Мусоргский

Лев Болеславский
                Г. Левину

* * *
Гой, Россия-мать,
Гордой исполать!
Ой ты, мати-Русь,
Полевая грусть.
Как направо звон, колокольный звон!
А налево стон, приневольный стон.
Посередке-то в милой сторонушке
Заливается малый соловушка.
Заливается, разливается!
Песня надвое разрывается.



ПРОЩАНИЕ
С ЮНОСТЬЮ

Я шел по милой родине
Я пел легко и просто,
И встретился с юродивым
У сельского погоста.

А он сидел на камушке,
Смеялся, как ребенок,
Средь ласточек, мелькающих
Над миром погребенных.

Как вдруг от взора синего
И, точно луч, прямого
Моя улыбка схлынула, –
Юродивый промолвил:

– Модест Петрович Мусоргский,
Скажи, дитя земное,
Почто таланты русские
Не дорожат собою?

Гляди: над нами боженька,
А пред тобою, милый,
Как в сказке, три дороженьки
До самой до могилы.

По первой – петь и плакати,
А помереть на паперти.

А как второй отправишься, –
Сивухою отравишься.

А третью кончишь, ахая,
Бездомною собакою.

Походкой полумертвою
Поплелся я. Но в спину:
– А есть еще четвертая, –
Вослед блаженный кинул.

Я закричал в отчаянье:
– А чем закончу эту?
– А эта не кончается,
Сквозь три пройдет по свету.

Войдет она, неторная,
В иную светлолико –
В б е с с м е р т н у ю, которою
Идет народ великий.

Я шел по милой родине
И плакал, постаревши
На сто веков, не пройденных
В грядущем и прошедшем.

Я встал над страшной книгою
И пролистал столетья,
Где жизнь за жизнью двигалась
И смерть сменялась смертью.

Я сгорбился. И сразу я
Всю молодость отринул,
И лоб мой, и подглазия
Прорезали морщины.

Я зрел горбы дрожавшие,
В крови мужичьи выи,
Из века в век державшие
Историю России.

Там хмурые правители,
Верша прогресс кровавый,
Не боль народа видели,
А токмо мощь державы.

Над пашнями, над пожнями
Бунтующая сила
Все злей и невтерпежнее
Свою тоску месила.

И я шептал: Отечество,
О как тебе, слепое,
Избавиться от нечисти
Царящих над тобою?

Я слышал, как рискованно
В моей хрипели глотке
Тяжелый дух раскольников
И слабый вздох сиротки.

Сквозь все века прошедшие,
Сквозь крики, рыки, стоны
Шел светлый голос женщины,
Любовью напоенный.

Я в завтра зрел с надеждою
Хотя бы вызнать малость:
Народ мой, как ты, где же ты?
Что там с тобою сталось?

Заря твоя пробрезжила?
Ты счастлив там иль грубо
Тебе там лгут по-прежнему
Сугубо и трегубо?

С устатку жажда волюшки
В тебе не оскудела?
Иль, силушку удвоивши,
Благое сладил дело?!

Хватил дубьем-орясиной
Кудло извечных татей
Да с Пугачем да Разею
Добился благодати?!

Да встал на ясном береге
Да улыбнулся вольно
Рассвету на Москве-реке
И всей первопрестольной?!

Я шел по милой родине
В раздумьях окрыленных,
А вслед глядел юродивый
И плакал, как ребенок.

* * *
Как в избенке во курной мужичок сидит дурной.
Ночь идет, пора прилечь, а сердечный топит печь.
Топит печь, а за столом три сынка сидят рядком.
Топит печь, а у окна молода стоит жена.
Как намедни веток воз Проша из лесу привез!
Много дров горит в печи, только нечего печи.


