Шопен

Лев Болеславский
                Т. Рубиной

ОТЪЕЗД

Ноябрьский день прощальный
Мерцал на ветлах мокрых,
День тихий и печальный
Поминовенья мертвых.

И зажигалось пламя
Ста свечечек убогих
Над темными холмами
Кладбища у дороги.

А перед дилижансом
Без края даль открыта,
И сто земель ложатся
Двум чалым под копыта!

Но за межой последней
Шопен услышал: снова
Тоску на голос медный
Кладет рожок почтовый.

Куда, куда ты, Фрыцек?
Неужто поиск славы
Тебе дороже, Фрыцек,
Отчизны и Варшавы?

Ах, нежный, бедный рыцарь,
Не лучше ли остаться?
Гляди, как плачет, Фрыцек,
Гладковская Констанца.

Но и родства сильнее,
И дружбы самой нежной,
Сильней любви и с нею
Разлуки неизбежной, –

Тот, рвущийся на волю
Поток в волнах тревожных,
В который с головою
Кидается художник!

А вся его поклажа,
Нетяжкая покуда, –
В отцовом саквояже
Ноктюрны и этюды.

Куда поток стремится,
Несет неудержимо,
Куда, куда ты, Фрыцек?
Поля, деревни мимо...

Он обогнал мазура,
Что вез сухие сучья.
Сидели дети хмуро
На быдле на скрипучем.

Вол с красными глазами
Шел в упряжи смиренно...
Что, Фредерик, ты замер?
Да отвернись скорее!

Да не гляди, как скачут
Твои в разгоне кони
За Кутно, за Сохачев,
За Лович, Коло, Конин...

Ах, без оглядки, Фрыцек, –
За Желязову-Волю,
Чтоб не остановиться,
Вскричав от дикой боли.

Висели тучи низко
Над бедными полями,
А мимо – избы, избы
В оконцах с каганцами.

О Польша, дай пощады,
Не провожай с укором,
Поверь – он обещает
К тебе вернуться скоро!

Придет, примчит по зову
С подаренным Констанцей
Колечком бирюзовым
На безымянном пальце!

Недолго быть разлуке,
Вернутся губы, руки,
И сердце – он клянется! –
На родину вернется!

А мгла узлы вязала,
Дождь бил по дилижансу,
И влажными глазами
Шопен к окну прижался...

* * *

Теперь, когда ты далеко,
Мне так любить тебя легко:
Раздор гордынь в словесной мути
Меж нами не встает уже, –
И тянется душа к душе,
И к свету – свет, и суть – лишь к сути.

КОНЦЕРТ

К семи – в салон, к семи – к Тиссонам,
Где сыплет блестками хрусталь
На палисандровый рояль
С крылом, взнесенным над салоном!

А там – от кресел “рекамье”,
Что белым бархатом облиты,
Глаза и уши всей элиты
Уже устремлены ко мне.

Я прибыл не для снисхожденья,
Не ведает пощады свет.
Ни славы, ни сантимов нет,
Лишь десять пальцев для сраженья.

Лишь польский сон, да небосклон
Мазовии, да зовы леса...
Париж великий стоит мессы,
Но стоит ли мазурки он?

О, как пробиться, выйти к миру, –
Давно все заняты места
Бездарностью или пронырой,
Сплотившимися неспроста.

Вон зависть – ждет настороженно,
Тяжелый маскирует взгляд,
А здесь, под жирандолью желтой,
Три чопорности в ряд сидят.

Вот любопытство в сюртуке,
А там – стоит у гобелена
Губу поджавшее надменно
Неверье с веером в руке.

Оценивают, как коня,
Иронией играют тонко.
Пока лишь смотрят на меня,
Но скоро будут слушать только!

Пора, Париж! Горит щека.
Со лба – докучливые прядки,
Под кресло – шведские перчатки
И в пену клавишей – рука!

* * *
Опять, как будто жизнь сначала,
Надежда, мне ты просияла,
Но слепо, как в былые дни,
Уже тебе не доверяю,
А только тихо повторяю:
Не обмани, не обмани...

