Передвижение времени

Вера Ветрова 3
                Рассказ

     - Нет, ты посмотри, что он с человеком делает! Это же невозможно, не-воз-мож-но! Да он же душу рвёт самыми нежными вещами! Это дьявол, Кара, это дьявол! Ну вот посмотри! Где там я? Кто меня знает?! Никто! А он знает, - и тебя, и меня, и всех-всех. Как Бог. Но не Бог он, а дьявол! И я ему поклоняться не могу. А поклоняюсь тому, что он в жизни самое главное зацепил, душу человеческую, лучшее в душе… А всё равно дьявол! Потому что лучшее болит, всегда болит, щиплет, ноет щеняче…
     - Да о ком это ты? Что вы опять тут натворили? – спрашивает, только что вошедшая в дом, Карина.
     - О ком? – говорит её отец, профессор истории, красиво стареющий мужчина, с отполированным перламутрово-серебряным шрамом на лице.
     Полгода назад он разбил зеркало, когда увидел в нём, как Оленька с ужасом взглянула на его потерянное от горя лицо. И осколок зеркала навечно вцепился в него, напоминая ему об этом Оленькином взгляде каждый раз, когда он смотрелся в зеркало. С тех пор он стал бриться наощупь, и всячески старался избегать этих страшных встреч с зеркалами. И как-то сумел защититься от беспросветной тоски, похоронив Оленьку ровно через полгода, как и сказал ему её лечащий врач, пульсирующе жизнерадостный человек с очень ясным, детским  лицом, и всесочувствованными глазами умудрённой жизнью собаки.
     - Да вот о ком! – И он почему-то поднимает вазу с цветами. Под ней салфетка. Поднимает и салфетку, под которой лежит скромно-нарядная книга.
     Карину удивляет, что отец поставил вазу на книгу. «Как на пьедестал, и цветы у подножия поставил», - подумала она.
     - Вот, бери! Читай, умирай! Как я умираю от счастья, восторга нечеловеческого от простых обычных вещей. Всё, что откладывает каждый человек в то божественное, что в нём есть, - в душу, в тайны души, - всё тут сорит кругом, повсеместно. Всё вскрыто, всё обозначено, названо, увековечено, и, страшно сказать, продумано изощрённым, тонким умом. КАК это сказать, как нас с тобой поразить, как выглядеть перед нами, выпятив перед нами величие своего дара, да, как памятник своему дару перед нами стоять, осклабившись в улыбке. Ну вот вижу я тебя, как ты хотел, чтобы мы тебя видели, понимаю твой надчеловеческий ум, страшный твой дар, страшный! Дьявольский! Ты восторгался тем, чем восторгаюсь я, ты впитал в себя всю красоту, всю прелесть земных движений души, взгляд твой лазерный и царапающий одновременно, но дьявол ты, дьявол! Ибо в тебе самом всё холодно, ибо ты можешь об этом говорить, и восторгаться, но нет в тебе слёз, которые выше восторга, нет в тебе жалости! Нет в тебе сумбурно-сердечной речи, происходящей от сердечных слёз! Один рассудок в тебе велик и страшен!
     - Боже мой, что за монолог! – Передёрнувшись сказала  Карина, и взяла, нет, вырвала из рук отца книгу, которую он держал перед собой двумя руками, глядя на неё и на неё говоря.
     - Будешь читать? – спросил отец, с ударением на первое слово. – Вчера ты читала мелкого беса, и плакала! Ты, холодная дочь африканца! Ты плакала, Карина! А это – дьявол! Он не вызовет у тебя слёз, а просто вырвет душу, холодно и расчётливо, ты просто не успеешь заплакать. Он скажет, что все твои чудесные тайны – тайны всех, и они потеряют свою прелесть. Ты почувствуешь себя безжалостно свободной и пустой…
     - Хватит, отец! – довольно резко оборвала его дочь. – Вероятнее всего ты, как всегда преувеличиваешь. Не спишь по ночам, куришь, возишься, да ещё и подслушиваешь. Откуда тебе знать, о чём мои слёзы? – уже совершенно спокойно сказала она.
     - Дочь могучего севера, ну не обо мне же ты лила свою скорбь?! Ведь у меня всё хорошо. И у Петеньки нашего. – Он помолчал. – А может у тебя то случилось? На работе? Но у тебя ничего не может случиться! Я имею в виду - плохого. Такого не бывает у правильных людей! А ты правильная, и сверх того. – Он опять помолчал. – Кара, да ты не больна ли? – он встрепенулся, кинулся к ней. – Ты ведь не скажешь! Ты ведь мне скажешь? – как-то полузапутанно прошептал он, глядя на строгое и красивое лицо дочери.
