Конечная

Василий Сафронов
Я ехал к Ней, чтобы забрать свои вещи.

Таких водителей маршруток сложно распознать сразу. Они принимают деньги, как обычные, проезжают, как обычные, первую пару остановок. И только тут ты начинаешь замечать в их манере вождения некоторую агрессивность. Сперва ты думаешь, что тебе показалось. Потом оправдываешь маневры водителя резко обострившейся в связи с увеличением количества участников дорожного движения дорожной обстановкой. И только потом ты понимаешь: тебя и еще кучку неудачников, не имеющих средств на оплату личного водителя, везет мудак. В такие моменты всегда сложно сделать выбор. Непонятно, выходить или нет. С точки зрения здравого смысла и, принимая во внимание, уроки безопасности жизнедеятельности, следует немедленно покинуть данное маршрутное такси. Но никто ведь не делает так. Ты заплатил. Ты опаздываешь. Тебе ехать до конечной именно этого маршрута. Можно, конечно, прямо высказать свое мнение. С большой вероятностью, тебя даже поддержат остальные пассажиры маршрутки, втайне благодаря судьбу за то, что выступать агрессором в назревающей войне с водителем пришлось не им. Но, с другой стороны, вдруг у человека день плохой. Вдруг он просто по глупой случайности не прошел квалификацию на гонщика формулы один, а потому отлично умеет управлять в том числе и маршруткой на значительных для ее конституции скоростях. Да и вообще. Не хочется как-то спор зачинать. В конце концов, все ездят и нормально. Раньше на лошадях ездили, а еще раньше исключительно на своих двоих передвигались (на этом участке моего внутреннего диалога водитель резко поднимает обороты двигателя и кому-то громко сигналит, нецензурно выражаясь в унисон), и ничего, никто не жаловался…

Короче маршрутка перевернулась. 

В состоянии шока я ощущал только огромный прилив радости по поводу того, что я сейчас разобью стекло аварийного выхода тем самым маленьким красным молоточком. Но рано радовался – кто-то сделал это за меня: когда я открыл глаза, стекло уже было разбито, и из него выбирались немногочисленные пассажиры маршрутки и вырывались клубы едкого дыма. Через пару мгновений внутри остался только я и женщина лет шестидесяти пяти. В едущей маршрутке она сидела прямо передо мной. «Эй, вы в порядке?» – хотел крикнуть, но прохрипел я. Потом я вгляделся в ее силуэт, и понял, что она мертва. Руки беспомощно разлетелись по разные стороны тела, ноги некрасиво раздвинулись, натягивая в промежности ткань кондовых капроновых колготок, а голова была размозжена. По красному следу на одном из пакетов, валяющихся вокруг, я без труда определил орудие убийства. В пакете виднелось что-то массивное. В качестве непосредственного убийцы выступили законы физики, в то время, как единственным заинтересованным заказчиком, без сомнений можно было считать только водителя маршрутки. И только тут я понял, что преспокойно рассуждаю о чьем-то трупе, лежа в перевернутой задымленной маршрутке. Началось что-то вроде паники, естественной реакцией на которую была попытка пошевелиться, но ни одна конечность не дернулась в ответ на мои сигналы. Я почувствовал усиливающуюся слабость, и в какой-то момент она стала больше того, что я мог стерпеть: довольно резко я отключался.

***
Тени людей. Всюду тени людей. Пустые коконы. Свет проходит сквозь них, не преломляясь, не теряя силы луча. Я иду вперед, держа ритм. Левой, правой, левой, правой, левой... Тени иногда преграждают мне путь, но я не решаюсь вступать с ними в физический контакт. Я притормаживаю и жду, пока они не освободят немного свободного пространства, чтобы в него проскользнуть. Это сбивает мой четкий шаг.

Я смотрю на свои руки. Они такие тонкие, мои руки. Тонкие, но твердые. Мои руки не пропускают свет, они из плоти. Я продолжаю идти, но теней становится все больше. Я хочу обойти их слева, потом справа, но куда бы я не ринулся – плотная стена из теней. Я пробую ускорится, чтобы обойти толпу, но у толпы нет края. Я выдыхаюсь. Я вынужден замедлить свой шаг. Но этого теням мало. Они возникают из-под земли, заполняя все пустоты вокруг меня, они лишают меня возможности идти. Я останавливаюсь.