* * *
Посреди неласковых и злых
Плакалось о ласковой и милой.
Но и ливни наивней не плачут над миром,
А надрывным души не излить.
Города продолжают дразнить
Золотыми глазами, скользящими мимо...

В ПАРИЖЕ

Куда теперь? В Булонский лес, в Лоншан?
В кабриолете или же в “кукушке”?
Или, как прежде, в будуар к подружке?
К тому же на обед к Потоцкой зван.
Так нет же, прочь. Куда-нибудь. Куда?
По Виктуар фиакры колесили.
В канаве сточной в пузырях вода,
Шипя, стекала к Сене из красильни.
Шел за гризеткой старый бонвиван.
Она, смеясь, со лба сдувала чёлку
И поправляла шляпку a l’enfant
Под крупным бантом розового шелка.
Наездница проехала в Саблон.
Скользнул лишь взглядом, хоть заметил все же,
Как пляшут вкруг ее полусапожек
Оборки кружевные панталон.
Толкал повозку мусорщик. Собак
Кормил старик. Играли в пробку рядом.
В огромных бемских стеклах особняк
Прохожих обводил тяжелым взглядом.
Здесь близость Сены легче во сто крат
Угадывалась по траве газонной,
По влажным бедрам бронзовых наяд,
Подернутым патиною зеленой.
Как вдруг, догадки все опередив,
Она сама сверкнула, освежая
Его глаза, и тут же перед ним
Даль развернула без конца и края.
Он слушал, слушал, как идет вода,
Вбирал в себя и звон ее, и запах,
И трепет скерцо выловил внезапно.
Упала в Сену первая звезда.
Взглянул с улыбкой: старый рыболов
Ловил рыбешку прямо с парапета.
Искрилась рябь от газового света
Высоких фонарей у берегов.
Прикрыл глаза. И показалось вдруг,
Что он вовек не уезжал из дома,
Что этот ветер, этот влажный звук
До головокружения знакомы.
Что вот сейчас глаза откроет он –
И Висла заблестит в зеленых ивах!
Не столь внушал себе он этот сон,
Сколь он уже вкушал его счастливо!
О господи, что сделалось с душой,
Какой тоской ударило под ребра...
Забывшись, к рыболову подошел:
– Dzien dobry! – прокричал ему. – Dzien dobry! –
Он что, не слышит? К удочке припал.
– Przepraszam pana! – Тот развел руками:
– Pardon, monsieur! Mais je ne comprend pas. –
Как он забылся! О, больная память...
Сошел с ума. И вправду, в Шарантон
Ему пора. И точно в оправданье:
– Ах, я ошибся! – извинился он,
Смеясь, чтоб не сорваться на рыданье.
О, по-французски может он, мосье,
Легко спросить и без труда ответить,
Острить, шутить, смеяться, как и все,
И лишь по-польски плачется на свете.
Простите, переводу этот плач
Не поддается, даже вполовину.
И прочь побрел, запахивая плащ
С огромною, как крылья, пелериной.
– Мосье – поляк?! – воскликнул рыболов.
– Да, поляк. – О-ля-ля! Невероятно!
Прошу ко мне! Поджарим наш улов.
– Я нездоров. Мне надобно обратно.
– Мосье, прошу вас! Скрасим вечерок!
Надеюсь, у меня вы отдохнете!
И дождь пошел, и я живу напротив. –
...И он переступил через порог.
Увидел стол, ковра линялый клок,
Кровать под ветхим пологом в заплатках
И в неприкрытых балках потолок,
Где каждый промежуток паклей заткнут.
Зато на поставце меж двух зеркал
Посуды крейльской гордая лавина!
Хозяин хлебосольно завлекал:
– Бургундского? Стаканчик гренадина? –
И вдруг – как сразу не заметил он?! –
В углу – душа родная, клавикорды!
Хозяин, любопытством возбужден,
Беседу начал с грустного аккорда.
– Мосье, я вижу, гложет вас печаль.
Тоска по Польше? Так чего же проще?
Вернитесь! – Нет. Там псарь. Там царь – москаль.
Ему служить я не хочу. – А Польше?
– Я ей служу. – Но где? За сотни лье?
Так может скоро затянуть в болотце.
Легко покинуть родину, мосье,
Вместо того, чтоб за нее бороться.
– Да, да, легко... – Скажу по простоте:
Всему сейчас находят оправданье:
Насилью – эти и бессилью – те.
– Я вас благодарю за назиданье.
Мы все достойны собственной судьбы.
– Мосье, простите, но не без отрады
Я вспомнил юность, наши баррикады.
Конвент. Марата... Есть ли для борьбы
У вас оружье?.. – Он молчал. От стен
Взгляд перевел на угол тот. И гордо
Он вспомнил вдруг: он – Фредерик Шопен.
С бержерки встал и молча – к клавикордам.
Почудилась сначала не игра,
А только жест, самолюбивый вызов,
Как будто слетыш белого пера
Впервые прянул в небеса с карниза.
Но якобинца старого потряс
Пассаж, как бы закованный в железо!
Он так давно играл в последний раз
На инструменте этом “Марсельезу”.
А здесь, сейчас! Стирая с клавиш пыль,
Светло царили пальцы незнакомца!
Сама природа диктовала стиль,
Замешенный на нежности и солнце!
А здесь, казалось, ангелов крыла
Несли привет с его отчизны милой.
Такая нежность в музыке была,
Что тут же оборачивалась силой.
Она прошла у смерти на краю!
И в польском гневе, плаче, гордом клике
Старик узнал и Францию свою,
И целый мир, печальный и великий.
Не просто слух, – всю душу он напряг:
– Маэстро, кто вы? Знать хочу подробно!
– Я – поляк! И – прощайте! – И в дверях:
– Dzien dobry! – прокричал ему. – Dzien dobry!