     - Успокойся, папа.  Я не больна. И у меня всё действительно хорошо, как ты верно заметил по поводу правильных людей. Ну когда же ты вырастешь, папа, в конце концов?! Что ты всё трепещешь от каждого дуновения жизни: книга, бабочка, собака, полусумасшедший сосед, Ниагара из водопроводного крана, говорящее дерево, замёрзшая птица, - всё: то восторг, то слёзы. Всё какие-то крайние состояния. Эти ночные бдения, подглядывания за ночью, подслушивания, - она опять сказала, что он подслушивает, тут только он понял, что это упрёк.
     - Ты права, Кара, ты как всегда права. Имя твоё как топор по мою голову. Умный топор умного палача, - Сказал Василий Всеволодович и замолчал.
     - Ну да, действительно да, хватит эксцентрики. Пора обедать. Я сейчас тебя накормлю, а то Петю не дождёшься, - и она вышла из комнаты.
     «Хорошо хоть не зануда», подумал Василий Всеволодович, И почему-то в сотый раз подумал, что какое у него гладкое имя, сильное и ровное, и совсем непроизносимое отчество, невостребованное, и поэтому никто не называет его иначе как Василий Мирович, то есть по фамилии. А ну и выговори эту скороговорку: Василий Всеволодович. Он в который раз начал произносить вслух Василий Всево… И опять зецепил язык на «о» и бросил. «И-да!» - воскликнул в очередном недоумении и пошёл на кухню.
     Ну почему она такая правильная? Она стесняла его своей правильностью. И видно было, что последние полгода он искал в ней выражения (душевные) жены, но не находил, а видел лишь холодное внешнее сходство, как портрет Оленьки, как её фотографию, без мимики её, без милых её движений лица, без весёлых слов. Он злился, сам того не замечая, что сходство не находится, что Кара безупречная во всех отношениях дочь и мать его горячо любимого внука. «Петька! Петька один мой, один как я». Какая-то никому не внятная отчуждённость, ни ему, ни Каре, существовала между ними с давних пор. Мирович изумлялся на своего ребёнка, которого просто не пришлось воспитывать никогда и никому: всё-то она делала верно, всё-то знала незнамо откуда сама. И, пожалуй, скучны ей были организованные родителями забавы, как детский театр, зоопарк, шумные ёлки. Она сама себя забавляла, и игрой в куклы, и чтением. Нет, уклона не было ни в чём, всё дозированно, всё вовремя, всё по её внутреннему расписанию, по счастливой случайности совпадавшим с расписанием, сочинённым для неё родителями, всё кстати. Это-то и смущало Мировича.
      В животе что-то защипало, и Василий Всеволодович протянул руку к тарелке с пирожками, и стал искать шрам на вчерашнем пирожке. «Ну да, это он, и вот пипка, а где же ножевое ранение? Ведь я вчера ранил этот вот пирожок! Но как-то же она его склеила! Нет, зашила, хирургически». Непонятная ему злость лезла из него, но он сам её ещё не понимал злостью.