Я пришел в себя от того, что поезд остановился. Ни малейшего понятия откуда и куда он едет. Я лежу на верхней боковушке и хочу в туалет. Пил вчера? Не помню. Ищу свою сумку, но ее нигде нет. Смотрю по сторонам: полупустой вагон. Пара тучных женщин возраста от пятидесяти до шестидесяти. Точнее понять невозможно. Они сидят в моем купе, едят вареные яйца, вареную курицу и белый хлеб. В воздухе навязчивый запах заваривающейся лапши быстрого приготовления. В купе левее на верхней полке парень увлеченно читает книгу с названием, которое я не могу разобрать. В купе справа молодая мама почти шепотом пытается успокоить плачущего ребенка. Подо мной спит мужчина, его ноги притаившейся занозой выглядывают за пределы спального места. Неподходящий рост для плацкарта.

У туалета двое – очередь. Значит с вагоном повезло, есть биотуалет, раз на стоянке можно пользоваться. Но втроем в том закутке совсем не комильфо стоять, правда же? А садиться к женщинам как-то не хочется. Подожду. Поезд тронулся. Очередь у туалета не уменьшилась. Как только кто-то уходит, кто-то новый тут же подходит, а я даже не успеваю собраться с мыслями, не то что с духом или с силами, чтобы спуститься из своего высокогорного убежища.

Мочевой пузырь может лопнуть, как вы считаете? Я долгое время думал, что может. Просто потому, что мама когда-то кому-то при маленьком мне бросила такую фразу: «У меня сейчас мочевой пузырь лопнет». Сложно сказать, почему я не понимал тогда, что это было лишь некоторой метафорой, преувеличением, знаком того, что терпеть совсем уже больше невозможно. Наверное, я просто не понимал игру. Не понимал, зачем из прямого значения слов выдумывать какие-то новые, переносные. Вот есть мочевой пузырь – это ясно, мне ведь знакомо это чувство, чувство его наполненности, равно как и чувство его опустошения. Вот мама говорит, что хочет в туалет. Тоже очень понятно. Кто из нас не хотел в туалет? А вот мама говорит, что она так сильно хочет в туалет, что если сейчас же не сходит туда, то ее мочевой пузырь лопнет. И вот здесь начинается новая информация для меня: оказывается, мочевой пузырь может лопнуть. И воображение тут же делает свое дело. Нет, я не видел вживую мочевых пузырей, но я надувал пузыри мыльные, а некоторые мои друзья надували и пузыри из жвачки (у меня никогда не получалось), в конце концов, я видел кучу раз, как папа разделывает пойманную им рыбу. Там тоже были пузыри, они долго потом еще не хотели смываться в унитаз. И, хоть, надо было постараться, чтобы лопнуть такой пузырь, потому что его довольно трудно зафиксировать руками в одном положении – такой он склизкий, мне это удавалось. Еще проще было лопнуть пузырь мыльный – его скорее труднее заставить не лопаться. И уж точно я хорошо помню, как друзья моего детства лопали свои пузыри из жвачки. И вот все пузыри одновременно лопаются. В том числе и мочевой. Моча разлетается по внутренностям, орошая их и без того слизистую оболочку всякой жидкой гадостью, которой не нашлось места в организме. Сложно описать, насколько страшно тогда это было увидеть внутри своей маленькой головы.