* * *
Какую ноту ни возьму, – с любой готов запеть и плакать,
И что теперь ни запою, – все только память, только память,
И что теперь ни вспомню я, – все лишь любовь, любовь отныне...

* * *
Снег,
Кружится снег,
Кружится снег за окном,
Кружится снег за окном, не стихая,
Кружится снег за окном, не стихая о горе твоем,
Кружится снег за окном, не стихая о горе твоем,
о Польша моя дорогая!

* * *
Почувствуешь сама за кляксами письма,
За музыкой глухою,
Как я схожу с ума,
Когда одна зима, ревнуя, рядом ходит,
И обжигает холод, и рушатся дома.
Откуда этот снег, откуда этот саван,
Когда далекой самой
Не долетает смех,
И ветровей навек след заметает санный
И прячет ото всех последний мой побег...

* * *
Что делать мне, коль розно мы на двух концах земли,
И мне надежда малая дарована, как искра...
Любимая, хоть весточку пришли!
О милая, короткую записку!
Всегда любовь – вдали,
Всегда соблазны – близко.

НОКТЮРН

Был убран зеркалами будуар,
Которые ревниво расхватали
Здесь – профиль в нежных прядках, там – муар
Ее спины, там – плечи в красной шали.

Но губы милой, но ее глаза
Его глаза с восторгом отразили!
Будь вечен вечер! Сами небеса
Участвуют в немом его призыве!

Огромная анжуйская свеча
Погашена, чтоб отразились снова
Они друг в друге, плача и шепча,
Пока не перешли один в другого.

Льнул к пеньюару, опьянясь теплом,
Что исходило мягкими волнами
От маленькой груди за кружевами,
Расшитыми ажурным серебром.

И это приобщенье к нежной тайне
Другой души вдруг отдалось такой
Тоской по счастью, жалостью бескрайней,
Что жизнь чужую сделало родной.

В ней откликался радостный мотив
И благодарным даром повторился,
К ответной ласке присоединив
Возвышенную ноту материнства.

И в каждом повороте вновь и вновь
Им, изумленным, открывались дали!
Они без слов друг друга понимали,
И все-таки им надо было слов.

