Порхание цветов и достоянье трав - о моей поэзии

Вера Линькова 2
Статья поэта и богослова о моей поэзии в книге "Бабочка в часах" ЮРИЯ КАБАНКОВА

    О первозданной метафоре Веры Линьковой
Однажды китайскому философу Чжуан-цзы приснилось, что он – бабочка. «Мне ли снится, что я – бабочка, или бабочке снится, что она – Чжуан-цзы?» – была его мысль.
     Поэтическая стихия Веры Линьковой пребывает в таком же пограничном состоянии: сны от реальности неотделимы. На стыке этих двух плоскостей и балансирует её поэзия. И, скажем сразу, опасно балансирует, дай Бог ей здоровья!
«Прости же, сонный тетерев, рассудок!» – восклицает героиня Веры Линьковой. И не случайно – ибо тут позиция: гармонию алгеброй не поверять, дабы ненароком не разрушить зыбкое марево снов и видений, а только лишь зафиксировать их. О гармонии же в том, привычном, значении слова здесь речи не может идти: скорее здесь та стихия, в которой гармония может лишь предполагаться – где-то за горизонтом, проявляться подспудно, да и то – при определённом настрое души читателя.
    Кажется, об Артюре Рембо, имея в виду алогичность его «Озарений» и «Сезона в аду», кто-то сказал, что «поэзию его нельзя растолковать и понять досконально; нужно уметь быть благодарным, что существует некто, записавший такое». Будем плясать от этой печки, потому как все другие печки в данной ситуации не греют.
Отрицание сущего не отменяет самого сущего. Иррациональное, запредельное – часть сущего. Признаем же за данное сию часть и попытаемся кое-что уяснить. Тем более, что в одной из глав своего «метафорического романа» Вера Линькова обращается непосредственно к нам: «Дай же вам Бог // Никогда никого не судить // И не считать чью-то рваную душу помешанной…».

Итак, книга называется «Бабочка в часах». Пересказать, а уж тем более разложить по полочкам её поэтику – мягко говоря, мудрено. Однако попробуем, что называется, объясниться на пальцах. Возьмём «кусочек» текста:

…И есть, что помнить – незнание,
Безумный лёт однокрылой бабочки –
Я… Я… Я…
Хромая в воздухе деревянным крылом,
 Оглушаю твои перламутры спокойствия. Страницы книг из слоновой кости Медленно всасывают
 Моё… Моё… Моё…
 Расселённое по рельсам утро.
В дороги врастают гигантские лики часов.
 На тонких ногах пузатится город будильников.
 Лица с цифрами вместо глаз
 Садятся в автобусы на перевёрнутый стук-страх
 И, прочищая секунды-извилины,
 Стрелки разводят за окна.
 А около –
 Я, бабочка с единым крылом деревянным
 Из высохшей прялки,
 Лечу к обнажённой секунде в часах
 И прошу прирученья…

  Ну, как? Не Сивиллы ли безумное бормотанье? Однако, ежели судить по-пушкински, то есть по законам, самим автором над собой признанным, то здесь всё в порядке. Другое дело – приемлемы ли законы сии для читателя? Слишком уж необычаен строй – даже не мыслей, но – ощущений. Но ведь почти не удивляемся мы, читая, например, в Откровении Иоанна Богослова: «И явилось на небе великое знамение: жена, облачённая в солнце; под ногами её луна, и на главе её венец из двенадцати звёзд. Она имела во чреве и кричала от болей и мук рождения». Не провожу параллелей, не ставлю примеры сии на одну доску – но к размышлению они, бесспорно, подвигают.

   Сны, видения (подсознательное, «по-научному» говоря) – главные здесь и тема, и инструментарий. Подобного рода поэзия не ведает разделения на «что» и «как». Это клубок воплощённых эмоций; Босх и Дали являются зрению читательской памяти при восприятии этих творений разбушевавшейся «подкорки» (при не-восприятии является лишь раздражение). И не случайно многие творения Веры Линьковой так и называются снами: «Сон о дождевых червях», «Сон о белой водоросли», «Сон о покинутом теле», «Сон фаянсового кота» и т. д. Что с того, что Вера Линькова не в силах разговаривать с читателем на общеприемлемом языке? Она даёт ему (читателю) возможность заглянуть в волшебное зеркало: в её сны и видения, которые, не будучи зафиксированы поэтическим словом, так и ушли бы в небытие, виденные и пережитые лишь ею одной. Человечья душа интересна в любой ипостаси.

