Родные фамилии

Белые Розы Сибири
Папкова Любовь.

ТУПИЦЫНЫ - БРЫКИНЫ

    Наталья Николаевна назвала своих сыновей в честь императоров: Александр и Николай. Хотя в роду Николаев было много: и отец Николай Викулыч, и брат Николай Николаевич, и двоюродный брат отца – дядька Микола. Род Тупицыных был многочислен и беден. Семейное предание гласило, что происходил он от казака ТУпицы (род топора-колуна), который поселился на Алтае ещё со времён Ермака, женившись на алтайке. До сих пор в роду, перемешиваясь, брала верх - то славянская, то азиатская кровь. Все братья и сестра у Тальки (так Наталью звали по-домашнему) были русыми, а она, - черноглазая и темноволосая, слыла первой красавицей в Ересной. А парень ей приглянулся городской, барнаульский, когда нанималась она вместе с сестрой по весне мыть пароходы. Но замуж её отдали, не спросивши согласия. Как же, сосватали за жениха зажиточного. Матушка без памяти обрадовалась, когда пришли сваты вместе с женихом-молчуном.
- Согласны, согласны, - пропела она, когда сваты проговорили всё, что полагается.
    Жених Фаля нагнулся и прошептал что-то на ухо своему  деду Тихону Михалычу Брыкину.
-Э, надо бы невесту спросить… - степенно выговорил, тоже не отличавшийся многословием, сутулый, но крепкий старик.
    Прасковея Никитична пошла в девичью спаленку, потопталась, помешкала, да и вышла, промолвив:
- Согласна невеста.
    А Талька, в это время, за печью слезами давилась.
    Видно, наказал Бог матушку за жадность. Свадьба была богатая, неделю гуляли. Была Прасковья Никитична тоже из казацкого роду Белозёровых, и сама казак-баба. На спор с мужиками взлетела верхом на Голубке на высокое сватово крыльцо. Конь-то  взлетел, а она ударилась лбом о перекладину, и сшибло её наземь. Поболела с неделю и преставилась. За свадьбою сразу и похороны. Деревенские кумушки шептали: «Не к добру». Да и какое добро. Было это в 1917 году. А в 18-ом забрали Фалалей Палыча в «колчаки». Наталья Николаевна только первенца родила. В 21-ом под Красноярском разбили красные колчаковцев, предложили мужикам в Красную армию вступать, а кто не захотел, того с миром домой отпустили. Вот тут, как явился Фаля домой, до 30-го года ещё и пожили с добром. Хоть крут был иногда муж-молчун на слово, да и на руку, что греха таить, но, в основном, жену слушался, когда отделились от родителей и семьи старшего брата. А то первые-то годы несладко пришлось младшей снохе, «мордовской снохе», шутила потом Наталья Николаевна. Сидеть за столом со всеми права не имела, три семьи накормить, да обиходить надо было, а поесть – если останется от всех. Часто голодная спать ложилась. Вот тебе и богатство.
     Зато своим домом зажили, как полагается. Детки пошли друг за другом: к Шурке, старшему, прибавились Кольша, Веруська, Пана и Ниночка. Жили в работе, а значит, и в достатке. Фаля да Таля дружно трудились, он в поле, она в огороде да на бахче. В доме с ребятнёй Фрося-сирота, дальняя родственница, помогала. Да и как помогала-то, накормит – и то спасибо. А так Шурка с Кольшей за девчонками приглядывали.
   