     «У Кары всё по уму. Даже сыр режет умно. Никогда не нарежет лишнего куска. Не в том, что жалко, - мелких черт в ней нет, - а чтобы потом не завял, а потому что так правильно. И вот надо же, всегда угадает, кто сколько сыра сегодня съест. Никогда и никому не захотелось съесть его больше, чем нарезано. Вот что ум! Это ещё и польза», - думал Мирович, глядя как дочь нарезает сыр. Карина резала сыр не то что с умом, а как бы заметил другой человек – машинально и красиво. Но отец считал её красоту естественной и потому не замечал её, но ум её постоянно его будоражил. Её ум он видел во всём, во всех движениях, в одежде, в обстановке квартиры, в общении с людьми, везде, всюду, всегда. Противоестественный женщине  - правильный и спокойный ум. Нет, Мирович не был привержен тому мнению, что красивые женщины глупы, совсем наоборот. Все красивые женщины виделись ему умными, но не правильным умом, а стихийным. Ну как, например, идёт дождь, и все выходят на улицу с зонтами, так и все красивые женщины при определённом воздействии жизни очень тонко и молниеносно реагируют с максимальным благом для них. Нет, это даже не ум инстинкта, так плохо Мирович о женщинах не воображал, а просто как часть умной природы, неразрывная часть, вот так, пожалуй. У Карины всё не так. У неё ум правильный, изначальный, то есть употреблённый перед воздействием жизни, ещё перед её движением. Какая-то продуманность, но опять не в плохом смысле, не вот сейчас, а давным-давно, а может быть и никогда, а родилось с ней и выпрыгивает, когда необходимо. Ведь всё у неё совершалось так легко, так гладко, без малейшего напряжения, машинально. Но Кара не машина. Она жива, она глубоко чувствующий человек. Можно подумать – скрытный человек. Но и тут нет, тогда бы она не позволила себе того, что я услышал её слёзы. Оленька называла дочь врождённо-мудрой и не заморачивалась на размышлениях об этом, а просто радовалась тому, что дочь не доставляет никаких хлопот, какие обычно приносят дети своим родителям. Оленька никогда не обременяла себя лишними и пустыми размышлениями ни по какому вопросу. Так думал Мирович, глядя на Карину, дожёвывая пирожок. Мысли его текли вполне спокойно и упорядоченно. Он как-то совсем успокоился от впечатлений, которые дала ему эта дьявольская книга. Он, уходя на кухню, опять накрыл её салфеткой и водрузил на неё вазу с красными гвоздиками, которые он подарил Каре просто так. Ну не совсем, конечно, просто так, а признавая её всю, и отдавая ей должное как красивой женщине и хорошей дочери. Даже идеальной, быть может, женщине, но с позиции отца мне это недоступно для мысли. Кара приняла цветы умно. Ничем ну не дала понять,что средства потрачены, которые бы лучше на другое. Нет… Улыбнулась, хорошо улыбнулась, но без внутренней радости, поцеловала, но без нежности, сказала: «Спасибо, папа!» – И тут же взяла вазу и пошла наливать воду в неё, взяла в аптечке аспирин, искрошила таблетку в порошок, аккуратно с водой перемешала, каким-то точным, хирургическим, движением обрезала концы стеблей, быстро, точно, и не очень больно, расправила уже стоящие в вазе примятые бутоны, развернула их в разные стороны, очень художественно, и отнесла повеселевший букет в комнату. Поставила на салфетку и опять ушла на кухню, выбросить обрезки стеблей, убрать со стола аспириновую пыль. Нет, не отошла чуть от стола, не полюбовалась на цветы, не улыбнулась больше, не обняла папку, - Мирович вздохнул над разностью их душ. На самой высоте вздоха Карина вдруг внимательно посмотрела на отца. Мирович проглотил выдох потаённо, если бы не этот взгляд, он был бы шумным и сладостным, облегчающим что-то, чего он и сам не знал. Карина видно хотела что-то сказать, но передумала, или мне показалось. Нет, взгляд странный, в нём явно было какое-то движение. А если было и не осуществилось, значит с Карой что-то не так. Ведь Кара однозначно естественна.
     - Мы обедаем, папа. Обед должен быть приятен, - вот и всё, что сказала она, подавая тарелку с изумительным борщом. Вот как двусмысленно, однако же, сказала, мой вздох был неуместен, и при этом, чтоб не обидеть, не в смысле, что мораль, а что борщ должно быть хорош.
     - Да, да, конечно. Я не сомневаюсь, что борщ безумно хорош и в этот раз, как и всегда. Ведь у тебя он с хитринкой. Единственно, где ты за всю жизнь применила это человеческое качество, так это в твоём «уши съешь» борще.
     Карина улыбнулась «Очень уместная улыбка», подумал Мирович.
     Он зачерпнул первую ложку борща и, зачесав левой рукой висок, начал осторожно:
     - Карочка, я вот о чём. Я о Пете.
     О Пете можно говорить когда угодно. Карина самозабвенная мать, но без баловства. Без показа.
     - Что Петя?
     - Петя просится на лето в село. Уже весна, надо решить, Кара, как в прошлый год.
     - В прошлый год, папа, в этом самом селе Петю научили курить. В этом году научат пить, а в следующем… - Мирович перебил.
     - Кара, кто научил? Не я же! Дети! Дети всё пробуют, как обезьяны! Ну научился, ну не курит же теперь! А просто получил знание, что такое курить, получил и бросил. Мы все когда-то учились курить, и ты, наверное, тоже, но ведь бросила. Это постижение процесса важно, а не результат, да, Кара!
     - Папа, я никогда не училась курить.
     - Ах да, Кара, да, разве ты могла? Да, конечно, Но если бы и было, я бы тебя не ругал. Я бы с тобой по-другому поговорил.