Обвил руками в ласке несказанной
Все тоненькое существо ее
И упивался чудом осязанья
И бормотал: “Любимое мое!”

Все, что в любви природа сотворила
За сто столетий и в последний миг, –
Все – только проба, опыт, черновик,
Лишь подготовка к сотворенью милой.

Вся красота: и звезды и цветы –
Лишь предисловье к твоему приходу,
И нет во всей вселенной у природы
Создания прекраснее, чем ты!

Он в каждый уголок, в изгиб любой
Ей шепотом кричал, шептал ей криком
Сто фраз, не находя равновеликой
Той музыке, что вызвала любовь.

Все пело в нем, восторгу предавалось,
Благодарило – на пределе том,
Когда уже не в силах благодарность
Не уступить открытой страсти дом.

И жадностью уже болела жажда,
Спешили руки, губы вразнобой
Коснуться клеточки ее любой,
Взять меда из ее частицы каждой.

Сновали, перепархивали птицей
От шеи к локтю, от бедра – на грудь,
Словно теряясь, где остановиться,
И упустить боясь хоть что-нибудь.

Он медлил, насыщаясь весь до дрожи,
Казалось, это – если не равно,
То не уступит все-таки оно
Последнему, что ждать уже не может.

И бездна устремилась к высоте
И стала ею! Потрясая юность,
Не тело к телу трепетно рванулось,
А небо к небу и звезда к звезде.

...Рассвет сочился в щели жалюзи,
Чуть приглушенный штофом штор зеленых,
По зеркалам с улыбкой заскользил
И заиграл на люстре и кессонах.

Развеселил фарфор на поставце,
Лег бликами на вазы и фужеры,
На шнур из шелка с кистью на конце,
Перехвативший проливень портьеры.

Тишком прокрался к спящему. Приник
К его рукам, ресницам... И спросонок
Тот сладко потянулся, как ребенок.
Раскрыл глаза для счастья Фредерик!

Ни тихого дыханья у виска,
Ни взгляда золотистого, ни чистой
Улыбки женской и ни волоска
На наволочке белого батиста.

Но где она? Была ли эта ночь?
Где милая его, скажи на милость!
Ушла? Исчезла? Улетела прочь?
О нет, приснилась, только лишь приснилась...

Кто это был? Мария? Может быть...
Нет-нет, там все растаяло бесследно.
О Господи, как мог бы я любить,
Когда бы друга дал Ты милосердно!

Припал к окну, весь немота и зов,
С растерянно повисшими руками.
Там только крыши низеньких домов
С повернутыми к улице коньками.

Там только шляпы да верхи карет,
Обсыпанные листьями каштанов.
Проходит жизнь в надежде неустанной,
А счастья в мире не было и нет.

Ну, что ж, опять в концерт, опять в салон,
Как прежде, счастье подменять успехом...
И вдруг он вспомнил: к Листу приглашен,
Он должен к Францу вечером приехать.

Опять он будет elegant и франт,
К тому ж его сегодня в этом доме
Хотят с особой некой познакомить,
И, кажется, зовут ее Жорж Санд...

* * *
Я думал: так легко
Забыть беспечным смехом
И от тебя далёко-далекЊо
В поля бескрайние уехать.
Да все не рвется нить,
Как силы я ни трачу.
Мне говорят: поплакать и забыть.
Но что я только плачу, плачу, плачу?

* * *
Придумал кто-то (пустые мысли!),
Что лишь в разлуке, у окон стылых
Дано мне вздрогнуть и изумиться,
Что без тебя я дышать не в силах.
Придумал кто-то, не очень добрый,
Что лишь в побеге, в чужом рассвете
Дано мне плакать светло и долго,
Одно постигнув: ты есть на свете.
Придумал кто-то, что только в бегстве
Дано мне сердце мое очистить
От колкой злости, от мелких бедствий,
От новых распрей – для старых истин.

* * *
Как, мучась, я любил когда-то,
Но памятью люблю светлей,
И нет обид, а лишь утрата
Тебя и самых лучших дней.
И вновь стремлюсь к тебе в разлуке,
И не устали к декабрю
Сиять глаза, и жаждать руки,
И губы повторять: люблю!

