Жизнь А. , рассказанная им самим

Юрий Вигнер
1

все когда-то кончается. все имеет конец. даже то что и не начиналось. и есть люди с таким чувством будто для них все кончилось, не начавшись. кончилось задолго до своего начала. я один из таких людей. я решил писать эту вещь, эти заметки от первого лица. зачем притворяться. мне интересен только я сам. интересна моя мировая линия в этом умопомрачительном, нечеловеческом четырехмерном пространстве, где я оказался благодаря Эйнштейну, Минковскому, ну и, конечно, своим родителям. в других людях мне тоже интересно лишь первое лицо. я думаю все, что не относится к первому лицу, это труха. выдумки спинного и головного мозга. все эти общие понятия, которые многим хочется писать с большой буквы. Производство. Политика. Культура. История. Литература. Семья. Народ. Родина. Человечество. Детство. Старость. Жизнь. Смерть. все это труха. и я начинаю предложения с маленьких букв чтобы подчеркнуть свое отвращение к этим общим понятиям, превращенным в собственные имена. единственное слово, которое я охотно писал бы с большой буквы, это Я. каждое «я» это блуждающая комета, астероид, и мне интересны лишь такие непредсказуемые, вернее, незамкнутые траектории. большие Я в отличие от малых «я», захваченных какой-то звездой, которую они почитают, чье название пишут с большой буквы. траектории звезд и планет мне неинтересны. почти всю свою жизнь я потратил на то, чтобы проникнуться интересом к таким вещам. и мне это почти удалось. в этом видят какую-то доблесть: отказаться от своего «я», искоренить интерес к своему «я», интересоваться только другим и другими. история страны. история цивилизации. всеобщая история человечества. история живописи. история литературы. история конькобежного спорта. какая труха. жизнь «я» – это приключение, авантюра. бросок костей. только этот бросок и имеет значение. все остальное – кости в буквальном смысле. труха в гробах или на пустыре.

когда я написал, что для меня все кончилось, еще не начавшись, я имел в виду, вероятно, именно это: отсутствие интереса ко всему, что не касается моего «я». то есть к внешнему миру и другим людям. мне не было до них никакого дела. я не сразу это понял. на это у меня ушла почти вся моя жизнь. сейчас я уверен, что эта врожденная установка была правильной. и не чувствую никакого смущения, признаваясь в этом. но поначалу, в юности и молодости, мне было неловко. я тратил массу усилий на то, чтобы заинтересоваться чем-то внешним: каким-то школьным предметом, каким-то родом деятельности, событиями в стране и за рубежом, газетными новостями, спортивными передачами, играми, девушками. что касается игр и девушек, тут все было естественно, усилий прикладывать не приходилось, но, как выяснилось позднее, этот естественный интерес был неглубоким, преходящим. я готов был отказаться от любой игры и любой девушки, и даже от всех игр и всех девушек, если это шло на пользу моему «я». уточнить, в чем заключалась эта польза, я пока не готов. и сомневаюсь, сумею ли это сделать позднее. хотя цель всего предприятия – прояснить для себя этот вопрос. это означает, что я надеюсь достигнуть цели, но не уверен достигну ли ее.

можно взять быка за рога и сказать, что ориентиром для меня вместо внешнего мира и других людей, как это обычно бывает у остальных, было что-то совсем иное, и слово «совсем» здесь будет нелишним, потому что это иное находилось за пределами внешнего мира, за пределами всего, что я знал и о чем мог подумать. что-то трансцендентное. так называют это философы. когда-то, пытаясь осмыслить свою траекторию (таких попыток было уже несколько) я назвал это нечто «неопределенным». и написал это слово с большой буквы. Неопределенное. вот так. Я и Неопределенное. два слова, которые заслуживают строчных букв. я написал несколько «монологов», пытаясь что-то сказать об этом Неопределенном. и эти монологи хранятся там же, где и все остальные тексты на эту тему. а таковы все мои тексты, всё, что я пишу. потому что о чем бы я ни писал, все это вариации на тему «Я и Неопределенное».

если отступления уместны в этом тексте, а почему бы и нет, кто это решает, понятное дело: решает текст, то есть написанное, и решение будет вынесено в конце, а пока ничего определенного по этому поводу сказать нельзя, и следует исходить из презумпции: позволено все, что не запрещено, итак, в качестве отступления, могу сказать, что между вторым и третьим фрагментом я потратил минут сорок на то, чтобы дойти до ближайшего торгового центра и купить бутылку «Джонни Уокер». почему-то всегда в одном из трех ближайших магазинов можно найти Джонни, продающегося с изрядной скидкой. ума не приложу, почему это так. после долгих примерок и проб я решил, что Джонни Уокер – лучший спутник в этих путешествиях, которые начинаются с первой нажатой клавиши и продолжаются, пока некая клавиша не будет нажата в последний раз. в этом путешествии. не исключено, что с нее начнется следующее. продолжая отступление (это не отступление в буквальном смысле, то есть отступление перед трудностями повествования о Я и Неопределенном и всем остальном, о чем я собирался повествовать), могу признаться, что начало этого текста (чтобы не говорить произведения), или мотив, толчок – в книге, которую я читаю уже третий день. было бы слишком поспешно, наивно, выдать сразу автора и название. или вообще его выдать. скажу только, что прочитанное подтолкнуло меня к тому, чтобы писать от первого лица. до сих пор я старался прятать свое «я». прятал его за историями о людях, которым придумывал имена и для которых придумывал ситуации. это было своего рода вызовом самому себе: зная, чувствуя, что меня интересует только мое «я», – писать о чем угодно, только не о «я». флоберовщина в чистом виде. пусть не в чистом, потому что чистой она могла быть только у самого Флобера. может быть, здесь уместно вспомнить о Малларме. я начитан. но скорее всего здесь действовало уважение к общественному мнению, то есть уважение к общим понятиям. подробности ни к чему. я решил писать легко и быстро, не увязая в деталях. с Джонни Уокером это должно получиться. на этом отступление заканчивается. возобновляется наступление. Она понятия не имела, что происходит на фронтах: наступают наши, отступают, где проходит передний край . Передний край проходит там, где заканчивается последнее написанное слово.

я попытаюсь описать траекторию блуждающей кометы по имени Арчибальд.

это имя показалось мне уместным по звучанию и ритму. мое настоящее имя не имеет значения. оно настоящее только условно. потому что его выбрали родители (скорее всего, мать) при рождении. но от настоящего до подлинного (настоящего в подлинном смысле) дорога длинная. и пройдя часть этого пути, я даю себя имя Арчибальд. часто, возможно, я буду называть себя просто Арчи. Итак, моя цель – описать движение этой кометы относительно Неопределенного. никаких других ориентиров и точек отсчета. и потому только три возможности: приближаться, удаляться, оставаться на том же месте, на том же расстоянии.

не получится ли так, что эта попытка писать от первого лица обернется тем же, что и все предыдущие? разве я не дал себе новое имя? дал. я назвал себя: Арчибальд. но на этом выдумки и закончатся. ситуации, события – все это будет моим, тем, что произошло со мной. и, следовательно, новое имя – всего лишь прием, чтобы лучше описать самого себя. с некоторой отстраненностью. как будто я нахожусь в точке, отличной и от Я, и от Неопределенного. хотя, разумеется, такой точки не существует.

положение, в котором оказывается человек, определяется прежде всего семьей и городом. что касается города, то это был большой старинный город, пятнадцатый или шестнадцатый в Европе по численности населения, туристический центр, тысячи туристов, бродящих по старым районам, не пострадавшим во время Второй мировой, что было редкостью, единственная бомбардировка произошла по ошибке, из-за плохой погоды, и не нанесла большого ущерба, в сравнении с тем, который понесли другие крупные города. следует ли рассматривать эту ситуацию как благоприятную. способствовала ли она приближению к цели, то есть Неопределенному. пошла ли она на пользу «я». скорее всего. живописный ландшафт, старинная архитектура, музейные коллекции – все это развивало фантазию. а фантазия – если и не единственная душевная способность, которой улавливается Неопределенное, то все же важная, необходимая для того, чтобы иметь о нем хоть какую-то мысль, какое-то представление. 

чем улавливается Неопределенное и улавливается ли оно вообще – разговор особый. фантазия тут несомненно замешана. но вряд ли все сводится только к ней. под фантазией я имею в виду способность воображать нечто за пределами видимого, нечто, не имеющее образа, что вроде бы противоречит самому слову «воображение» (как и слову «фантазия»), и эту трудность не преодолеть никаким филологическими изысканиями.

в ситуацию, конечно, входит и дом, жилье, квартира, где обитала семья, где жил маленький Арчи, последний, девятый этаж многоэтажного жилого комплекса, с видом на две стороны, одна из которых, или, вернее, один из которых открывал взгляду собор по соседству, а другой – более далекую перспективу, вмещавшую в себя высотное здание, где находился офис компании, в которой работала мать Арчибальда. с балкона Арчи видел это здание. иногда ему казалось, что он видит и мать. это был, конечно, самообман. иллюзия. одно из проявлений фантазии. один из результатов ее работы. позднее для него станет привычным вглядываться вдаль в поисках чего-то важного, необходимого, но отсутствующего. и лишь еще позднее он назовет это нечто Неопределенным. долгое время ему казалось, что он ищет что-то определенное, и вся беда в том, что он не может его определить точнее. тоска по матери, выгонявшая его на балкон, была на самом деле тоской по Неопределенному. потому что, когда мать возвращалась, он не так уж и радовался. он обнимал ее колени, прижимался головой к ее животу, но быстро успокаивался. и мог даже капризничать, быть недовольным. поводов хватало.

стоит описать его положение, ситуацию подробнее. отца своего он не знал. точнее, не помнил. мать и бабушка говорили ему, что отец работает в обсерватории, в далекой чужой стране. и Арчи этому верил. отсюда его детское увлечение астрономией. странно было то, что отец не писал писем и не присылал фото. но Арчи этому не удивлялся. далекая чужая страна представлялась ему недоступным, отгороженным от всего остального мира краем. он тосковал по отцу не меньше, чем по матери. но тоска эта была не такой острой. отец как бы присутствовал в звездном небе. наподобие Бога. именно так присутствовало в небе и Неопределенное, как позднее сообразил Арчибальд. значит ли это, что в Неопределенном он искал отца? скорее, наоборот: мыслью об отце замещалась мысль о Неопределенном. офис же матери находился в прямой видимости. Арчибальд часто смотрел на него в бинокль. бинокль связывал его и с отцом. подобно отцу, он приникал к окулярам, разглядывая Луну. разумеется, он хотел стать астрономом.

я окончательно перешел к третьему лицу. это можно объяснить так: ребенок удален от взрослого на множество световых лет, десятки парсеков. о нем естественно говорить в третьем лице. но когда расстояние между рассказчиком и персонажем сократится, я вернусь к первому лицу. по крайней мере, я собираюсь это сделать. а там посмотрим. как я уже говорил, все решает текст.

тоска по матери, которая вроде бы и рядом, и далеко, – одна из разновидностей тоски, свойственной тому, кто подружился с Неопределенным. познакомился. получил кое-какие сведения. нет, никаких. тоска не указывает даже на то, что Неопределенное существует. это уже философский вопрос, а я таких вопросов стараюсь избегать. таково мое намерение – избегать всяких умствований. к описанию траектории «я» они ничего не добавляют. мать и бабушка составляли всю семью, в которой рос Арчибальд. мать почти целыми днями отсутствовала, занятая на работе, а бабушка, наоборот, присутствовала. вместе с ней часто присутствовали и ученики, ученицы, поднимавшиеся на седьмой этаж в надежде усовершенствоваться в фортепьянной игре. бабушка Арчибальда давала уроки игры на пианино. когда-то она работала в музыкальной школе, но потом школу закрыли, и бабушка стала давать частные уроки. это оказалось даже выгоднее, как впоследствии узнал Арчибальд. но ребенком он не задумывался об обстоятельствах жизни тех, кто его растил и воспитывал.

я заговорил языком «Зеленого Генриха». это случилось само собой. Арчибальд рос в благополучной семье. благополучной во всем, исключая отсутствие отца. поэтому и рассказывать о его детстве приходится благополучным языком. слогом, который излучает благополучие, о каких бы страданиях и происшествиях ни рассказывалось. я против благополучных писателей, подражающих писателям неблагополучным. против этих высоких мягких долговязых говнюков, старающихся писать ЖЕСТКАЧ ПРО ЖИЗНЬ . я сам вполне благополучный человек. и детство мое было благополучным. поэтому я пишу соответствующим языком. благополучие такой же крест, как и неблагополучие. и нести его нужно с достоинством. может быть, и с гордостью.

этюды, инвенции и сонаты, которые Арчибальд слышал в детстве едва ли не каждый день, гаммы и упражнения, повторяемые снова и снова, – все это должно было вызвать в нем ненависть к инструменту и самой музыке. однако произошло обратное: он полюбил музыку. и эта любовь осталась самой большой любовью в его жизни. бабушка хотела, чтобы он стал музыкантом. с четырех лет она учила его играть. Арчибальд и сам мечтал стать пианистом. но потом, когда оказалось, что он не способен выступать перед публикой, на сцене, он перестал думать о карьере пианиста и просто слушал музыку.

человек, благополучный настолько, насколько может быть благополучной блуждающая комета. насколько благополучен Джонни Уокер. можно ли сомневаться в его благополучии. искать язык для описания такого благополучия ни к чему – язык является сам, без приглашения и всегда вовремя. благополучному Джонни счастливого путешествия. благополучному рассказу счастливого окончания. благополучному рассказчику еще больше благополучия. а благополучным читателям благополучия сверх всякой меры.

само собой, бабушка учила его играть. было бы странно, если бы она этого не делала. у нее были далеко идущие планы на его счет. она собиралась вырастить из него пианиста. профессионала, способного зарабатывать игрой на рояле. поэтому бабушка обходилась с внуком еще строже, чем с обычными учениками. естественно было бы ожидать, что он возненавидит бабушку, инструмент и музыку. но этого, как уже было сказано, не произошло. почему. одно из тех почему, которыми полно его детство, и на которые нет ответа. он полюбил слушать музыку. не игру бабушки или ее учениц, а записи прославленных музыкантов. хотя для него, в общем-то, не имело значения, известен ли исполнитель. он этим не интересовался. бабушка рассказывала ему о музыкантах, но он не очень-то прислушивался к ее словам. для него было неважно, что она говорила об исполнителях. он просто слушал музыку, и этого было достаточно, чтобы понять, чего стоит тот или иной музыкант. иерархия, которую он выстраивал, отличалась от бабушкиной. например, он совсем не ценил Горовица, которого бабушка считала чуть ли не божеством. и предпочитал итальянцу Микеланджели чилийца Аррау. но подобных расхождений было не так уж много. если поначалу он ни во что ни ставил австрийца Йорга Демуса, то позднее (еще подростком) согласился с бабушкой, восхищавшейся тем, как этот пианист интерпретировал Шумана. у бабушки был старый проигрыватель и большая коллекция винила. когда он немного подрос, то начал скачивать музыку через торрент. или с каких-то бесплатных сайтов. диски он проигрывал на магнитоле. слушал, лежа на постели. при этом он всегда закрывал глаза. ему нравилось погружаться в музыку, как бы тонуть, растворяться в ней. живые концерты ему нравились меньше. бабушке это казалось странным. а что же мать. вероятно, из нее тоже собирались сделать пианистку. да, так и было. Арчибальд не знал в точности, где мать училась, в музыкальной школе или только у бабушки, своей матери, но она умела играть. это он хорошо помнил.