НЕСКОЛЬКО НОТОК

Робкое, кроткое пламя моргасика
Ладило с тишью, глушью полночной,
Щеки и веки охрою красило.
Слушал неслышное: кто-то пророчил.
Слышал: за городом кто-то там топотом
Дробил, разрывал и топил лихолетье.
То причет и плач, в то хохотом кто-то там
Исхлестывал жизнь, как стохвостою плетью.
Да, всю эту жизнь перечеркивал кто-то там,
И ветр напрягался в предвестье тревоги...
Ощупкой пройдя по гостиничным комнатам,
История встала пред ним на пороге.
Разряженной девкой, в робронах и с перьями
Вильнула к скамейке: ужо натомилась.
Но в синих глазищах над бархатной пеною
Дымилась тоска и надежда на милость.
–Тут жарко, – сказала, – тут надобно сбрасывать
Одежки. И с треском – крючки и застежки!
И – вниз бархата да атласы с прикрасами
И к ноженькам, с тела с шуршанием стекши!
– Спасибо, Модест, благодарствую, Мусоргский!
Узри же нагую, что тело господне,
Без лживых нарядов, без пестрого мусора,
В который меня обрядили сегодня.
И встала история в шрамах и ссадинах,
Плясали рубцы на блистающем теле...
– Ну, что, узнаешь? Я, мой милый, та самая.
Гляди ж, как разделали и разодели.
Ты нынче хотел музицировать, Мусоргский, –
Я несколько ноток тебе продиктую...
И вдруг он очнулся от хлынувшей музыки.
А где же она? – упустил дорогую.
Но что там за скрип? Воротилася, ладушка?!
И дверь нараспашку. Там сыщик во фраке
И в красных козловых сапожках, осклабившись,
Порожек хвостом подметал в полумраке.
– Позвольте, маэстро! – И шмыг, беспокойненький.
Простите, застал не совсем в авантаже.
И ну – по углам, за портьерой, под койкою
Выискивать, рыскать, вынюхивать в раже.
Какие-то тряпочки складывал в папочку.
Меж фалдами хвостик крутился со свистом.
– Историю ищем-с... – И бархат в охапочку
И тут же за дверь, за беглянкой – как выстрел!
Ну, вот и один. Покрестись в прошибающем
Затишье, принявши весь дом этот голый
За Лысую гору под дьявольским шабашем,
Весь мир этот темный – за Лысую гору.
Да нет же, приснилось. Пригрезилось страшное.
Довольно, пора уж засесть за “Бориса”...
Но только откуда, – мучительно спрашивал, –
Здесь несколько нет на стене серебрится?

* * *
Ой, вы люди добрые, вы куда чуть свет?
Коротко ли, долго ли, выпал белый снег.
Белый снег на родине! Чисто волшебство.
Так чего вы бродите, ищете чего?
Ищете, бездомные, радости-беды?
Все тропинки темные, а поля белы.


УЗИЛИЩЕ

За Торопцем узрел мужиков,
Рваный бут “укладающих” в яме,
Вперебор, с перевязкою швов
Да ссыпающих в проймины камень.

Там рухляк затворяли водой,
Тут пилили-пылили, а возле
Гнали гвозди в леса вразнобой,
Резво подмости клали на козлы.

Для чего их согнали сюда
Из окрестных селений? Какая
Отвела от поскотин нужда,
Отлепила от отчего края?

– Что возводите? – смотрят молчком.
Вдруг он понял: тюрьму в околотке.
От подводы с цементным мешком,
Спотыкаясь, таскали решетки.

Те решетки с обеих сторон
Ластил ветер, покуда с обеих
Проплывал голубой небосклон
В облачках перламутрово-белых.

В них еще не застряли глаза,
И сквозь них в ожиданье и муке
Не рванулись еще в небеса
Голоса и дрожащие руки.

А поодаль стоял анкерок,
Где томилось сивушное зелье,
А на цепке черпак, как зверок,
Ждал шабаша и сох на безделье.

Тут же рядом Афоня гулял
В лапоточках и в сиром азяме,
Пел да притопывал, мал, да удал,
Да сиял голубыми глазами!

Свет-Афонюшка, рот до ушей,
Прутья гладил: – Мои расписные,
Эээй, да к завтрему вами уже
Перекрестят всю нашу Россию.

А десятник-то зырк сатаной:
– Чмур тя взял? Эй ты, рыло-дурило,
Да клади же враспор со стеной!
Где раствор? Подтяни-ка творило!

– Это кто? – на Афоню. – Да он
Наш, из Карева... с детства юродок.
Но в себе он... блаженненький. – Вон!
Вон! Где пристав? И – прочь в околоток.

Но пока ворочался трусцой,
Мужичье анкерок спорожнило
И хватило сивухи с грязцой
“Полсобаки” на каждое рыло!

Прибыл пристав: – Где шут-баламут?
Да узнать ли в толпе нетверезой,
Коли все уже пляшут-поют,
Как блаженные, эки стервозы!