Но даже теперь, проговорив про себя этот, без сомнения нервный, абзац, я не могу сходить в туалет. Очередь теперь занимает целый вагон. В ней стоят все: тучные женщины, доевшие свою курицу, облизывающие теперь с удовольствием свои толстые сосиски-пальцы; парень с книгой – наконец я могу видеть ее название, это «Мертвые души» Гоголя; молодая мама, которая все еще успокаивает своего ребенка, но делает это уже не шепотом, а прикрикивая и угрожая; и, крохотный на фоне остальных (особенно на фоне тучных женщин), но разбухающий с каждой секундой мочевой пузырь, переминающий тоненькие ножки-трубочки в нетерпении. Только мужчина из-под меня не стоит в очереди, он все еще спит. Люди, продвигаясь вперед, неизменно задевают его ноги. А прямо напротив моей головы стоит пара симпатичных девушек, которых я раньше не замечал. Вернее, они мне кажутся симпатичными по очертаниям и беглому взгляду. Задержать на них взгляд подольше, чтобы хорошенько их рассмотреть, я стесняюсь. Стесняюсь красоты, или вернее красоты живой. Живая красота может спросить у тебя: «Что ты пялишься?». А может сказать тебе: «Ты странный». И разве можно воспринимать это иначе, чем внутриличностный крах, ведь когда ты смотришь на красоту, ты как бы становишься ей, ты хочешь обладать ей безраздельно, ты хочешь, чтобы красота безапелляционно тебе подчинялась. А потом она говорит тебе, твоя красота говорит тебе: «Что ты пялишься. Ты странный. Не пялься». Вот так, и это больше не твоя красота, забудь все свои наполеоновские планы на нее. Красота тебе не подвластна, а значит никакой красотой ты не обладаешь, никакой красоты в тебе нет. Огромный мочевой пузырь, в котором скопилась вся желчь самоедства за последние пару месяцев, лопается, споткнувшись о ногу спящего мужика, и ты лежишь, оплёванный самим собой, склизкий, мыльный, пахнущий, как слишком долго жеваная жвачка, слюной.

Мочевой пузырь лопается, лопается огромный мочевой пузырь в центре моей вселенной, и вагон пустеет, а может и целый поезд пустеет, потому что никто не хочет ехать в одном составе со странным, посягающим на красоту чуваком.

Я спрыгиваю с верхней боковушки, нахожу свои кеды, кое-как надеваю их, используя указательные пальцы (потому что обувной ложки нет). Подушечки пальцев теперь красные и пахнут сопревшими носками, а я иду в туалет. Я открываю его дверь. Там, на полу лежит мой отец. У него проблемы со спиной, он так лечит спину, лежа на твердой ровной поверхности. Он берет меня своими огромными руками и поднимает прямо над собой, а потом ставит себе на грудь. Я говорю ему, что хочу писать. От напряжения я не слышу, что он отвечает, но вижу, как его губы и усы над ними шевелятся, а потом он сладко улыбается. Он рад иметь ребенка. Ему слегка за тридцать, у него есть работа, жена, ребенок и телевизор. Он рад, а потому улыбается, мой отец. Я снова говорю ему, что хочу писать. Я очень боюсь, что мой мочевой пузырь лопнет. Но этого я не говорю. Папа, говорю я (а может и тоже не говорю), я сейчас написаю тебе в рот, у меня нет иного выхода (а может и есть), я не вижу здесь других отверстий, а я знаю (во всяком случае мне кажется, что знаю), что писать нужно в отверстия, папа, отпусти меня в туалет (или отпусти меня обратно туда, откуда я пришел). Папа улыбается. Он думает, что я веду такую забавную игру. Он считает это шуткой. И я писаю ему в рот. Потому что я не играл.

