6 Периметр имён

Феликс Гойхман
Поэзия Арона Липовецкого.

Книгу израильского поэта Арона Липовецкого я прочитал дважды. Скажу сразу, обе эти попытки нельзя назвать равноценными, поскольку первый раз я ознакомился с книгой на ощупь, предварительно зажмурив глаза. Думаю, обнаружив предыдущее заявление, уважаемый Читатель невольно поморщится, решив про себя, что автор этого эссе пытается его одурачить. Постойте, Читатель, не торопитесь переворачивать страницу, у меня и в мыслях этого не было. Напротив, я сам ( ярый враг фокусов и выкрутасов в литературе. А если говорить, о поэзии, то, вообще, ратую за буквальное ее прочтение. Скажем так, если собрание неких стихов озаглавлено «Камень», я ожидаю, что тексты в этом собрании будут завязаны нерасторжимым, словно кристаллическая решетка, узлом. Стоит ли говорить, в чей огород брошен данный минерал? Если же книга именуется «Оазис», то тут речь может идти о месте, где журчит вода, и зреет хлеб, месте, окруженном территориями, где, в силу бедности почв, почти ничего не журчит и не зреет. В данном случае под руку мне подвернулась книжка со странноватым названием «Отчеркнуто ногтем». Что же удивительного, в моем желании тут же закрыть глаза и поискать на ее страницах специфическую рельефную штриховку?
Спешу доложить, перелистываемые страницы под моими заскорузлыми пальцами были гладки и шелковисты, словно кожа младенца, а если говорить о материях более приближенных к гуманитарной области, словно tabula rasa. Поняв, что таким путем мне никуда не добраться, и на секунду прозрев, я увидел на листе, крупно набранное, будто заглавие, некое словосочетание. «Выколотая точка» значилось там.
«Час от часу не легче, ( подумал, я снова зажмуриваясь.
На этот раз я искал характерное углубление.
«По всей вероятности, данная точка сродни Борхесовскому «Алефу», и «стоит ее нащупать, как перед зачарованным исследователем откроется «все пространство вселенной, причем ничуть не уменьшенное»».
Увы, никакой выколотой точки поблизости и в помине не было. Ее не оказалось ни на той странице, ни на последующих, ни, тем более, на предыдущих. Ее вообще не было в означенных пределах. Тем не менее, вновь прозревая, и почти отчаявшись, я понадеялся увидеть все же эту чертову точку, если не выколотой, то хотя бы набранной, и огороженной, быть может, идеальной окружностью. Например, вот такой:
И надпись под этой эмблемой будет гласить, разумеется, намекая на вышеозначенную точку:
«Она есть была и будет Той же Самой.
Периметр лишь меняет имена»
Что-то в этом роде. Однако вместо «Той же Самой», меня сразу же встретил пресловутый периметр имен.
Я этот день запомнил очень ясно.
Мне дома было, как на сквозняке,
и пасмурно вне дома,
в подъезде пахло коммунальным бытом:
кипящее белье, удушливые кошки,
на обуви соседа гуталин
и на предплечье метка от пирке.
Что сказать? Меня отнюдь не смутило, что имена были брошены в несколько хаотичном виде. Главным было то, что их нарочито случайный порядок так или иначе указывал на выборочность памяти Героя и, следовательно, их изменчивость была заложена изначально.  И тогда, вероятно, слишком поздно, мне стало ясно, что, называя подобным образом книгу, Стихотворец руководствовался иными, нежели Ваш покорный слуга, приоритетами. Более того, пресловутый «Алеф», изобретенный слепым аргентинцем, тоже был тут ни при чем. Скорее мог помочь образ крестьянина Иренео Фунеса, что интересно, тоже незрячего, но наделенного уникальным даром, тотальной памятью. То, как Липовецкий ворошит прожитыми когда-то мгновениями, напоминает, хотя и отдаленно, именно состояние всеохватного вспоминания. Отдаленно напоминает, потому, прежде всего, что реалии прошлого, их имена, умножаются у Липовецкого пускай и лавинообразно, но отрывочно, пунктирно.
Оттепель,
размолотая колесами снежная корка,
сплюснутые домишки на Лесной,
черные сухие деревья,
трамвайная Изольда,
просоленные ботинки,
липкая прядь волос
и вдруг вертикальное в пищеводе:
«…и верить простодушно».