  Как-то Шурка со старшими ребятами на бахчи за арбузами отправился, а Кольше наказал дома сидеть. Шурке уж одиннадцать лет, он большой, а Кольше – семь, Веруське  всего пять, а Панке и того меньше, трёх лет ещё нет. С Ниночкой Фрося сидит, а эти две на шее у брата. Сгрёб Кольша Панку под мышку, за ручонку Верку взял и пошли купаться. Жара стояла, ни приведи Господь. Посадил он девчонок в песочек, каждой платочек на голову повязал, от жары-то, а сам отправился с мальчишками рыбу в протоке ловить. Принесли мальчишки постарше драный половик, бредень из него сделали. Двое тянут, один руки к самой большой дыре подставляет, чтобы ничего не упустить. «Кольша, забредай! Не мешай, Митька! Давай, давай, тяни!» - кричат, командуют друг дружке. И вдруг: «А-а-а-а-и-и!» - девчачий визг. Оглянулся Кольша: Верка ревёт, слёзы и сопли размазывает, ручонкой в воду показывает, а там пузырёк от платья надулся только, а сестрёнки младшенькой не видать. Оторопел парнишка. Стоит, а в голове только одна мысль: «Как я мамке-то скажу?» Митька, шустрый мальчонка, кинулся в воду, за подол вытащил девчонку, та и нахлебаться почему-то не успела, но увидела, что старшая сестрёнка ревёт, и сама - в рёв.
    Тут и Кольша «разморозился», к сёстрам подбежал, сначала Веруське подзатыльник – не углядела, потом Панку успокаивать – не плачь. Враз охота к рыбалке пропала, повёл девчонок домой. А страшно – попадёт дома-то. Поглядывает на Верку. Как её попросить, чтоб не рассказывала дома? Верка, смугленькая толстушка, косицы, верёвочками завязанные корзиночкой на голове, натянули виски, вытянули и без того узкие, хитрые, то ли монгольские, то ли мордовские глаза, обиделась из-за подзатыльника, идёт, сопит. Вредная девчонка любит дразнить брата, когда  Шурка-заступник рядом, приставит два пальца под носом – намекает, что у брата постоянный насморк и что–нибудь зелёненькое, как из норки, из носа выглядывает. Решил, наконец, к маме-старой наведаться.
   
    Мама-стара, так по-мордовски они бабушку называли, жила на другом краю села. «А, Коленька пришла. Мать-то чо сряпал?» - встречала она постоянной поговоркой Кольшу, которого среди внучат особенно отличала. Может быть, потому, что был он единственным в родне белокурым и кудрявым и напоминал ей рано умершего мужа. Бабушка сама была отменной стряпухой, всегда у неё было что-нибудь вкусненькое. Она угостила внучат шанежками творожными с молоком. Верка пыталась бабушке что-то сказать, да Кольша её ногой лягнул и кулак показал из-под лавки, на которой они рядком сидели. Пока до дедовских хором добирались, платье на Панке высохло, сердечко у Кольши успокоилось. Может, и Верка к вечеру забудет. Хотя вряд ли! Ну да ладно, до вечера ещё далеко.
    Бабушка Матрёна Ивановна жила вместе со свёкром Тихоном Михайловичем, младшим сыном Петром и снохой в большом доме, который строил её муж. Звали его в деревне Пашка Бескостный за редкую даже в деревне силу, увёртливость и такую мускулатуру, которая перекатывалась по спине,  груди и рукам, как будто сама по себе, без костей, когда он работал или боролся в праздники с мужиками и всегда побеждал. «Да, что ж, он бескостный!» - посмеивались побеждённые мужики. Явился он в деревню Ересную двадцатилетним парнем из-за Урала, из Мордовии, в конце прошлого века. Хлебородный Алтай понравился, Ересная находилась всего в десяти верстах от города Барнаула. Назвали село так, от слова «ересь», или за то, что здесь селились старообрядцы, кержаки, или потому, что в монастырь, который находился чуть дальше деревни по тракту, ссылали еретиков. Но деревня Павлу Ермолаевичу понравилась. Нанялся он в работники к богатому мужику на год с условием, что он ему выделит весной зерно на посев, десятину земли и коня. Работал как зверь – зря так говорят. Работал так, как только человек может работать: и на хозяина поспевал, и себе поле корчевал, и времянку строил.
    Через два года собрал даже для тех мест невиданный урожай, частью продал, заложил фундамент дома. Мужики «на помочь» с охотой пришли: и любопытно, и угощенье щедрое. А были мужички в селе, «сибирящки», всё больше рыбаки да охотники летом, а зимой в город на заработки подавались. Диковинным им казалось упорство  пришлого «из Расеи», который так в землю вгрызался. А девки на пришлого заглядывались. Только зря: отписал он на родину приёмному отцу-дяде Тихону Михайловичу и молодой жене Моте, чтобы приезжали в Сибирь.
 