Хошь не хошь – не найдешь дурака.
Призадумался пристав сурово:
– Надо ждать, протрезвеют пока,
Тут блаженный и выплывет снова.

Только пели во всю мужички,
Своего укрывали, мерзавцы, –
Где Афонюшка, ну же, ищи!
Не желали они п р о т р е з в л я т ь с я!

Что же пелось в напевах хмельных?
“Боже, боженька, выдь к горемыкам,
Батя, вспомни про деток своих,
Дай нам долюшки, хоть невеликой!”

“Поле-полюшко, свет золотой,
Ты под рожью лежишь, под пшеницей,
А еще-то под камнем-плитой,
А еще под угрюмой темницей.

Коль сложить эту боль, эту кровь,
Все сажени и версты неволи,
Тыщу серых тюремных полов,
То проляжет цементное поле.

Здесь не сеют, не жнут. Проросли
Только слезыньки во поле этом.
Сколько тюрем стоит на Руси,
Сколько приставов ходит по свету...”

Слушал Мусоргский. В серый блокнот
Заносил эти песни, как в святцы.
Как с тобою, мой бедный народ,
Не знакомство свести, – побрататься?

Тяжко, мешкотно стежками шел,
С мужиками расставшись нескоро.
Задыхался. Нелепый камзол
Был заляпан цементным раствором.

“Кто я, Господи, межи людьми?
Кто для этих людей? Для чего я
В этот час, в этот век? Вразуми!
А не то, как собака, завою!

О забитый, забытый народ,
Не по-барски, – по-братски желаю
Разделить твои слезы и пот,
Твои песни от краю до краю.

Стрянут в глотке костьми калачи
И птифуры под медом, покуда
Над тобою сычи-палачи
И узилища ставят повсюду.

Дай, покамест на звезды глядим,
Быть с тобою, твоим, безобманным,
Хоть юродивым, только родным,
Хоть блаженным, но только желанным...”

...Впереди подымались леса,
А за ним, различимые еле,
Все тянулись, текли голоса, –
Там все пели, и пели, и пели...

* * *
Ой, мужик, хорош, пригож,
Отчего ты не поешь?
Оттого я не пою,
Что от горя слезы лью.
Эй, мужик, ядрена вошь,
А теперь чего поешь?
Барин, ой, не утаю:
Оттого пою, что пью.


НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО
К ШЕВЧЕНКО

Ехал-ехал на Украйну,
По чугунке трясся
Да писал письмо-притайну
Мертвому Тарасу.

Ты прости мне, что приветил,
Неживого поднял, –
Больше некому на свете
Мне писать сегодня.

Где собратья? Разбрелися
По дурной погоде.
Кто еще-то болью, мыслью
В стонущем народе?

Эх, во крае православном
И поют, и пишут
Кто о чем, да не о главном, –
Мужика не слышат.

А коли и чуют будто, –
Страшно быть с народом.
Улезают в контрапункты,
Берегут породу.

Брошу на уши ладони, –
Больше я не в силах
Слышать правильных гармоний,
Нежных и красивых.

Не могу читать я больше
Современных виршей.
Друже милий, дуже прошу
Ты б к народу вышел!

Те поют себе в усладу,
Те – властям в угоду
Да крадут, как конокрады,
Песни у народа.

Ты бы встал о смутном часе,
Грянул бы не вчуже
Слово правды! Как, Тарасе,
Ты сегодня нужен!

Только слышу из могилы
Голос: – Нема сили...
Встав би я, Модесте милий, –
Глибоко зарили.

Так глибоко, що нi оком
Нi людей, нi Бога,
Щоб мовчав, щоб ненароком
Не дiзнавсь нiчого.

З року в рiк душею скнiю,
Поки зверху давлять,
А бездумнi словосiї
Теревенi правлять.

Гей, народе мiй закутий,
Гей, Днiпро i кручi!
Та не видно i не чути,
Як реве ревучий”.

Этот голос, долгий, гулкий
Шел за мной повсюду,
Чудно шел сквозь шум чугунки,
Свисты, перегуды.

За тебя, Тарас, за брата,
Я еще продолжу,
Если только в час треклятый
Не зароют тоже.

Так шептал, писал украдкой,
Осокори мимо.
Так я ехал по Украйне,
Украине милой.