Я нажимаю на кнопку слива, и биотуалет с приятным звеняще-шипящим звуком засасывает все нечистоты куда-то в свои внутренности. Я мою руки. Я выхожу из туалета. Вагон все еще (или был всегда) совершенно пуст. Поезд неторопливо останавливается. За окнами серое отсутствующее небо. Я смотрю в окна слева, смотрю в окна справа – нигде нет надвигающегося перрона. Я иду к купе проводника. Чуть раньше, чем я до него дохожу, его дверь сдвигается вбок, и из его нутра показывается милая, лет тридцати пяти девушка. Сейчас я вижу только левую часть ее лица, но вот она поворачивает голову, и я вижу все лицо целиком, после чего уже не могу назвать ее милой так искренне, как за мгновение до этого. На правой щеке в ложбинке рядом с носовой пазухой у нее огромная черная волосатая родинка. Ее диаметр не меньше двух сантиметров. Черные плотные волосы расходятся от самого ее центра и часть их достигает носа, а часть даже доходит до плоских, ощутимо несимметричных относительно вертикальной оси лица губ. Проводница криво улыбается мне и говорит: «Конечная». Я передаю ей свое натужное спасибо, собирая в кулак всю волю, чтобы случайно не показать ей своего отношения к ее внешности. Ее улыбка разливается по всему лицу, стремительно пересекая тонкую грань, которая отделяет сладкое от приторного. Я как можно быстрее спускаюсь по порожкам совсем остановившегося поезда. Мне кажется, что вокруг снежное поле: ничего не видно, все бело-серое. Но не холодно и не ветрено. Когда я касаюсь ногами земли, то, что казалось снегом оказывается чем-то мягким и теплым и еще довольно упругим. Я трогаю это рукой. И правда, будто резиновое. Поезд тут же отходит. Я смотрю ему вслед. Замечаю в окне своего бывшего вагона свою бывшую проводницу. Она машет мне рукой. Я отворачиваюсь.

Я верчу головой по сторонам. Замечаю контрастное черное пятно недалеко от себя, метрах в двухстах. Иду к нему. Постепенно начинаю различать очертания стойки-ресепшн. На ней написано «Добро пожаловать», а чуть ниже «Опись новоприбывших». За стойкой человек в темно-синем пиджачке и такого же цвета рубашке, застегнутой на все пуговицы. Даже не человек, а человечек: у него ненатурально маленькие конечности, как у Паспарту из телепередачи «Форт Боярд». Я думаю, что если бы я обошел стойку, то увидел бы очень длинный барный стул, иначе я не могу объяснить то, как человечек с такими маленькими руками может сидеть за такой высокой стойкой. Человечек писклявым голосом прерывает мои мысли о себе «Ваша фамилия, и., о. такая-то?». Я понимаю, что эта фамилия, и., о. действительно совпадает с моей и отвечаю: «Да». Он говорит: «Следуйте за стрелочками» на полу. Тут же на полу проявляются глубоко-черные чертежные стрелки. Я, немного опешив, вопрошаю: «А где я, собственно…нахожусь?». Он морщится и произносит заученную до резей в боку фразу: «Вы находитесь на территории пятьсот восьмидесятого пункта приема душ, открепленных от тела. Далее в отношении вас будет проведено расследование и следующий за этим суд, решением которого вы будете направлены либо в сектор раздумий, либо в сектор покоя». До меня не сразу доходит. Но когда доходит, я с очень большим трудом выдавливаю из себя: «То есть я в чистилище?» «Мы не используем таких понятий. Будьте добры, следуйте за стрелочками на полу», – отвечает мне человечек. Мне не остается ничего другого, кроме следования за стрелочками на полу. Они ведут к двери, стоящей посреди резиновой пустоты в пятидесяти метрах от меня в сторону, противоположную лицевой стороне стойки. «Спасибо», – говорю я человечку, и делаю первый шаг в направлении двери. Но останавливаюсь. «А почему у вас такие некрасивые проводницы в поездах? И куда девались остальные пассажиры?» – то ли перебиваю страх перед надвигающимся, то ли правда интересно, а дальше ни к месту будет у кого-либо спрашивать. «Никакой проводницы и никакого поезда не было. Каждый пребывает сюда через череду некоего подобия галлюцинаций, связанных с его самым главным грехом в жизни. Но все это очень индивидуально. Мы не производим эти галлюцинации, мы лишь открываем вашему сознанию возможность нападать на само себя на короткое время, чтобы вы могли самостоятельно увидеть, осознать и раскаяться в своем проступке до суда», – полностью запутывает меня долгим и напыщенным, от того еще более смешным писком карлик. Ну и ладно. 