музыкантом его мать не стала. то ли она решила, что работа в офисе ей подходит больше, то ли так сложились обстоятельства. Арчибальд этого не узнал. лет до семи он искал мать глазами. там, вдалеке. за стеклами высокого здания. а потом научился уходить в музыку. он мог слушать Шопена, даже когда в соседней комнате ученица играла что-то из Черни. он научился сосредотачиваться. отделять Черни от Шопена. он хорошо помнил последовательность, в которой открывал для себя композиторов. сначала Бетховен, затем Шопен, Шуман и под конец Брамс. на Брамсе этот ряд прервался. ему нравились некоторые вещи Шуберта, Чайковского, Листа, Берлиоза, Франка, Малера, Скрябина, Равеля. но полностью, от и до, он принимал только тех, перечисленных в начале. у этих романтиков ему нравилось все. они были для него личностями и друзьями. остальные же – хорошими композиторами, авторами нескольких прекрасных произведений.

музыка подводила его ближе всего к Неопределенному. так близко, как ничто другое. в дальнейшем он пытался найти других проводников, которые подвели бы его к Неопределенному еще ближе. но чаще они, наоборот, уводили его куда-то в сторону, то есть возвращали назад, отдаляли. впрочем, о музыке такое уже говорилось, и несчетное число раз. музыка – это язык Мировой Воли и прочее. чем же в таком случае его траектория отличалась от других траекторий. от траекторий других блуждающих комет, беспризорных астероидов. все эти траектории сходны и отличаются лишь какими-то мелочами. вместо Брамса, например, последнее место в ряду мог занять Малер. только и всего. бабушка могла оказаться учительницей французского и не иметь к музыке никакого отношения. отец мог оказаться на месте, то есть в наличии, то есть в семье. это не так уж важно. описывая траекторию кометы под именем Арчибальд, я описываю траектории всех комет, блуждающих, бесприютных, бездомных.

таким уводящим в сторону увлечением были его занятия астрономией. он выучил греческий алфавит и пару десятков слов, выучил названия всех созвездий на картах Северного и Южого неба, знал, какие созвездия входят в круг Зодиака, знал порядок планет и их относительные размеры, знал как соотносятся парсек и световой год, знал многое другое из того, что связано с планетами, звездами и космическим пространством. Неопределенное мерещилось ему где-то в глубинах космоса. оно принимало вид фантастического дворца, чудесного острова. не напоминало ли это о далекой стране, в которой якобы работал его отец. может быть. он упрашивал мать купить ему маленький телескоп или зрительную трубу. но то и другое было слишком дорого для служащей офиса. поэтому в подарок на день рождения он получил бинокль с десятикратным увеличением. что позволяло рассматривать лунные моря и горы. Луна какое-то время была местом, где пребывало Неопределенное.

однажды после концерта бабушка прошла вместе с ним в артистическую, чтобы поблагодарить пианиста. пианист оказался очень обычным. на сцене он выглядел по-другому. Арчибальд заметил две родинки у него на лице. и то, что у него волосатые кисти. до этого музыканты представлялись ему посланниками Неопределенного. но после этого посещения они начали постепенно утрачивать свой ореаол. такое с ним случалось и позднее. то, что люди делали, могло походить на послание Неопределенного. однако сами они никак не походили на посланников. в конце концов Арчибальд понял, что у Неопределенного нет посольства на этой земле. и вообще во вселенной.

одиночество, которым я вынужден был тешиться, сделало меня склонным к мечтательности, обострило мое восприятие и согрело мое воображение: я строил воздушные замки, и душа моя растворялась без остатка в тихом тумане, орошающем все мои впечатления нежными слезами .

бабушка надеялась что его примут в музыкальную школу, такую, где дают не только музыкальное, но и общее образование. и его приняли. но выяснилось, что он не может играть в присутствии посторонних. его охватывала робость. он боялся чужих людей, боялся что-то делать перед другими, неважно, ставили за это оценку или нет. с музыкальными диктантами у него тоже не ладилось. он успевал все хуже и хуже, и спустя какое-то время его отчислили. после этого бабушка перестала с ним заниматься. было решено, что у него нет музыкальных способностей. для него это стало большим облегчением. хотя теперь ему пришлось учиться в обычной школе, среди обычных учеников. со всеми вытекающими последствиями.

не похож ли мой язык на язык немецких романтиков? если и так, было бы ошибкой думать, что он обретает свою сладость под воздействием Johnny Walker Red Label, этого дешевого виски с приятным эффектом и резким вкусом, в котором ощущается что-то медовое.

чтобы покончить с музыкой, хотя бы на время, нужно рассказать подробнее о том, как она действовала, воспринималась, переживалась Арчибальдом в те далекие годы, когда музыка значила для него все. да, как ни странно, он полюбил музыку до самозабвения. я готов и дальше говорить таким языком, языком немецких романтиков – Тика, Вакенродера, Гроссе, – если это поможет делу, если этого требует мое дело. все, что я делаю, – это служу своему делу, и если оно предпочитает такой язык, было бы неправильным, с моей стороны, предпочитать другой. этого требует дело, этого требует траектория. в дальнейшем произойдут события, которые, скорее всего, придется описывать другим языком. я хорошо осведомлен о будущих событиях (еще бы! ведь они случились со мной), но не уверен насчет языка. язык – это последнее, относительно чего можно быть хоть в какой-то степени уверенным. сначала дело, а потом язык. у многих авторов язык предшествует делу. да и дела-то у них никакого нет.

достаточно было одной темы, модуляции, аккорда, чтобы Арчибальд почувствовал веяние Неопределенного. его запах, его прикосновение. обычно это случалось в минорных отклонениях. Неопределенное было в родстве с минором. это Арчибальд понимал абсолютно ясно. он был предельно в этом уверен. яснее всего веяние Неопределенного ощущалось в Адажио из Десятой симфонии Малера. Арчибальд долго время полагал, что это одночастная симфония, а когда попал на концерт, где исполнялась восстановленная Десятая, был сильно разочарован. знание и опыт – не всегда благо. он понял это еще до того, как прочел эссе «О пользе и вреде истории для жизни» одного немецкого философа. это был Ницше.

с музыкой покончено. иногда, может быть, в виде отступления, я вспомню о ней. мой проект рассчитан на долгий срок. это не «Вертер», написанный за пару недель. это не кавалерийская атака и не марш-бросок. это долгое, медленное наступление, с привалами, стычками, умышленными и вынужденными отступлениями, успешными и не очень атаками. тут главное обеспечить хорошую связь с тылом. необходимо поддерживать в хорошем состоянии все линии коммуникации. поэтому что-то о музыке, возможно, еще и будет сказано. но не скоро.

в одну из бабушкиных учениц он влюбился. она была самой способной и самой красивой. темноволосая. полная. она была года на два его старше и казалась ему взрослой девушкой. он знал расписание ее занятий и всегда открывал ей дверь. она тоже училась в обычной школе. музыка была для нее развлечением. вроде танцев. она занималась и танцами. он слышал, как она рассказывала об этом бабушке. с ним она почти не разговаривала. да он и не пытался с ней поговорить. открыв дверь, он тут же уходил в свою комнату. зимой он помогал ей снять пальто. он был высоким и худым. а она низенькой и полной. но из-за разницы лет рост у них был почти одинаковый. он знал наизусть весь ее репертуар. он любил разыгрывать в воображении сцену: бабушка ушла по делам и задержалась. мало ли что. непредвиденные обстоятельства. а ученица приходит в назначенное время, как всегда. мать еще на работе. они вдвоем в квартире. какой момент. минуты. час. она рызгрывал эту ситуацию по-разному, но пьеса заканчивалась где-то у постели. или дивана. все его силы уходили на то, чтобы вообразить в подробностях путь от прихожей до дивана. или постели. он хотел представить его в мелочах. чтобы эта воображаемая сцена ничем не уступала реальной. уже тогда он верил в силу воображения, могущество фантазии. он воображал слова, движения, ощущения. он представлял их так ярко, что, казалось, не было  нужды воплощать эти мечты в реальность.

здесь мне изменила память. все эти мечты связаны с другой и относятся к другому времени. когда в Арчибальде пробудилась чувственность. я говорю, стараясь держаться языка романтиков. или Руссо. мое детство так далеко от меня. за два века. не меньше. все подернуто голубой дымкой. как река, убегающая вдаль. любимое занятие – смотреть с одного из холмов, на которых был расположен город, вдаль, куда убегает река, а там, вдали, высится еще один холм, прямо по течению. река словно упирается в него. вероятно, она там поворачивает. и вот этот далекий холм в голубой дымке казался Арчибальду непохожим на другие холмы. волшебная страна. была бы нетрудно отыскать этот холм на карте, узнать, как он называется, далеко ли до него, как к нему проехать, как на него подняться. но Арчибальд почему-то этого так и не сделал. то есть я знаю почему. в этом холме было что-то священное. к нему нельзя было приближаться. и собирать о нем сведения тоже было запрещено. Арчибальд не сознавал этого запрета. но подчинялся ему. холм  был символом Неопределенного. так я могу сказать сейчас, удалившись от того времени на десятки световых лет. можно добавить, что Арчибальд всегда искал подобные символы. и впадал в депрессию, когда не мог их найти.

в школе тоже были девочки, которых он обожал. это верное, точное слово. в старину употребляли много верных и точных слов, которые сейчас уже не употребляют. вероятно, потому что исчезли явления, предметы, которые ими обозначались. редкие явления, тонкие чувства. само влечение к Неопределенному можно назвать «смутным чувством». чем-то вроде голубой дымки. жизнь Арчибальда была окутана этой дымкой, хотя он этого и не сознавал.

сама по себе школа не имела к Неопределенному никакого отношения. в ней все было определено. и она вызывала у Арчибальда усталость, скуку, иногда – отвращение. как и все определенное. сносной ее делали только девочки, в которых он влюблялся. после музыки они были главными посланцами Неопределенного.

голубую дымку Арчибальд видел в пейзажах Каспара Давида Фридриха, на картинах Каруса. еще школьником он посетил соседние города, где были большие картинные галереи. там можно было увидеть и Фридриха, и Каруса, и других романтиков. можно было увидеть и Джорджоне, и Рафаэля. женская красота была в то время для Арчибальда главным символом Неопределенного. или главным его воплощением. томительная смесь телесного и духовного. Фридрих освобождал это томление от телесного, чувственного элемента и сводил все к духовному. а Джорджоне со своей Венерой проделывал обратное. и все это будоражило фантазию Арчибальда. хотя в Сети можно было найти и более волнующие картинки. он был явно сыном другой эпохи. не просто блуждающей кометой, а заблудившейся во времени. он не знал никого из сверстников или сверстниц, кто интересовался бы тем же самым – теми же композиторами, теми же художниками, холмами, далью.

он всегда был одинок и молчалив и питался исключительно своей собственной фантазией. внутренний мир свой он ценил превыше всего и таил и скрывал его от других. так таят шкатулку с драгоценностями, ключа от которой никому не доверяют .

действительно, Арчибальд никому не доверял. разговоры с бабушкой о музыке и любимых композиторах только огорчали его. даже там, где они вроде бы сходились во мнениях, между ними ощущалась что-то несходное, какая-то пропасть, различие в самом отношении к музыке. с матерью у него вообще не получалось разговора. мать надеялась выйти замуж. выходные она часто проводила с «другом». бывало, и в рабочие дни возвращалась поздно, к полуночи. между ней и бабушкой тоже не было доверительных отношений. они почти не разговаривали. как видно, все, что бабушка могла сказать, она сказала дочери раньше. и теперь полностью устранилась из ее жизни, общаясь больше со внуком.

Джонни Уокер Ред Лэбел, мозги прочищзает как следует. подстигивает вообращениме. пришпоривает его. дает ему шенкеля. или чего-то там. а это важнее всего. вкус для гурманов-импотентов. которым некуда скакать. и неначем. но если у тебя норовистая лошадка, стоит попробовать Джонни Уокер Ред лэбел. приятный спутник. вдозновляющий собеседник. вот куда я добрался с его помощью. да поможет мне Джонни Уокер. вы не представляете, как трудно мне писать о том времени. таким вот сахарным слогом. я сейчас уже не тот. кого я назвал Арчибальдом. говорить в первом лице о том времени я бы не сумел. это все равно что рассказывать о жизни на пленете, находящейся где-то в далеком, глубоком космосе, на расстоянии тысячи персеков, писать фантастический роман. Арчибальд не пробовал Джонии Уокера, но был птян все время. эта романтическая голубая дымка, она что-то вроде абсента, или каких-то одурманивающих паров. он жил в непрерывном опьянении. жил под кайфом. когда я доберусь до времен последующих, приближенных к настоящему, я заговорю другим языком. язык определяется временем, сутью дела. а пока суть дела такова, что я пишу языком Вакенродера, и на письменном столе, компьют ерном столе, у меня стоит в вазе голубой цветок. ей-богу. искусственный голубой цветок. не вянет и воды не просит. не стоит описывать все, что стоит у меня на столе, но о голубом цветке следует сказать. голубой цветок тут к месту.

Арчибальд был склонен к созерцательности. ему претило всякое действие. потому он и не мог играть на сцене. он не хотел действовать. он хотел только слушать, смотреть, мечтать. действие, любое действие отдаляло от Неопределенного. так сказал бы Арчибальд, если бы в то время отдавал отчет в своих безотчетных поступках и настроениях.

является ли пассивность, созерцательность недостатком или достинством. все зависит от точки зрения. из пентхауза какого-то небоскреба или с переднего сиденья автомобиля все выглядит по-другому, чем с вершины холма.

удивительно, как Арчибальду удавалось хорошо успевать в школе. с учебой у него не было проблем. ни один предмет не увлекал его, не вызывал серьезного интереса, и все же он учился легко. у него была хорошая память. и ясный ум. несмотря на то, что он витал в облаках, жил в тумане.

о школьных годах сказать больше нечего. о семье тоже. пора заканчивать этот эпизод и переходить к следующему. этот отрезок траектории кометы, блуждающей, заблуждающейся, называющей себя Арчибальдом, описан если не во всех подробностях, то в самых главных. а большего от астронома, наблюдателя ожидать и не следует.


2

рассказывая о втором периоде в жизни Арчибальда, о втором отрезке его пути, его блужданий, я буду говорить другим языком. не знаю еще, каким именно. язык обретет сам себя по ходу рассказа. безусловно, должно быть какое-то соответствие между приключениями Арчибальда и приключениями языка, на котором ведется повествование. я не собираюсь теоретизировать по этому поводу, тем более, что и материала для таких рассуждений пока недостаточно. когда я подойду к концу рассказа (надеюсь, я к нему подойду и достигну его), все станет, вероятно, очевидным и не потребует никаких дополнительных объяснений.

