Переплыть лето

Никола Стотан
      Лето было долгим и томительным как очередь в кассу аэрофлота. Завязшей мухой я барахтался в зное и духоте города, обливаясь потом блуждал по раскалённым пыльным тротуарам и бесперечь пил – квас, соки, газировку, - всё, что попадалось на пути.
      Единственно прохладным местом было пустующее здание института. Притихшее и печальное, словно дом, где кто-то недавно умер, оно отчуждённо пахло краской, сырым бетоном и скипидаром. Не по себе становилось от этой прохлады и ноги сами выносили на улицу, на воздух, в самую гущу пешеходов и машин.
      И снова я скитался по плавающим в асфальтовом мареве улицам.
      Сессия давно уже скинута с плеч, но цепкий деканат никак не хотел отпускать и всё находил какие-то дела, на которые мобилизовывал нас, студентов-первокурсников. То нужно было выкатить из подвала бочки с краской, то вынести из аудитории столы и стулья, то идти за три квартала во второй корпус загружать мусор.
      От такой эксплуатации народ ворчал и потихоньку расползался кто куда. Где-то по дороге во второй корпус терялся и я.
      Ещё бы было не потеряться. Глаза смотрели зорко, нос шевелился от обилия запахов, каждое мышечное волоконце, каждая миофибрилла пели тонкой радостной стрункой. Волос кучерявился мелкими золотыми барашками и крепко пахло из подмышек.
      Голова шла кругом от солнца, лучи которого печатали на лице бессмысленную широкую улыбку, от безумной синевы неба, от жирных грузных хлопьев облаков, от тёплого обессиленного ветра, от дождя омывающего горячее лицо.
      Все явные и скрытые силы этого мира перетянули поперёк свои животворные ленты, выдернули из тела тяжесть и я взлетал на этих бесшабашных отчаянных качелях, туда – вверх, где всякая музыка – оглушительна, краски – до безобразия кричащи, а девушки красивы и уступчивы.
        Не сиделось на месте. Слетав на два дня домой. Я уже торопился обратно. Хотя торопиться,  собственно говоря, было некуда и незачем. В тонкостенном  черном дипломате покоилось несколько грузных громадно-бурых помидоров и завёрнутый в газету кусок колбасы.
      - Селекция, - паясничал я на досмотре в аэропорту.
      - А это что? – подступалась женщина в постиранной и поглаженной,  словно взятой из театрального реквизита, форме, направляя свой сухой выгнутый палец на газетный свёрток.
       - Термометр.
      Наглость пёрла из меня как зубная паста из тюбика. Рука зудела от желания забросить чемоданчик куда подальше.



      Все три рода вокзалов мне хорошо известны. Каждый из них, как старик-пенсионер живёт своей отдельной нужной жизнью. Каждый обладает своим характером и привычками.
      Железнодорожные вокзалы – подобны желудку неопрятного человека. Серыми незыблемыми глыбами они висят на рельсах-кишках и сутки напролёт переваривают нескончаемый российский пассажиропоток. Пахнет здесь шпалами, мазутом, туалетом и несвежим людским телом.
      Хуже всего в этих вокзалах то, что рано или поздно ты попадаешь в вагон. Эту неотъемлемую часть ж\д перевозок, душную, тесную, грязную душегубку, заставляющую, к тому же тебя нос к носу столкнуться с рядовыми гражданами и даже лицезреть в непосредственной близости некоторые интимные подробности их бытия в виде ужина с неизменными яйцами «в мешочек», колбасой и солёными огурчиками, детали одежды  в форме застиранных трико и старых тапочек, ну и разумеется нескончаемых дорожных разговоров.
      Морские и речные вокзалы пустынны и торжественны как мавзолеи. Гранитные кубы и башенки непременно венчает шпиль, на который так и хочется небрежно повесить золочёную капитанскую фуражку. В запах краски, фикусов и речной тины легко вплетается аромат пеньки и дизельные выхлопы белоснежных трёхпалубных красавцев.
      Воздух просто пропитан ароматом романтики, дальних увлекательных путешествий и приключений.
      Данный род вокзалов мне наиболее симпатичен.
      И нет на земле ничего более сумасбродного, чем аэропорты. Архитектура их порой пугающе современна и своевольна; это единственный род вокзалов подверженный капризам градостроительной моды. К торопливому затурканному россиянину аэропорт относится с нескрываемым призрением. Граждане,  в свою очередь, боятся его как джина, которому поручено зажарить яичницу.
      О вы, легкомысленные и несчастные, задумавшие обмануть пространство и время, остановитесь! Разве не видите, что на дворе лето?  Разве не слышите громовой топот сотен тысяч безумцев, устремившихся подобно вам к сладкой приманке из стекла и бетона?
      Остановитесь, легковерные! Даже если вам повезёт и вы купите билет на нужное число и нужный рейс, вовремя прибудите на регистрацию, выстоите очередь, оплатите и сдадите багаж, пройдёте на посадку, выстоите ещё одну очередь, благополучно минуете досмотр и насквозь просвеченные,  усталые, но счастливые, уже готовы будете обласкать подошвами резину самолётного трапа, как служебно-бесстрастный голос дикторши отбросит вас в истерзанные кресла зала ожидания.
     Задержка. Опять задержка.
      Это какое-то целенаправленное продуманное сумасшествие.
      А этот скверный совершенно невыносимый запах, когда в воздухе дрожит и волнуется смесь яблок, бензина, чемоданов, пластика и туалетной дезинфекции, а в самолёте невесть откуда добавляется утончённый запашок давнишней блевотины. И всё это под аккомпанемент заглатывания тела неудобным креслом, опутывания привязным ремнём и долго потного ожидания.
       Так наверное чувствует себя тушенка. Когда её консервируют в жестяной банке.



      Я улетал от новенького, пахнущего сосной и черноземом штакетника, от цветущей, навалившейся на дом акации, от мерцания забытых звёзд и шепота пухленькой санитарочки, которую я всю ночь напролёт лапал грубыми неумелыми руками и мучил по юношески нетерпеливой беспощадной щетиной.
      Она сидела прилежно уложив на сторону мощные ножки, целомудренно и внимательно созерцая узор на домотканых половичках. Полные белые ручки лежали в подоле, как рафаэлевские младенцы.
      - Проводи. – толкала меня в бок родня.
      - Такая девушка…. – вздыхал брат, пересаживаясь с продавленного дивана на стул, ближе к санитарочке.
      Но я лишь смеялся с их слов и, черпая гнутой алюминиевой ложкой размякшие потрескавшиеся ранетки компота, нагло и хладнокровно игнорировал гостью, приведённую по случаю моего приезда с «умыслом». Великолепный юношеский апломб и непробиваемая уверенность стекали с моей самодовольной физиономии и затопляли расстаравшихся родственников.
      Тогда они вытолкали нас на скособоченное трухлявое крыльцо.
      В соседних и дальних дворах заливались праздным лаем хозяйские кобели. Ночь струилась меж уныло опущенных блюдец подсолнухов. Звёзды брели как потерянные. Даже сквозь дешевые духи от санитарочки пробивался запах карболки. Поленица загнала  нас в угол и беспощадно расстреливала.
      Я улетал, как после неудачной премьеры. Позади свист и улюлюканье  недовольных зрителей, но впереди блестящие, просто оглушающие перспективы.