* * *
Я в облаке твоем, любимая, живу:
Прольется ли дождем, иль градом в грудь ударит,
Иль молнией блеснет, – во сне и наяву
Приемлю и люблю, смирен и благодарен.
Я в запахах твоих, я в сфере строгих глаз,
Я в музыке, я весь, счастливо обреченный, –
В каприччио твоих причуд, речей и фраз,
Я в облаке, я в свет любимой облаченный.

НОАН

Благоуханны вечера в Ноане!
Он бесконечно вместе с Жорж готов
Бродить среди деревьев и цветов,
Захмелевая от благоуханий.

О, погляди на тропы и полянки
В пунцовой оторочке бузины,
На плоские листки у толокнянки,
Что сетью жилок густо пронзены.

Взгляни на этот пестрый перед нами
Декор, ковер, торжественный убор,
Где словно льется голубое пламя
Из ста раструбов кавалерских шпор.

Взгляни на липы в просверке заката
И на тропу под ними, где идем,
Всю в россыпи чешуек розоватых,
Как бы едва подернутых огнем.

Взгляни на вяз, почти окаменелый
От двухсотлетней старости своей,
На свесившуюся с его ветвей
В блестящих листьях белую омелу.

Взгляни, мой ангел, на комочек бренный
Размером с сердце, что раскрыл свой клюв
И, горло трелью трепетной раздув,
Вдруг стал могучим сердцем всей вселенной!

Все это жизнь, и жажда, и в слезах
От нежности, в порыве, словно птица,
Взлететь, пропеть, в признании излиться!
Но не об этом он хотел сказать.

О чем? О чем? О том, что год назад
Он и не знал, что грусть его не выше
Той благости, которую услышал?
Но не об этом он хотел сказать.

О чем, о чем же? О ее глазах,
Цыганских, андалузских, для которых
Он умереть готов без оговорок?
Но не об этом он хотел сказать.

О том ли, что, когда так ранит ложь,
Он мечется между двуликим взором –
Меж милою и мягкою Авророй
И вольною, непостижимой Жорж?

О том ли, что слепа его судьба,
Что проблеснет и это счастье мимо,
Но просит он у женщины любимой:
Мой ангел, не мешай любить тебя!

О чем, о чем же? Между тем она
Шип-Шипу повторяла то и дело,
Что для “Ревю Эндепандант” должна
Дать восемь новых глав о Консуэло,

Что эта ночь благоволит перу
И что к утру с главой покончит. К слову,
О братстве и о равенстве толково,
Ты помнишь, Шип, писал наш друг Леру?

Он бормотал рассеянно: “Да-да...
Конечно, Жорж...” А что еще ответить?
Сказать, что братство может быть на свете,
Но равенства не будет никогда?

Сказать, что верит только в благодать
Любви, что слышит только голос милый
Вне смысла, слов, вне всех теорий мира?
Но не об этом он хотел сказать.

Она смеялась: “Ах, малыш, тебе
Я угожу десятком глав о тайне,
Об отпрыске каретника, о Гайдне,
И о его скитанье и судьбе.

Ты что-то мне хотел сказать?” – “Прохладой
Повеяло”. – “Укутай горло, Шип.
Есть хочешь? Выпьешь чашку шоколаду?
Есть консоме”. – “Спасибо от души.

Пойдем работать...” В комнатах раздельных
Зажглись одновременно две свечи.
В одной царило слово безраздельно,
В другой всходила музыка в ночи.

Бросала Санд расчетливый и жесткий
Взгляд на листы в линейках на бюро.
Упал, шипя, окурок пахитоски
В стакан с водой. Ну что же, за перо!

Есть фраза, есть движенье! Бильбоке,
То бишь великий Оноре, ей-богу,
Останется доволен! Но в руке
Перо дрожало, ощутив тревогу.

Что это? В звон сгустилась тишина?
Санд удивленно поднялась со стула.
А может, под аркадами окна
Шуршит гнездо, где ласточка уснула?