оканчивая школу, Арчибальд должен был выбрать высшее учебное заведение, где ему пришлось бы провести следующие пять лет. он должен был получить специальность, а с ней и профессию, которая позволила бы ему зарабатывать на жизнь, содержать себя и будущую семью, помогать в старости матери, удовлетворять свои прихоти и так далее. благополучные люди в развитых странах имеют какую-то специальность. все они где-то и чему-то учились, сдавали экзамены, получали дипломы, сертификаты. Арчибальду предстояло пройти тот же путь. позднее выяснилось, что путь этот необходим, лишь с точки зрения матери и бабушки, для которых как бы не существовало занятий без специальности. у бабушки был диплом концертмейстера и преподавателя ДМШ, а у матери – экономиста. Арчибальду тоже предстояло получить диплом о высшем образовании. ему оставалось только выбрать учебное заведение и факультет. но в этом и состояла проблема: выбирать ему не хотелось. ему вообще не хотелось учиться, получать какую-то специальность. он не представлял себя на рабочем месте в офисе, подобно матери, с девяти до шести, или как бабушка – в ожидании глупых, бездарных учеников. это было естественно для юноши, чье детство прошло в дымке грез. но выбирать все же было необходимо. он не видел другого пути. и он выбрал то, что было самой странной из всех доступных специальностей, что и специальностью-то назвать было трудно. по крайней мере, он не воспринимал такой род занятий как работу по специальности или профессию. для него это было чем-то другим, свободным искусством, и называлось это нечто – «философия».

Джонни Уокер уволен без выходного пособия. остатки я слил в раковину. решительное действие, которое должно ознаменовать начало новой главы в моем рассказе. у меня всегда была склонность к таким решительным действиям, когда нужно было начать что-то новое. это все равно что постричься наголо. обряд инициации. благословение на новое начинание. зарок и клятва. таким способом я избавился от многих ценных вещей. ценных не по деньгам, а по значению, которое они имели в моей жизни. расставаясь с чем-то ценным, важным, я будто приносил жертву. освобождался от прошлого, чтобы легче было вступить в будущее. так и с Джонии Уокером. разница лишь в том, что сто грамм виски, вылитого в раковину, можно возместить новой бутылкой того же самого виски. а вот уничтоженных, отданных, выброшенных дневников, писем, вещей не вернуть. иногда я жалею о своей решительности. мне больно, когда я вспоминаю о том, чего лишил себя сам. но к этой боли примешивается сладость. точно как в Джонии Уокере – резкий вкус с примесью чего-то медового. Курвуазье более гармоничный напиток. думаю, он отлично подойдет в новой теме.

еще в школе, в последних классах, Арчибальд увлекся философией. как это произошло. взяв однажды с магазинной полки какую-то книгу по философии, он просидел с ней в кресле около часа, может, и больше. с тех пор он часто заходил в этот магазин и устраивался возле отдела «философия» с каким-нибудь томом. у него не было денег на покупку дорогих книг. а философская литература стоила обычно дорого. позже он стал брать книги в библиотеке.

философия имеет прямое отношение к Неопределенному, которое играло такую важную роль в жизни Арчибальда. можно сказать, все силы философов уходили на то, чтобы определить это смутное нечто. они называли его Благом, Единым, Абсолютом, Материей, Волей, Духом и пытались сказать о нем что-то определенное. самые выдающиеся из них говорили очень убедительно, хотя и не всегда понятно. но такова была магия их речи, что сама эта непонятность как бы приближала читателя к Неопределенному, помогала чувствовать его отчетливее. философия имела что-то общее с картинами Каспара Давида Фридриха, которые так нравились Арчибальду.

после окончания школы, в награду за хорошие оценки, бабушка и мать разрешили Арчибальду поездку в Берлин. до Берлина было не так уж далеко, около пяти часов на автобусе. мать купила ему билеты и заказала хостел на три ночи. Арчибальд почти все время провел в художественных музеях. в Старой национальной галерее он долго рассматривал картины Фридриха, собранные в отдельном зале. особенно ему запомнилось большое полотно «Монах у моря». человек в черной рясе стоял на берегу зловеще потемневшего моря, а на горизоноте поднималась такая же темная грозовая туча. выше тучи небо было безоблачным, голубым. все вместе выражало идею Неопределенного. Арчибальд это чувствовал. правда, в его представлении Неопределенное связывалось только с голубым небом. оно не таило в себе угрозы. опасность исходила, скорее, из мира определенного. позднее он узнал, что автор одной из интеллектуальных биографий Ницше сравнил этого философа с монахом Фридриха. Арчибальд отметил сходство имени и фамилии. Каспар Фридрих и Фридрих Ницше стали для него на какое-то время проводниками в страну Неопределенного. по своему содержанию философия Ницше мало соответствовала его стремлению «вдаль». но было в ней что-то воодушевляющее, укрепляющее его чувство «я». а вместе с этим чувством в нем усиливалось и чувство Неопределенного. связь между тем и другим была очевидной, хотя и непонятной.

поступить на философский факультет оказалось не слишком трудно. конкурс был небольшой. факультет не давал никаких преимуществ в распределении жизненных благ. поэтому туда поступали те, кто, вроде Арчибальда, соблазнились ореолом, еще подсвечивавшим слово «философия». для некоторых это слово сохранило свой ореол навсегда, даже после пяти лет обучения. но для Арчибальда все сложилось иначе. это грустная история. когда гаснет ореол, вокруг чего бы то ни было, это грустно.
внутри самой философии есть разлагающие элементы, которые гасят ее ореол. Арчибальд познакомился с ними поздно, на лекциях по философии двадцатого века. до этого времени он прилежно штудировал античных философов, немецких идеалистов, и жалел, что не успевает вникнуть в них поглубже. философия представлялась ему хранилищем каких-то интеллектуальных сокровищ. философы заглядывали по ту сторону этого мира и пытались как-то передать то, что они там увидели.

особенно Арчибальда увлекли диалоги Платона. идея совпадения Красоты, Истины и Блага по ту сторону видимого наполняла его тем же томлением, что и музыка. философия Платона была философией томления, и Арчибальд хорошо это чувствовал. Аристотель, по сравнению с Платоном, выглядел прозаическим, скучным. из всей античной философии Арчибальд усвоил только учение платоников, и позднее, в курсе средневековой философии, он интересовался только теми из христианских философов, кто поддерживал платоновскую традицию. он жил все в том же голубом тумане. этот туман лишь стал более умственным, абстрактным. Арчибальд записался на курсы древнегреческого языка. его мечтой было прочесть всего Платона в оригинале. он подумывал о том, чтобы стать историком философии и заниматься платонизмом. кем-то вроде Пьера Адо. и намерение это жило в нем еще какое-то время после того, как он начал читать работы неопозитивистов.

философский факультет университета располагался на берегу реки. из окон была видна река, и мосты, и холм на противоположном берегу, и собор на холме. само здания факультета было построено в стиле необарокко. все это как-то объединяло музыку и философию, или, правильнее сказать, любовь Арчибальда к музыке и его увлечение философией. Старый город, где находилось здание факультета, не пострадал во время войны и сохранил все свои церковные и светские постройки. постепенно это место становилось одним из европейских центров культурного туризма. странно было идти к факультету через толпы туристов всех наций и возрастов. атмосферу Старого города создавали не старинные здания, а именно эти праздные, веселящиеся, любопытствующие люди. Арчибальд сам не раз заходил в храмы и удивлялся, как верующие могут молиться в присутствии, в окружении туристов. примерно таким верующим чувствовал он и себя, когда входил в здание факультета. философия была для него чем-то вроде монашеского делания. и, рефлексируя, он сравнивал себя с монахами. он и жил по-монашески. на первых курсах у него не было подружки. несколько раз завязывались кратковременные знакомства. но его пассивность расхолаживала девушек. им хотелось, чтобы он проявлял свой интерес более открыто и настойчиво. одна попыталась добиться всего сама. и ей это удалось. правда, это «все» свелось к одной встрече у нее на квартире. Арчибальд не потерпел неудачи, но и восторга особого не испытал. ему почему-то казалось, что заниматься любовью – значит изменять философии. идеальный философ представлялся ему именно монахом. и он подсознательно следовал этому идеалу. о девушках, точнее, девушке, которая на какое-то время стала его подругой, любовницей, будет рассказано позже. сначала следует, по-видимому, описать его духовную эволюцию, потому что возвращаться к этому после рассказа о его любовной истории вряд ли будет удобно. итак, на третьем году обучения им начали преподавать философию двадцатого века. и начался этот курс с истории неопозитивизма. Шопенгауэр, Ницше, Дильтей, Зиммель,  Бергсон, Риккерт, Коген, Кассирер, Риккерт, Виндельбанд, Кронер, Кроче, Сантаяна остались позади, в девятнадцатом веке, даже если некоторые из них и творили позже. двадцатый век начался с возникновения символической логики и неопозитивизма. наступило время Рассела, Витгенштейна, Карнапа, Куайна, Остина, Райла, время непозитивизма и аналитической философии.

платонизм основывается на вере в то, что существует прекрасное, благое, вечное, и что человек может иметь ксательство к этому чудесному миру. может ему причаститься. для Арчибальда эта уверенность была естественной и не подрывалась никакими сомнениями. факт, конечно, малоправдоподобный, однако в жизни таких фактов полно, просто они редко становятся общеизвестными. он чувствовал себя чуждым миру туристов (а такими туристами для него были все, кто преходящее ценил выше вечного, непреходящего). и ему не так уж трудно было сосредотачиваться на платоновском идеале, жить в голубой дымке блага-истины-красоты. здесь, наверное, был бы уместным язык «Игры в бисер». для меня очевидно, что Гессе писал эту книгу, обзаведясь изрядным запасом Курвуазье. с Хеннесси у него вышло бы что-то другое. или вообще ничего бы не вышло. конечно, Арчибальд понимал, что его платонизм выглядит в наше время анахронизмом. но его это не волновало. я немного преувеличиваю. конечно, он хотел бы, чтобы платонизм был общим убеждением эпохи, чтобы вся общественная жизнь направлялась верой в трансцендентый мир платоновских идей. но обычно ему было достаточно собственной веры. он уже тогда был независим от внешнего мира – настолько, что воспринимал эту чуждость как нечто само собой разумееющееся. вспоминая «Игру в бисер», можно сказать, что он чувствовал себя «избранным» и единственное, чего он хотел от жизни, – это вести ту отшельническую, безбрачную жизнь, которую описал Гессе: получать небольшую пенсию от Ордена и заниматься чем будет душе угодно. философы, авторы философских трудов, чьи имена упоминались в учебниках, чьи книги цитировались на лекциях, представлялись ему членами такого Ордена. и ему хотелось стать одним из них. путь к этому казался простым: нужно было усердно изучать все созданное членами этого Братства и, по возможности, самому открыть что-то новое. прост был этот путь, но не легок. Арчибальд готов был на любые жертвы, чтобы пройти по нему до конца. он был самым усердным посетителем факультетской библиотеки. он изучал иностранные языки. проходя по Старому городу, он обдумывал сложнейшие философские проблемы. он все еще жил с матерью и бабушкой, но совершенно отстранился от них. собор, видневшийся на другом берегу реки, возвышавшийся над городом, воплощал для него образ Касталии. для него была характерна эта двойственность: он хорошо знал, что представляет собой этот собор в реальности, но в то же время видел в нем символ чего-то потустороннего. не просто «чего-то», а обители Духа, не христианского, католического, а философского, интеллектуального. его воображение так и не успокоилось. он рисовал себе картины, рассказывал истории, в которых собор служил местом тех игр, которые описывал Гессе. ему нравились эти выдумки. некоторые из них он даже записывал. так продолжалось два года, пока он не начал читать работы философов, которых причисляли к школе логического позитивизма.

логический позитивизм начался с утверждения Витгенштейна: «все что может быть сказано, может быть сказано ясно». подразумевалось: «должно быть сказано ясно». это, в свою очередь, означало: «должно быть сказано на языке с предельно точно определенной грамматикой». такую грамматику предоставлял язык символической логики. другим принципом было ограничение всего знания опытом и тем, что выводится из этого опыта по правилам логики. последнее требование восходило к Юму и Канту. согласно этим двум принципам, все, что наговорили, наплели прежние философы было совершеннейшей чепухой. Карнап позднее высмеял проект Хайдеггера – положить в основание философствования мысль о Ничто. такую мысль нельзя даже сформулировать. статья «О преодолении метафизики посредством логического анализа языка» была не просто насмешкой, а тщательным разбором фраз, используемых философами, – с гибельным для этих фраз результатом. Арчибальд настолько впечатлился этой работой, что немедленно взялся за изучение символической логики. он еще не совсем доверял Карнапу, ему не хватало знаний, но сам тон работы убеждал лучше любых аргументов.

английские эмпирики говорили, что ум не может выйти за пределы чувственных данных. Кант с ними согласился. согласились с ними и позитивисты. новое, что принес в эту концепцию двадцатый век, – мысль о том, что предложения, в которых формулируются утверждения, выходящие за пределы опыта, попросту бессмысленны. это был нокаут. когда Арчибальд проштудировал учебники математической логики (Клини, Мендельсона и прочих), он очаровался (другого слова не найти) красотой этого языка, где все знаки имели только одно, строго определенное значение, и каждое утверждение должно было приниматься либо как постулат, либо как теорема. читая теперь тексты философов, Арчибальд прикидывал, откуда берется то или иное утверждение, и убеждался, что все сказанное взято из воздуха, с потолка.

Арчибальд понял, что истина, красота и благо вовсе не едины, а раздельны. истина не всегда благо. в самом фундаментальном смысле она, скорее, зло, потому что лишает мир голубой дымки, которая необходима, чтобы жить. для обычных людей эта дымка принимала иной вид – не тот, который был знаком Арчибальду. но это тоже была дымка, туман, в котором мир становился осмысленным, очеловеченным. Арчибальд наконец понял, о чем говорил Ницше в своих сочинениях. до этого мнения Ницше казались ему только мнениями, парадкосами. теперь он смотрел на мир так же, как смотрел на него этот философ. но, в отличие от автора «Заратустры», он не верил в превосходство сверхчеловека, не верил в иерархию умов и характеров. поэтому для него в мировом ландшафте не осталось холмов. мир превратился в пустынную равнину. произошло это, конечно, не сразу. поначалу он верил в ценность научных достижений и тех умов, которые способствуют прогрессу науки. он и сам начал мечтать о том, чтобы стать таким ученым. вместе с Ницше он сожалел о недостатке естественно-научного образования, а еще больше – о нехватке математических знаний. восхищаясь методами, которые использовали логические позитивисты, он и сам решил стать логиком. а потом сделал еще более радикальный выбор: решив совсем порвать с философией, он на какое-то время загорелся надеждой стать математиком. ему казалось, что быть посредственным математиком все же лучше, достойнее, чем заниматься философией, то есть проводить жизнь в борьбе с философскими заблуждениями, разоблачать философию как болезнь языка. однако, чтобы стать даже посредственным математиком, ему пришлось бы начать все сначала – поступить на математический факультет, проучиться пять лет, получить диплом, найти работу. первые же попытки посещать лекции, читавшиеся на математическом факультете, показали ему, как трудно будет наверстать упущенное. он оказался в тупике. можно было завершить обучение на философском факультете, стать философом и преподавателем философии (именно такой была бы его квалификация согласно диплому), найти какую-то работу, может быть даже по специальности. с обычной точки зрения, он шел вперед, продвигался к своему месту в жизни. нужно было только приложить еще немного усилий, поступить в аспирантуру, написать и защитить диссертацию. многие бы позавидовали таким возможностям. но для Арчибальда это была не прямая светлая дорога к успеху, а темный тупик. я забегаю вперед.