      Город, высунув язык,  опять дышал в лицо разогретым асфальтом, чадом автомобильных выхлопов, зловонием потных тел. Словно застарелая медовуха в кадке, раскручиваемая белотелой хозяйкой, он начинал вокруг свое медленное завораживающее движение, чтобы к вечеру выгнуться летящей в неведомое сладкой пьянящей каруселью. Я бросался в этот упоительный вихрь и летел в нём, жадно нацеливаясь на всех без исключения девочек, девушек, женщин…  Торопливо, точно обувь в магазине, примеривал их к себе и скорее дальше, дальше…
     И обгорелая аппетитная корочка хлеба в булочной и хруст газеты и арбузный запах свежескошенной зелени и пасхальное личико девчушки в марлевом кокошнике – всё празднично и многозначительно.
      Утренние часы похожи на светлую прозрачную каплю росы, застывшую на зелёной глади смородинового листа. Днём её высушит хлопотливое солнце, но утром она ещё жива, ещё дышит и простодушно пропускает сквозь свои незамутнённые внутренности весь этот прекрасный шумный и бестолковый мир. И тело, ещё не осквернённое грубым проникновением пищи, легко и покойно, как озёрная волна в чехле одежды. Приятно почувствовать своё совершенство и отстранённость от этой грубой материи, ниток, пуговиц и крючков.
      Жаль, продолжается это недолго. В ложбине позвоночника уже мокро от пота. Нос, глаза, уши забивает прогорклый туман перекаленного масла, рыбных котлет и пшенной каши. Липкой авоськой завтрак «мечта студента» падает в колодец пищевода.
      С лёгкой изжогой и отличным настроением я прихожу на стадион, который возбуждающе пахнет резиной и нагретым деревом. При желании можно закрыть глаза и представить синие и зелёные сектора трибун заполненными сплошным разноцветным морем зрителей. Они колышутся как водоросли в прибое. Только от одного предположения, что столько людей одновременно  устремляют на тебя свой взгляд внутри всё холодеет и обрывается.
      Я бегун, «раннер», но моей тайной любовью являются прыжки в высоту.
      Честно сказать, нравятся то они мне, собственно говоря, от того, что здесь тренируется одна особа, с которой я пока робею познакомиться. Поэтому я прихожу на стадион раньше и, вроде как случайно, оказываюсь возле прыжкового сектора.
      А она уже здесь. Жутко длинноногая и улыбчивая.
      В жизни не видел таких длинных и стройных ног. Их запросто можно было бы выставлять в какой-нибудь арт-галлереи как произведение искусства. Просто выставлять и внизу золочёная табличка «Ноги».
      Когда она улыбается, видно не только зубы, их основание, ровную белизну, но и дёсны и какую-то розовую блестящую мякоть по краям. Я смотрю как она ходит, словно бы прислушиваясь к себе, поправляет длинные нарядные носочки, откидывает носком шиповок мелкие камешки.
      Я жду.
      Вот, покончив со всеми делами. Она отходит к изгибу беговой дорожки. Долго стоит слегка покачиваясь и примериваясь в далёкой полосатой чёрточке. Всё вокруг замирает. Даже ветерок смеет напоминать о себе лишь какими-то слабыми, едва уловимыми тёплыми струями.
      Тряхнув кудряшками улыбчивая отстраняется назад, точно вставляет тело в невидимую глазу тетиву, и начинает разбег. Неправдоподобно широкие шаги делают его похожим на полёт, прикосновения шиповок к тартану почти незаметны.
      Разворот, подъём… Она прыгает «флопом».
      В каком-то сопричастном упоении сердце следует за вынесенными вперёд плечами, за взмахом рук, коленей… Шёлковая белая волна аккуратно плещет поверх полосатой рейки и, сверкнув шипами, уходит в высокие поролоновые маты.
      Это не прыжок, а восклицание после протяжного а-а-а-а…
     - А-а-а-а-ап!
      В стороне, на выгоревшем от солнца стуле, сидит тренер. В своей кремовой рубашке, короткие рукава которой почти сливаются по цвету с загаром, он похож на затаившегося крупного хищника. На правом глазу у него бельмо. Но даже такой он нравится женщинам.
      Сейчас тренер молчит, но я знаю, что в тех случаях, когда планка с печальным бряканьем падает вниз, лицо его багровеет и он едва сдерживаясь выговаривает улыбчивой за сделанные ошибки.
      Мои коллеги-раннеры уже толпятся у ворот стадиона. Я присоединяюсь к ним и мы дружной стайкой устремляемся в ближайший лесопарк.
      В первые минуты бега тело легко и послушно. Кажется не ты бежишь, а земной шар крутится тебе навстречу и ты с усмешечкой просто переставляешь ноги под эту нескончаемую асфальтовую ленту. И цветущая черемуха, перехватывая горло, проникает в самые глубины альвеол и кружит голову, как поцелуй.
      Казалось так бы бежал и бежал среди этой благодати. Почти совершенный. Почти античный герой с греческой вазы.
      Но двигательная эйфория быстро проходит. Темп бега  крейсерский, поэтому вся зелень на обочине очень скоро сливается в одну сплошную зелёную полосу. Давно уже асфальтовые дорожки перешли в  широкое шоссе, которое всё тянется и тянется тяжёлыми вздохами подъёмов и спусков. В икры ног вонзаются маленькие раскалённые стержни. Они начинают жечь вначале медленно, с мстительной сладостной усмешкой, а затем, отбросив скромность, набрасываются на беззащитные кости, стараясь напрочь изгрызть их своими острыми ненасытными зубами.
      Вода и силы уходят из организма. Я вижу как неодобрительно они покачивают при этом головой.
      Мокро не только всё тело – грудь, глаза, уши, - но и сердце, и печень, и лёгкие. Я чувствую себя сусликом, отлитым мальчишками из норы.
      Так вот ты где, мой боевой дух! Наконец-то я добрался до твоей сути. Наконец-то представилась ясная возможность либо гордо поднять тебя на щит и пронести над головой, либо, сбавив темп, расписаться в собственном бессилии и презирать себя, так презирать себя, что впору  повеситься на шнурках от собственных кроссовок.
      Так что же выбрать? Как жить дальше?
       Я хочу уважать себя, поэтому выбираю первое. Держу скорость и даже несколько прибавляю, хотя сердце и лёгкие, кажется вот-вот разорвутся на мягкие горячие лоскутки.
      Уже замаячили впереди осветительные фермы стадиона. Вот уже пошла черёмуха, которая, как это не странно, по прежнему благоухает. Вот первый плакат, призывающий сдать нормы комплекса ГТО, ворота стадиона, тартановая дорожка, финиш…
     Я горжусь последним километром. Если бы его можно было прицепить в качестве ордена к лацкану пиджака…
      Я сохранил уважение к себе. На этот раз мне удалось это. И, стоя под тёплым, душем я вполне заслуженно блаженствую и кайфую.
      - Послушай, ты что озверину наелся? – интересуется чья-то лохматая голова, заглядывая ко мне в кабинку.

        Вместо ответа я пренебрежительно машу рукой. Это лишь прогулка. Вот на соревнованиях увидите, что такое настоящий финишный спурт.
       - Ну, ну, - бормочет голова и исчезает.
       Где-то внутри возникает и быстро разрастается унылый холодок разочарования. Что это я в самом деле? Расхвастался как петушок. Забыл о провалах на соревнованиях?
       Даже не просто провалах, а блистательных гениальнейших проигрышах? Когда всё, ну просто всё говорило о том, что я должен выиграть, но в самый последний решающий момент происходило нечто отодвигающее меня далеко далеко в тень.
      Да, да, как это не грустно, но я, по всей видимости, принадлежу к распространённой породе неудачников, которым суждено блистать лишь на тренировках. Не ищите нас на пъедесталах почёта и в списках победителей. Лавровые венки и кубки опять ушли к другим, хотя мы и тренировались не меньше. А может быть даже больше.
      Не верите, что так бывает? Я тоже бы не верил, если эта вопиющая несправедливость раз за разом не случалась со мной.
      Всё дело в каком-то неудачном раскладе микроскопических клеточек, митохондриях разных…  Чёрт бы их побрал!
      Однако же я слишком люблю этот прекрасный и яростный мир, чтобы из-за каких то там проигрышей бросить бегать. Поэтому я и сейчас отмахиваюсь от унылых воспоминаний и заканчивая мыться врубаю холодную воду. Вот так! Небольшим поворотом крана смоем с себя все горести и печали.



       Пока длилась тренировка, время сжималось гармошкой, чтобы сейчас, распрямившись, захлестнуть меня покоем и упоительно божественной тишиной.
      Покой. Конечно покой.
      Но человек рождён для жизни и движений. Надо говорить, улыбаться, переходить дорогу на зелёный свет, правильно и своевременно оплачивать проезд в автобусе.
      Существование продолжается.
      С каждым ударом сердца возвращается вкус и чувствительность. И заусеница на правом безымянном пальце напоминает о себе лёгкой болью. Я уже обкусал её всю под корень, а она всё ноет и ноет.
      Всё же что-то в этом мире изменилось. Совсем немного, но изменилось. Может от того, что я сам стал более совершенный и мудрый. Может сам город,  дома,  деревья,  люди, - сдвинулись на какое-то неуловимое деление на шкале времени.
      До тренировки мир, словно смазливая девица, строил глазки и приглашал повеселиться, теперь же он лишь устало улыбается и еле волоча натруженные ноги ничего не предлагает. Лица идущих навстречу мне граждан серы и невыразительны. Плохо одетые мужички небриты, а в красных слезящихся глазах один вопрос: «Где взять?». Волоча в оттянутых руках переполненные авоськи женщины вообще напоминают фантастических существ. Что то среднее между гружёным верблюдом и курицей.
      Фасады домов однообразны и скучны, как телеграфные бланки.
      Я знаю, что сегодня я буду крепко спать. Так крепко, что меня как личность можно смело вычеркнуть на эту ночь из списка мыслящих существ.