***
Я пропущу все бюрократические проволочки, ожидавшие меня за дверью, и сразу перейду к важному и интересному. Я оказался в кабинете своего адвоката. Человеком он оказался прямым и простым: сразу сказал мне, что внимательно изучил мою жизнь, и что шансов на сектор покоя не так уж и много, посему процесс будет чисто номинальным. Но в секторе раздумий, дескать, не так плохо, как рисуют на Земле. Там просто холодно, постоянно голодно и нет книг. Бесконечное испытание чистым, неразведенным временем. Карательный загон для заблудших душ. Правда с правом выхода из нижних его уровней, предназначенных для грехов «слабой тяжести» в один из «пунктов приема душ» в качестве работника. Все веселее, чем холодное, а что еще больнее – голодное для тела и разума ничто. К грехам «слабой тяжести», при смягчающих обстоятельствах, относился и тот, в котором обвиняли меня. Какой? «Вы обвиняетесь в хроническом бездействии, неподвижности души, апатии, инерции, отсутствии инициативы. Это все синонимы, но я привел их, чтобы вам было четко понятно в чем вы обвиняетесь. Вы знаете, что такое синонимы? Вам четко понятно в чем вы обвиняетесь, гражданин Фамилия, И., О.?», – вот так я узнал какой.

«Короче-напросто, Вы, просто говоря, по моему, да и не только моему мнению, виновны», – начал с конца, заранее вбивая в меня слова-гвозди, прокурор. «Помните лето в детском оздоровительном лагере „УЗилок“? Вам десять лет. Вы уже вполне дееспособны и можете принимать верные решения, исходя из донесенных до Вас Вашими родителями знаний о Добре и Зле. Вы живете в комнате с тремя соседями. Один из них заехал позже других, отчего заранее неумышленно выделился на их фоне, вклинившись в уже сформированные отношения внутри коллектива. Он, что называется, упитанный, обладает не самым развитым интеллектом, банален в шутках, но крайне добр и абсолютно беззлобен, чем один из Ваших соседей не преминул воспользоваться, записав его в ряды „аутсайдеров“, иначе говоря „лохов“. Упитанный мальчик, именуемый здесь и далее УпМалом, терпит все нападки смиренно. Он продолжает слепо верить Вам и Вашим соседям, даже после того, как более сознательному человеку было бы понятно, что иметь дело с Вами (здесь имеются в виду в большей степени остальные два соседа, а не только Вы) ему вредно для психологического здоровья. Что самое парадоксальное, Вы все понимаете, – короткая пауза, копошится в своей сумке, вот же, тоже мне, шерлоки, с такими-то технологиями – Прошу прикрепить к материалам дела следующие слепки мыслей гражданина Фамилия, И., О., относящиеся к началу Его пребывания в детском оздоровительном лагере. Как я уже сказал, Вы все понимаете. Но предпочитаете ничего не делать, руководствуясь тем, что боитесь потерять авторитет. Но к чему Вам авторитет того человека, которого Вы считаете менее привлекательным, чем УпМала? Вот здесь это четко видно. Вам намного более приятно и спокойно именно с УпМалом. А двоих других своих соседей Вы не считаете хорошими, но продолжаете им беззвучно потакать, хоть и не участвуя непосредственно в унизительных мероприятиях, ими учиняемых относительно УпМала. Вижу ли я здесь достаточное количество робости и инертности души для сектора раздумий? Пожалуй, что нет. Но давайте двигаться дальше, к самому апогею бездействия. Конец лагерной смены. УпМал заснул. Один из Ваших соседей, очевидно самый агрессивно-настроенный, так вот, этот гнусный заводила предлагает пописать на спящего УпМала. Не найдя отпора своим гнилым, от лукавого мыслям, он осуществляет свой план. За ним повторяет второй сосед. Моча разливается по текстильным шортам ниже колена, тут же впитывается в них, но УпМал спит. Что не так важно, но Вам для общего развития: не спит, а лишь делает вид, что спит. Вы почему-то писать отказываетесь, хотя физиологическая диаграмма показывает, что Вы в данный момент испытываете нужду». И так далее. После того, как прокурор, вернувшись к началу, закончил свою речь на том, что и последнее мое деяние, а вернее недеяние, выраженное в смиренном отношении к дурному вождению, тоже отражает суть моего базового греха, судья предоставил мне право на последнее слово. «Прежде всего, я хочу сказать, что не так уж и честно здесь все устроено» – заговорил я. «Я понимаю, к чему вы клоните. К тому, что у меня был шанс на исправление, когда УпМал через четыре года снова попал ко мне в комнату уже в другом летнем лагере. К тому, что, вспоминая тогда вместе с ним время, проведенное в „УЗилке“, я испытал то самое, очень редкое чувство суперприятного мурашечного покалывания по всему телу, природа которого мне до сих пор неизвестна. К тому, что я мог бы извиниться за старое, начать сначала „правильно“, но и в этом лагере на этой смене не сделал ничего, чтобы УпМала воспринимали всерьез, водились с ним, а не подстебывали по поводу его всесторонней неуклюжести. Да, здесь я виноват. Но, позвольте, потом, еще через три года, я встретил его под мостом, где поливальные машины набирают воду, когда шел с дополнительного занятия по русскому языку, которое вела (или до сих пор ведет) Маргарита, уставшая до смерти от нытья Мастера, и, покинувшая его ради возможности самосовершенствоваться и помогать совершенствоваться другим. УпМал гулял с собакой, был вполне в хорошем настроении, был рад меня видеть. Если я и совершал ошибки, то не фатальные. К тому же, я совершал их по причине своего незнания. „УЗилок“ был первым моим лагерем. До этого я взаимодействовал только со своими одноклассниками и не находился, во всяком случае, на протяжении длительного времени рядом, а значит и под влиянием плохих людей. Да и вообще, как можно судить человека за отсутствие желания переворачивать пусть и не справедливый, но кем-то построенный кое-как работающий мир?» – я говорил это, заметно нервничая, мое лицо покраснело, воздуха не хватало. «Очень просто можно судить. Вот мы Вас судим. Незнание законов не освобождает от ответственности, это раз, а два – как мы могли убедиться, вы прекрасно знали и чувствовали, что поступаете подло, ничего не делая, а значит виновны вдвойне» – надменно процедил прокурор. «Но я не слышал и не чувствовал такого закона, в котором говорится, что я что-то обязательно должен делать. Разве я обязательно должен играть какую-то роль? Разве я не могу просто существовать, есть, спать, целоваться, обниматься, смотреть кино, слушать музыку, пассивно наблюдать за другими людьми?» – я накалился добела. Тут мой адвокат не выдержал и повернулся ко мне с серьезным выражением лица: «Вы не для этого на Землю были отправлены. Наблюдаем мы здесь. Иногда вмешиваемся. А вы там играете. Принимаете решения, совершаете поступки, которые мы здесь потом разбираем. Разве это не очевидно?».

