, размещенный обязательно вблизи Чикаго или даже в Нью-Йорке, или даже на какой-то бывалой и у нас и у них киностудии. А может быть, и на ближайших, разделанных к нему да и к этому его сну компьютеризованных и нарезанных уже духовно, но и не чистенько,  узких  улочках. Определить это трудно наугад. Все земли смешались. Все бывает и у них там по разному, да как и тут. Вдруг  начинают они меж собой спариваться, да и как придется, кто, так сказать, на ком и где. Есть ведь и богобоязненные, крестятся и молчат, ничего при этом не делая, но смотрят пристально и, взмахивая ручками, удаляются попарно, очевидно, в ближайшие затененные бары доигрывать духовно чьи-то роли. Может быть, даже почитать и Данте в первоисточниках. Парк, впрочем, уже напоминает неоднократно виденные в кино и всегда идеологически атеистические  и артистически первобытные кущи. Все во всем совпадает.  Почти идеально похоже, да что там,   точь и в точь. Впрочем, как и все остальное, неоднократно  просмотренное. В общем, эротика. Каждый это знает по своему, не о чем здесь и порассуждать. Но все и у всех исполняется здесь незамедлительно и именно так как им и хочется. Во сне ведь никого и не осуждают. А талантливых, меж тем, целое множество. Впрочем, ничего нового и тут  нет, все давно, на твердыне истинных земель, уже всякими литераторами хорошо и описано и высказано очень по душевному. Нового тут ничего сказать никому уж и не придется. В общем, все более души человеческие, но и в разных влекомых образах и образцах. Отнюдь. По человечески если, то им и не страшно вовсе никому. Незачем и обижаться друг на друга. Все это известное.
     А вот и еще предфактами. Там, если к сердцу дев приближать свечи в сомнамбулических чертогах инкубул, загорятся они оба две да и в два их огонька слившись и трепетая в другах об другошниц, мелодически при этом пристукивая и постукиваясь  о чьей-то го-го и то-то ,словушностями всякими невзначай шипя и шепелявясь и повсеместно среди пейзажных комнатищ и заликов и высоких трепетных предлунных дорожек исходив с находчивостью, сверкающими пустяшным да и пустошным предкаменным, да и непредметом всяким в блеске и заединым заодно  и во всяк. В общем, не согбенно как всегда, чем и странно. Итак,  шершавый, погружающий во тьму язычками бессониц  змий, но и примами спящие, как постаменты во тьмах. Все же по его уголкам. В белых  пустынях Нью-Йорка. За ними реальность Чикаго. Чикаго еще ближе и все ближе, но мешают математикой. За такси  не платит никто. Души  не ведают, хоть и трещат теоремами что академики, обсуждают холодную войну, выборы, кричат и вздыхают что ни попадя. Ни зги не понятно. Говорят все больше по английски, перемежая  тенорами  ноющие фразы и идиомы политических псевдопословищ. Извиваясь, город над головой. Он ползет змеей под светлым и чудесным небом весны. Вот и  поблекшее небо  в оконцах гробового, чернявого кадиллака.  Новое утро, а ведь ночь и была и была. Художественность утренняя бесподобна и невыразима. Птахи в небесах складываются в почти знакомый и  знаковый портрет. Но, увы, отрывки  электронного радио обрывают аллюзию харизмы внутри как бы проснувшихся и осунувшихся голов. Вот и работа. Здоровьем наливается тело, бодро и легко шагает он                к своим переменным, но и своевременно нужным и гордо взятым в бизнесе обязательствам. К своей, роскошно в нем состоявшейся сути, и вот, и вот уже за  ближайшим углом, и вот вдруг там, и конечно же, возникает  и ОНА… Голос за кадром, ибо он  уже и в некоем фильме, развиваемом на этой площади неким высшим режиссером, в некоем киноревю, разряженный, прекрасный, надушенный ароматами и в блеске жожоба, в руке с чашечкой ароматного кофе жардин, несется как девелоппер ловким сверкающим локомотивом, неким ломящим в пространстве площади все округ развивающим автоматом, прекрасно сочлененным и  считываемым местной телебашней из всех зрительных и зримых даже и в его нутре окулярчиках и датчиках. Камеры, как козявки, висят везде, на всем и на всех. Плачет  нежданно кто-то в толпе собравшихся, заходится в восторге узнавания. Хорошо ему и сладко.