   Давно уж мы не удивляемся, что нос коллежского асессора Ковалёва сам собою гуляет по Петербургу. Если бы произведение Гоголя было «чуть менее» высокохудожественным – мы приняли бы сей рассказ за бред Поприщина. Тут-то собака и зарыта! Вот я убеждён, например, что творение Веры Линьковой под названием «Шельма» – весьма высокохудожественная вещь; чуть сдвинуть ракурс – и всё это выглядит уже, что называется, бредом сивого мерина. Однако – вот текст; он одновременно и тест для читателя:

Шельма
 К тени корявого камня тихо прибегла.
 Шельма – изгнанница в жизни и в поту-стороннем,
 Встала на задние лапы и землю отвергла,
 Морду в луну окунула,
 Лизнула долгую, сонно ползущую жидкость,
 Медленно обтекающую листву
 Капельками валерианы.
 Глаза, как шары бильярда,
 В гнёздышки век закатила,
 Закинула лапы за спину
 И шерсть на себе рванула,
 Будто себя открыла,
 И в девичьей стати высветилась,
 И поплыла по могилам,
 Как высвободилась
 Из себя…

  Пушкин как-то обмолвился о стихах Державина: «Это дурной перевод с какого-то прекрасного подлинника». Оставив в покое тени великих, скажем, что вышеприведённый текст можно назвать прекрасным подстрочником, коему перевод (т. е. упорядочение канонической стихотворной формой) лишь повредил бы, ибо всё держится тут на тончайших нюансах, на опосредованном сопряжении весьма далёких друг от друга понятий.
   Так ли уж безродна такая ассоциативно-суггестивная поэзия? Вспомним хотя бы того же Рембо – или Лорку, Рильке или – Пшибося. А наши – ежели пройтись по женским покоям – Ксения Некрасова или Новелла Матвеева с их детским блаженством неожиданных ассоциаций! Ряд можно удлинить. Или расширить. Но суть в том, что такая поэтика всегда и весьма рискованна – или-или. Фальшь, если она есть, сокрытая или не сокрытая внешними атрибутами стихотворчества, выдаёт себя с головой – стихия ассоциаций не завораживает. Пример тому – доморощенный наш «авангард»: метафора их конструктивна, придумана: несмотря на видимую «заумь», подчинена формальной логике – и потому не пленяет, т. е. поэзия там не ночевала.
Метафора же Веры Линьковой пленяет и завораживает. Не всегда, но в большинстве случаев этому во многом способствует чистый, незамутнённый, почти младенческий взгляд на вещи. Ну вот, например:

Каждый о чём-нибудь думает:
 Старик Иван-чай –
 Чтобы ветром дунуло,
 Чтобы в воздухе завертеться,
 По свету разлететься
 И увидеть в одно мгновение
 И вершины деревьев,
 И города…
 А иначе – кому и когда
 Пригодится его борода?
Ещё:
Глядя на то, как сосульки бьются,
Думает стёклышко:
– Я когда-нибудь снова стану блюдцем,
Птичьи клювы, как прежде,
В меня уткнутся
И склюют кашу пшённую
Всю до донышка…

И далее – столь же свежо и безыскусно.
Это поэзия, ещё не ушедшая далеко от своей первозданности; в отдельных фрагментах – поэзия, так сказать, в чистом виде: некая эссенция, которую при употреблении необходимо разбавлять и взбалтывать.
Эта поэзия ещё близка к стихии музыки с её беспредметно-ассоциативным гулом – когда смысл и предметность ещё едва различимы. Возможно, о такой зыбкости упоминал Рихард Вагнер: «Там, где слово бессильно, – начинается музыка; там, где бессильна музыка, – начинается слово». У Веры Линьковой слово именно начинается – из нарождающейся и потому покуда бессильной музыки:

Жизнь моя – пушинка безропотная,
 Богадельня и преисподня,
Через диво дивное,
 Через тайную силу
 По травиночке-ниточке
 С краешка солнца ко мне спустилась
От громового топота,
 От тученьки хлопотной,
 Да под сердцем моим затаилась
 Ждать…
С «сопряжением далековатых понятий» у Веры Линьковой всё в порядке.
1988

ЮРИЙ КАБАНКОВ