убедившись, что философия – это псевдонаука, не имеющая никакого отношения к истине, постижению чего-то реального, Арчибальд сохранил еще веру в познание, связывая его теперь только с естественными науками. однако и тут его пожидало разочарование. двадцатый век был не только веком болььших научных открытий, но и веком больших методологических разочарований. большое впечатление на философское сообщество произвела книга Томаса Куна «Структура научных революций». когда Арчибальд ее прочел, он принял самые радикальные выводы, которые можно было сделать из концепции Куна. он понял, что истины нет нигде – ни в философии, ни в математике, ни в физике, – что истина – это вопрос конвенции или игры властных устремлений, воли к власти, как об этом говорил еще Ницше. Кун показывал на исторических примерах, что новые теории побеждали старые не потому, что были блтже к действительности, истиннее, а потому что «сторонники старых теорий умирали». новые теории кое в чем превосходили старые, а кое в чем уступали. и какая теория возьмет верх определялось не «светом разума» или «светом истины», а случайным стечением обстоятельств, борьбой различных группировок. более умеренная формулировка тезиса Куна заключалась в том, что новые теории, сменяющие старые, имеют некоторое примущество в предсказании фактов и простоте. истины в обычном понимании нет, но факты можно предсказывать более или менее успешно. вот с чем столкнулся Арчибальд, пережив до этого разочарование в философии и надеясь найти что-то прочное в естественных науках.

если бы можно было обрести знание! если бы было какое-нибудь учение, что-то, во что можно поверить. везде одно противоречит другому. нигде нет уверенности. все можно толковать и так, и этак. всю мировую историю можно рассматривать как развитие и прогресс, и с таким же успехом можно не видеть в ней ничего, кроме упадка и бессмыслицы. неужели нет истины? неужели нет настоящего, имеющего законную силу учения?

такого учения не было нигде. в книге мастер утешил Кнехта словами о самосовершенствовании, но Арчибальду это наставление показалось бы простой уверткой: в чем заключается самосовершенствование, если нет ничего трансцендентного? остается только смысл, который придавал самосовершенствованию Ницше: научиться героически выносить абсурдность этого мира. Арчибальд к этом не был готов. отсутствие в жизни предзаданного смысла угнетало его. он не ощущал в себе источника творческой силы, а только с таким ощущением и можно было следовать за автором «Заратустры».

когда Арчибальд жил музыкой, его не тревожила мысль о том, что станется с его жизнью. он ощущал, что живет настоящей жизнью, растворяясь в музыке. ничего не нужно было добиваться. единственное, что от него требовалось, – это умение сосредотачиваться на звуках и том, что за ними крылось. позднее, занявшись философией, Арчибальд мечтал познакомиться со всеми системами и создать свою систему, свою философию. это уже была цель, и для достижения ее необходимо было трудиться. сейчас же он остался без цели. не к чему было прикладывать свои силы. а жить, как раньше, музыкальными переживаниями, он не мог. эти переживания, как он понял, были связаны с верой в платоновский мир истины-красоты-блага. с уничтожением этого мира, это веры, уничтожалась и способность растворяться в музыке. теперь он всегда находился рядом с ней, где-то поблизости, но не внутри. музыка уже не наполняла его, как прежде. он чувствовал в себе пустоту. и в себе, и в не себя. пустота в нем самом была следствием внешней пустоты. снаружи не было ничего, к чему стоило бы стремиться. обычные жизненные цели казались ему смешными – при том условии, что в жизни отсутствует какая-то единая разумная цель.

в таком-то состоянии Арчибальд и обратил внимание на Анет. они уже были знакомы. она училась на младшем курсе. они познакомились на лекции какого-то приезжего философа, а потом несколько раз встречались в кафе. и вот, увидев Анет снова, Арчибальд вдруг почувствовал, что его влечет к ней. она показалась ему красивой. возможно, она и вправду была красивой. но это не имело решающего значения. в том состоянии внутренней опустошенности, растерянности, в котором пребывал Арчибальд, влюбленность была для него спасательным кругом, естественной заменой угасшей страсти к познанию. он мог бы влюбиться и в другую девушку. та или другая – большого значения не имело.

пожалуй, эта часть рассказа будет самой трудной. писать о влюбленности, покончив с ней навсегда, непросто. как вернуть это состояние. хотя бы его бледную тень. заменив коньяк шампанским. почему бы и нет. в таком положении все средства хороши. купив бутылку (две, три) по средней цене, можно (с помощью все той же фантазии) представить, что пьешь Blanc De Noirs Vieilles Vignes Francaise или Krug Clos Du Mesnil или еще что-то в этом роде. при некотором везении может даже представиться, что у тебя в бокале Дом Периньон White Gold Jeroboam или что-то еще более редкое, найденное в трюме какого-то затонувшего корабля.

выступление иностранного лектора показалось Арчибальду скучным, и девушка, сидевшая рядом, согласилась, когда он ей это шепнул. случайно ли они оказались вместе. Арчибальд потом уверял себя и ее, что нет. влюбленный готов поверить в самое лучшее: в благосклонность судьбы, в провидение. так приятно думать, что о тебе кто-то печется и предоставляет несомненные доказательства своей заботы. расставаясь после лекции, они не договорились о новой встречи. но она случилась уже через неделю. в этом, конечно, тоже проявилось дружеское участие судьбы. хотя не было ничего странного, что студенты факультета встречались случайно тут и там. вероятность таких встреч была весьма высока. но Арчибальд устал от взгляда на мир как хаотическое пересечение причинных линий, или как полный хаос, в котором нет ни причин, ни следствий, и каждый миг определяется броском костей, поэтому он развлекал себя и Анет идеей предопределенности. на протяжении месяца они встречались случайно, или необходимо, если верить в судьбу, ничего не предрешая на будущее. наконец Арчибальд решил, что аргументов в пользу судьбы достаточно (Анет эта признала еще раньше). они обменялись номерами телефонов, и с тех пор встречались каждый день: гуляли по городу, сидели в кафе и на лавочках возле реки. поцелуев им уже не хватало. как всегда в таких случаях, возникла проблема: где. Арчибальд все еще жил с матерью и бабушкой, и сейчас он пожалел об этом, пожалел по-настоящему. ему и раньше, конечно, хотелось жить одному, но домашняя обстановка была вполне терпимой и имела даже некоторые преимущества по сравнению с одинокой жизнью в съемной квартире. да и денег на квартиру у Арчибальда не было. близкие содержали его и платили за обучение (поступить на бюджетное место ему не удалось). этого, с их точки зрения, было более чем достаточно. да и заработки их не позволяли тратиться еще и на съем квартиры, пусть даже недорогой. Арчибальд мог бы, как некоторые из студентов, подрабатывать. но ему это и в голову не приходило. а если и приходило, то после недолгого размышления возвращалось туда, откуда пришло, в темную бездну, откуда приходят мысли. Арчибальд, несмотря на все свои разочарования, все еще витал в грезах. он привык к легкой, обеспеченной жизни. ему не нужно было думать о деньгах. у него не было машины и дорогого айфона, но эти вещи не числились в списке необходимых. как и одежда из модного магазина. однако теперь, задумываясь о том, как бы встретиться с Анет наедине, вернее, где бы они могли встречаться, не раз, а постоянно, он почувствовал, что ему нужна отдельная квартира или хотя бы такая, которую он мог снимать с кем-то вдвоем, как это делали другие студенты. почему бы не с Анет? он уже готов был выгуливать собак, участвовать в платных экспериментах, наняться уборщиком в зоопарк, чтобы снять квартиру. но Анет отказалась.  ее семья этого бы не одобрила. они перестали бы выдавать ей карманные деньги. а работать официанткой в кафе Анет тоже не собиралась. да и зачем? встречаться можно было у нее на квартире. если бабушка Арчибальда обычно целый день проводила дома, то родители Анет работали до вечера. времени после занятий останется не так уж много. но, если сбежать с последней лекции, можно прибавить к этому времени еще полтора часа. а в некоторые дни можно и вообще не являться в аудиторию. обдумав различные варианты, Арчибальд решил, что снимет квартиру. он почувствовал себя взрослым мужчиной, ответственным за свою любовь. он станет работать – ради Анет.

Арчибальд и Анет, конечно, давно уже не были девственниками, они знали, что такое секс, но оставались в этом деле еще новичками. ни у него, ни у нее не было постоянных партнеров, а редкие контакты, от случая к случаю, почти не добавляли им опыта. но любовь была хорошим наставником. какое-то время они встречались у Анет. а потом Арчибальд нашел (через знакомого) работу уборщика в кинотеатре. небольшой зал нужно было убирать раз в день. Арчибальда это устраивало. он снял однокомнатную квартирку в том же районе, где жила Анет. мать отнеслась к его переезду благожелательно, если не равнодушно. а вот бабушка поначалу его отговаривала. понятно: ей не хотелось с ним расставаться. Арчибальд обещал наведываться каждые выходные. и первый месяц действительно выполнял свое обещание. но потом начал уклоняться от этих визитов под разными предлогами. он еще зависел от своих близких, плативших за его обучение. не будь этой зависимости, разрыв с ними был бы более резким.

не знаю, видно ли это по моим воспоминаниям, по тому, что я пишу, но я будто вернулся в то время. меня сковывает лишь задача последовательно изложить факты, описать траекторию Арчибальда. я должен предоставить объективный отчет, словно астроном-наблюдатель. но шампанское сделало свое дело. я ощущаю те же плотские желания, или желание, которое снедало (жгло) Арчибальда. никогда до этого он не исыптывал такого чувственного влечения. его чувственность угнетала высокая мечта – стать философом, интеллектуалом, мыслителем. такая цель плохо сочеталась с любовными играми. Арчибальд подавлял в себе эротические мысли. война с Эросом была не особенно успешной, да и велась не совсем последовательно. однако то, что он раньше испытывал с какой-нибудь девушкой (однажды и со взрослой женщиной), ни шло ни в какое сравнение с тем, что он чувствовал сейчас, когда эта мечта развеялась.

это решение – устроиться на работу, жить отдельно – было первым важным решением, которое принял Арчибальд. до этого он просто плыл по течению, принимал жизненные обстоятельства такими, какими они сложились. больше всего ему хотелось, чтобы его оставили в покое. этим он напоминал героя одного русского романа, проводившего жизнь на диване в мечтах и грезах. именно такая жизнь казалась Арчибальду самой подходящей, по крайней мере, для него. удивительно, как ему достало смелости начать новую, самостоятельную жизнь. если бы не влюбленность, если бы не те крылья, которые вырастают у влюбленных, он еще не скоро отделился бы от семьи. денег, которые он зарабатывал, хватало только на оплату жилья. но мысленно он уже чувствовал себя совершенно свободным.

на работу в кинотеатре уходило часа полтора-два. раз в неделю нужно было проводить «генеральную уборку». поначалу Арчибальд работал, скрепя сердце и стиснув зубы. никогда в жизни он не занимался простым физическим трудом. к работе уборщика это определение, «физический труд», не очень-то подходило. сил она не отнимала. самое трудное для Арчибальда было сосредотачивать внимание на материальном – ступеньках, сиденьях, проходах между рядами, своих движениях. он привык жить мыслью в абстракциях. ему легче было думать о стадиях в развитии и упадке платонизма, чем о том, как выгрести из-под сидения брошенный стаканчик. и на это уходило немало душевных сил. поэтому для Арчибальда уборка была не столько физическим трудом, сколько умственным, упражнением воли. но постепенно он освоился и выполнял эту работу уже механически.

дипломной работой Арчибальд занимался неохотно, и его научный руководитель это заметил. он попытался с ним поговорить. ему хотелось узнать, почему его любимый ученик стал так небрежен. куда делось его прилежание. его интерес. но Арчибальд не был склонен к откровенным разговорам. он привык все держать при себе, в себе. никогда и ни с кем не делился он тем, что было для него самым важным. руководитель правильно угадал, что тут замешана девушка. но догадка эта была лишь наполовину верна. и даже меньше – на треть, на четверть.

недоверие. замкнутость. эти черты характера сформировались у Арчибальда в детстве. может быть, в отрочестве. с тех пор для него было естественным таить все важное от других. он никому не рассказывал о своих переживаниях. возможно, потому что это важное было так или иначе связано с Неопределенным. Арчибальд чувствовал, что говорить об этом с другими не имеет смысла. говорить с другими можно было только об определенном, и при этом здесь тоже часто возникало непонимание. Арчибальд решил, что лучше вообще говорить с другими как можно меньше. уже в то время, когда он читал Верна и Дюма, его привлекали такие молчаливые персонажи, как майор Мак-Наббс, Филеас Фогг и Атос. сдержанность, необщительность, молчаливость казались ему проявлением благородства и внутренней силы. и он сознательно воспитывал в себе эту молчаливость. даже с Анет он не мог быть вполне откровенным. кое-что он ей рассказывал о себе, но далеко не все. он привык разговаривать сам с собой. мысленно. когда он слушал музыку, ему казалось, что он говорит с композитором, вернее, что композитор обращается к нему, и он старался слушать как можно внимательнее, чтобы разобрать сказанное.

однажды Анет пригласила его к себе домой, чтобы познакомить с родителями. Арчибальд считал это необязательным. но Анет сказала, что иначе они не разрешат ей оставаться у него на ночь. отец Анет работал в строительной фирме, занимая там какую-то важную должность, а мать была переводчицей. у них была просторная квартира, и они были не против, чтобы дочь приводила к себе «своего парня». но Арчибальд еще раньше, когда они обсуждали это с Анет, решил, что лучше пойдет работать, чтобы они могли встречаться наедине. в этом проявлялась все та же замкнутость Арчибальда, его отчужденность. парень попроще мог бы любить свою девушку, зная, что за стенкой спят (или не спят) ее родители. но для Арчибальда такой вариант исключался. занятие сексом было для него настолько интимным делом, что одна мысль о том, что их могут услышать, лишила бы его «мужской силы». он был в этом уверен до всякого опыта.

Арчибальд не хотел знакомить Анет с матерью и бабушкой. он вообще не хотел приводить ее к себе в дом. это по-прежнему был его дом. там хранились многие его вещи. Анет настаивала. в конце концов, разве они не решили, что поженяться, когда Арчибальд получит диплом и найдет нормальную работу? Арчибальд долго оттягивал знакомство. и все же ему пришлось представить Анет матери и бабушке. он чувствовал, что его любовь постепенно теряет свою свободу. она становится делом не двоих, а многих. для Анет это было естественно. но Арчибальд воспринимал такое расширение «социального контекста» как унижение своей любви. любовь представлялась ему бегством от житейских проблем, людей, разного рода ограничений. и вот теперь он видел, как Анет возвращает его к тому миру, из которого он надеялся убежать.