Звенит звезда? Бессонница ручья
Зовет меня? Или вздыхает ветер?
Все нежностью обвеяно на свете!
Так отчего, о Боже, плачу я?

Вдруг поняла! Из комнаты другой
К ней! – сквозь запоры, шторы, стены, стекла
Любовь пробилась музыкой такой,
Что проза сникла, стихла и поблекла.

Играл Шопен! И не могла уже
Жорд Санд писать. Что фразы, что поступки,
Когда извечный тайный плач в душе.
Как мысли крепки и как чувства хрупки!

Он говорил с ней музыкой. Так вот
Зачем, едва касаясь фортепьяно,
Примеривал он каждую из нот
К своей тоске, как к тайне несказанной.

Она шептала: “Музыка, вершись,
Пусть эти трели до утра продлятся!
Играйте же, о бархатные пальцы!
Тоской по счастью несказанна жизнь!”

И вся помолодела в этот час.
И – в зеркало взглянула. Юным взором
На Жорж глядела прежняя Аврора,
Бессмертным ликом юности лучась!

А там, за дверью, повторясь опять,
Звучали трели, пели и журчали
О нежности его и о печали
И обо всем, что он хотел сказать.

* * *
Ничего, только губы твои,
Руки, плечи твои целовать и ласкать!
Ничего, лишь вдыхать твою прелесть,
А выдохнуть песню, где все обожанье,
                признанье!
На усталом горбу календарь таскает тоска,
Ночь, обуглясь, встает, поднимая бессонницы
                белое знамя.
Пролечу, проползу, проглочу ледяное разлуки
питье
И увижу, окно, где всегда в моем мире светает.
Поскорее, быстрее, навеки в свеченье,
                в прощенье твое!
О, как вечна любовь, а времени ей не хватает.

* * *
Будет комната, стол у кровати,
Осиянная ночь в октябре.
Подойду, трону серое платье.
О, как я тосковал о тебе!
И не только земное страданье
Разрешится в ночной глубине,
А бессмертье всего мирозданья
Снизойдет на мгновенье ко мне.
Что шепну я губами моими,
Что об этом скажу поутру?
Только тихое женское имя,
Имя панны моей повторю.

ДОЖДЬ НАД МАЙОРКОЙ

Стой, опомнись, Фредерик!
О, как в келье Вальдемоза
В свод под мавританской розой
Бьет и брызжет кровью крик!
Об стол, об стену! В распыл
О подсвечник оловянный
И срывается без сил
В бездонный омут фортепьяно!
O moja Polska! O kochana!
Я умер. Слышишь этот стук
По жалкой плоти бездыханной?
Нет, то не дождь стучит вокруг
Нещадно, жадно, безоглядно,
Стучит по крыше допоздна,
Траве, шпалерам виноградным,
Листве граната у окна,
По всей Майорке безотрадной.
То гвозди в мой вбивают гроб,
То, слышишь, гвозди, злые гвозди
Вонзаются сквозь доски в кости,
В виски, в глаза, в затылок, в лоб!
Ничто на свете не сбылось,
Ни родина и ни любимая,
Лишь светлая мазурок горсть
Да Zal, печаль неодолимая...
Как вдруг почудилось в тоске
За стуком одеревенелым:
Что-то тонко прозвенело,
Что-то там на свете белом
Вдруг запело вдалеке!
Что там? Что там? То дожинки
Начинаются в Шафарне,
То под скрипки и волынки
Пляшут девушки и парни!
То из-под смычка куявяк
Сыплет маковые зерна,
А за ним в шажках лукавых
Вздрогнул вдруг мазур задорный!
За халупы, за лепянки,
За фольварки в полумраке
Выходи на погулянки
В час меж волка и собаки!
Проше пана! Встань открыто,
Брови сдвинув, руки вскинув,
Хлопским крулем рваных свиток –
Прямо в круг, на середину!
Ах, какая радость, Фрыцек,
Руки выпростать, как крылья!
Там, в толпе, она искрится –
Мара вечная – Марыля!
Как мелькает ножка боса
По землице, по травице!
Стой, опомнись! Matka boska!
Это дождь. Опомнись, Фрыцек!
Стой, опомнись, Фредерик!
О, как в келье Вальдемоза
В свод под мавританской розой
Бьет и брызжет кровью крик...
И без сил – об фортепьяно.
Родина моя! Кохана!