Меня отправили в сектор раздумий. На нижний его уровень. Смягчающим обстоятельством оказалась половинчатая дееспособность. Врожденный дефект, допущенный по халатности работника, отвечающего за предродовую подготовку новых душ. Работника уволили и дезинтегрировали, проще говоря, стерли из вечности его сущность, а также все физические упоминания о его личности. Это даже здесь называется «адом», а не «самым верхним уровнем сектора раздумий», ведь какие могут быть раздумия у отсутствия?

***
На выбор мне, учитывая мои личностные характеристики и загруженность конкретных персон, предоставили трех гувернеров: Гоголя, Булгакова и Мастера. Они и другие выдающиеся личности, и персонажи находятся здесь на особом положении: хоть и пребывая в секторе раздумий, имеют право перевоспитывать запутавшихся. Я довольно долго размышлял, но в итоге выбрал Мастера – пусть я стану некоторым символическим связующим звеном между ним и ушедшей от него (в следствии чего Мастер и оказался в общей секции сектора раздумий) и хорошо знакомой мне Маргаритой. Как мне потом рассказал Мастер, Булгаков очень расстроился. Во-первых, потому что ему предпочли им придуманного героя, а во-вторых, потому что он был очень вдохновлен надеждой пообщаться с земляком обоих своих дедушек-священников, и, собственно, земляком отца и матери. Гоголь ничего по этому поводу никому не высказал, в секторе раздумий он почти все время занят тем, что составляет заявления на имя Всевышнего с просьбой пересмотреть его дело. Подмастерьям Гоголя приходится довольно тяжело.