        Вечер следующего дня полностью мой.
       Я одеваю его вместе с чистой рубашкой и модными, привезёнными из столицы, штиблетами. Бережно сдуваю с плеча пушинку и выгуливаю на улицу.
      Он ведёт себя при этом как шаловливое дитя.
      А вокруг шатается и бурлит наш знакомый город. Среди зелёных тополиных лезвий фейерверками взлетает растрёпанная акация. Прорезая этот беспорядок к реке катится колесо обозрения, а на набережной, на божественной набережной, с которой открывается первобытная, вспоротая бурыми карьерами красота вздыбленных хребтов, твёрдо гуляют крепко спаянные пары. Их много. Но ещё больше скрывается за кустами, на самовольно утащенных садовых скамьях. Щелчки поцелуев заставляют вздрагивать нерешительных, а визгливый смех раскрасневшихся дурнушек штопором ввинчивается в ухо.
      Степенные мамаши, с крашенными хной волосами и постными серьёзными лицами выгуливают здесь своих угловатых, пугливых дочерей. Задирая ноги в дорогих кроссовках, потряхивая популярными причёсками «а-ля битлз», барражируют джинсовые юнцы, а по неровным лентам тротуаров, к танцплощадке, спешат, расплёскивая по сторонам радость и сияние, выставляющиеся девушки. Лица их похожи на отворённые в душных комнатах форточки.
      Музыка едва не выдирает деревья с корнем.
      - …Головою об асфальт!
       Вот и всё, что можно разобрать в рёве и скрежете динамиков. Да ничего и не нужно разбирать и оркестры не нужны, когда музыка внутри нас и загорелые коленки скачут нотными знаками через две ступеньки и потные красные головы окунаются в студёное зеркало фонтанов, а город бьёт и бьёт по макушке неоновой рекламой:
      - Летайте самолётами аэрофлота! Летайте самолётами аэрофлота!



      Друг Анатолий, в своей замечательной сетчатой майке, из которой выпирает могучая широкая грудь, похожая на поросшую реденькой шёрсткой спинку дивана, тянет меня за тёплые пятки и зовёт на волю, к женщинам и разврату.
      - Какое поздно? – удивляется он, - женщины хотят тебя, а ты поздно…
     Тут он начинает врать про то, что неведомые мне девицы со второго этажа умирают от желания познакомиться со мной.
      - И главное ведь последняя ночь, -  втолковывает он уже по дороге, - завтра разъезжаемся, а ведь последняя ночь она бывает только раз. Ты хоть это понимаешь?
      Ответить я не успеваю, так как он уже стучит и отворяет дверь.
      Хозяйка комнаты – Тамара – лупоглаза, носата и нехороша собой, как фарфоровая русалочка в исполнении рыночных кустарей. Сквозь лиловую бледность на щеках проступает нервический румянец и только волосы прекрасным чёрным фартуком накрывают покатые плечи.    
      - Будем веселиться, – бросает она отрывисто, точно всем нам предстоят прыжки с десятиметровой вышки.
      Кроме неё в комнате ещё двое. Дина – черноволосая  большеглазая смуглянка, с золотой повязкой на голове, которая делает её похожей на ассирийскую наложницу, и Татьяна – вся бело-розовая, курносенькая, с полными бабьими икрами.
      В комнате тесно, шумно и бестолково, как в переполненном купе поезда, который мчится к морю. Друг Анатолий срывает зубами пластмассовую пробку и наливает портвейна: дамам в чайные бокальчики, мне и себе – в зелёные кружки.
      - За баб-с! – провозглашает он лаконично и залпом опрокидывает кружку в свою необъятную глотку бывшего армейского сержанта.
      - Фу! Толик, как ты груб… Физвос – есть физвос…
     Девушки дёргают плечиками и морщат носики, но по всему видно, что они довольны поведением гостей, довольны этим застольем и вообще жизнью, которая в этот вечер так обольстительно, так восхитительно хороша.
      В открытое окно заглядывает месяц, который видит обычную для таких сборищ картину. Пустые бутылки громоздятся под столом, на столе совсем не осталось закуски, зато значительно прибавилось окурков в пепельнице.
      Друг Анатолий присоседился к беленькой Татьяне, а я упорно танцую с Диной-ассирийкой. Её замечательные глаза плавают в районе моего подбородка. Золотая повязка тычется в зубы как удила.  Мы уже ясно чувствуем, что нас  трудно будет оторвать в этот вечер друг от друга.
      Одна Тамара мечется по комнате и заламывает голые русалочьи руки. Видно не в первый раз ей не достаётся кавалера и некому насладиться ароматом вымытых с шампунем волос, отведать давным давно созревшего сладкого запретного плода.
      Отчаявшись, она предлагает идти за водкой к ночным таксистам.
      - Да брось ты… - тянет Анатолий, в планы которого совсем не входят сомнительные ночные приключения.
      Комнату распирает от табачного дыма. Согретые мужским вниманием и ласковым шепотком Татьяна и Дина глупо хихикают. Остановившись перед Анатолием, Тамара упирает руки в крепкие бока и, запрокинув голову, беспричинно хохочет. Её жилистая шея багровеет и начинает вылезать из выреза платья. Маленькая круглая грудь трясётся мелкой неприятной дрожью.
      - Тоже мне мужички! Да видала я вас всех!...
      Разобиженный её смехом друг Анатолий  выходит и вскоре возвращается  с бутылкой водки.
      - Видела?!
       Он наливает полный стакан и протягивает его Тамаре.
      - Пей!
      - Одна не буду.
      - Хорошо.
      Анатолий быстро разливает водку и прячет пустую бутылку под стол. Закусывать нечем, поэтому выпив, мы закуриваем и разглядываем друг друга как чужие.
      Закинув ногу на ногу, так что во всей полноте видны синевато-белые бёдра, Тамара смотрит своими сиамскими глазами прямо  на меня. Может быть в прошлой жизни она была очковой змеёй?
      Тогда кто же был я? Медвежонок? Кабанчик?
      Растягивая в улыбке губы я пытаюсь каламбурить по этому поводу. Вероятно довольно глупо, потому что Дина и Татьяна тут же с готовностью начинают хихикать.
      - Очень смешно… - обижается Тамара и, поднявшись, идёт к открытому окну.
      По тому, как она пытается огибать стол, натыкается на стул и качается, все вдруг понимают, что она окончательно и совершенно бесповоротно пьяна.
      - Эй, осторожно!
      Друг Анатолий нехотя оставляет Татьяну и спешит к окну. Кажется вовремя, так как Тамара явно намеревалась выйти через него на улицу.
      Воспользовавшись небольшим замешательством я начинаю наконец-то целовать свою наложницу.
      Сам не знаю зачем я это делаю. Может быть таким способом мы пытаемся выяснить кто из нас больше пьян?
       Поразмыслить над этим вопросом я не успеваю, так как в голове начинает происходить нечто странное. Словно бы в обжитый дом ворвался мощный захлёстывающий вихрь и закрутил, запутал мебель и всякую мелкую домашнюю утварь.
      Спасайся, кто может!
       Комната качается и медленно, словно отходящий дачный поезд, плавно отходит в сторону. Тут и до меня, наконец-то доходит, что я кажется вполне прилично и осознанно нализался. Какое-то странное состояние смешливости и грусти овладевает мной. Пытаясь подняться я только ещё больше запутываюсь в руках и коленях Дины-ассирийки.
      - Будь моей Юдифью!
      - Ты что, сдурел?!
      - Ну ты даешь….
      Они возвышаются надо мной как неизбежные параграфы судьбы.
       Как хорошо мне, покойно лежащему на кровати, созерцать их бессмысленные обеспокоенные физиономии. С каким олимпийским хладнокровием я наблюдаю за их тупым желанием куда-то бежать и что-то делать.
      - Дайте воды…
     - За водкой…
     - Тебе плохо?
      Воняя потом и перегаром друг Анатолий склоняется ко мне и его раскоряченные зрачки блуждают как овцы.
      - Идите вы все к такой матери!...
      - Да он пьяный…
     - За водкой…
      Мне скучно слушать их трескотню и я решаю выйти освежиться.
       Сделать это не просто, так  как комната как бы потеряла свои реальные очертания и  просто превратилась в помещение с абстрактной дверью и окном. Словно пассажир с тонущего корабля я пробираюсь вперёд, не переставая удивляться такой крайне нелепой степени опьянения. Впрочем удивляться и думать сейчас чрезвычайно утомительно. Внутри стоит плотный удушливый туман, в котором вязнут и никак не могут найти дорогу ответы на совершенно простые вопросы.
       Например, куда я иду?
       Синие масляные стены всё норовят уползти наверх. Я хватаю их за фалды и возвращаю на место.
      Где же это самое?...
      Почему-то навстречу попадаются одни девушки. Они испуганно шарахаются в сторону и уже издали любопытствуют: что это с ним? Их застывшие личики выскакивают как-то неожиданно. Вот замаячило что-то впереди и вдруг щёки, широко открытые глаза, взлетевшие вверх брови…
     Я переваливаю через эти лица, как через речные перекаты и упрямо продвигаюсь вперёд. У меня появилась конкретная цель и вообще я испытываю кучу потребностей.
      Вот оно, это самое!...
      Я стою у раскрытого окна мужского туалета и жадно вдыхаю прохладу, дерзко проникающую из тёмного шуршания тополей. Тошнота резко подкатывает к горлу и свесившись через подоконник я долго и с наслаждением блюю.