    Тихон Михайлович взял Пашу на воспитание из многодетной и бедной семьи свояка Сульдина Ермолая. Были они с Ермолаем женаты на родных сёстрах Бокарёвых, да только у одной детей было двенадцать человек, а другой бог не дал. Вот и взяли они меньшого на воспитание, хоть остался он Ермолаевич, а фамилию стал носить Брыкиных. А и было-то в селе Большие Найманы всего три фамилии: Брыкины, Сульдины да Бокарёвы. Называли они себя «эрзя», что значит «правильная» мордва. По сравнению с мордвой «мокшей», перемешавшейся с татарами, были они давно православными и, наверное, не гнушались родством с русскими. Знали русскую грамоту, мальчики посещали приходскую школу. Брыкины своё прозвище носили, по семейному преданию, от прадеда, который отбрыкался от солдат, прибывших в деревню молодых парней в рекруты брать. Это же двадцать пять годочков, кому же охота. Кого поймали, скрутили. Кто в лесок убежал. А прадед упал на спину, да и отбился ногами. Правда, нет ли, а такое предание Тихон Михайлович не раз сказывал.
Бабушка Матрёна Ивановна свёкра очень не любила. «У, варнак тебя забери!» - ворчала она вполголоса, благо дед плохо слышал. Было ему уже сто три года, он с трудом ходил по дому, но если попадался ему под руку какой-нибудь из правнуков, он больно ударял костлявым пальцем по макушке и обзывал варнаком. А многочисленные правнуки от пятерых внучат, ни бельмеса не понимавшие по-мордовски, дразнили деда единственным, что запомнили: «вяйке, кафта, колмань, нили», - счёт по-мордовски.
    Знали внуки, за что бабушка деда не любила. Рассказывала она, как в Сибирь полгода пешком шла с младенцем Иваном на руках. А дед на лошади ехал верхом. «Бабу на лошадь посадить нельзя. Как это? Баба на лошади! А мальца на руки взять тоже нельзя. Как это? Мужчина с младенцем!» - оправдывался потом  Тихон Михайлович. Так и протопала из-за Урала до Алтая безропотная семнадцатилетняя Мотя.
    Родила Матрёна Ивановна пятерых детей: трёх сыновей, Ивана, Фалалея и Пётра, двух дочерей, Лукерью и Шуру. Да недолго прожили крепкой, счастливой семьёй. Павел Ермолаевич, возвращаясь с городского промысла поздней весной, провалился вместе с лошадью под лёд. Хорошо, что близко к берегу. Выпряг он лошадь из саней, сам по грудь в воде. Вымахнула лошадь на берег, сел он верхом на кормилицу и погнал до дому, чтобы согрелась коняга. Лошадь спас, а сам после жестокой лихорадки скончался, несмотря на старания жены и бабок-лекарок.
   
    Была мама-стара неграмотная, по-русски говорила с ошибками, но, овдовев в тридцать семь лет, семьёй руководила строго и в кажущемся согласии со свёкром, который уж давно в младенчество впал. До недавнего времени три женатых сына с детьми и две дочери-невесты в одном доме одной семьёй жили.
Были все работящие в отца, Павла Ермолаевича, и справедливые в матушку.
    Дом был очень большой, из пяти комнат, его окружала  крытая веранда, заканчивающаяся  высоким крыльцом. Под верандой, среди стропил, ребятня любила бегать, а дед топал на них ногами с веранды, строжился. И на этот раз, как только вылезли из-за стола, побежали во двор, а там уж Пашка, дяди Ивана сын, с дружком прибежал: «Мама-стара, тятька спрашивает, когда косить выходить?» Старшие сыновья по очереди друг у друга и у младшего брата на косьбе и в поле работали. Пашка на год Кольши старше, интересы одни. Пробежались до скотного двора, посмотрели, как кобыла с жеребенком овёс жуют. Пашка показал нору крысиную в старом стойле, где дядя Петя крысиного яду в хлебных катышках оставил.
- Не съела, зараза!
- Она хитрая!
- А ты её видел?
- А то, как же! Во-о какая, с кошку!
-Ух, ты! Слышь, пошли на веранду. Деда не видно…
    Понеслись на веранду. Она мальцов привлекала и как запретный плод, и возможность вокруг дома побегать, в окна позаглядывать. Была веранда уже ветхой, половицы кой-где отсутствовали, стропила были шаткими, поэтому детям запрещалось на ней играть. Дед появился в окне парадной горницы неожиданно, постучал кривым пальцем, погрозил. Братья кинулись вокруг дома к выходу. Как дед успел к двери?
- Вот я вас, варнаки! – закричал и клюкой ткнул в Пашку, тот увернулся, а дед  не  удержался и покатился по ступеням крыльца вниз, как когда-то сватья Прасковья Никитична.
- Ой, убился, ой, тимнешеньки! – заголосила подоспевшая за дедом мама-стара.            
    Соседи прибежали, деда в дом занесли, за внуками послали, за сестрой Павла Ермолаевича, мужа мамы-старой, тёткой Акулиной, которая позже из Мордовии в Сибирь приехала. Она-то и сосчитала, что деду Тихону Михайловичу должно быть сто три года.

- Ну, уж пожил, - успокаивающе поговаривали соседи.
    Про ребятишек забыли. Тихона Михайловича похоронили со всеми почестями. А с этих похорон опять начались беды.