не ошибка ли – назвать себя другим именем? мне казалось, так будет проще. и действительно, рассказ движется легко, свободно. но при этом из него, как мне сейчас кажется, уходит боль и страсть. эта повесть становится чем-то вроде академической биографии, отчета астронома-наблюдателя. но разве не такой она и была задумана. и все же, чтобы быть верной, точной, она должна не только описывать, но и как-то передавать состояние Арчибальда. шампанское развязывает язык, но не придает ему силы. мое равнодушие к миру, людям настолько полно, всеобъемлюще, что, даже рассказывая о себе, я не могу взять другой тон, вложить в слова радость, боль, страсть, вообще какое-то сильное чувство. меня уже ничто не волнует. и хотя я помню время, когда я чувствовал, переживал, как другие люди, рассказывать об этом времени я способен только вот так – тоном спокойного наблюдателя. может, это и к лучшему. ведь такая отстраненность была мне свойственна с детства. просто тогда она еще не проявлялась в полной мере. а поскольку моя задача – рассказать о самом важном в своем характере, то пусть так и будет: я не стану поднимать искусственную бурю, менять лексику, ритм, строй фраз. пусть все остается по-прежнему. это как раз и засвидетельствует, что я рассказываю не о каком-то Арчибальде, а о себе самом.

когда я говорил, что для меня все кончилось, не успев начаться, я имел в виду свои отношения с миром.

а отношения с Неопределенным?

они начались чуть ли не с самого рождения и закончились в молодости. но не резким обрывом, катастрофой. чувство Неопределенного выцветало постепенно. хотя здесь и можно выделить какие-то этапы, события. например, разочарование в философии, а потом и во всей науке.

отношения с Анет – как они развивались и чем закончились. но сначала о том, чем закончилось обучение в университете. Арчибальд все же написал диплом о Дионисии Ареопагите, успешно его защитил и получил диплом, дававший ему право преподавать философию в любом учебном заведении, которое сочтет нужным пригласить его для этого дела. отец Анет даже подыскал ему место, благодаря своим знакомствам в самых разных кругах. все шло к тому, чтобы Арчибальд стал если не преуспевающим, то благополучным преподавателем философии, семьянином, отцом дочери, сына или сына и дочери. но эта перспектива казалась ему не очень-то привлекательной. он хотел бы любить Анет, но так, чтобы эта любовь не оборачивалась повседневным рабством. об этом я уже говорил. Арчибальд почувствовал себя в ловушке. он влюбился в Анет и жил с ней, не думая о будущем. но теперь это будущее вот-вот должно было стать настоящим.

это было время второго решительного шага. и давался он Арчибальду еще труднее. когда он устраивался на работу, снимал квартиру, ему помогало воодушевление, свойственное влюбленным. сейчас же все было наоборот. все было против него. он признавался себе, что разлюбил Анет. какое-то время Анет прожила у него, и этих недель хватило, чтобы Арчибальд почувствовал, как утомительна жизнь вдвоем. чуть ли не в каждой бытовой мелочи их привычки расходились. Арчибальд привык вставать рано, Анет привыкла ложиться поздно. Арчибальд привык читать за едой, Анет этого не терпела. Арчибальд мог ходить по квартире в уличной обуви, Анет ему это запретила. все это и многое другое раздражало Арчибальда. Анет уже не казалась ему проводницей в какой-то сказочный, нездешний мир. даже секс временами казался ему скучной обязанностью. все шло к тому, что он расстанется с Анет. и он знал, что это случится, но откладывал объяснение.

кризис наступил, когда он пошел в Технический университет, куда его пригласили на собеседования, благодаря хлопотам отца Анет. его собирались принять на преподавательскую должность. все уже было обговорено. ему оставалось только показать себя. но вот этого-то он и не сумел сделать. вернее, не захотел. уже перед дверью кабинета он развернулся и ушел. вечером он сказал Анет, что им лучше перестать встречаться, что он неподходящий для нее парень, а когда она принялась возмущенно это опровергать, он все-таки собрался с духом и объявил, что больше ее не любит.

ему казалось, что, расставаясь с Анет, он нарушает данное слово. разве они не собирались пожениться. разве не предает он свое обещание (намерение), Анет и ее любовь. он боялся скандалов. но Анет не стала устраивать ему сцен. она просто исчезла из его жизни.

здесь заканчивается важный период в жизни Арчибальда и начинается следующий.

никогда Арчибальд не был так далеко от своей неопределенной цели, как в то время, когда он любил Анет. но и расставшись с ней, он не приблизился к Неопределенному.

говорить о приближении и удалении здесь можно только иносказательно, подразумевая большую или меньшую удаленность от мира и более или менее сильное чувство, описать которое нелегко.

позднее, пытаясь уяснить себе самого себя, Арчибальд назвал это чувство «смутным». это смутное чувство больше всего походило на тоску по чему-то неведомому. в этой тоске можно было различить два состояния: близости и отдаления, единения и покинутости. иногда Арчибальд чувствовал, что Неопределенное заполняет все вокруг, преображая мир. но чаще оно пребывало где-то вдалеке.

вместо образов, связанных с «дистанцией», можно предложить другой: что-то вроде манометра, на шкале которого отмечается степень присутствия Неопределенного, или интенсивность ощущения этого присутствия.

Неопределенное было чем-то вроде «темной материи», наполняющей духовное пространство Арчибальда. оно было главной составляющей в его вселенной. при этом оно проявляло себя не напрямую, а косвенно, побочными эффектами. Арчибальд, долгое время не отдавая себе в этом отчета, был своего рода физиком-экспериментатором, пытающимся уловить проявления этой «темной материи» и составить о ней какое-то представление.

в то время, о котором сейчас идет речь, Арчибальд еще не имел ясного представления о составе своей духовной вселенной. назовем это так. зачем избегать подобных архаичных конструкций, если они точно выражают положение дел.

не правильнее ли будет говорить о «темной звезде», «черной дыре» вместо «темной материи». Арчибальд словно находился в плену у какого-то неясного представления, смутного объекта. этот смутный объект желания. что он собой представлял. образ отсутствующего отца. или матери. не пора ли заняться психоанализом.

смутный объект желания – как на картинах Фридриха. ясный передний план и задний план, расплывающийся в тумане.

в старости, уже больной, Фридрих будто бы сказал: «искусство, возможно, игра, но это серьезная игра». чувство Неопределенного настраивало Арчибальда на серьезный лад. этим он отличался от сверстников и вообще большинства людей – все житейское казалось ему несерьезным.


3

окончание университета и разрыв с Анет почти совпали во времени. это было началом нового периода в жизни Арчибальда. нужно было подыскивать работу, думать о будущем. прикинув все варианты, Арчибальд выбрал репетиторство. он быстро освоил учебные интернет-платформы и мог проводить занятия дистанционно, с выездом к ученику или принимать ученика у себя на квартире. со школьниками он занимался предметами из школьной программы, а со студентами – логикой и философией. главная проблема при таком способе заработка заключалась в поиске клиентов. иногда Арчибальду приходилось браться и за переводы. это ему нравилось меньше, потому что хуже оплачивалось. он вроде бы сумел как-то устроиться в жизни, пусть и не так, как об этом мечтали мать и бабушка.

с бабушкой приключился несчастный случай: она упала на улице, сломала ногу. ей пришлось несколько недель провести в постели. за это время ее общее состояние ухудшилось. открылись какие-то дремлющие болезни. постепенно она оправилась, но не до конца. она резко одряхлела. движения ее стали неуверенными. память ослабла. потом она снова слегла и больше уже не встала.

болезнь бабушки осложнила жизнь и матери, и сыну (ему тоже приходилось ухаживать за больной). Арчибальд только начал привыкать к спокойной, размеренной жизни педагога-фрилансера, к своей одинокой свободе. никто ему не докучал. ни с кем у него не было близких (и потому часто обременительных) отношений. у него не было обязательств перед другими. так ему казалось. но внезапно выяснилось, что обязательства у него все же есть, что свобода его зависит от внешних обстоятельств, что свободные дни, когда он принадлежал самому себе, – это островки, окруженные морем часов и дней, растрачиваемых на выполнение социальных обязательств.

можно подумать, что болезнь бабушки для Арчибальда была лишь досадной помехой. она и была такой помехой – для какой-то части его «я». другая часть переживала случившееся как большое несчастье. в детстве бабушка была с ним строга, и он помнил немало случаев, когда ее строгость доводила его до слез. но он знал, что бабушка его любит, и сам чувствовал, что привязан к ней. он не испытывал такой привязанности к матери, а отца у него словно и вовсе не было. бабушка заменяла ему и отца, и мать. поэтому, видя ее такой беспомощной, Арчибальд чувствовал жалость и растерянность. однажды он даже подумал, уж не возвращает ли судьба ему тот удар, который он нанес Анет, порвав с ней. но это была скорее поэтическая фантазия, попытка придать случившемуся какой-то разумный смысл.

неужели Арчибальд никогда не пытался узнать у матери, кто был его отцом? может быть, он и спрашивал когда-то, в детстве. а потом отец сделался для него чем-то туманным и нереальным, вроде облака. а еще позднее мысль о нем и вовсе рассеялась. он перестал о нем думать. уже тогда он чувствовал себя одиноким астероидом, не отколовшимся от какой-то планеты, а возникшим из пыли, может быть даже из пустоты.

летом бабушка умерла. скончалась она в больнице. мать в это время работала. Арчибальд проводил занятие. последние дни бабушка была в беспамятстве, и Арчибальд убеждал себя, что не имело значения – был он рядом с ней в последние минуты или нет.

эта смерть была последним толчком, разрушившим его связь с другими людьми. он не хотел больше ни любви, ни привязанностей. все это обходилось слишком дорого. за все это нужно было позднее платить. и недешево. лучше жить самому по себе. а они пусть устраиваются как хотят. или как могут. Арчибальд будто отгородился от других прозрачной стеной. теперь он жил «под куполом». можно подобрать и другое сравнение: будто человек в надувном шаре водного аттракциона. движется по воде, не касаясь воды. ничто внешнее его больше не касалось. ему было достаточно самого себя. теперь он и вправду довольствовался самим собой – ни внешнего мира, ни веры в Неопределенное. это был полный вакуум, пустота. но надо же было ему чем-то дышать в этой пустоте.

затея с переменой напитков оказалась неудачной. то есть она доказала, что вид напитка никак не влияет на подбор и расположение слов. на то, что и как говорится. слова тоже кружат вокруг «темной звезды», «черной дыры». и я просто хочу уточнить координаты этого невидимого источника притяжения. если этой черной дыре безразлично, что я пью перед тем, как сесть за клавиатуру, можно попробовать обойтись чаем. или кофе. какой-то разогревающий стимул мне все же необходим. ведь я настолько равнодушен к описываемой истории, что воспринимаю ее как выдуманную. очередная сказка – из тех, что я рассказываю себе уже десять лет. я знаю, что описать «черную дыру» нельзя. я уже убедился в этом. даже космологи описывают свои «черные дыры» лишь прибилизительно, иносказательно. и о «дырах», таящихся в «я», говорить можно лишь таким способом. что я и делаю. нужно наконец покончить с этой темой. может быть, написав о ней от первого лица, я освобожусь от нее. пока у меня это не очень получается. я назвал себя Арчибальдом. я никак не могу почувствовать себя тем, кто любил девушку и ухаживал за умирающей бабушкой. а ведь это был я. другие сохраняют это тождество с самим собой, повидимому, навсегда, на протяжении всей своей жизни. а мне почему-то это сделать трудно. мне так трудно сейчас выйти из-под своего купола, покинуть этот шар, что время, когда я жил среди людей, ничем не защищенный, не отгороженный от них, кажется мне сказочным, выдуманным, литературным. я стараюсь точно излагать факты. но мое отношение к этим фактам делает их сомнительными. хотя разве не сознавал я с самого начала преимущества этой дистанции. разве не казалось мне, что именно она и будет гарантией точности, правдивости моего рассказа.

я решил упоминать только те события, ситуации, которые определяли расстояние до Неопределенного, или степень его присутствия, или силу ощущения его присутствия, которое в то же время было и отсутствием. Неопределенное отличается от определенных вещей тем, что оно отсутствует, присутствуя, вернее, присутствуя, отсутствует, хотя может отсутствовать и не присутствуя. не уверен, однако, что всегда придерживался этого решения. в целом, да, я соблюдал этот принцип. но в мелочах, возможно, говорил лишнее, то есть занимался тем, чем занимались и занимаются, с моей точки зрения, все писатели, или почти все, – рассказывают истории о том, что случается с людьми, о конфликтах, борьбе, наказаниях и наградах, любви и изменах, надеждах и разочарованиях, добрых и злых делах, молодости и старости, преступлениях и наказаниях, гордости и предубеждениях. если они так называемые романисты. а если они ученые, то рассказывают об истории идей и каких-то призрачных сущностей, которые для них так же реальны, как и отдельные предметы: о народах, государствах, социализме, капитализме, фашизме, коммунизме, патриотизме, национализме, христианстве, буддизме, феминизме, сексизме, технике, театре, живописи, киноискусстве, транспорте, водном и наземном, кухне, спорте, джампинге, параглайдинге. о сортах вин и о породах собак. о том, как рожать детей, и о том как хоронить умерших. короче, о том, до чего мне нет никакого дела. иногда, вероятно, я впадал в такое же пустословие. не так-то просто сохранять внимание и говорить только о том, что для тебя действительно важно. человеку свойственно уклоняться, убегать и падать. какой-то философ так и назвал эту склонность, или то, к чему она приводит, – падением. я подозреваю, что мы оба считали важным одно и то же, что наши умонастроения были сходны. уверенности в этом у меня нет, потому что слог этого философа слишком темен. к тому же он писал на чужом языке. когда мне попадалось что-то, написанное человеком сходных взглядов, это почему-то всегда оказывалось переводом. но давно уже мне не попадается ничего нового. все книги, которые могли меня заинтересовать, я уже прочел, и некоторые – не по одному разу. написаны они в прошлом столетии или раньше. теперь меня не интересует не только мир людей, но и мир книг. меня ничто не интересует. и я не могу даже сказать вместе с тем чужеземным философом, что меня интересует Ничто.