      Утром я лежу на привычной, до рыдания, кровати, под матрац которой положены не струганные сосновые доски. Карабкаясь из-за пригорка щёк, взгляд скользит по пологим холмам грудных  мышц и обрывается с карьерных берегов рёбер в колеблющуюся впадину живота. Округлые валы бёдер, с башенками коленных чашечек, похожи на развалины древней крепости.
      Может быть здесь несли службу усатые стражники?
      Заскорузлыми ладонями они ломали тёплые ковриги хлеба, клали вкусные ароматные кусочки в рот и запивали их козьим молоком.
      Всё кануло в вечность. Лишь растопыренные пальцы ступней глупо и одиноко торчат в белый потолок, как недоумение.
      Вздохнув, я сваливаю себя с кровати и выхожу в коридор. Нужно что-то в этой жизни делать, куда-то идти. Вот я и иду.
      Гулкие голые комнаты топорщатся  решётками обглоданных коечных спинок. С какой-то совершенно фантастической быстротой общежитие полностью опустело. Я заглядываю в приоткрытые двери. Никого. Только со стен щерятся целлулоидные улыбки кинозвёзд, да пахнет зубным порошком и клопами.
      Вот и снова один. И люди, которые ещё вчера были близки и понятны, отступили и слились в этом пыльном воздухе опустевших комнат. Ничего не осталось. Слова и поступки потеряли всякий смысл и значение. Никого не видеть, ни с кем не общаться, а жизнь начать заново.
      Впрочем, всё это повторяется с утомительным однообразием.
      Надоело.
      Да ещё этот неприятный холодок по спине. Почему-то именно в такие, не самые лучшие моменты жизни, приходят  досадливые мыслишки уязвлённого честолюбия и собственной неполноценности. Умри я сейчас и в этом мире ровным счётом ничегошеньки не изменится. Ни единая душа не вздохнёт и не опечалится по случаю моей безвременной кончины. Кому интересен несостоявшийся? Мало ли неудачников?
      Серой, едва заметной тенью, я стою на самом краешке необъятной пропасти забвения и раскачиваюсь чуть-чуть, готовый в любую минуту сорваться вниз и упасть на самое тёмное дно, а может ещё дальше.
      Я – всего лишь пылинка, случайно обронённая на бесперебойно работающий конвейер смерти. Она ещё существует, ещё движется, но это движение в строго определённом направлении.
      Подумать только: в это беспорочное чудесное утро кто-то последний раз глотнул воздух. Коснулся одеяла, мигнул… и всё.
      Он умер.
      Никто, кроме десятка окружающих, не знает остались ли у него дети, любимая собака, безутешная вдова…
     Я презираю этот мир людей за то, что он не удосужился придумать ничего дельного против работы этого конвейера. Я стыжусь того, что кончина человека вышла в тираж, стала привычной как квартплата. Обнажил голову, постоял переминаясь с ноги на ногу, уже нервничая, уже куда-то опаздывая…
     Куда?!
      Печально, что до моего особого мнения никому нет дела. Этот мир считает себя одним из благополучнейших и не нуждается в усовершенствовании, поэтому лучшее, что я могу сделать для окружающих – это никого не затруднить своим уходом. Это мой комплимент миру людей.
      Пожалуйста: живите, жрите, размножайтесь, но только уже без меня. Увольте!
      Но пока что я жив!
      Я жив, чёрт возьми, и захлёбываюсь в собственном здоровье. Ухает сердце, по артериям и артериолам течёт горячая кровь. В лёгких прилежно окисляется гемоглобин и так славно, так настырно зудятся мышцы, готовые воротить эти дощатые двери и стены, крушить их в мелкие щепки и отгружать в бесконечные зевы грузовиков.
      Так что же мне с собой делать?
      Этот вопрос, как льдина, с которой плаваешь в одной проруби. Куда бы не ткнулся – везде перед тобой эта массивная и холодная необходимость принятия решения.
      Нужно что-то в этой жизни делать. Куда-то идти. Вот я и иду.



      В позе мулата с хлопковых плантаций, стою перед работодательницей; женщиной, похожей на только что выпрыгнувшую из воды жабу. Она вся состоит из продуктов. Тугие сахарные мешки распирают юбку, руки – целые гирлянды колбасных изделий: вначале, от плеч, отходит пышная окорочная колбаса, в перетяжке локтя она становится уже докторской и наконец на пухлую, оплывшую кисть нанизаны бордовые школьные сосиски. На голове у неё парик сильно смахивающий на тщательно пошинкованную брюссельскую капусту.
      - Значить студент? – спрашивает она, распахивая двери склада.
      Так, наверно, в развитых капстранах спрашивают о национальной принадлежности какого-нибудь эмигранта, сильно смахивающего на араба.
      - Студент, - обречённо подтверждаю я, чувствуя всю неуместность своего присутствия в этом храме пищевых дефицитов.
      Мы блуждаем в кварталах тушёнки и сгущённого молока. Палки сервелата навалены поленницами вдоль стен. На стеллажах дают достойный отблеск банки о содержимом которых можно строить только робкие догадки.
     Жаба-работодательница наконец останавливается и озабоченно тычет в ящик с мудрёными иностранными наклейками.
      - Этот.
      Она хлопотливо вертит головой, словно бы убеждаясь: не нанесло ли изъятие одного ящика большого урона? Нет, кажется, не нанесло. Мы возвращаемся той же запутанной дорогой. Уже в дверях хозяйка задерживается и с каким-то мерзким придыханием роняет:
      - Отнесёшь это ко мне. Знаешь где?
      Я киваю.
      Знаю. Знаю, родная, всё или почти всё знаю. Ведь я здесь околачиваюсь  вторую неделю. Правда в святую святых меня допустили лишь сегодня, но основные приёмы ремесла грузчика мною уже полностью освоены.
      Работа, как и следовало ожидать, не обременена интеллектуальными потугами и состоит главным образом в том, чтобы с утра до вечера перетаскивать застывшие бараньи и говяжьи туши, пачкающиеся мешки с мукой, катать пузатые грязно-жёлтые бочки с селёдкой и чёрные железные бочки с подсолнечным маслом, отгружать тару и подавать в лифте наверх, в кондитерские цеха отпущенные со склада масло, маргарин и специи.
      В положенный по закону обеденный перерыв. Я снимаю засаленный зелёный халат, грязные рукавицы и топаю в пропахшее сладковато-пряничным мышиным запахом служебное помещение, где усевшись со своими новыми приятелями, обычными биндюжниками, которые отираются возле мест общественного питания, много и профессионально кушаю: покрытые золотистой корочкой куриные ножки, щедро нарезанные дымящиеся куски говядины, обжаренные в масле почки. Запиваю всё это сметаной, которую черпаю кружкой из стоящей рядом фляги, кладу сверху несколько стаканов яблочного и виноградного соков, да бисквитов, да пирожных-корзиночек, да сегментов ещё тёплой «Праги». И осоловевший, придушенный желудком, тупо взираю на открытую баночку со шпротами.
      - А вот загранштучка для отоваривания!
      И как-будто  не моя рука тянется и ухватывает маслянистую золотисто- тёмную рыбёшку и пхает её в ненасытный рот орошая губы и подбородок терпким тошнотворным жирком.
      И весь рабочий день в этот же рот без передышки сплавляются помидоры, огурцы, конфеты, печенье, колбаса, кефир, капуста, - всё, что попадёт под ухватистую руку грузчика. Никогда бы не подумал, что могу столько съесть. Со мной определённо что-то происходит. Где-то внутри появилось отечественное отверстие, в котором исчезают все поглощённые продукты. И называется это отверстие «халява».
      Отрыгнув положенное количество раз биндюжники расползаются дремать. В служебке остаётся лишь Тореадор.
      Вообще то он Теодор Леонидович,  но  почему то вот окрестили  его Тореадором. Бич, барыга, жертва зелёного змия или советский люмпен-пролетарий, - называйте как хотите, сущность его от этого не изменится, Тореадор знавал когда-то лучшие времена. Ещё сейчас к нему изредка прибегают для консультаций дипломники из соседнего политеха.
Он никому не отказывает. И платы не требует. Нальют стаканчик и ладно.
      Несмотря на свой затрапезный вид и призренное теперешнее положение Тореадор любит учить меня жить.
      - Слушай сюда, - говорит он часто моргая запавшими глазками, - вот, к примеру, я… дурак женился. Думал всё вместе, рядом. Плечом к плечу… А вышло?...Поставил бы всех к стенке и тра-та-та-та!
      - Слушай сюда, женись на буфетчице…
     Тореадор воровски оглядывается и наклонившись вперёд начинает загибать волосатые пальцы:
      - Всегда сыт, обут, одет, а посадят её  –  и хрен с ней!
      Он торжествующе откидывается назад и хихикает обнажая мелкие жёлтые зубы. Зубы похожие на застарелые головки чеснока.
      Вообще на моём лице видимо написано нечто такое, отчего окружающие считают своим долгом хоть чуточку поучить меня жить. Они просто сгорают от нетерпения наставить меня на путь истинный, привить вкус к подлинным житейским ценностям. При этом малейший намёк на некоторое хотя бы непослушание воспринимается как личное оскорбление.
      Я терплю разгольствования Тореадора потому, что он единственный с кем можно  здесь поговорить, кроме того этот пролетарий умственного труда вполне прилично играет в шахматы и мы разворачиваем очередную баталию на засаленной доске.
      - Женись на буфетчице, - бормочет он двигая пешку, - сыт, обут, нос в пуху… Хрен ли ещё?...
      Быстро разыграв дебют мы переходим в миттельшпиль и подперев сковородкой ладони щеку я погружаюсь в глубокую задумчивость роденовского мыслителя.