Его все узнают. ОНА улыбается, машет приветственною ручкою. Конечно же, это же какая-то великая актриса. А вот он не узнает ее меж тем, отворачивается, проходит мимо английских хулиганов вопрошающих к нему - И где ж ты был с восьми до одиннадцати? Прошмыгивает в небольшой магазинчик, отоваривается, берет что ни попадя… Как давно, впрочем, он не пил… Кается перед всеми об этом. Висит над ним  некий крепкий алкогольный лик, рекламирует виски и он вот уже пьет, распузырив губы по сторонам, одну вниз и другую вверх да еще и надвыше.  Так нужно... Школьный роман закончен и он хорошо помнит, что в этом и заключается весь сюжет. Лестница из магазинов ведет в ад. Он спускается и там неожиданно ожидает его красивая женщина в платье нимфетки…Нежданная, забытая любовь. Гордо звучат фанфары. Из-за кулис появляются ангелы в белых одеждах, хватают его за шкирку и вышвыривают вон из этого сна на какие-то такого же цвета белых полотен волнистые снега. Вокруг теперь  и расстилаются они же, сугробы белеют бледными холмиками за какой-то речушкой… И это все. Далее никудышность какого-то бытия в прохладной тоске  рабочего кабинета. Проснувшись, он ищет снег. Он расстилается за окнами комнаты. В его дворике искусственная пальма машет  листьями. Это модно. Чувство горечи во рту. Как давно он не пил. Он берет со столика газету и читает наспех.
    
.    А сегодня нельзя писать. Не позволяют и внутренние чувства. Словно давит что-то исподволь Так и у многих из нас бывает. В предчуствиях неизвестного. Хотелось бы, конечно, но получится очень страдательно, а страдая, и нельзя. Между тем, parmi nous, как водится в обстоятельных обществах, где принято вновь и вновь, поднимая бокалы, весело и приятно шутить, молчать теперь и нелепо. Придется же встать и уйти. Удалиться от крепкой, очень современной и надежной двери, словно петуху который стремится к насесту занять подобающее  место в уснувшем гареме. Впрочем, я давно уже одинок. И за этой дверью моя шикарная, притом без всяких кавычек и разных женских ню, опочивальня. Там я и сплю,исподволь, временами стеная и глубоко зарываясь в одеяло с головой.  Глубоко после полуночи, стремясь избавиться от холодного и слепящего света бледной и застенчивой луны, что обязательно пытается из ночи в ночь протянуть к длинным ногам моего эфирного тела свои  длинные и холодные лучи. Впрочем, сказано это хоть и с достоинством, но все же с легким и нежным оттенком печального лукавства.Когда-то, давным-давно, в этой комнате, я наворожил и предсказал нашему городу n,- ибо кто и прожив в нем целую жизнь может похвастаться, что он ему известен досконально,- итак, нашему городу n,в котором я и доныне живу, некое лицо на губернаторском кресле.Видимо, чувство моей глубочайшей интуиции, основанное на некоем внутреннем доверии к моему трепетному сердцу, к безумным моим и подчас странным фантазиям, не позволило мне  дать осечки и ошибиться. Интуитивизм,о, великолепное внутреннее чувство, напоминающее поэтические острова, неизвестно кому принадлежащие и не известно чьей рукой нарисованные. Рисунки их загадочны, штрихи, наложенные кистью художника, волнительны и пленяют красотой волшебных и чудных линий. Впрочем, время движется к полуночи и компания моя утихает. Никого уж, по сути, и нет. Лучи темного, заходящего солнца освещают разбросанные предметы сервировки и смятые несколько салфеток, очевидно, брошенных наспех, чтобы уйти не прощаясь, по английски, не смущая бедного и уставшего от дневных забот хозяина.Это и к лучшему. Итак, я на даче и теперь я один. Высоко к небу поднимается ясный месяц, на старой яблони вверху ее кроны поводит крыльями птица, а вечер напоминает иллюзию, и мнится, что он утопленником покоится в глубине ясной и темной воды. Вода эта не колышется, а ее слабое течение прикасается ласково к моему лицу. Как вольно, прекрасная череда весенних дней движется, словно калейдоскоп в который ты смотришь вновь и вновь. Впрочем, для века сего эти чувства весьма банальны, даже и сомнительны и никого и ни к чему не обязывают.Увы.., впрочем, и поздно. Много было интересных предсказаний. Сбывались и другие, что, несомненно, делает мне честь. И все же, как некий самозваный прозорливец, прощу себя за них.
(отрывок)