…жнейшая хозяйственная и полити …
…извините, я занят …
массивная дверь с бронзой
смятые перчатки
длинный узкий коридор, молящий о пулемете
…по протоколу…
полузнакомые лица с позывом поздороваться
…ала звонили по поводу…
«Мартиролог ( перечень пострадавших, замученных», то есть неживых, умерших, так трактует данное понятие словарь, и именно это понятие подбирает поэт для названия одного из своих стихотворений, «Мартиролог безмолвия».
Стол после ужина.
На нем нашли приют
Крупицы сахара и крошки хлеба,
Пупырчатая кожура и хвостик огурца, он сам
В эмалированной ломтями сложен миске.
И чашка не заначила тепла,
И только на краю, где губы
Приникали к ней, прилипли
Возле трещинки чаинки…
Невольно приходят на ум строчки Арсения Тарковского:
«И что не отделялось запятой,
то запятой и смертью отделилось».
Именно запятая и смерть отделяет друг от друга и от нас все эти крупицы сахара и прилипшие к чашке чаинки, гуталин на обуви соседа, и отметина пирке. Если же брать шире, то по-моему, именно смерть является лейтмотивом рассматриваемой книжки. Говоря откровенно, мне хотелось бы назвать Смерть главным героем. Это выглядело бы экстравагантно: герой - смерть.  Но, увы, в качестве героя у Липовецкого выступает отнюдь не смерть, а всего лишь человек, ежесекундно сознающий свою смертность, ассоциирующий свой жизненный  путь с «тропинкою над пропастью». С другой стороны, именно эта черта, по моему мнению, роднит данные стихи с японской поэтической традицией.
Вот разве что чавканье сменит
хрустящую наледь,
да розовый выдох с погибельной хрупкостью
летних отростков
и первым небрежным
снежком неизбежным.
Погибельная хрупкость ( запятая, неизбежный снежок ( летальный исход… Не правда ли, далековато от лесов, одетых в багрец и золото и от их прощального очарованья? Тем не менее, речь идет не о подделках, внешне напоминающих японскую танку, а о самых настоящих русских стихах, пускай и верлибрах. И я бы ни в коем-случае не порекомендовал поэту избавиться от подобных «нерусских» веяний. С моей точки зрения, именно в сочетании с русской поэтикой, настойчивое обращение к теме смерти, дарует стихам известное своеобразие.
Я знать не знал умершего соседа,
но смерть еще нестарого мужчины
коснулась и расстроила меня.
Кроме того, Танатос, в качестве общего знаменателя этих текстов, делает возможным ассоциировать без невольного кощунства, образы расстрелянных в 41 году родственников и обыкновенное куриное яйцо.
Я сам видел, как они
безропотно,
не спеша,
не толкаясь,
катились из разорванного мешка
по своим изысканным траекториям
к краю стола,
чтобы упасть.
Это сказано о яйце, а вот о погибших предках:
…на окраине Днепропетровска,
где в октябре 41-го вы все расстреляны,
куда падали, скользя в грязи
и ржавых листьях той осени.
Окраина, край, падение, осень, неизбежность… Слова другие, а вот, подтекст, авторский взгляд?... А вот еще одно падение, еще одна неизбежность, на этот раз многократно проигрываемое падение обгоревшей спички:

…обгоревшую спичку
брось в урну…
или урони на пол…
а нет так засунь
снизу в коробок…
…обгоревшую спичку
можно подбрасывать
и она обязательно упадет на пол…
…обгоревшую спичку
можно поддержать в зубах…
…а потом бросить на пол…
Чем же закончить это эссе, эссе о поэте, чья муза, должно быть, является в традиционном костюме невесты с посверкивающей косой в руке? Может быть, вот этими строчками о точке-секунде, о тщетном царапанье по металлу, о множащемся списке, о последнем прощанье на самом краю?
Как ни репетируй на меди
гравюру секунды,
лишь множится список реляций.
Осталось: «Над краем помедли,
прощанье, покуда
я с жизнью не смог разобраться»…