      - Так чего тебе надобно?
      Я люблю задавать этот вопрос самому себе. Словно бы где-то внутри просыпается на некоторое время всемогущий джин и выбравашись из волшебного кувшина вопрошает:
      - Ну. Чего ещё?
      И почти всегда нечего ответить. Надо бы что-то дельное. Значительное, нов голову лезет самое прозаическое: почесать пятку. Испить водички. Помочиться.
      Нет больших целей и желаний. И это плохо.
      Это до невероятности плохо. Это противоречит всем кодексам и постановлениям о молодёжи. В то время как кто-то гонит по три нормы, валит бешенными темпами лес. Не щадя живота своего запахивает гектары пашни, - я сижу на подоконнике. Болтаю ногой и смотрю в окно.
      - Ту-не-я-дец! – кричат передовицы газет. Потоки машин и деловых пешеходов.
      - Трутень1 Сволочь! – клеймит телевизор своей лентой бодрых новостей.
      Сама система отечественного воспитания с её педагогами. Воспитателями, аудиториями, семинарами, это ежедневные, ежечасные и даже ежеминутные залпы в мою сторону.
      Совершенно напрасные, надо заметить, залпы.
      Я ведь и не спорю. Я со всеми полностью согласен. Более того, я решительно настаиваю на служебном расследовании факта моего появления на свет. Кому первому пришла в голову эта мысль? КУто зачинщик? Почему не был сделан аборт?
       Моё рождение – это непозволительная роскошь со стороны нашего замечательного народа. Положить столько моральных сил. Денежных средст, государственной недремлящей заботы, - и всё это только для того, чтобы вырастить тщеславца, вечно чем-то недовольного брюзгу и бездельника…
     На что это похоже?
      Существование таких типов, как я, можно оправдать только широко бытующим в народе невежеством в отношении противозачаточных средств и общей грубой халатностью ответственных лиц.
      Взгляните только на это сытое ухоженное лицо, загорелую шею, ленивый прищур дремлющего хищника…
     Вот сидит он на подоконнике, смотрит сверху вниз на независимо шагающих, недоступных, как сберкасса, девушек и воображает себя невесть чем. Прямо инопланетянин какой-то.
      Кстати, может я действительно инопланетянин? Отстал от экипажа на задворках Вселенной. Ведь в таком случае всё устраивается и жизнь становится простой и понятной,
как этот город – нагромождение бесформенных кубов и зелёное светило , трепыхающееся за кронами деревьев.
      Я – инопланетянин.
      Весь вопрос только в том, чтобы определить наконец-то: я появился слишком рано или слишком поздно? В любом случае – не вовремя.
      Ничего не хочу, ничего не умею. Живу непрофессионально. Дико подумать, что рано или поздно придётся прервать этот дивный процесс самосозерцанья и сотрясая воздух звуками общаться с аборигенами этой планеты, даже позволять им прикасаться к себе…
     Чертовски досадно обитать в этом террариуме. Я – солнечный луч в этом холодном мире тщеславных расчётов и страстишек. Как же нечестно со стороны окружающих дикарей заставлять меня, такого умного и совершенного, жить по их законам. Вечно спешить и суетиться…
     Там , на моей далёкой родине,  всё по другому. Каждый житель – одновременно философ,  поэт и учёный. Все красивы и изящны. Именно там нашло своё массовое овеществление кантовское тождество между бесконечностью мира и нравственными законами внутри.
      Ладно.
      Хватит любоваться инопланетным солнышком. Пора оставить уютный нагретый подоконник и идти насыщать свой организм продуктами питания.
       Вот уж чего не исправить мне во веки веков, так это своей до неприличия низменной физиологичности. Если хочу есть и вижу перед собой еду, то готов просто захлебнуться слюной, если хочу спать, а спать нельзя – готов сойти с ума.
      Я где-то вычитал, что время, прожитое человечеством в первобытном состоянии и в состоянии цивилизованном, соотносятся как сутки к пяти минутам. В каждом из нас сидит по сути неандерталец,  который съест всегда больше, чем нужно, готов пройти по трупам врагов своих и вообще ведёт отчаянную борьбу под солнцем.
      И я не просто выдавливаю его по капле, а  веду против него полномасштабные боевые действия.
      Нужна тебе еда? На! Получи её. Но не рассчитывай на то, что она будет изысканная. Не дождёшься от меня такой милости.
      Также как сон. Для меня это всегда как маленькая смерть. Так пусть она наступает на сосновых досках.
      Неандерталец неандертальцем, но с другой стороны не могу не думать о своём организме не иначе, как с глубокой нежностью и пониманием.
      Боже, что за уникальность – обмен веществ.
      Эти миллионы и миллиарды закрученных нуклеиновых спиралек, переплетающихся в каком-то немыслимом поистине фантастическом узоре, который при ближайшем рассмотрении и есть – я.
       До слёз жалко сердце: кровавый пульсирующий комочек. Как трудно, как тяжело ему без устали наполнять  это огромное нескладное тело жизнью и теплом. Вот пример подлинной самоотверженности и бескорыстия.
      Как бы мне хотелось так же давать жизнь какому-нибудь скромному трудовому коллективу, чтобы с моим уходом все они почувствовали себя немного мёртвыми и пустыми.
      Мне кажется, что все желания и потребности моего организма особенные. Вот мне хочется пить. Я, как пересохшая река, жажду влаги, которая сейчас и есть жизнь и возрождение. Желтая плоская кружка похожа на Луну. Я погружаю её в распирающую прозрачность цинкового ведра и, оберегая зубы, пью в полном изнеможении бесстыдно вкусную сладкую воду. Она катится по приунывшему пищеводу, как долгожданный кортеж, сопровождающий главу крупной иностранной державы.