ШИШКИНЫ - БОЛОТОВЫ

     Грушенька была самой маленькой в большой семье Шишкиных. Рядом с тремя сестрами гренадёрского роста и единственным братом Саввой она всегда казалась ребёнком, даже сейчас, когда ей исполнилось шестнадцать лет. У отца она была любимицей не только потому, что маленькая, а потому ещё, что хлебы у неё удавались самые пышные и вкусные. Она ещё и до печи-то не доставала, как попросила маменьку научить хлебы печь. Тятенька Асаф Григорьевич сделал ей скамеечку маленькую, с неё она хлеб в печь и ставила.
    Старшие сёстры Анисья и Александра считались уже перестарками: одной было двадцать, а другой восемнадцать лет. Гренадёров для них не находилось. Тятенька сам находил женихов для дочерей. Но мало того, что надо было подыскать подходящего по росту, дородству и достатку кандидата, надо было, чтобы и веры он был правильной, старой, не «из щепотников, прости, господи».
     Вечер. Девичья горенка, в которой три кровати с высокими перинами, три сундука с нарядами, домотканые дорожки на полу, окнами выходит на околицу. Из окон видно дорогу, петляющую среди пней и елок. Прямо за городьбой, опоясывающей дом, тропка ведет к токовищу: среди пней и нескольких поваленных бревен утоптанная площадка. Здесь собираются парни и девки хороводы водить и частушки петь. А то в разлуку играют: встанут парами в ручеек, а один бежит, разлучает. Кого заденет, тот должен догонять разлучника. Бегут мимо пней и елок подальше в лес. А назад возвращаются, взявшись за руки.
     Ах, как хочется сестрам поиграть в такую разлуку. Все работы по дому исполнены, впереди долгий вечер с вышиванием рушников, с мережкой занавесок для приданого, которое уж и так готово. Александра, мечтательница, наслушавшись бабушкиных сказок, рассказывает, как она выйдет замуж за царевича:
- И вот, девоньки, увезёт меня саревич далеко-далеко, тятенька с матушкой станут плакать, скучать: «Пришли-де хоть вестощку». И вот, я еду с саревичем и сарятками на тятенькин двор. Колокольсы-то звенят, все суседи в окошки глядят, а я выхожу так павой, а рядом саревич и сарятки...
-Ну, хватит болтать, - обрывает её Анисья, - смотрите, девки и парни уж на гулянье пошли. Груша, тебя тятенька любит, пойди, попроси отпустить нас на гулянье.
- Ну, Грушенька, ну, за ради Христа, пойди, попроси! – включается Александра.
- Так я же просила прошлый раз. И что вышло?
- Авось, в этот раз отпустит.
    Груша, нехотя, пошла, тятенька хоть на неё ни разу не ругался, но так глянет из-под бровей, что ни жива, ни мертва стоишь. Пройдя все восемь комнат, она вышла на двор и нашла тятеньку с работником у конюшни, подождала, когда работник отошёл, обратила к отцу круглое румяное лицо. Глаза, небольшие, серые, смотрят доверчиво, а губы, крупные, пунцовые, подрагивают. Асаф Григорьевич молча погладил любимицу по русой головке. Кудрявые волосы туго заплетены в толстую косу. Голова поднята, и конец косы где-то в складках подола теряется.
- Тятенька, сестрицы спрашивают: можно им на гулянье пойти?
- А тебе тоже хочется?   
    Груша растерялась:
- Как ты, тятенька, скажешь.
- А я, вот, что скажу, идите-ка у овец в стайке почистите.
     Вот и весь спрос. «Ну, - думает, - я с вами, девоньки, пошуткую. Вам надо, а меня посылаете». Бегом прибежала, дверь двустворчатую распахнула:
- Собирайтесь! Тятенька разрешил.
    Девки к сундукам кинулись, наряды вытаскивают. Одну юбку, другую примеряют. Эта юбка голубая с жёлтыми оборками, та зелёная, кашемировая в складочку. Собираются, у зеркальца небольшого вертятся, на Грушеньку и не смотрят. А она еле смех сдерживает. Нарядились, в косах ленты переплели, вот тут на неё глянули.
- Собрались? Разболокайтесь. У овец… чистить… пойдём, - задыхаясь от смеха, еле выговорила коварная обманщица.
    Сёстры остолбенели, потом кинулись её щекотать, та ещё больше хохочет. Визг, смех. Матушка Феклиста Корниловна пожаловала:
-Вы чо, девки, сдурели? Какой нечистый вас разбират?
    Рассказали, вместе с ними рассмеялась.