ну что-то меня все же интересует, раз я это пишу. история о том, как я потерял интерес ко всему. да, я заинтересован в том, чтобы ее закончить. хотя нет никаких внятных объяснений, почему я в этом заинтересован. это просто факт. есть факты, которые нужно принимать как данные, не подыскивая для них объяснений. этому я научился еще у позитивистов. славные были времена. один мир передо мной закрылся, зато как будто распахнулся другой. большую роль, как я понимаю, в этом играло еще и представление о сообществе единомышленников. все эти неопозитивисты читали друг друга, критиковали друг друга или поддерживали, обменивались репликами, аргументами. столько философских журналов, книг. и все это на чужом языке. что добавляло азарта. да, в изучении языка, чтении, уяснении новых идей был некий азарт. воодушевление. как будто приближаешься к обетованной стране. хорошее выражение: «обетованная страна». оно точно выражает мое отношение к Неопределенному. я жил с чувством обетования. так, кажется, говорят. вообще для рассказа о Неопределенном и траектории, которая им определяется, очень подходит реалигиозный язык. сначала мне это и в голову не приходило. а потом я осознал, что живу религиозными чувствами, вот только предмет этих чувств смутен и неопределен. может быть, как раз о такой неопределенной религиозности и говорил Шлейрмахер. я слышал о его взглядах, но никогда не читал его книг. и уже не прочту, потому что во мне не осталось интереса даже к Неопределенному. сейчас я уже не религиозен. ни в каком смысле. и в этом главная трудность – рассказывать о чувствах, настроениях, которые стали для тебя чужими и как бы несуществующими. так что движет мною, скорее, не интерес, а что-то вроде азарта. как и тогда, когда я читал работы неопозитивистов. сейчас это уже не связано с представлением о чем-то обетованном. это что-то вроде вызова самому себе. сам его себе бросаю и сам же пытаюсь на него ответить. этим я превращаю себя во что-то самодвижущееся. уподобляю себя перводвигателю Аристотеля. отличие лишь в том, что аристотелевский перводвигатель двигал все сущее, а я привожу в движение одного себя. остальное я предоставляю его судьбе, его траектории. можно назвать это чем угодно. и я еще не встречал в литературе такого полного и подробного описания этого состояния, какое собираюсь здесь дать. сплин, хандра, меланхолия, депрессия – вот о чем писали другие авторы. но я пишу не об этом. чем бы это ни было, это не то, о чем писали другие. мне было бы проще, если бы я нашел книгу, в которой описывалось бы то самое состояние, та самая траектория, которую пытаюсь описать я. но такой книги нет. я в этом уверен. если бы такая книга нашлась, я бы выбросил все остальные книги и оставил только ее. какая экономия места. и какая приятная праздность. не нужно больше каждый день усаживаться за компьютер, вспоминать забытое, эксгумировать, реанимировать. все это проделал бы за меня другой. честь ему и слава. хотя эти слова ничего для меня не значат. но я допускаю, я помню, что они имеют какое-то значение в общепринятом языке. беда еще и в том, что для описания уникальной траектории требуется, по сути дела, уникальный язык. настолько индивидуальный. что понимать его может только сам автор. однако изобрести такой язык и заговорить на нем – значит сойти с ума.

если не ошибаюсь, я нахожусь уже в третьем периоде своей жизни. или жизни Арчибальда. буду вести отсчет со дня смерти бабушки. отказ от работы в университете, разрыв с Анет, смерть бабушки – все это произошло, конечно, не в один день. но взятые вместе эти события означают (знаменуют) начало нового периода в моей жизни. меня смущает, что я не могу обойтись без таких оборотов и слов. они напрашиваются сами. чтобы их обойти, чтобы обойтись без них, нужно подыскать что-то другое, а на поиски требуется время. я не то что хочу выдумать индивидуальный язык, я уже сказал, что это невозможно, но я хотел бы говорить на правильном и, однако, незатертом, ненакатанном, языке, то есть не вести рассказ по накатанной дорожке, хотя, если вдуматься, это относиться, скорее, к сюжету, содержанию, чем языку. как бы то ни было, и тем не менее, словом, что бы все это ни означало, я считаю, что добрался до третьего периода и даже продвинулся в этой области на несколько шагов, миновал несколько верстовых столбов, занял несколько деревень, пару холмов, вышел на главную дорогу. моя мать приблизительно в это время вышла замуж. нашелся человек, который ее полюбил. почему бы и нет. одинокую женщину с ребенком. она была привлекательна, сейчас-то я это знаю, могу оценить, тогда я об этом не задумывался. она была уже женщиной в возрасте, и все-таки нашелся человек, успешный, солидный, тоже одинокий, не помню уж, по какой причине, который взял ее в жены, он хотел усыновить и меня, но я сказал «нет», к тому временя я уже мог принимать самостоятельные решения, не только психологически, но и легально. по правде, замужество матери было мне на руку, оно сделало меня еще свободнее, мы и так редко виделись, а теперь в этом и вовсе не было никакой нужды. я думаю, что приблизительно в это время, где-то в середине третьего периода, или третьего отрезка моей траектории, я стал по-настоящему блуждающей кометой, одиноким астероидом, подчиняющимся лишь притяжению Неопределенного, да, я все-таки ощущал это притяжение, иначе мне не пришла бы в голову эта дикая мысль, с которой связан весь третий период, точнее, его вторая половина, да, это правильнее. какое-то время я просто радовался свободе, полной, какой еще у меня никогда не было. конечно, я печалился о смерти бабушки, назову это так: печалился, одним словом, опишу кратко, ведь для подробного рассказа, описания того, что я чувствовал, потребовалось бы много времени, и оно ушло бы впустую, потому что на отношение к Неопределенному эти чувства нкак не влияли, никак не были с ним связаны, впорчем, я уже не знаю, может, и были, в любом случае я не хочу пускаться в эти подробности, не уверен, к тому же, что сумею все вспомнить и правильно описать. итак, я свободен от семейных отношений, от любовных отношений, от служебных отношений, этот трехглавый дракон оставил меня в покое, я снимаю однокомнатную квартиру на четвертом этаже пятиэтажного дома, зарабатываю достаточно, чтобы оплачивать жилье и обеспечивать себя всем необходимым, остается даже кое-что на роскошь, хорошее кафе, интересный альбом, музыкальный или живописный, книги, кое-какая одежда из обычного магазина, не секондхэнда, вот так я живу, так я жил, пока в голову ко мне не заползла эта дикая мысль. откуда она взялась, разве мне было плохо, нет, но я захотел чего-то большего, мне захотелось освободиться от всего, даже учеников. зачем. на что я собирался тратить свободное время. помню, дело было не в том, чтобы свободного времени стало еще больше, а в том, чтобы избавиться от всего чуждого, от всяких вынужденных контактов. но для чего. почему эти контакты сделались для меня такими мучительными. нет, ничего мучительного в них не было, по крайней мере, в обычном понимании слова, и даже в литературно-условном. мне почему-то представилось, что в таком абсолютном праздном состоянии я найду что-то очень важное для себя, то ли «самого себя», то ли что-то, имеющее отношение ко мне, вот именно, я хотел избавиться от всех определенных отношений, чтобы вступить в отношения с Неопределенным, сейчас мне такая формулировка дается легко, но тогда я еще не пользовался этим словом, «неопределенное», я плохо понимал самого себя, мне просто хотелось пожить хотя бы год без всяких забот, полностью распоряжаясь своим временем и собой.

для все этого нужны были деньги. только деньги, и больше ничего. я рассчитывал, сколько я могу откладывать в месяц и как долго мне нужно работать, чтобы собрать нужную сумму. при этом я сообразил, что мне по-прежнему будут нужны деньги на книги, кафе, поездки и тому подобное. жить в бедности – это было бы пленом, несвободой, гораздо хуже той, от которой я хотел избавиться. и так постепенно в моей голове сложилось представление о «годе свободы»: я хотел провести этот год не экономя на всем, а как состоятельный человек, который может позволить себе многое – путешествия, отели, концерты, рестораны… это был бы все тот же культурный туризм. круиз, растянувшийся на год.

получалось, что я мечтал о жизни, которую ведут сынки богачей, и которую обычно считают утомительно скучной. не о жизни плейбоя, а о чем-то более достойном, культурном, но все равно столь же праздном и пустом.

на самом деле я все еще находился в зоне притяжения Неопределенного, то есть в той зоне, где оно было еще достаточно сильным, чтобы вызывать такие странные идеи. меня влекло что-то неопределенное (на этот раз с маленькой буквы), и я думал найти это что-то в такой вот свободной жизни.
 
по-настоящему блуждающей кометой становишься тогда, когда тебя перестает притягивать что бы то ни было. гравитация в твоей вселенной упраздняется. а что не притягивает, то и не существует. ты несешься, словно болид, в пустыне реальности. если отсутствует гравитация, отсутствует и ускорение, а равномерное движение ничем не отличается от покоя. любую инерционную систему можно принять за покоящуюся. вот ты и обрел неподвижность перводвигателя. не чувствуешь ли ты себя богом.

и вот к чему это привело: он решил попытать счастья в игре. безумная идея привела к безумному решению. поблизости от его квартиры был игорный зал. и он стал ходить туда – сначала два раза в неделю, а потом чуть не каждый день. все заработанное, сверх необходимого, он тратил на игру. он был уверен, что в течение года ему обязательно повезет. и он не только возместит потерянное, но и разбогатеет. он стал типичным лудоманом. заболел недугом под кодом F63.0. естественно, он терял и ничего не выигрывал. он стал работать больше. ему нужны были деньги. он попал в рабство к своей идее.

все лудоманы находятся под влиянием притяжения какой-то «черной дыры». им нужен курс психотерапии. такой курс не помешал бы и Арчибальду. но он тогда почти ничего не знал о психоанализе. ничего, кроме обрывочных сведений, полученных на факультете.

как же Арчибальд излечился. врачом оказалось то самое Неопределенное, которое и загнало его в казино. по-другому это чудесное исцеление не объяснить.

однажды летней ночью, выйдя из игрового зала, Арчибальд пошел к реке и, дойдя до нее,  вдруг с необыкновенной остротой почувствовал реальность этого мира – набережной, воды, мостов, холмов, голосов прохожих. он словно очнулся и понял, что жил в нереальном мире игры, азарта. а тот мир, который казался ему безразличным, на самом деле реален и полон чудесных обещаний. для молодого человека, не испытывающего притяжение Неопределенного, эти обещания были бы обещанием встречи, любви и т.д. но для Арчибальда они означали другое.

чувство, которое он прежил тогда, можно описать как острое ощущение настоящего, проходящего и все же застывшего мгновения, пребывания здесь-и-сейчас. зимой такого чувства не испытать. нужен теплый летний вечер и все, что он приносит с собой.

и что же дальше. прежде всего, Арчибальд перестал играть. он отказался от идеи разбогатеть и прожить год «свободным человеком». если такие острые переживания можно испытать после долгого рабочего дня и отупляющей игры, то зачем искать свободу. до этого он, пожалуй, ощущал себя таким реальным только в детстве. ему хотелось переживать это чувство постоянно. оно наделяло жизнь смыслом. вернее, снимало вопрос о смысле. смысл реальной жизни заключался в том, чтобы переживать ее реальность. Арчибальд понял мудрость принципа, который услышал когда-то на лекции по этике: жить, чтобы жить. тогда она связывал это лишь с идеей выживания – человека, народа, всего человечества. и такая цель казалась ему абсурдной. но сейчас он понял, что этот принцип может иметь другое значение.

здесь начинается новый период в жизни Арчибальда. сколько их до этого я насчитал. три. значит, это четвертый. а сколько всего будет. я думаю, пять. дело идет к концу. с пятым я разделаюсь быстро. там, в общем-то, не о чем и говорить. а четвертый… с четвертым  могут возникнуть сложности. здесь я могу заблудиться. или у меня возникнет желание покончить с ним побыстрее. одним махом. а это будет неправильно. поспешно. это может испортить всю работу.


4

сильное чувство человеку хочется выразить в прыжке, крике или песне. влюбленныые поют песни, сочиняют стихи. Арчибальд тоже был влюблен. да, он снова влюбился – в это странное состояние бодрствования, когда ты ощущешь себя и мир вокруг абсолютно реальным. будто просыпаешься, приходишь в себя из дремы. у него тоже появилось желание выразить это состояние в стихах. написать строчки, слова и ритм которых передавали бы то, что он чувствовал. именно это состояние должно было диктовать стихи. это и означало для него «выразить свое переживание в слове».

я надеялся, что, к этому времени уже забуду об Арчибальде и буду говорить о себе. употребляя первое лицо. никаких масок или зеркал. никакой отстраненности. разве не я написал все эти собрники стихов? и две книги прозы? помню, у меня была мысль взять какой-нибудь псевдоним. но я тогда чувствовал себя таким реальным, совпадающим самим с собой, что остался при своем настоящем имени. сейчас мне это сделать труднее. потому что я пишу о времени, которое, хотя и близко хронологически, но далеко в другом отношении. и мне по-прежнему хочется говорить о себе как об Арчибальде. кстати, что за странное имя я дал своему альтер-эго. оно несет в себе слишком многое. нет нейтральных имен. все они указывают на происхождение. вероятно, мне следовало ограничиться одной буквой А. как это сделал Кафка. и как это делали другие до него. но я дал себе слово не перечитывать и не поправлять написанное. поэтому еще одну, по крайней мере, главу мне придется иметь дело с Арчибальдом.

Арчибальд никогда не пробовал рисовать. он считал, что совершенно к этому неспособен. так оно, вероятно, и было. можно сказать: так оно и есть. пара рисунков, оставшихся со школьной поры, доказывают это. Арчибальд никогда не пробовал рисовать всерьез – вот что я имею в виду, когда говорю, что он не пробовал рисовать. конечно, он часто водил карандашом по бумаге. а в школе у него были уроки рисования. но все это было не всерьез. точно так же Арчибальд никогда не пробовал сочинять стихи. серьезные стихи. шуточные – сколько угодно. он часто занимался этим на уроках. и получал замечания. вплоть до принудительного визита к директору, обернувшимся неожиданно тем, что позднее директор попросила его сочинить приветственный (или торжественный?) стих по какому-то случаю. Арчибальд не выдавил из себя ни строчки. доказывает ли это, что у него не было способностей стихотворца. на сей раз все не так просто, как с рисованием. возможно, если бы Арчибальд попробовал рисовать всерьез, что-то абстрактное, например, у него тоже получилось бы неплохо. со временем. но этого уже никогда не узнать. а вот со стихами случилось иначе: Арчибальд начал писать стихи всерьез. он писал их, чтобы удержать воспоминания о тех моментах, когда переживал реальность мира и самого себя. а такое с ним случилось еще несколько раз. лишь однажды, правда, он пережил это чувство с той же силой, что и впервые. потом эти переживания приходили все реже, и чувство «реальности» было уже не таким острым.

самый близкий по времени период описывать всего труднее. почему. наверное, потому, что мне за него неловко. я не испытывал неловкости, рассказывая о других периодах своей жизни, но сейчас чувствую смущение. перед самим собой. смотрю на себя и стыжусь самого себя. это чувство наверняка можно было бы описать точнее, подробнее – вникнуть в него поглубже, рассмотреть его пристальнее, но мне не хочется тратить на это время. времени у меня достаточно, это верно. и потратить его на что-то действительно интересное, важное было бы трудно. невозможно. потому что ничего интересного и важного в моей жизни больше нет. и все же мне не хочется разбирать оттенки, нюансы этой «неловкости». может быть, они обнаружатся сами собой по ходу рассказа. я;во всяком случае, не стану прикладывать к этому никаких усилий. если это и произойдет, то без моего намерения, хотя и с моего согласия.