      С общежитием что-то происходит.
      В коридорах разгуливает смех. Наверху кто-то цокает каблучками, а по вечерам играет музыка.  Сам воздух наполняется пространством грядущих событий.
      Сегодня, возвращаясь с работы, я встретил в фойе девушку, лицо которой было похоже на майское утро на веранде. Этакое чистое утро со свежими сливками и цветущей яблоней в раскрытом окне.
      Кто она? Что здесь делает?
      Я конечно же пошёл следом и, помогая получить  у кастелянши постельное бельё и подушку, разузнал, что она абитуриентка, что приехала из соседней области, из неведомой мне далёкой и таинственной Окунёвки и что это лето у них «ужас, какое жаркое».
      Стопка простыней приятно холодит руку и хорошо пахнет. Мы идём по коридору, который кажется длинным телом ракеты. Хорошо бы улететь на ней вдвоём.
      - Надя, - протягивает она розовую как лепесток ладонь, когда мы останавливаемся.
      Не девушка, а чудо. И зубы у неё замечательные. Когда она начинает смеяться, то кажется, что во рту находится кусок льда. Плотный искристый кусок.
      Стоило ей скрыться за дверью комнаты, как я почувствовал себя обворованным. По инерции топаю дальше и с каждым шагом чувствую, как наполняюсь жаждой безумных героических поступков. Войти сейчас в комнату и сделать предложение. Вот так, сразу, не раздумывая. Знай наших!
      Или потратить всю имеющуюся наличность на цветы. Или…
     Хотя всего этого мало. Мало! Мне бы сотворить такое…, такое…
     Вот, к примеру, Надечка ослепла, а я всё равно на ней женился. И всю жизнь гордо и молчаливо нёс свой мужественный и благородный крест.
      Или вот: я – знаменит. Писатель, скажем там какой-нибудь или олимпийский чемпион. Красавицы там всякие так и роятся вокруг, так и роятся, а я им:
      - Звиняйте, Надечка-невеста заждалась в Окунёвке.
      И вечерней лошадью отбываю к зазнобушке.
      Тьфу!
      Тысячи и тысячи раз проклинал и стыдил я себя за подобные розовые сопли иллюзий. Однако при всяком удобном и неудобном случае они, как неистребимые клопы, выползают на свет божий.
      Ведь течёт же рядом с этим мутноватым потоком хрустальный трезвый ручеёк, окунаясь в который я чувствую себя антикваром, оценивающим красивую на вид вазу. Повертел он её в руках, постучал по донышку ногтем и скептически покачал головой:
      - Дешёвка!
      Так как же сие понимать? Что есть истина7 Что вообще означает какое-либо событие и мои соображения по этому поводу?
      Один ничтожнейший человеческий микроб, ни администратор, ни начальничек какой-сякой, - выдумывает невесть что и невесть зачем. Имеет ли он на это моральное или какое другое право? Разве не ясно, что всё им совершенное и придуманное аккуратно стирается резинкой забвения?
      Ничего не должно остаться от простого человечишка. Ни единого намёка, ни единого воспоминания.
      Я стою возле стола вахтёрши – Марьи Кузьминишны, которая принадлежит к немногочисленному, но могущественному клану общагских вахтёрш. Я похож на потерявшегося больного с амнезией. Кто я? Зачем здесь?
       -…Посиди покудова, - просит Кузьминишна.
      Она плывёт по коридору, как перегруженная зерном баржа. Бочкообразное тело закрыло торцовое окно и припечатанное солнце в ужасе раскинуло по стенам свои содрогающиеся щупальцы.
      Иди, Кузьминишна, иди родная. Споласкивай чайник, набирай в него холодную воду, справляй большую и малую нужду. Сегодня я щедр, как пьяный золотоискатель. Сегодня я бреду босой и раздетый по этой бесконечной пустыне под названием настоящее. Пока ещё что-то произойдёт со всеми нами, пока ещё что-то произойдёт со мной.
      А ведь фойе нашей общаги само по себе замечательно. К огромным оконным проёмам приникли зелёные лапы клёнов, чистый пол сдержанно матов и солиден. Два шикарных стенда и пальма в углу делают его похожим на приёмную большого начальника. Я – его любимый референт. Сметливый и расторопный. Я знаю, что пойду дальше него. Я сейчас уже дальше. В запрятанных папках лежит талантливое и мощное, которое я, из тактических соображений, не пускаю пока в дело. Но дайте время, дайте срок! Вот где все у меня будете!
      Благостные размышления нарушает какой-то посторонний шум. Он, вроде отклеивающихся обоев, вдруг   выделяется из общего фона звуков и начинает свою самостоятельную непонятную жизнь. Уже проникает на крыльцо, уже в дверях и вместе с платьями, чемоданами, пакетами и раскрасневшимися личиками вваливается в фойе.
      - Здравствуйте!!
      На что это похоже? На ожившую фреску? Или на цветастую юбку? Однако что-то должно было произойти. Вот и произошло.
      - Откуда вы такие?
      Я, как бы со стороны, слушаю себя и моя нарочитость вдвойне противна. Но не могу иначе, В каждом взгляде, жесте – читаю:
      - Вот он, счастливчик институтского рая!
      Наверно моя персона внушает уважение, ибо никто из них не пытается проникнуть в недра общежития. Мы разговариваем и приглядываемся друг к другу.
      Они такие разные.
      Вот у этой всё зачёсано вверх, отчего она стала  сильно походить на луковицу или на чернильницу в плетенном ученическом чехольчике. Рядом – почти совсем девочка, именно такого типа, который сильно напоминает Буратино. Такой же поднятый кверху носик. Улыбчивый рот до ушей и белесые кудряшки над гладким деревянным лбом.
      Самая робкая, а может быть гордая, стоит у дверей. Издали она похожа на очень изысканный восточный кувшин, такой же длинный, тонкий и диковинный.
      Возвращается Кузьминишна и милостливо впускает вновь прибывших в обетованный общежицкий рай.
      - Надеются, -  вздыхает она, обращаясь ко мне, как к равному по положению и званию.
      За этим вздохом вся многолетняя мудрость клана вахтёров, их глубинное понимание устремлений и чаяний современной молодёжи.
      Я выхожу на улицу и, только миновав квартал, вспоминаю о Надечки из Окунёвки. Отчего-то грустно и совестно, точно между нами всё уже было. И я оставил её с ребёнком, и уехал далеко, и алименты плачу маленькие.
      Алименты неудачника.


      Моя комната превратилась в клуб. В клуб абитуриенток.
      В этом незнакомом и враждебном для них мире я оказался самым подходящим гидом для весёлых и необременительных экскурсий. Возвращаясь с работы я застаю накрытый стол, который напоминает витрину кондитерской, так много на нём конфет разных сортов, передо мной ставят чай, как я и люблю – крепко заваренный, придвигают печенье и вафли. Всё это хорошо сдобрено разговорами о консультациях, проходных баллах и строгих экзаменаторах.
      Принаряженные соседки сидят тесно прижавшись, хорошенькие, точно на сватовстве. Меня окружает целое созвездие провинциальных глазок, причём абсолютно  все они подведены синим карандашом.
      Может быть это члены женского клуба «Синий карандаш»?
      Воздух перенасыщен свежестью и оптимизмом. С каждой минутой я заражаюсь беспечной уверенностью в завтрашнем дне. Я болен абитуриентством. Каждый день для меня решающий. Я должен перебороть всех и войти в эту широкую и мощную реку, которая подхватит и вынесет меня в это беспокойное, но такое заманчивое житейское море.
      Ближе к полуночи зевота начинает сводить скулы такой свежей судоргой, что я почти бесцеремонно выставляю гостей за дверь и укладываюсь спать. Кровать качается и плывёт в чуткой непрочной прохладе летней ночи. В воздухе ещё порхают бутоны улыбок, щёлк локонов, фарфор тончайших пальчиков. Ещё струится блеск горящих глаз, нити смеха тянутся от дверей и аромат дешёвых духов нежным облачком поднимается над перекрученными простынями.
      Сон налетает курьерским поездом.
      Я лечу мимо клочкастых облаков, над изогнутыми крышами, раскинувшимися внизу. Где то там, в зелени уютного дворика, окружённого высоким забором, у плоской банки фонтана стоит та самая женщина. Воздушный хитон голубыми струями стекает с покатых плеч на округлые бёдра. Сквозь ткань белеет и томит розовыми сосками грудь…
     Зурны и барабаны поют за строгими прекрасными коврами. Заломив витиеватые ручки,  восточные кувшины тянутся тонкими шейками к виноградным лозам. Мраморные колонны несут на себе зелень узорчатых листьев, журчание фонтана сливается с журчащим смехом моей любимой и единственной. Я приближаюсь и наше губы сливаются в единое шевелящееся вожделение.
      Прекрасный сон.
      Жаль только, вспоминая его, я, не без некоторого смущения и стыда, нахожу, что всё привидевшееся похоже на репродукцию известной картины Брюллова, висевшую в квартире  моего школьного приятеля, а та самая женщина – вылитая Анжелика.
       Но стыдиться и переживать некогда. Новый день томится у дверей и покорно ждёт, когда обернув салфеткой, его начнут кушать, смакуя каждый час и минуту.