Так я ехал. Но внезапно
За окном из хмари
Днепр открылся! Синим залпом
Мне в глаза ударил!

Нет, десницей богатырской
Встал в замахе вольном,
Вековечный след оттиснув
На лугу раздольном.

Значит, быть еще титанам,
Ожидать недолго,
Если есть река такая,
Как Днипро! Как Волга!

Мы, Тарас, еще очнемся,
Встанем, скажем слово,
Мы вернемся, мы начнемся
В семье вольной, новой!

Так я ехал на Украйну,
По чугунке трясся
Да писал письмо-притайну
Мертвому Тарасу.

* * *
Ой, не плачь ты, Сонюшка, не горюй ты, Сонюшка,
Светит ясно солнышко и тебе, сиротушка!
Светит, подымается, чтоб тебе не маяться,
Лучиком касается и тебя, красавица!
Лес оденет листьями, птиц наделит песнями!
А могилку матушки уберет в ромашечки.


БЕЗ СОЛНЦА
(Петербург. Белая ночь)

Зело со зла зеленым мылом чистил
Рубцы истертых на визитке швов,
Рвал из халата окомелки-кисти.
А чем еще-то бавиться? – не шел
Ни сон, ни труд над партитурой. Криво
“Хованщина” стояла. Аки бык,
Уперлась. Зыркнул в окна: горделиво
Там был откинут белой ночи лик.
Оттуда, что ли, на подмогу кликать, –
И сами действа сладятся, когда
Во страсти женской, в нежности великой
Раскольница родится. Да беда:
Как женщину слеплю? Одно известно:
Кому из пены выступать морской,
А нашей-то голубушке – из песни!
Где песня, где? Усталою рукой
Провел по векам покрасневшим. Что ты,
Что ведаешь о женщине, скажи,
Ты, кто отрекся от нее, кто счеты
Покончил с ней, кто вырвал из души
Всю память? Всю ли, всю ли? И внезапно
В нем вспыхнула светлее этой ночь
И комнатушка в Инженерном замке,
Где нежности не смог он превозмочь.
Он вспомнил, вспомнил сладостно-опасно
Блаженство замереть как бы во сне,
Всего себя вручая женским пальцам,
Скользящим мягко по его спине.
Но как потом опомнился... Художник
Обязан быть свободен. Вот стезя.
Отдать любви или искусству должно
Лишь всю – всю! – жизнь! А разделить – нельзя.
Бежал! Бежал! Он спутал годы, числа.
Что натворил он... Даже труд не шел.
... Зело со зла зеленым мылом чистил
Рубцы истертых на визитке швов.
Рванулся к двери! Бог ты мой, нет мочи!
Все глушно-тошно. Из берлоги прочь!
К ней, к милой, к ней! Да стой же! Среди ночи...
Но белым днем ему казалась ночь.
Вдруг понял он: не только мир мелодий, –
Есть просто жизнь. Ее себя лишил.
Лишь тот, кто в полной силе и свободе
Любил, лишь тот на белом свете жил.
Пробило с Петропавловки. И – ходу!
Ступеньками охалистыми бряк!
Проспект. Канал. Самоубийцей в воду
Кидается со шпилем особняк.
Вон два окна! И дверь с табличкой медной.
Там жизнь его. И ангелы живут
Не выше этих окон. Что ж он медлит?
Нет, не могу. Нет, не сегодня. Крут
Подъем туда. И повернул назад он.
Быть может, завтра. Решено уже.
...Стыл за спиною Инженерный замок.
А там в цветах на третьем этаже
Стоял в столовой на столе сосновом
Сосновый гроб. Над белым женским лбом
Горели свечи. Он не слышал зова
Ни губ, ни рук, положенных крестом.
Куда-то брел. Хрипели в горле клочья
Неясных слов и били через край.
И день казался вечной белой ночью.
Рассвета не предвиделось. Прощай!

* * *
Упадали дождики в ноженьки рябинам.
Долгие дороженьки пролегли к любимой.
Долгие да горькие, вперекос и мимо.
Ой, шагаем горками всю-то жизнь к любимой.
Всю-то жизнь печальную, хоть ее окошко
Не за далью дальнею, а через дорожку.


ТРАКТИР

Непроворно, да упорно,
Копотлив, а все ж упрям,
Брел в трактир, в хмельное пойло,
В жженку с клыгой пополам.