можно ли сравнить это интенсивное чувство реальности всего и вся, включая самого себя, с чувством теннисиста, выигрывшего Уимблдон? эйс на матч-боле. чемпионшип-бол. Уимблдон-бол. овация многотысячной толпы зрителей. голубое небо над тобой. и слезы в твоих глазах. но вряд ли. это чувство другой природы. так мне кажется. сам я никогда не испытывал ничего подобного. возможно, если бы в то время, когда я надеялся разбогатеть, мне действительно выпал выигрыш, очень большой, которого хватило бы на осуществление плана «свободной жизни», если бы я все поставил на аутсайдера и выиграл, может быть, тогда я пережил бы что-то подобное. но этого не случилось. ах да. любовь к Анет. но и здесь не было признания, внезапного открытия: она меня любит. все открылось само собой. постепенно.

я  быстро понял, что традиционные, рифмованные стихи не годятся для передачи чувства «сиюминутности» и «реальности». в них слишком много условности. эта условность, форма, становится важным элементом стиха – наравне с содержанием. говорят, правда, что деление на форму и содержание устарело, что оно вводит в заблуждение. может быть. однако точно так же вводит в заблуждение Ньютонова механика. и все же ею пользуются для практических целей. и я не вижу причины отказываться от деления на форму и содержание, если оно помогает провести различие между традиционным стихом и стихом свободным, или верлибром.

очень трудно писать серьезно о том, что уже потеряло для тебя всякую серьезность. серьезно то, что притягивает, придает тебе ускорение, влияет на твою траекторию. когда-то, еще не так давно, на меня так влияла поэзия. это влияние, конечно, нельзя сравнивать с тем, которое оказывала в былые годы музыка. но оно было достаточно сильным. я нашел для себя образцы в переводных верлибрах. «свободный стих» – вот что значит «vers libre» в переводе. и естественно, если у человека, больше всего ценящего свободу, возникает желание писать стихи, он выбирает форму верлибра. да, у верлибра тоже есть форма, но она не так сковывает, как форма рифмованного стиха. интонация верлибра подвижнее, выразительнее. в западных странах верлибр давно уже стал привычным, и наметившееся возвращение к традиционным формам там рассматривали как «новые веяния». но в моей стране, в моем языке, по-прежнему доминировал рифмованный стих. и я не мог найти для себя образцов на родном языке. их попросту не было. зато мне попались такие образцовые стихи в переводах. я уже забыл имена переводчиков, но до сих пор помню эти стихи. я заучивал их наизусть. распечатывал и вешал листки на стену. я раздобыл оригинальные тексты и прочел их с помощью Гугл-переводчика. к сожалению, я не знал итальянского, французского и фламандского. а именно на этих языках писали поэты, чьими стихами я восхищался. тогда я еще был способен на восхищение.

первым стихотворением, которое сразу показалось мне идеальным, было стихотворение Унгаретти «Левант». Оно прекрасно передавало чувство «сиюминутности», «присутствия здесь и сейчас». кроме того, в нем говорилось об одиночестве. и еще – оно было построено на манер коллажа, что делало его «просторным», наполняло воздухом. и наконец последнее: мне нравился графический рисунок этого стихотворения. его стоит привести целиком.


ЛЕВАНТ

Дымный
след умирает
в далеком круге неба

Стук каблуков и в такт хлопки
и пронзительные звуки кларнета
и море пепельное
оно колышется нежное трепетное
как голубь

На корме сирийские эмигранты танцуют

На носу одинокий юноша

В субботу вечером в это время
евреи
там на суше
уносят своих покойников
по улиткообразной воронке
переулков
освещенных
дрожащими
огнями

Невнятная вода
как шум на корме
который я слышу
в тени
сна

 
другим образцовым стихотворением для меня стал «Юный ландшафт» Пауля ван Остайена. о нем можно сказать все то, что уже было сказано о «Леванте». настроение здесь, конечно, другое, и образы темны, зашифрованы. но и здесь схватывается мгновение. будто застывшая картина. особенно мне нравились, как и в стихотворении Унгаретти, последние строчки. я их не понимал, и мне хотелось увидеть подлинник, чтобы сделать, с помощью Гугла, подстрочник. это оказалось непросто – найти оригинал. помню, я искал его долго, и вот странно: не помню, нашел ли.


ЮНЫЙ ЛАНДШАФТ

Так почти неподвижно стоят они на лугу
девочка что вертикально висит на канате неба
чья длинная рука держит на длинной прямой веревке козу
и коза чьи тонкие ноги наоборот несут землю
подобрав ее по черным и белым клеточкам
Мне кажется девочку зовут Урсулой
– я и мое одиночество катаемся на лодке –
полевой мак высок

Нет слов как это грациозно
изящнее чем кольца рогов зебу
и выдублено временем как шкура зебу –
их ценность открыта порывам души
Так я говорю и связываю слова в единый сноп радости
перед этой девочкой с козой

Над кончиками моих рук
на ощупь ищут руки
моих иных рук
вечно


юноши в этих стихотворениях были одиноки. они не участвовали в жизни окружающего их мира, а только наблюдали за ней. мне это нравилось. я мог отождествить себя с ними. так же близок мне был и персонаж третьего «образцового» стихотворения, на этот раз написанного по-французски. стихотворение называлось «Одинокий» и принадлежало Полю Элюару.


ОДИНОКИЙ

Я бы мог в одиночестве жить
Без тебя

Это кто говорит
Это кто без тебя может жить
В одиночестве
Кто

Жить наперекор всему
Жить наперекор себе

Надвигается ночь

Как прозрачная глыба
Я растворяюсь в ночи.


во всех трех стихотворениях говорилось об одиночестве. в каждом из них присутствовало это слово. здесь выражались три настроения, которые можно описать как «меланхолическое одиночество», «радостное одиночество», «тоскующее одиночество». думаю, это и были три главные вариации моего обычного душевного состояния.

я нашел только одно стихотворение ван Остайена, в антологии. Унгаретти переводили больше. а Элюар уже считался классиком. правда, мне нравилось лишь то, что он писал до войны. война все изменила. он попытался стать частицей, частью французского народа. всего человечества. у него это получилось. но у меня напрочь отсутствовало чувство общности. и его военные и послевоенные стихи мне ничего не говорили.

с таким же азартом, с каким я играл на автоматах, я начал собирать поэтическую библиотеку: обходил книжные магазины и антикварные лавки, чувствуя себя охотником, выслеживающим дичь. да, когда мне попадалось что-то ценное, я радовался, словно герой Хемингуэя, подстреливший льва или носорога. я обошел чуть ли не все книжные магазины города. зарубежные, иноязычные издания я покупал на Амазоне. я пытался изучить французский, итальянский, фламандский, чтобы читать любимых поэтов в подлиннике. но все ограничилось подстрочниками, сделанными с помощью словарей. какое-то время я жил в мире поэзии так же увлеченно, как жил когда-то в мире музыки. мне всегда хотелось отыскать какой-то другой мир, чтобы погрузиться в него с головой. музыка, философия, поэзия, любовь – все это было бегством отсюда туда. пункт отбытия был определен точно, а вот страна прибытия так и оставалась страной грез. один-единственный раз, я имею в виду, лишь в одном кратком периоде моей жизни, на одном коротком отрезке моей траектории, эти миры как будто совпали. оказалось, что стать свободным в этом мире можно, не освобождаясь от него. наоборот, нужно сосредоточиться на нем, увидеть его «здесь и сейчас», схватить в данной точке и данный миг, – говоря языком детективов, застать на месте преступления, то есть присутствия, и его, и себя.

в этой увлеченности скрывалась опасность: когда мне не удавалось, что-то написать самому, я охотно брался за книгу и читал то, что написали другие. иногда я проводил за чтением самые лучшие утренние часы, когда мысли всего яснее, и день еще не растрепал твоих чувств. я много переводил. начинал день с перевода, думая разогреть этим свою фантазию, и тратил весь день на перевод. чтение, переводы – все это были увертки, отговорки, лазейки, с помощью которых и по которым я убегал от единственно важной задачи: написать что-то, стихотворение, два, лучше три.

я решил изучить всю отчественную поэзию, да и вообще, всю литературу на родном языке. мне показалось, что я недостаточно хорошо знаю язык, на котором говорю с детства. меня интересовало, как говорили на нем другие, какие слова они употребляли, как строили предложения. список дичи, на которую я охотилось, необыкновенно расширился. я заболел библиоманией. признаки этой болезни проявлялись у меня еще во время учебы в университете: я заказывал ксерокопии книг в библиотеке, расходуя на это немало денег. мне хотелось иметь у себя все важные работы философов, которых я изучал. сейчас же передо мной было огромное поле, по которому бегали стада чудесных животных, а в норах таились не менее удивительные зверушки. все это отвлекало меня от сочинения стихов и вынуждало больше работать, чтобы иметь возможность покупать книги.

и все же моя любовь к чтению не доходила до мании. нет. временами я даже запрещал себе читать и прозу, и поэзию. и, бывало, держался этого решения неделю, а то и две. мне казалось тогда, что главное – вызвать в себе то внутренее состояние, который хочешь передать в стихе. а слова подберутся сами.

у меня никогда не было друзей. ни одного друга за всю жизнь. и я не очень-то стремился завести друзей. среди знакомых, соучеников не было никого, кому я мог бы рассказать о том, что для меня было самым важным. и просто важным. я никому не рассказывал о себе. ни в школе, ни в университете никто не знал, что я увлекаюсь музыкой. и когда я влюблялся, об этом не знали даже те, кого я любил. случай с Анет был исключением. и он лишь подтвердил правило: молчи, скрывайся и таи. так выразил этот принцип один поэт. когда я начал писать стихи, мне некому было их показать. да и не было такого желания. да, мне хотелось, чтобы их прочли, но не кто-то из знакомых, а кто-нибудь дальний, незнакомый, какой-нибудь редактор журнала. я хотел бы увидеть свои стихи напечатанными, но читать их со сцены, как это делалось на литературных мероприятиях, которые я иногда посещал... нет, этого мне не хотелось. у меня был врожденный страх перед сценой, боязнь публичного выступления. поэтому я и не стал музыкантом. вести уединенную жизнь, глядеть на мир из норы или с вершины, писать и посылать написанное людям, которых я не знаю, чтобы они прочли и напечатали это для читателей, которых я тоже не знаю, – меня это устраивало. литература было мостиком в мир, к другим людям: по нему шли через пропасть мои стихи, а сам я оставался на этой стороне, в отдалении от всех, невидимый и недоступный. я взял себе псевдоним и под этим псевдонимом отправил стихи в журнал. к тому времени я писал уже год, и выбрал, как мне казалось, самое лучшее. через месяц я получил ответ: журнал опубликует несколько моих стихотворений. помню свою радость. я был уверен, что стихи хороши, но считал, что оценить их другим будет непросто. и вот – первая же моя попытка удалась. здесь можно было бы поставить восклицательный знак. но я принципиально избегают восклицательных знаков.

за этой публикацией последовали и другие. одна из них даже получила премию для дебютантов в поэзии. мне еще не было тридцати. хороший возраст для начинающего поэта. молодым многое прощают и многого от них ожидают. на вручение премии я не явился. но это лишь прибавило интереса к моим стихам.

так, не покидая своего уединения, я стал известным поэтом. известным, конечно, лишь в узких кругах – среди тех, кто интересовался поэзией. позднее я убедился, что таких людей осталось немного. современная поэзия, как и все современное искусство, уже не являлась главным, «системным» элементом культуры. так же, как и религия, она была отодвинута в тень стремительно развивающейся наукой, техникой и поп-культурой. мир изменился. я это, конечно, понимал. недаром же я получил диплом философа. но, занимаясь проблемами познания, я не понимал масштаба изменений. разочаровавшись в философии, я все еще верил в силу искусства, вернее, в то, что оно попрежнему – один из столбов, или краеугольных камней культуры. под культурой же я, конечно, имел в виду старую, культуру, которую можно назвать «высокой». мне казалось, что высокая культура еще доминирует, – ведь образование ориентировано на такую культуру, а я большую часть своей жизни провел в учебных заведениях.

не буду рассказывать подробно, как прошли десять лет, когда я сочинял стихи, по-прежнему отказываясь от публичных выступлений. мое альтер-эго с выдуманным именем вело независимую жизнь в литературном пространстве, а я продолжал жить в отшельническом уединении. многие считали это ловким рекламным ходом. на самом деле для меня изоляция была естественной, и даже вынужденной. когда меня охватывала тоска или скука, а такое часто бывало, я бродил по улицам, смешивался с толпой. иногда я просто сидел на берегу, смотрел на холмы за рекой, мосты, прогулочные суда. я никогда не напивался. и не пробовал наркотики. изоляция моя, конечно, была относительной: каждый день я имел дело с учениками. обычно этого было достаточно, чтобы отбить охоту к другим контактам, но случалось и так, что возникало желание «поговорить по душам». по-видимому, это естественное человеческое желание, хотя мне непонятно, какой эволюционной цели оно служит, почему оно не атрофируется – в наше-то время. может быть, уже атрофируется, и я отстал. да, я всегда был на пару шагов позади своего времени. почему же тогда печатали мои стихи? в чем-то, вероятно, я был со временем наравне. не знаю, что еще можно об этом сказать. абстрактные рассуждения я давно уже себе запретил.

казалось, у меня все складывается удачно. я не рассказывал матери о том, что пишу стихи. она узнала об этом случайно. это произвело на нее впечатление – публикации, книги, упоминания в Сети. но я видел, что сами по себе мои стихи ее не интересуют. она была довольна лишь тем, что может теперь не стесняясь говорить о сыне: он – поэт. раньше, отвечая на расспросы, она чувствовала неловкость. быть репетитором – значит ничего не достичь в жизни. мой сын неудачник – вот что она держала в голове, когда отвечала: он зарабатывает репетиторством. теперь же мой образ жизни получил какое-то оправдание. поэты, художники – не совсем обычные люди. мы это знаем. и мы прощаем им легкомыслие, безалаберность, нежелание, или неумение, устроиться в жизни. прощаем, если они все-таки в ней как-то устраиваются. что-то пишут, рисуют, добиваются признания. может быть, даже зарабатывают себе этим на кусок хлеба.

на хлеб я себе конечно стихами не зарабатывал. большинство журналов ничего не платило авторам. издательства тоже. только проценты от продажи. но тиражи были небольшими, расходились книги еле-еле, поэтому заработать на этом было невозможно. я сделал странное открытие: несмотря на то, что поэзии уже не придавали такого культурного значения, как раньше, число поэтов, то есть людей пишущих и публикующих свои стихи в бумажных и сетевых издания, было так велико, что привлечь внимание читателей, а предпочтительнее – обозревателей, «пробиться», «засветиться» было совсем не просто. поэтому авторы, не думая о гонорарах, ждали от журналов лишь одного – публикации. и многие готовы были за это платить. выходило множество сборников, альманахов, оплаченных самими авторами. бизнес на поэтах не то чтобы процветал, но, как сказали бы в юмористическом тексте, имел место. я здесь все больше, все ниже скатываюсь к юмору. мне бы этого не хотелось. именно потому, что в моем положении, то есть в последнем, текущем периоде моей жизни, ничего уже не кажется серьезным, и на все глядишь с юмором, причем разбавленным (или приправленным) холодным цинизмом, именно поэтому, я хочу в описании всех предыдущих периодов оставаться серьезным. не знаю, насколько мне это удается. по крайней мере, я стараюсь относиться к самому себе, или к тому, кого я назвал Арчибальдом, сочувственно. насмешка лишила бы меня звания биографа-наблюдателя. сочувствие же помогает изобразить объект наблюдения точнее. хотя и в этом, конечно, нужно знать меру.