     - И как же?
     - Как с Петей. Я ведь ему что сказал: «Куришь? Кури открыто!» И протянул ему сигарету, он взял. Я поднёс зажигалку к своей сигарете, притянул, протянул руку с зажигалкой к нему, а он… он скомкал сигарету. Бросил и убежал. Кара, если бы ты видела его лицо! За одну минуту пять, десять, нет, двадцать лиц, двадцать самых разных лиц, их выражений! Нет, это не описать. А вечером что? Он подходит сзади, обнимает меня, а потом встал ко мне лицом, с таким прямым лицом, Кара, мужским, и говорит: «Я бросил». Вот что, Кара! Я чуть не заплакал, нет, я заплакал, но внутри; что вот, наконец, и я что-то правильное в жизни сделал, а главное, для внука польза, без нравоучения, и такой эффект.
     - Да, это хорошо получилось. Хотя и ужасает твоя антипедагогическая отвага. Спасибо, папа. Но лучше б этого не было вовсе.
     - Кто спорит, Кара, кто спорит? Но мы вырастаем лишь пробуя что-то, вкушая, оставляя, отметая. Делая выбор. Как сделать выбор, не пробуя?
     - Папа, выбор – это не метод проб и ошибок. Не нужно пробовать всё. Нужно знать, что тебе нужно, а что нет, а потом пробовать, уже выбрав.
     - Ты права, Карочка, - сказал отец, - опустив голову. – Обед был бесподобный, а сыра я не хочу. – Он сказал это нарочно, только потому, что думал о сыре, когда его резала Кара, думал, что она всегда верно угадывала, сколько его нарезать. «Пусть удивится, что не угадала, и пусть пожалеет, что завянет сыр, хоть и не жадная она», - почему-то подумал Мирович, и сам себе удивился. Какая-то тайная тревога ощутилась в его сердце, и он решил её вот так, такими мыслями, отогнать. Сразу отогнать, чтобы не довела до эксцентрики.
     А Кара вдруг сказала:
     - Ну и хорошо. Мне жаркого не хочется, а вот сыра очень хочется, очень!
     « Что это?» - оглядываясь на неё, уже выходя из кухни, подумал Мирович, - опять угадала! И не из жалости ест, а с охоты! Как аппетитно ест, с удовольствием! Стерва!» - опять неожиданно для себя подумал он, и вышел.
     «Что-то происходит, что-то тут не так», - думал Мирович – что-то с Карой не то. С чего я взял? Чую!»
     Он вышел на балкон и сразу сам от себя отвлёкся. Жизнь просто хлестала по щекам впечатлениями, и он поворачивал голову то в одну, то в другую сторону, оглядывая их тихую улицу. Весна! Всё равно весна! Отсюда ли и тревога, которая вновь защипала, робко, но и нельзя не заметить. Деревья в самом восхитительном цвете листвы – салатно-маслянистом; Петины глаза, дымчато-диковатые, грёзные; воздух, как будто стянулся с лесных проталин, и вихренул сюда,  в город, на их улицу;  солнце, разыгрывающее мелодраму со всем сущим; птицы, сумасшедшее беспечные и деловито-поспешные одновременно; всё, всё изменилось! Весна, точно. Всё, кроме Кары. Нет, и в ней, и что-то в ней не то, но не радостное, как кругом, а тревожное. Мирович понял, что тревога идёт от Кары, а не в нём самом произошла и шевелится. Что вот точно её в нём нет, а оттуда, из-за спины, из тёплого родного дома идёт эта тревога, как холодок, как сквознячок, как холодная змейка…
     Мирович вошёл в комнату.
     - Ну вот и хорошо, что Пети нет. – Неожиданно вдруг сказала Кара.
     - Сядь, папа. Мы сейчас поговорим быстренько, без трагедий. Да, папа? – как-то трогательно-просительно сказала она.