-Я, дурощка, поверила, - чуть не плакала Александра, - ведь знаю, что она шкода.
- А я и не поверила, но хоть понаряжались, - смеялась Анисья.
    Грушу уже дважды сватали  зажиточные Болотовы из Лебяжьей заимки. И хоть веры они придерживались старой, и жених был хорош, росточка тоже небольшого, годков ему семнадцать, но Асаф Григорьевич отговорился, что дочка ещё молода, да и старшие ещё не пристроены. Когда сваты приезжали, Груша в девичьей светёлке пряталась, но шустрая Анисья жениха разглядела, за занавеской спрятавшись:
- Ой, девоньки, баской какой, волосы кудрявые, как куклёнок! Мал только!
- А, защем Груше-то великан-полкан. Лищиком-то он хорош? Вот и ладно, прям саревич, - заступалась за сестру Александра, сама мечтающая поскорей выйти замуж.
-Ты, Ляксандра, уж молчи со своим «саревичем», не сбивай девку с толку. Как тятенька скажет, так и будет,- говорила Анисья.
    Когда в третий раз приехали сваты за Грушей, тятенька сказал для порядку:
-Что ж, других вам невест нет, что вы который раз приезжаете? Наша-то молода ещё!
-Ах, Асаф Григорьевич, не найти другой такой лебёдушки, как ваша! И родство нам ваше по душе! Соглашайтесь. Что же, что невеста молода, и жених тоже не стар. Соглашайтесь!
- Ну, так тому и быть! – заявил польщённый Асаф Григорьевич.
    И свадьба закрутилась. Призвали Грушеньку, посадили молодых рядышком, начался сговор по всем правилам, со степенным перечнем приданого, с оговором родных и гостей, с решением венчать детей в церкви, хоть осквернена она обрядами новыми, но государству подчиняется. А уж после церкви и своими молитвами освятить, старинными, правильными. Сам Емельян Гаврилович Болотов – староста молельного дома. Жених Автомон (Мона, дома-то зовут) сидит молча, только косо на Грушеньку поглядывает, а она полыхает румянцем, не знает, можно ли глаза поднять, у жениха только руки, небольшие, крепкие, спокойно на коленях лежащие, видит. Наконец, слышит: он ей шепчет:
- Не бойся! Я тебя не обижу!
    Через две недели девушки косу Груше расплетают, песни печальные поют. Сердце у неё сжимается, слёзы на глаза так и просятся.
-Уж, родимая моя матушка, отправляешь меня на чужую сторонушку, - поёт она вместе со всеми и всхлипывает.
- Не реви по-настоящему, глаза красные будут – разонравишься куклёнку, - подшучивает Анисья.
    Повели Грушу в баню, волосы её белую сорочку совсем закрывают, почти до щиколоток достают. Хоть внутренним двором идут девушки, а любопытных из-за заборов, из-за углов дома тьма. Деревенский театр. И хоть не знает Груша этого слова и понятия, а краем сознания гордится своим выходом. Когда выводит её жених заплетённую в две косы, одетую в городское голубое платье (подарок золовки Ульяны, которая в городе Новониколаевске живёт), усаживаются они в коляску, коврами устланную, в которую тройка гнедых лошадей запряжена, то чувствует она себя, как «саревна» в рассказах сестры Александры. За тройкой молодых - «поезжане» ещё в десятке колясок действительно поездом тронулись. Незабываемое зрелище, самое восхитительное в жизни Аграфены Асафовны.
    Пять дней свадьба длилась, пять дней, как на сцене, Груша платья меняла, была в центре внимания и ласкового жениха, и восхищённого народа.
    А в семье Болотовых после строгой трудовой жизни в родительском доме Грушу окружали забота и «баловство», как ворчал в душе довольный отец, наезжая в гости к сватам за тридцать вёрст. Хоть был он старше свата лет на десять, а уважал и прислушивался к его мнению и о продаже зерна, и о причинах далёкой «расейской» войны. А Груша с Автомоном  в это время за околицей «в мячик» играли.
- Пускай поиграют, пока молодые. Это не баловство какое, она же с мужем,- добродушно говаривал Емельян Гаврилович на беспокойство свата.
- Поспи, дитятко, рано ещё, - улыбалась свекровь, когда Грушенька рано соскакивала, чтобы мужа в поле проводить.
- Иди, иди, досыпай, пока разрешают, - грубовато-ласково выпроваживал молодой муж, подталкивая её к их горенке. А в  15-том году взяли Автомона Емельяновича на Германскую войну.