* * *
Любимою была – звездой блистала!
Любил ее – дыхание ловил
Ее... Тянулся на пределе сил
К ней... Был и ей на час, быть может, мил...
Любимою была – родной не стала...

* * *
Простился с нею навсегда,
Простился без любви и муки,
И не оставили следа
Не ставшие родными руки,
А лишь прибавилась беда
К одной большой, как жизнь, разлуке.

* * *
Чего мы друг от друга ждем,
Ведь все равно на белом свете
От счастья нашего уйдем,
Беспомощные, словно дети.
Ведь все равно слепым дождем
Отплачет радость и накопит
И принесет не память в дом,
Не сладкий сон, а темный опыт.

* * *
Неужто отлюбил,
Неужто это значит,
Что душа уже не плачет,
А, бескрылая, без сил
Падает
И пропадает?
Тает... тает...
И будет прах зарыт
И от пустого тела
К облакам большим и белым
Ничего не отлетит?

* * *
Иду я в безлюдное белое поле,
Ни страсти, ни мести, ни грусти, ни боли.
И слышу в просторе холодном и светлом
Концерт для сухого пустырника с ветром.

ПЯТАЯ БАЛЛАДА

И снилась все ночи ему напролет
Отчизна и мнилась последняя милость:
Он завтра, быть может, навеки уснет,
Чтоб вечно она, ненаглядная, снилась.

С постели привстал, и почудилось вдруг:
Вандомская площадь качнулась ревниво,
А с ней авеню, словно дюжина рук,
Туда, далеко, к Мазовецким равнинам.

Вокзалы, бульвары, казалось, текли
Со всем небосводом, высоким и синим,
Отсюда, как будто от края земли,
Туда, к середине ее, к сердцевине.

Он видел, как солнце горит в витражах
Костела Визиток, как трубы органа
Стволами невиданной рощи дрожат,
Молитву, как крону, неся осиянно.

Он видел дорогу меж ветел и лип,
И зябнущий Свитязь в разводах заката,
И пригоршней злотых по озеру зыбь,
Корчму и соломой покрытые хаты.

И снега декабрьского тонкий помол,
Сочельник и празднество в торуньской хате,
Где с первой звездою садятся за стол,
Пахучего сена насыпав под скатерть.

Он видел росу на варшавских домах
С двухскатными крышами под черепицей,
И в поле пшеничном накрапами мак,
И в маковом поле – рыжинки пшеницы.

И дом дорогой, где застыл на крыльце
Отец в кунтуше с ожидающим взором,
Где мама глядит в белоснежном чепце
В окно меж раздвинутых с рюшами шторок.

И вскрикнул он: “Плоть погребите мою,
Заройте, зажмите оградой в граните,
Плитой придавите, но только молю:
На родину сердце мое отвезите!

Развейте мой прах, а хотите – в молву
Навек погрузите средь тысяч событий
И в быте казните, но только молю:
На родину сердце мое отвезите!”

Но что это? Сердце его сгоряча
В застенках чахотки само захотело
Всю грудь распороть от плеча до плеча
И прянуть из тела – к родимым пределам!

Да только не знало за вечной тоской,
Что прочно успело сродниться и слиться
И с этой землею, и с этой чужой
Столицей, что сделалась сердца частицей.

Казалось, судьба порывалась стократ,
Про жалость забыв, на разрыв, на усталость
Его испытать. То вперед, то назад
Рвалось его сердце. И вдруг – разорвалось!

И в небо взлетела, покинув гнездо,
И тут же растаяла где-то высоко
Баллада, которой не слышал никто,
Последняя нота души одинокой...

1980