Ребята с нашего двора 8

Учитель Николай
  …Я стоял у зеркала. И вдруг перестал видеть. В моём мозгу и вокруг меня вспыхнула сверхновая. Это был жгучий, всё заливающий и во всё проникающий, всё выжигающий свет – страх осознанной наконец-то мной смертности. Он сжёг зрение, отнял всякую способность рассуждать и понимать. Он, как молния, парализовал меня… я очнулся у зеркала с расцарапанным ногтями лицом. Но как я впился пальцами в него – не помню. Большей бессмысленности и животного страха такого накала у меня не бывало. Я до боли сжимал лицо руками и мычал что-то вроде: ы-ы-ы-ы… Мычала по-звериному сама плоть. Всё делалось помимо моей воли. Первовопль, который дремал внутри меня…

  А с какой поры тянется опыт смертей?
  По семейной легенде я первый раз «поплыл», когда мне было чуть больше годика.
  Мама полоскала бельё. Отвлеклась, а я полез, где глубже и… поплыл! А вот как я плыл: на спине, лицом в воду, под водой?.. Этого я уже никогда не узнаю: мама не расскажет, а сёстры не знают доподлинно.
  Когда выросли мои дочки, я отчасти понял, почему такое бывает. Это от страха ребёнка остаться одному на чужом, неприютном, пугающем берегу – с острыми и грубыми камнями, с режущей ноги осокой, с густым ивняком, с таинственной и притягательной речкой… Однажды я полез у Верблюда купаться, а Саша, моя средняя дочка, осталась по моей воле (папа сказал!) на берегу. Долго заходить в воду и покрываться пупырышками не в моей привычке с детства. Я сразу кинулся вплавь и нырнул. Когда вынырнул и оглянулся, голова Саши уже скрывалась под водой… Видя, как папаня исчез в страшной реке,  полуторагодовалая доча бесстрашно шагнула вслед за ним. Но только в такие минуты и понимаешь, как бесконечно, больше собственной жизни, дороги тебе твои дети. Что уж говорить о чувствах матерей!
  А когда я подрасту до лет двенадцати, то во время «побоища» на реке, плот, на котором мы стояли, перевернётся, и меня ударит по голове брёвнами до потери сознания. Поднимет со дна меня Колька Шмычко.
  С тех пор, кажется, стал я водой заговорённый. И воду, речку до сих пор люблю особенно.
  И сам вытащил из воды на этот свет с десяток человек.

  Где-то в светлом круге дороги и памяти, окруженных полным забвением и ночью, лежит мой первый одноклассник, с обезображенной головой, передавленной колесом телеги. Свалился с телеги с копной сена. И имени его не помню. Кажется, жил паренёк в одной из деревенек рядом с посёлком, всего скорее – Филимоновке.
  Первое близкое созерцание – смерть отца моей знакомой, Гали Мироновой. Распорол себе живот пилой в лесу. Не спасли. Галинка рвалась изо всех сил к папке, к гробу. Удерживали, оттаскивали. Её плач, крики рвали душу. Сколько ни встречал её после похорон отца, так и не изжил кладбищенской надрывной памяти: жаль, как липкий пот поганой болезни, проступала внутри меня. И сама она, беленькая, хрупкая тогда, с бледненьким лицом, несла в себе что-то неведомое, позже олицетворившееся в героях «детей подземелья», в Марусе – особенно.
  Ещё разорвало в клочья сердце, разорвало до плача, самостийных, бесконтрольных слёз, когда хоронили шоферюгу, задохнувшегося в машине газами. Я смотрел из окна второго этажа на бесконечно тянувшуюся процессию машин. Её голова начиналась где-то за вантовым мостом, а хвост тянулся далеко за больницей на улочке Правобережной.
  И тут все, кто двигался в прощальной колонне, нажали на клаксоны, гудки. Я вздрогнул. Меня обдало холодом и нестерпимой жалостью. А клаксоны выли, страдали, жаловались, надрывались, плакали, стенали. Когда они прервали общий вопль, то в наступившей тишине я почувствовал себя опустошённым. Но мне одновременно стало легче.
  Как-то компанией – семь-десять человек – мы ходили по неокрепшему осеннему льду. Под ногами приятные и жутковато волнующие прогибающиеся пластины, зеркала. Холодок в груди, когда едва-едва почувствуешь уходящий в черноту батут льда – тугой, медленный, неповоротливый… Пацаны дворовые шли впереди, я последний. Видел, как линза льда, как некая болотина, ходит под их ногами. Спешат, смеются. А я в болотниках скольжу за ними. Проскочили они одно зыбкое место, а же провалился. На первый раз провалился легко. Как-то ловко подтянулся на льдине, перекинулся через нее – даже в сапоги невесть что успел набрать воды. Встал, посмеялся вместе с дружками над незадачей, и все пошли дальше. Шли по самому глубокому месту, что раньше было запрудой, плотиной. Летом здесь купались, прыгали голышом с нырялки, сверкали попками, соревновались, кто достанет дно.
  …Снова впереди меня угрожающе затрещало, пластины льда заходили… Я решительно заскользил по ним – проскочу! Ребята уже выбрались на берег и наблюдали за мной. Лед обвалился везде, искрошился, ухнул, заплавал рядом мелкими льдинками, трухой. Мощное течение понесло мои ноги под льдину. Я не мог опереться на нее даже грудью, да и лед не выдерживал, обламывался, и из воды торчали уже только мои голова и плечи. Сапоги-болотники наполнились водой, а скинуть их с себя даже машинально не мог: - это Игоря, что замещал мне отца умершего, мужа сестры моей старшей. …До берега я полз, настолько обессилел. Никто даже не попытался прийти мне на помощь. И я не обижался, не звал, не умолял – я ничего не помнил. Что полз под смех – это потом уж мне сказали.
  Пришел домой. Автоматически сел за стол есть. Вместе с Зоей и Игорем. Что им говорил – не помню. Конечно, наврал что-то, наплел. И вот над тарелкой с чем-то съедобным я, вдруг, до жути, увидел себя плавающим в чернющей полынье, среди обломков, увлекаемый под лед равнодушным потоком. И мне внезапно стало смертельно страшно: впервые в жизни я понял, что только что мог погибнуть, что чуть-чуть и меня бы не стало.
  Наверное, так страшно мне уже не было никогда.

  А смертей вокруг было много. Излишне много. И поселковские уходили из жизни изощрённо жестоко и разнообразно: один повесился в подвале на батарее, другая ушла на рельсы и легла под поезд, третий отравился уксусом, четвёртый застрелился… Захлебнулся собственной блевотиной, зарезали, угорел в бане пьяный, зарубили топором, задавило лесиной на работе… Страшное творчество!
  Оно иссякнет, когда наступят безработные и голодные 90-е. Наступит дикое время одной смерти – отравление алкоголем. Серое, однообразное, не считающее жертв.