           Сегодня воскресенье и я, с самого утра, отправляюсь купаться. Деревья расступаются  передо мной, как молчаливое зелёное стадо, спускающееся по склону на водопой. Козы, коровы, овцы, а вот и пастух. Сухой скрюченный старик, далеко отставивший свою сучковатую палку. Он сам похож на животное, верблюда или  страуса, в своей накинутой кое-как   мохнатой рваной бурке и войлочной шляпе набекрень.
      Жарко, поэтому торопливо сбросив одежду я окунаюсь в холодную, будто сметана, воду. Двадцать энергичных гребков туда и двадцать обратно. Этого хватает для того, чтобы солнце не казалось таким уж испепеляющим.
      Всё же есть в мире радости, от прикосновения к которым становишься добрее и снисходительнее. Сейчас, к примеру, я без всякой зависти думаю о счастливчиках этой жизни, греющих своё тело на служебных черноморских пляжах. Всё же у нас одно солнце, почти один и тот же воздух. Это как-то уравнивает. Избранные, конечно, и в этом могут усмотреть некоторый элемент унижения, ну а для пасынков судьбы, вроде меня, в таких глобальных равенствах заключается целебный бальзам для удовлетворения непомерного тщеславия.
      Сильно печёт солнце. При такой жаре двигаться лень, перевернуть страничку книги лень и мысли, как раскалённые булыжники в доброй русской баньке, пышат жаром, но не двигаются с места.
      Этот дикий пляж мало кому известен, но в воскресные дни он наполняется народом. Вот появился уже успевший примелькаться старик, похожий на больного грыжей пингвина; компания из трёх юношей, бледных и толстых, как плохо выпеченные булки, раскинула на одеяльце засаленную колоду; возле чахлых туберкулёзных кустиков расположились две толстушки. Вид их обнажённых тел омерзителен. Когда-нибудь эстетические потребности человечества возрастут настолько, что будет крайне неприлично иметь такое запущенное неухоженное тело, а за обнажение его в обшественном месте будут привлекать к ответственности.
      К полудню пляж почти полон.
      Я лежу на песочке и смотрю в небо. Нельзя сказать, что я вижу его впервые, но всякий раз открываю что-то новое. Сегодня синева многоярусная, выложенная гигантскими плотно пригнанными пластами. Облака на этом фоне нереально красивы. За осмотр такого неба с населения надо бы взымать плату: со взрослых сорок копеек, со школьников – десять. Где-то там в напластованнрой синеве летит самолётик. Реверсивный след от него похож на брошенное в небо гусиное перо. На кончике пера – капля.
       Может быть это бог хочет написать нам письмо?
      Когда надоедает разглядывать небо, я поворачиваюсь на бок и смотрю на тех, кто расположился рядом. Вот тощая девица лежит на спине, живот впал внутрь и крылья подвздошной кости таза торчат пластмассовыми подлокотниками зубопротезного кресла.
      «Девушка, не оскорбляйте моих чувств. Перевернитесь, пожалуйста, на животик и подставьте солнцу задвижки лопаток. Пусть они гребут целебный ультрафиолет».
      Словно бы услышав мой призыв, она садится и смотрит мимо меня. Хочется обернуться и полюбопытствовать, что же она там увидела?
      Но я не оборачиваюсь. Моё внимание уже приковано к женщине, которая пробирается между телами так, как это делает дежурная по вокзалу пробираясь между чемоданами затомившихся пассажиров.
      Фигурой она похожа на песочные часы и полная грудь мотыляется под ситцевым сарафаном, словно там кто-то лениво посучивает коленями.
      «Кого вы ищите, женщина-часы? Того, кто с вами разделит брачное ложе? Да вы посмотрите на себя в зеркало! Ещё лет пять и ваше лицо станет походить на крышку ведёрной кастрюли: в центре махонький носик, а по краям ровные волны бордового жира. Волосы впитают неистребимый запах котлет. Живот, словно насытившийся питон, уляжется в складки и всем своим видом вы более всего будете напоминать обтрёпанный комнатный тапок. Вы слышите меня, женщина-часы?».
      Нет, не слышит. Проходит мимо и душная потная тень придавливает окружающих, как груда несвежего белья. Я смотрю вслед. Сзади сарафан имеет вырез, из которого выпирает спина по цвету напоминающая плохо проваренную кашу.
      А мимо уже проходят другие. Худощавые, ухоженные, с приятными открытыми лицами, обрамлёнными прямо подстриженными скобками волос, в голубых и розовых летних штанишках, проходят мимо, весёлые и беспечные, как эти юные небрежные облака. Так и хочется броситься за ними вслед.
      «Девушки! Милые вы мои, возьмите меня с собой. Я вполне порядочный и респектабельный молодой человек, к тому же весёлый. Я буду смешить и развлекать вас почти профессионально. Давайте узнавать друг друга и наслаждаться общением. Давайте, а?».
      Но они скрываются за деревьями и я даже толком не запоминаю их лица. Мелькнули и исчезли. Со мной всегда так: я мелькаю, передо мной мелькают. Встретится совершенно незнакомый, но чем-то симпатичный человек, мы глянем друг другу в глаза и, словно узнав что-то дурное и нескромное, торопливо отводим взгляд. А ведь это могло быть значительным неординарным событием: один Человек встретился с другим Человеком. Об этом сообщили в теле- и радионовостях, крупным шрифтом напечатали в газетах.
      Не президенты и не короли, просто два обычных Человека.
      



      Липкие вьющиеся водоросли, холодная вода, вязкая стылость глубин, - и всё это рядом, здесь, за весёлой искрящейся гладью. А наверху облака, небо. Сытая, упрямо рвущаяся вверх зелень.
      На что это похоже? На жизнь? На характер человека?
      Я перебираюсь к ближайшему дереву и ложусь на спину. Дерево как бы становится моим продолжением и растёт прямо из головы. При этом оно легкомысленно шумит нестриженной и непричёсанной гривой.
      Дерево-хиппи.
      Я – его корень, старый и мудрый, с кряхтеньем огибающий холодные глубокие камни. Я накапливаю сладкий вязкий сок и посылаю его наверх, в гибкие ладные ветви, вознёсшие свои стройные тела к солнцу. Сок течёт по их жилочкам и они радостно вздрагивают и жарко шепчут губами-листьями:
      - Вы слышите?! Слышите?... Шите, шите, ши…





     Это лето как море, которое трудно переплыть в одиночку.
      Мы идём с Надечкой по набережной. Иногда на мою спутницу оборачиваются и это приятно щекочет самолюбие. Вроде того, что иду я по набережной и в руке у меня сверкающее  стереочудо японской фирмы «Сони».
      А вдруг и в самом деле я иду под руку с цветущей яблоней? Как вам это нравится?!
      После долгого лежания на солнце и купания в освежающей воде, я чувствую себя античным атлетом, небрежно шествующим позировать кудрявобородому гениальному ваятелю. Я несу с собой шум деревьев и прикосновение нагретого песка. Словно ржавая консервная банка я пропах речной тиной и водорослями. Я стал полновесной частью окружающей среды и обо мне нужно беспокоиться также, как о сохранении редких и ценных пород деревьев.
      От всего этого я опрокидываюсь на руки и шлёпаю по тёплому белеющему асфальту. Десять метров, пятнадцать, двадцать…
     Где-то рядом смеются и аплодируют. Гроздья сирени лезут в лицо и близко-близко негодуют серебряные туфельки:
       - Перестань! Слышишь?! Перестань же! На нас смотрят.
      Надечка похожа на расстроенный клавесинчик. Недовольный, но очень милый. Когда смотришь снизу вверх, кажется, что её голова увешена колокольчиками, они светлячками путаются в волосах.
      - Как ты себя ведёшь? – выговаривает она мне. – Это же неприлично.
      Раздражение, пожалуй, ей к лицу. Щечки принимаются алеть, глазки сверкают, даже волосы начинают как-то по особому пушиться. У нас всё в первый раз. Первое свидание, первая размолвка.
      - Ну конечно, это же не…- начинаю я и останавливаюсь, так как внезапно понимаю: ещё слово и Надечка удалится с гордо поднятой головой.
      - Что не? – переспрашивает она насторожено.
      - Так. Ничего. Больше не буду.
      Оправдываюсь почти автоматически. Во-первых, смешно искренне раскаиваться по поводу столь невинной шалости, во-вторых я боюсь остаться в этот чудный, почти божественный вечер, один.
      Однако какой  всё же  у Надечки узкий лобик. Не лобик, а прямо какая то ущербная прибрежная полоска.
       - Неужели нельзя идти спокойно?
      Её голос укоризненно мягок. Мы гуляем дальше. Примирение состоялось, но надолго ли?
      Почему-то на ум приходит острота Тореадора: «В этой даме всё гармонично: выглядит как расфуфыренная ворона и ум  у неё птичий».
      Конечно, никакого отношения это к Надечки не имеет. Что за чепуха? Я ведь прекрасно знаю завпроизводством, по поводу которой он так смачно выразился. Действительно, особым умом она не блещет и постоянно злоупотребляет как косметикой, так и яркими одеждами.  Чего стоит хотя бы золотая тесёмка, которой обыкновенно перевязывают коробки конфет и которой она сочла уместным украсить своё чело.
      Нет, Надечка не такова. И недовольство её вызвано скорее моим нарядом, чем хождением на руках. Потёртый джинсовый костюм не очень-то гармонирует с белым нарядным платьицем.
      Милая Надюша, я лучше тебя знаю это чудовище – город с миллионным населением. Ты наивна и проста до восхищения, но всему есть предел. Да известно ли тебе, что я «джинсовый король»? Во всём городе не найти двух-трёх таких штанов и рубашек.
      А кроссовки? Посмотри на них. Это же чистейший «Найк» привезенный из Канады.
      Три стипендии, которые ты будешь получать, если конечно сдашь вступительные, если не вылетишь после первой сессии, если вообще деканат сочтёт нужным тебе её дать.
      А теперь взгляни на себя. Внимательно взгляни.
      Это белое выпускное платьице, пошитое окуневской рукодельницей, эти клубные туфельки-лодочки, гольфики…
     Только я, со своими широкими демократическими взглядами и абсолютной независимостью мог решиться выйти с такой провинциалкой на любимую набережную. И она ещё учит меня правилам поведения.
      Уныние и досада как то незаметно заливают душу. Как-будто не угадал в спортлото каких-то два номера. А выигрыш был так близок.