     Мирович весь напрягся и сел на диван. Его уже полугодовалое горе, которое пришло к нему со смертью его Оленьки, - такой же красавицы и умницы, как его дочь, но умницы с другим, каким-то нежным и отзывчивым умом, - вдруг обрушило на него свою действительную силу. Полгода он как-то отстранял его от себя, как будто он спрятал Оленьку где-то в комнате, закрыл на ключ, обеспечив всем необходимым для жизни, а сам был занят, и она понимала его, сидела тихонько, чтоб не мешать; но он всегда знал, что ключ в кармане, и он откроет дверь, и Оленька к нему выйдет, всё понимая, без слов, без упрёков. Просто как солнце выйдет из-за туч. Конечно, он понимал, что её нет, но запретил себе об этом думать, думать о ней иначе, чем как: я приду и она всё поймёт, щебеча не словами, а улыбкой.  И вот он подумал, что Оленька умерла, что ключа нет и не было, что он врал не только себе, но и ей, что он не взял на руки своё горе как беспомощного ребёнка, не утешил его, не умыл своими слезами, не поцеловал, а что отодвинул этим Оленьку ещё дальше, чем она теперь была. И за это время горе выросло само, беспризорным ребёнком, возмужало, осквернилось улицей и миром несовершенства людей, и вот пришло к нему, уже не протягивая беззащитные детские руки, а с топором и страшными мускулами, перевитыми багровыми жилами, со стеклянными слепыми глазами. И вот она сама выходит, Оленька, чтобы посмотреть, как это всё в него вонзится…
     Мировичу стало дурно, он закрыл глаза. Кара, это всё Кара принесла. Как бы уже и знал он, что она скажет. Всё равно что, но это будет ужасно.
     _ Да-да, - сказал он, открывая глаза. – Да, дорогая. Быстренько, и без трагедий. Я только это у тебя и хотел попросить. А ты нА вот, угадала…
     - Папа, - сказала Кара, и стала как-то странно распрямляться; сидя на стуле, как будто встала, такой высокой она ему показалась, угрожающе возвышаясь над ним. – У меня действительно всё хорошо. Даже очень хорошо, вот что и страшно, вот почему я и плакала вчера. Папа, мы с Петей уезжаем.
     - Тебе дали отпуск? – Обрадовался отец. – Отпуск! Всего-то отпуск! А так обставила, что я чуть мозги не расплескал.
     - Нет, папочка, не отпуск. Мы уезжаем заграницу. Петя ещё ничего не знает. Я вышла замуж, папа. Вчера.
     - Ты шутишь, Кара?! Замуж! Вчера! Вчера ты читала книгу и плакала. Вот что вчера. Где твой муж, почему ты уже не с ним? И, извини меня, пардон, Кара, (он глупо хихикнул), без пошлости, но от недоумения говорю о брачной ночи. Уж не это ли я, как ты сказала, подслушивал? А? Где? Нигде! Никого! Трое в разных комнатах. Петька спит, ты плачешь, я подслушиваю твои слёзы. Вот и всё, что есть и было вчера!
     - Это так. Отец, но это всё правда. Он тут же уехал по делам, по службе. А мы должны выехать к нему, скоро, очень скоро… - тихо сказала Кара и побледнела.
     - Бред! Сущий бред! Да никогда не поверю. Ты меня мучаешь, ты врёшь, Кара! Зачем? Устала быть такой, какая ты есть? О, я понимаю! Но не так, не так надо выходить к естеству своему, в котором самые глупые, самые счастливые тайны. Ты хочешь открыться мне? Откройся! Но не через ложь обрети в себе простоту и глупость. Потому что открыться – это заранее знать, что тебя потом унизят твоими откровениями, превратят их в оружие против тебя. Нет, я не такой. Я возьму себе твои тайны и похороню их в себе, и сам их забуду, не буду перебирать в душе все эти твои простые сокровища. Буду помнить лишь одно, что ты мне их отдала, буду тебе благодарен за честь и радость…
     - Но это так, отец! Мы с Петей уедем, послезавтра. Всё улажено, и школа, и всё. Только ты… Мы тебя не можем взять, папа, как бы нам того не хотелось. Кирилл военный, а у тебя кафедра. Никак не складывается, папа.  Я думала, как ты тут один будешь, пока не проявится что-то реальное в жизни для всех нас. Пока не видно ничего. Но Леонора Петровна готова приходить, и всё, что тебе требуется для жизни, делать, и даже жить тут согласна, если тебе удобнее именно так. Мы будем оплачивать…
     - Оплачивать что? Жить здесь готова. Мы, мы… Вы! Вы всё решили! Это не ты с Петенькой. Это ты со своими мифическим мужем решили, - рванулся он, подбежал к столу, сдвинул локтем вазу, которая упала  на стол. Цветы выпрыгнули из неё как живые, одна гвоздика упала на пол, и прямо на неё стала капать аспириновая вода. «Как наркоз через капельницу» - подумала Кара. Мирович схватил книгу и закричал совершенно безумно:
     - Вот, вот об этом он и писал! Дьявол! – Мирович стал рвать книгу, но не бросал вырванные листы на пол, а подбегал к столу, складывал их и приминал руками бережно, и тут же яростно вырывал другие страницы. – Он писал, что ничего не забыть, если увидел, что ничего не разлюбить, если любил, но что всё, всё потеряешь, и нигде никогда не найдёшь, кроме как в своей памяти. И ты, Кара, и ты это ещё постигнешь. Нет, ты уже постигла, Кара! Ты плакала обо мне. И ты читала ночью эту книгу, Кара, эту! Я видел сегодня пятна от твоих слёз, но я не понял, не знал, думал, что сам попортил, а это ты, Кара, ты! И плакала ты обо мне! На том месте, где Хлюдов сумел растянуть предчувствие горя на долгие дни, предчувствуя, но не постигая, и как потом нарочно искал себе смерти, но не от своих рук.