но я не собирался так подробно описывать свою литературную жизнь. тем более пускаться в общие рассуждения. закат Запада начался давно. и сейчас не видно даже зеленого луча над горизонтом. поэзия тоже закатилась. как и все остальное искусство. поэтому я закончу простым изложением фактов. а они таковы. интерес к молодому дебютанту в поэзии скоро угас. и этому были, видимо, две причины. первая та, что каждый год на поэтической сцене появлялось с полдюжины новых имен. а у именитых поэтов выходили новые книги. поэтическое море бурлило – на поверхности. и удержаться на плаву было очень трудно. спасательным кругом был круг знакомств, если не брезговать каламбуром, или большой талант. у меня не было ни того, ни другого. мои стихи привлекали внимание, но лишь на короткое время. к тому же, я быстро исчерпал свою тему. в последних сборниках не было уже ничего оригинального. я сам это чувствовал. и решил попробовать себя в прозе. я написал две повести, или два романа. граница между этими жанрами условна. когда я работал над текстами, я называл их «романами». и первый действительно мог сойти за роман – и по объему, и по содержанию. я назвал его «Жизнь А.» – по первой букве своего псевдонима. с этой же буквы начинались имена всех героев. мне хотелось написать что-то модернистское – повестование, где переделке, трансформации подвергались бы и персонажи, и события, – так, что сказанное позже могло отменить (и заменить) сказанное раньше. история походила бы на корабль, который перестраивается во время плавания: те, кто видел судно отплывающим, не узнали бы его по возвращении. я много раз редактировал текст и остался доволен тем, что у меня получилось. но ни одно издательство не решилось напечатать «Жизнь А.», и мне пришлось издать книгу за свой счет. второй текст вышел короче, и назывался он «Маршрут А.». если в первом романе было много персонажей и отсутствовал главный, то во втором такой главный персонаж был и обозначался он буквой А. название скрывало, имело, несло в себе два значения. одно было связано с эпиграфом из Буковски и относилось к линии нью-йоркского метрополитена. другое указывало на содержание романа – ирреальное, сомнамбулическое перемещение А. из города в город, из страны в страну, что в конце можно было истолковать как «посмертное путешествие», вроде того, какое описано Бирсом в «Случае на мосту». этот роман, или повесть, тоже не приняло ни одно издательство – главным образом, как мне говорили в ответных письмах, по причине небольшого объема. однако «Маршрутом» не заинтересовались и журналы. поэтому я сам оплатил публикацию отдельной  брошюркой в дешевой обложке. вероятно, мне нужно было разослать обе напечатанные книги в литературные журналы для рецензий, подарить сколько-то экземпляров ведущим критикам. но я этого не сделал. в результате мои романы благополучно прошли незамеченными. проскользнули мимо всех сторожевых постов. на этом моя литературная деятельность и закончилась, а вместе с ней и четвертый отрезок жизненного пути, маршрута, траектории. меня вынесло в беспредельное космическое пространство. все звездные системы остались позади. в стороне. так далеко, что и не видно. и не зарегистрировать никакими приборами. вот где я теперь обитаю. и об этом будет рассказано в последней главе.


5
 
я всегда чувствовал себя провинциалом. маргиналом. кем-то, кто стоит, сидит на обочине и смотрит на пробегающую мимо жизнь. кто живет на краю общей жизни. на краю страницы. где-то в сноске. моя собственная жизнь проходила в ином измерении, не пересекавшимся с тем, в котором жили окружающие. разные чувства, разные цели, разные представления о важном и неважном. как я теперь понимаю, меня вела тоска по Неопределенному. сходная с романтической тоской по какому-то идеальному миру. я был последним романтиком Европы. да. последний европейский романтик. мне нравится так себя назвать. нравится таким себя видеть. почему бы и нет. я и вправду был романтиком и при этом никогда не встречал других романтиков. следовательно, и т.д.

описывая свою жизнь, я хотел показать, что всегда подчинялся притяжению Неопределенного. в моей вселенной был лишь один источник гравитации. я понял это, когда начал писать прозу. задумав большой роман, я, естественно, выбрал темой свою собственную жизнь. должно было получиться что-то вроде «романа воспитания». я трудился над ним несколько лет и за это время осознал, что все периоды моей жизни складываются в некий «квест» – их можно представить как поиски «неопределенного», как романтическое странствие. меня воодушевило это открытие. бессвязное вдруг обрело связность, разорванное соединилось. но из этого замысла ничего не вышло. позднее я написал «Жизнь А.», роман со многими персонажами, каждый из которых тоже как будто что-то искал, но эти поиски укладывались в обычное представление о «поисках своего места в жизни». в «Маршруте А.» описывалось некое странствие – герой переезжал из города в город, из страны в страну. он страдал чем-то вроде амнезии и пытался вспомнить, кто же он такой на самом деле. в этих двух историях можно увидеть трансформацию исходного замысла «автобиографии». работа над ними меня кое-чему научила, и сейчас я пытаюсь написать то, что не удалось написать раньше.

вы читаете записки последнего романтика. нет, вы их не читаете. вы никогда их не прочтете, потому что они не будут опубликованы. она останутся на жестком диске компьютера, в его памяти, и попадут вместе с этим компьютером на свалку. а скорее, в переработку. из диска извлекут сколько-то грамм серебра, золота, палладия. может быть, чего-то еще. но не извлекут эти записи. они исчезнут. и вот, ввиду такой перспективы (не туманной, а  полуденно ясной), не лучше ли будет никуда их не посылать и стереть самому, когда придет время? там будет видно. пока же нужно закончить начатое. а это совсем непросто. ни на утреннюю голову, ни на вечернюю. ни на какую другую. легко ли быть последним европейским романтиком. подумать только. с одной стороны, это ободряет, придает уверенности (как если бы я был последним из племени и писал мемуары, внимание этнографов, во всяком случае, обеспечено), с другой, делает меня маргиналом, заключает в каком-то захолустье, в захолустье истории. среди руин, мертвых деревьев. когда-то здесь стоял пышный, богатый замок. а теперь, погляди вокруг… я гляжу, и вижу только пустоту. даже руин не осталось.

но чем же отличается мое положение от положения остальных. разве они исполнены веры. укоренены в этой жизни. знают, чего хотят, на что надеются, ради чего живут. скорее всего, нет. для многих ответ будет отрицательным. но у них есть привычки, врожденная общительность и какие-то цели, близкие и волнующие. а у меня ничего этого нет. вместо этого у меня диплом философа и врожденная бесприютность. но я не завидую. может быть, иногда, в темные часы. нет, я не завидую даже сейчас, когда с романтизмом покончено, когда эта стремление к Неопределенному, это смутное чувство «далекого и обещанного» испарилось. я перехожу к рассказу о моем нынешнем положении. собственно, я его уже начал, но все еще не подобрался к главному.

главное состоит в том, что мое увлечение литературой прошло так же, как и все прежние увлечения. трудно относиться с энтузиазмом к чему-то такому, что, как ты видишь все яснее и отчетливее, не имеет уже никакого культурного значения. как и живопись, музыка, театр. я мог бы многое написать, повторяя сказанное другими по этому поводу. например, пересказать Бодрийяра. но это было бы пустой тратой времени. достаточно и простой констатации. не стану же я просвещать и убеждать самого себя.

моя тяга к Неопределенному окончательно исчезла. никаких следов. я все еще слушаю музыку, хожу в музеи, читаю. но это все это потеряло связь с чем-то нездешним. обычное времяпрепровождение. развлечение. которое легко можно заменить другим развлечением. например, игрой в покер онлайн или шахматы. телевизором. прогулками вдоль реки. посещением кафе. тем же самым заняты и другие. но им это интересно. это их не просто развлекает, а увлекает. они находят в этом какой-то смысл. для меня же смысл потерян окончательно, навсегда. ни одного уголка, где он мог бы спрятаться. охота окончена. и чем же занят охотник. он продал все снаряжение, сжег все трофеи. никаких фотографий с тушами убитых львов или носорогов. никаких воспоминаний. эти – последние.

говорят, Ван Клиберн жил воспоминаниями. он хранил все, с чем ездил и что привозил из турне. в детстве он покупал на обеденные деньги цветы. смотрел, как они умирают, но не выбрасывал. по его словам, он сохранил их все. и всю жизнь он играл Первый концерт Чайковского.

я похож на Клиберна, потервяшего все свои воспоминания и ничего не получившего взамен.

у Клиберна была еще вера. он был баптистом. отнимите у него эту веру.

его запись Третьего концерта Рахманинова была среди моих любимых. и это фото, где он сидит за роялем в Большом зале, а вокруг на сцене разбросаны цветы, и полный зал, и все глаза устремлены к нему, а он такой высокий, прямой, кудрявый, в черном фраке… это фото висело у меня на стене. тогда я был ближе всего к Неопределенному. и ощущал это Неопределенное внутри себя. да, оно была как бы во мне и вне меня. чего-то еще не доставало. я к чему-то стремился. но на самом деле, ничего большего достичь было невозможно. и подойти ближе к Неопределенному я тоже не мог. если бы мне это тогда объяснили, фото Клиберна, вероятно, до сих пор было бы со мной. но я его выбросил, как и весь свой архив тех лет. периодически я устраивал чистки, праздники расставания с прошлым. это случалось, когда мне мерещилось, будто я нашел верный путь и начинаю новую жизнь. поэтому у меня не осталось почти ничего. тексты, однако, сохранились почти все. они не занимают много места. в ящиках или на полках. даже в процессоре они занимают немного памяти. но это, конечно, не причина, чтобы их сохранять. пройдет год, другой, может быть, несколько лет, и я устрою последний праздник. есть ли такая опция: очистить диск.

что меня больше всего раздражает в этом мире и отчуждает от него, так это террор, диктатура тела и секса. телесное – во всем. и секс – повсюду. непристойное, вульгарное возведено в стиль. я долго пыталася приноровиться к этой особенности современной культуры, но потом сказал себе: хватит. буду называть вещи своими именами. кстати, именно этим принципом – называть вещи своими именами, показывать вещи как они есть – и оправдывают диктатуру вульгарного, террор непристойного. и какое-то время я тоже считал, что если человек – существо телесное и сексуальное, то было бы лицемерием, это скрывать, прикрывать или как-то приукрашивать. странное дело: с одной стороны, я признаю, что человек – существо природное, и его возвышение над природным – мнимое. но, с другой, я не хочу, чтобы мне постоянно об этом напоминали. человек не всегда озабочен сексом – так же как не всегда ему хочется помочиться. но современная культура основана на обратном утверждении. низ взял верх над верхом. маятник качнулся в другую сторону, достиг крайней точки и застыл в ней. культура, открывшая тело и секс, теперь заворожена ими. и мне это скучно до тошноты. от современности меня тошнит, как персонажа одной повести – от существования.

меня раздражает все, что делается со страстью. если бы я видел в обществе, культуре подобную одержимость музыкой, меня от этого, возможно, так же воротило бы, выворачивало. любая одержимость, страсть – это как раз то, что вращает колесо Иксиона. так говорил Шопенгауэр.

я хотел бы изобразить себя мудрецом, которого уже ничто не трогает, даже глупость мира. но это было бы подделкой, искажением фактов. нарушением кодекса биографа, наблюдателя. уколовшись о шип, я чувствую боль. весь мир в шипах. и ни одного цветка.

у меня нет последовательного мировоззрения. точнее, оно, может, и есть, но я не всегда ему следую в своих чувствах и настроениях. зная, что вещи состоят из атомов, я продолжаю видеть их цельными, непроницаемыми. точно так же я по-прежнему раздражаюсь, выношу оценки, хотя и знаю, что все в мире равноценно, а то и вообще лишено ценности. оценивая, я просто выражаю свои чувства. мои чувства – такой же факт реальности, как и строение моего тела. требовать, чтобы мои чувства, оценки, реакции полностью определялись моим взглядом на мир, нелепо. это требование исходит из ложного взгляда на устройство человеческой психики. я как будто оправдываюсь. что ж, объяснения сходны с оправданием. объяснить – значит оправдать. во мне еще звучит тихий голос, обвиняющий меня в одиночестве, отчуждении, «предательстве интересов человечества». дезертирстве. другие борются и умирают в борьбе. а я отсиживаюсь в окопе. другие играют, ставят на все. а я вышел из игры. голос стаи все еще что-то шепчет. но я знаю, откуда, от кого он исходит, и научился не обращать на него внимания.

иногда мне кажется, что не стоит ждать так долго: можно покончить со всем разом. лечь под поезд. затянуть веревку. прыгнуть с крыши. такой конец, возможно, даст моим стихам и романам новую жизнь. судьба автора небезразлична для его сочинений. я много раз убеждался в этом. некоторые книги печатают и читают только потому, что биография автора дает повод о нем (и о них) поговорить. сами по себе они ничего не значат. если бы Герострат писал поэмы, они сейчас пользовались бы спросом. их переиздавали бы каждые десять лет. может, и чаще. но, во-первых, мне сейчас все равно, что станет с этими записками и тем, что я написал за последние десять лет. во-вторых, меня и раньше привлекала в литературе не известность, не слава, а возможность выразить какие-то мысли и чувства, объективировать их, как сказал бы философ. сделать их чем-то реальным. мне казалось, что это приближает меня к Неопределенному. отчасти, наверное, так и было. после других искусств – музыки и живописи – поэзия больше всего годится для этой цели. но если Неопределенное перестало для тебя что-то значить, то и пути, ведущие к нему, становятся безразличны. а бывает, что и вспоминать об этих занятиях неловко. так мало они соответствуют моей нынешней ситуации.

я вспоминаю о зароке, который дал себе, начиная эти записки: никаких умствований, общих рассуждений, то есть рассуждений об общих материях, об этих призрачных сущностях, субстантивированных понятиях: история, прогресс, упадок, развитие, культура, литература, народ, борьба. однако совсем обойтись без них было невозможно. все же я надеюсь, что сохранил меру. не напустил туману. писал трезво и ясно. хотя и призывал на помощь опьяняющие напитки. я пишу это на излете моего интереса к слову. и мне хочется, чтобы мое последнее произведение получилось удачным. у меня есть свое представление о художественной удаче. перечитав эти записки, я мог бы сказать, удались они или не удались. но я не стану их перечитывать. я уже чувствую, как написанное отдаляется от меня, становится мне безразличным. я чувствовал это безразличие и когда начинал писать. с каждой написанной страницей оно усиливалось. раза два-три мне казалось, будто я возвращаюсь в прошлое, снова живу теми чувствами, которые я тогда испытывал. но это длилось недолго. я знаю: стоит поставить последнюю точку, и этот биографический очерк потеряет для меня всякое значение. как потеряло его все остальное.

я ничего не жду от окончания этих записок, этой автобиографии. просто у меня появится чуть больше досуга. и мне придется снова думать, чем бы себя занять.