Мастер рассказал мне, что он и другие писатели не могут здесь писать. А математики, попавшие сюда не могут считать. Философы не могут рассуждать. Но сложнее всего приходится психологам – они не могут взаимодействовать с другими душами, и сидят на любом уровне сектора раздумий в одиночных камерах. Но мне, как непризнанному при (и, как выяснилось потом, после) жизни писателю, писать здесь разрешено. И, мол, это будет для меня основной частью терапии раздумий. А интерес Мастера здесь прежде всего в том, что он таким образом может не только хоть что-то читать (здесь быстро выясняется, что плохая литература – тоже литература), но и, пусть и очень косвенно, но влиять на процесс написания своей критикой. Этот рассказ, или, можно сказать, нестрогий дневник недавних воспоминаний и есть моя первая работа для Мастера.

P.S.
«А знаете, что было в пакете той женщины, помятую оболочку которой, вы имели неудовольствие наблюдать перед самой своей смертью? – однажды спросил у меня Мастер – Это должно быть вам интересно, тем более, что вас это тоже касается. Мне по секрету один знакомый из властных структур рассказал: там лежал принтер, который она утащила из офиса, в котором работала уборщицей. Внук попросил у нее принтер, а ее пенсия не то чтобы позволяла купить его в магазине. Вот она и пошла на преступление, решив, что никто не заметит пропажи, так как, цитирую ее мысли: „в офисе таких штук много“. А внуку он был нужен, чтобы распечатывать картинки эротического содержания, которыми он планировал завесить заплесневевшую стену». «А меня это как касается?» – не очень понял я. «Ваша душа отошла от тела от удара того же пакета с принтером, отрикошетившим от головы женщины, о вашу тазобедренную кость, в следствии чего лопнул ваш мочевой пузырь», – объяснил Мастер. «Хм. Понятно. А что с Ней?» – это было мне намного более интересно, чем физиологические обстоятельства моей смерти, и, раз Мастер сам поднял тему того, что было на Земле, я решил не упускать выгоду момента. Мастер отвел взгляд, почесал затылок, и сказал: «С Ней все хорошо. И будет все хорошо. Вы хороший человек, я вас понимаю, а потому сделаю все, что в моих силах, чтобы вам было спокойно. Если вам интересны подробности, то она нашла, не без помощи, разумеется, – тут он указал ладонью наверх, – определенных сил, очень надежного и верного человека, который направит ее в правильную сторону. Но о вас она тоже не забывает. Здесь уже без чьей-либо помощи». Узнав о том, что с Ней все хорошо, я окончательно смирился с тем, что умер. Наконец-то все закончилось настоящим хэппи-эндом, стало для меня на свои окончательные места. Мастер задумался, а потом, разумеется, попросил рассказать о том, чем теперь занимается Маргарита, и какое обличие она приняла. Возможно, для этого он изначально и завел тему, связанную с Землей, но не мне его в этом обвинять. Я знал, что судом Мастеру запрещено, под угрозой дезинтеграции рассказывающего и слушающего, интересоваться такими вещами, но все же показал жест, который означает «окей». Со временем, Мастер, я постараюсь спрятать рассказ о ней в работы для тебя. Ты научишь меня делать это так тонко, что никто, кроме настоящего писателя не сможет этого заметить.

А Ты прости меня, если читаешь это, то есть, если видишь это во сне. Мне, конечно, не станет здесь теплее, да и живот мой не наполнится едой, но какой-то части меня точно станет легче от осознания того, что меня простили. Я не хотел Тебя обижать. Ах да, сим наказываю, отдай мои вещи тому, кому посчитаешь нужным. Если еще не выкинула их. Или оставь себе. Только не забывай меня, пожалуйста