    Карина отвернулась от него и стала смотреть в окно.
     Оба молчали. Мирович лепил из всех своих огромных чувств, к жизни, Каре, Оленьке, внуку Пете, нелепый, живой, брыкающийся, но тугой комок, чтобы впихнуть его обратно, откуда всё это выскочило, и заорало, задёргалось, раскручиваясь и увеличиваясь.
     - Петя идёт, - сказала вдруг дочь. – Давай так, что всё хорошо. Что ты рад, согласен и спокоен, - сказала она, повернувшись, и глядя на отца умоляющими и одновременно требовательными глазами.
     Нет, не воздействие этих правильных слов помогло Мировичу вылепить, наконец, смять всё в комок, умять его до твёрдости и запихнуть в самое надёжное место, где никто, никто и никогда не отнимет, - а сами эти глаза дочери как будто сделали всё за него.
     - Да, конечно. Ты права, Карочка. Я счастлив. Ты устроена. Это главное. И Пете лучше так. Да, конечно. Я совсем спокоен, совсем,  – сказал он тихо, и вдруг стал снова рвать книгу, спокойно и хладнокровно рвать эти дивные страницы человеческого дара во всей его непобедимой мощи, в которых жизнь праздновала своё торжество, несмотря на то, что слова рвались, крошились и падали на пол, как падает всё, что устало быть. Но память не устаёт, память скрепит все эти клочки заново. Он кинул последний оторванный и смятый лист уже совершенно спокойно, и так же спокойно Карина тут же собрала книгу дьявола в пакет и вынесла в мусоропровод. Обратно в квартиру она вошла уже вместе с Петей.
     Петя бросился на деда как будто не видел много лет. Неуклюжий, нелепый, страстный ребёнок, порывистый и впечатлительный как дед. Он ещё ничего не знает, - подумал Мирович. Всё в нём зачем-то перевернулось, как-то неправильно, и по сюжету жизни не в тон, но Мирович улыбнулся и сказал кому-то в себе: «Ещё день! О Господи, какое счастье, ещё один день!»
    Он вцепился в Петю, захохотал, и сказал, обуреваемый трагическим счастьем:
     - Петька! Ты принёс с собой весну!
     - Да! – подхватил Петя. – Вот она, в кармане.
     - Нет! Она у тебя на волосах, вцепилась в волосы и едет на тебе, как на молодом коне. И ещё в глазах твоих её глаза, и ты, наверное, влюбился! В тринадцать пора любить!
     - Нет, дед, в тринадцать поздно. Я уже год как чокнутый. А весна вот где, - он осторожно оттопырил карман и вынул оттуда какой-то необыкновенно маленький жёлтый цветочек.
     Дед замер.
     - Это кому, маме?
     - Нет, дед, это… ей…
     - Да, чудесно! - воскликнул дед и пошёл в коридор, где на вешалке висели ключи, снял свои и положил в карман.
     «Потерпи ещё немного, Оленька, ещё один день, и я тебя открою. А сегодня я слишком счастлив, ты пойми. Кара вышла замуж, Петька влюблён, я слишком счастлив, Оленька, ты пойми»  - шептал он, стоя в коридоре.
     - Дед, ты уходишь? – кричал внук.
     - Нет, Петя, нет, я с вами до конца буду. До конца. – Сказал он, заходя в комнату. Мирович подошёл к столу, потрогал вазу с цветами, поднял её, потянул за кончик салфетки и увидел книгу. «Как же так? Или ничего не было? Всё неправда? Всё ложь? Помутнение рассудка?» Он открыл её и прочитал: «Дорогому папе на память о самом счастливом нашем дне. Кара».
      Да, божественный подарок - передвижение времени. Хотя бы на одно мгновенье.
2004