      Золочёная оправа.
      Я знаю, что её зовут Юлия. При встрече с ней прежде всего обращаешь внимание на золочёную оправу, которую она носит как ювелирное украшение и только потом  замечаешь такую исключительную стать, какую можно увидеть разве что у мухинской колхозницы на ВДНХ.
      Никто, кроме меня, не осмеливается называть её просто Юлькой. Единственная медалистка, она настолько гордо и независимо повела себя в пёстром абитуриентском сообществе, что все признали в ней лидера. Перед первым экзаменом она сняла наконец-то свою замечательную оправу, уложила волосы в высокую причёску и облачившись в платье из благородного бордового  велюра предстала во всём своём блеске.
      - Отлично выглядишь, - заметил я, когда она, вроде как случайно, заглянула ко мне в комнату. – Вижу, что тебе вполне можно доверить роль Элен Безуховой в школьном театре.
      Похоже, что этой фразой я произнёс приговор клубу абитуриенток. Всего трёх дней хватило для того, чтобы он благополучно прекратил своё существование. Взамен сидит аккуратная и хозяйственная обладательница золочёной оправы.
      Я принёс с работы честно украденную розовато-сиреневую курицу и Юлька сварила лапшу. Очень вкусную, между прочим, с белыми сладкими лапшинками и плавающей янтарной жировой мозаикой. Когда я её ем, то не пропадает ощущение, что совершается нечто  большее, чем простой акт чревоугодия. Может быть это ритуал посвящения в рыцари золочёной оправы?
      - Мне кажется, что Надя к тебе неравнодушна.
      Это звучит почти обвинением и пальцы, лежащие на чистой клеёнке, прямы и официальны, как судебные исполнители. Жёлтая куриная косточка застревает у меня в зубах словно  зазевавшийся пассажир в дверях троллейбуса.
      - С чего ты взяла?
      - Это сразу видно.
      Я чувствую робкое дыхание страстей. Невероятно! Так не бывает. Это ведь только в кино вздохи, признания и невероятные сумасбродные поступки. И вдруг жизнь, сбросив повседневную рутину, обнажила золотую жилочку каких-то там чувств и желаний. Оказывается и здесь, совсем рядом, кто-то к кому-то может быть вроде как неравнодушен и кто-то другой скажет об этом с напряжением глядя в глаза.
      И скажет мне. Мне?! Значит и я задействован в этом водевиле? И мне отведена вполне конкретная живая роль? Вот спасибо. Словно бы кто-то пощекотал под носом пышным экзотическим пёрышком. Эй, проснись! Не видишь разве: эта штука и называется жизнь.
      Однако как мне поступить?
      Может быть Надечка и неравнодушна ко мне, может и ждёт каждый вечер, когда мы вновь отправимся гулять и даже согласна с тем, что буду куролесить и ходить на руках, привлекая общественное внимание, но я уже не тот.
      Извини, любимая. Я не могу обмануть майское утро. Я не могу вытоптать этот цветущий сад. Я пока ещё слишком честен. Мне будет больно видеть твои страдания, поэтому я удаляюсь по английски. Не попрощавшись. Будь счастлива, бедняжка!
      Под проницательным Юлькиным взглядом я приканчиваю ритуальную лапшу и оттираю губы.
      - Замечательно!
      И благородная отрыжка, как полное одобрение организмом разрыва с Надечкой, щекотит гортань своими круглыми бархатистыми лапками.





           Когда просыпаешься в чужой комнате, стены всегда немного похожи на скорбных родственников, столпившихся над гробом усопшего. Я лежу на кровати, словно забытые кем-то штаны и стены осуждающе молчат. Они недовольны моим воскрешением. Увязнув руками за головой рассматриваю цветное фото на стене. Современное распятие студента: девица в бикини. Полуобернувшись смотрит очень профессионально и насмешливо. Даже несколько издевается надо мной.
      В отмеску я думаю о том, что за гладкой смуглой кожей, за оранжевым маникюром лежат такие же как у всех нас тёплые осклизлые внутренности. Что если их обнажить, то верно будет пахнуть кровью, карболкой, ещё чем-нибудь неприятным…
     Чёрт бы побрал нашу, порой так издевательски безотказную, память. Стоит закрыть глаза, как она тут же начинает с ненужной услужливостью раскручивать весь вчерашний вечер.
      Вот мы выходим с Юлькой на улицу и шагаем такие торжественные и одинокие, как вызванные заседать в президиуме. Вот полупустой зал кинотеатра. Мы садимся на задний ряд и едва гаснет свет, как начинаем целоваться.
      Надо же… кто бы мог подумать?
      Не самый плохой фильм без фабулы и сюжета. Фильм о тёплых податливых губах и страстных объятиях в чертовски неудобных креслах.
      Потом мы снова оказываемся на улице и гуляем по этой  улице в  её самый дальний  и неустроенный конец. И мне было хорошо и всё было хорошо, пока Юлька не брякнула:
      - Мы подходим друг другу и хорошо смотримся.
      Гром среди ясного неба. В одно мгновение я понимаю всю неосторожность и глупость закабаляющих обязательств, которые я так щедро, так доверчиво рассыпал перед нею.
      Шляпа! Идиот!
      Я ругаю себя последними словами и помимо воли, почти затравлено, рыскаю по сторонам. Хорошо бы сейчас дать дёру. Но как? Пухленькая ручка удерживает прочнее стальной цепочки.
      Вот, что значить вляпаться.
      Подслеповатые домишки хихикают своими мутными занавешенными оконцами, скрипят выцветшими ставнями и этот приторный елей сиропом разливается вокруг, достигает понурых ушей и нагоняет в них самую отчаянную обывательскую тоску.
      -…когда я писала о людях, я так мучилась, так мучилась…
     Она мечтает о литфаке, а я мечтаю о свободе, так неосторожно, так бездарно утраченной в этот уютный августовский вечер.
      Свобода, сладкая пьянящая свобода, дразнит обтянутым задом идущих впереди девиц, смешливым кукишем отражается в улыбках встречных красоток. Тусуясь колодой неиспользованных возможностей, она смеется над моей глупостью и сделав непристойный жест уходит с кем-то другим. Более удачливым и смелым.
      Ну погоди, сука!
      Покусывая губы и нервничая я лихорадочно ищу план спасения. Бросить всё и бежать? Поздно…
     Комната кажется забытым пустым чемоданом, чистый стол омерзителен, как плаха. Кровать, это прибежище отдыха и грёз, предстаёт воплощением грязи и нечистоплотности. На свою спутницу я избегаю смотреть, точно мне предстоит сделать опись её имущества. Близость пугает.
      - Сюда, сюда!...
      Она теребит меня за руку так, словно пытается найти ручку аварийного выхода. Кончики пальцев холодны, как концы мокрой шали. И всё это освещает уличный фонарь. От его въедливого света не уйти, не спрятаться.
      Я похож на клиента в дорогом ресторане, которому лощёный метрдотель принёс ведро борща. Кушать, конечно, хочется, но не настолько же…
     От её воркующего смеха у меня мурашки идут по телу.
       Нет, не могу.
       Пробормотав нечто невразумительное, я выпутываюсь из её рук и чуть ли не выскакиваю в коридор.
       Потом я почти всю ночь брожу по городу и думаю о себе, о людях, которые меня окружают. Мысли, то начинают мелькать с невероятной быстротой, то замедляют свой бег в каком-то равнодушном отупении. Будь, что будет…
       И всё это заканчивается в этой чужой комнате, потому как я боюсь идти в свою.
Какой-то ненужной щепкой я болтался в стремительном течении этого лета и вот выброшен на берег.
      Всё кончено. Впереди слякотная осень и холодная зима.
      Я сам кажусь самому себе постаревшим на несколько лет. Я переплыл это лето. И мне до слёз обидно и жалко самого себя от того, что это время прошло и его уже не вернёшь.
      И, словно бы подводя итог моим грустным размышлениям, грохочет гром и за окном начинает самый настоящий летний ливень.