После похорон

Петр Шмаков
(памяти Энн Джоунс)

После похорон, ослиных молитв и криков,
ветра порывов и солнечных бликов,
потрогай на счастье камешек ямы могильной,
веки прикрой, чтоб не видеть смерти всесильной,
почерневших зубов сквозь вуаль, заплёванных глаз,
лопату могильщика, грязную, словно сглаз,
ткнувшую мальчика в бок, уже неживого,
в гроба тьме, точно лист осенний, сухого,
готового кости отдать, но только чтоб к свету
после мира конца в трухе последнего лета.
В комнате с чучелом старой больной лисицы
я стою один, вспоминая, а день всё длится.
Часы крадутся вслед мёртвой спокойной Анне
с капюшоном на сердце, когда-то бившем фонтаном,
в закруглённых мирах Уэльса летевшем к солнцу.
(Хотя это образ дешёвый как блеск червонца,
преувеличенный смертью, упавшей на темя каплей.
Анна, ты не дала бы встать мне у края цаплей
потока горячего течи сердца пробоин.
Тело сломлено, ты глубоко, да и я не воин.)
Но я бард твой, Анна, мы возведём очаг
из морей, из лесов, которые как рычаг
нас поднимут к небу и опустят в чащу саму,
где любви твоей птичью песню я услышу, пойму.
Её плоть была нежной, молочной, а статую эту
с каменной грудью и черепом, мной воспетым,
высекли из неё в комнате мокрых окон
в этот год воровской, свернувшийся в серый кокон.
Я узнаю её лимонные скромные руки,
согласно лёгшие по указанью разлуки.
Её шёпот теперь в скорлупе созревшего слова,
а лицо с кулачок в круглой боли и боль засовом,
и вся ты в камне, которого возраст зыбок.
Этот мрамор рук, словно тени придонных рыбок,
спор голосов во сне, псалмы наяву и жесты
сотрясают меня при мысли о гробе тесном,
сотрясать будут впредь в комнате с трупом лисьим,
набитым ватой в память о снежной выси.