Горбясь, в угол. Что со мною?
Огляделся: где найдешь
Хоть одно лицо родное, –
Боже, все чужие сплошь!

Над столом смурел до дрожи.
Лей в корчагу – мал бокал!
Мельтешили рядом рожи
Дюже ражих вышибал.

Эй, в хламиде пестрядинной
Под зеленым пояском,
Ну-ка, выдь на середину,
Распотешь-ка нас баском!

Сколько сбилось разных-праздных:
Забегают про всяк час
То барышник, то лабазник,
Перекупщик, богомаз.

Все плывет перед глазами,
Как в тумане ловит взгляд
Кружки в пене, стойку, пламя
Керосиновых лампад.

Чьи-то голоса примарно
Обступают все больней:
То юродивый, то Марфа,
То Борис, то Досифей.

Что поделать, божьи дети,
Коль кругом раздор уже,
Коль у всякого на свете
Правота своя в душе?

Гул трактирный: радость-горесть,
А сквозь гул, сквозь кутерьму
Корсиньки негромкий голос
Померещился ему.

А за ним как будто Стасов,
Женераль, дружище, гром:
– Мусорянин! – кличет басом. –
Будет бражничать! Идем!

Вдруг медлительней улиток
Мужички через порог:
Весь пожиток – лишь пониток
Да опорки – видит Бог!

Родина! Перехватило
Горло... Бог тебя спаси!
Сила вся ушла в трактиры.
Эх, бессилье на Руси...

Сели, ждут крестьяне. Мимо
Половые. Что мужик! –
Им судариков, вестимо,
Ублажить бы, обслужить.

Только что это? От хмеля
Померещилось сквозь дым:
Супротив присел Емеля,
Пугачев сидит пред ним!

Прохудился, дышит еле
Малахай, собачий мех,
Да охлопками кудели
Прет убогость из прорех.

Здравствуй! Выпьем, в самом деле!
Заждалася голытьба.
Что-то на Руси, Емеля,
Долго не было тебя.

Емельян кулак пудовый
Шмяк: – Лакей, неси-ка щец,
Да и ситничков подовых,
Да и водочки, стервец!

Но, лопаточник поправя,
Половой через плечо
Шипом злым: – Нишкни-ка, паря!
Цыц! Потерпишь, мужичье!

А еще-то отовсюду
Тычат вилками, визжат,
Так и хлещут, словоблуды,
Не удержишь на вожжах.

Эх-ма! Тертым заворотом
Осади же спохмела
Желторотую сволоту,
Их рыла и крахмала!

Что же ты? Примолк, детина.
Аль не стыдно голытьбы?
Сник, смутился да повинно
Трет шалыгу головы.

Ах, Емеля, как же горько,
Кем ты сделался, терпя,
Коль любой холуй, “шестерка”
Может цыкнуть на тебя?

Вы, державные уроды,
Что вы сделали с людьми,
Что вы сделали с народом
Кандалами и плетьми?

Без одумки, без печали
Самых лучших, соль земли,
Вырвали, замордовали,
Вечным страхом извели.

Погодите! Не раскис я.
Музыкою возмещу:
За “Хованщиной” с “Борисом”
Пугачевщину пущу!

Нет ни шелега в кармане,
Да поверь, буфетчик, в долг.
Скоро-скоро новой грянем
Оперою – будет толк!

Над стрекозами оркестра,
Что трепещут и рябят,
Ахнет колокол окрестный,
Грянет яростно набат!

Гей, из плену да из тлену
Дух крестьянский – вразворот!
То-то будет, хоть на сцену
Выпущу тебя, народ!

Заиграй, мужичья ярость,
Чтобы силушка твоя
Расходилась, разгулялась,
Все края перекроя!

Встань, Россия, многозвонно,
О поре изгожей грянь
Волницею забубенной –
Что твой Яик и Казань!

...А пока стакан да малость
Зелья зверского на дне,
Да трактир... да жить осталось...
Сколько жить осталось мне?

...
Через 40 дней Мусоргского не стало.

* * *
Над родимой стороной взмыл соколик молодой.
Ой, во синю благодать – так высоко – не видать.
Смотрят люди, смотрят ввысь: где ты, гордый, отзовись!
А соколик молодой на земле лежит сырой!

1978