Предисловие к собственной книге стихов 1999

Феликс Гойхман
Несколько предварительных признаний

Считается, что поэта  следует клеймить по тем законам, какие он сам на себя распространил. Позиция соблазнительная, но не всегда справедливая, даже если речь идет о самоаттестации. Получается, законы эти либо всегда очевидны, либо, в крайнем случае, легко извлекаемы из его текстов, подобно хребту из рыбы. Едва ли это так, ведь подследственный автор  может, и впрямь, оказаться поэтом, то есть фигурой несводимой к набору готовых клише, ну хотя бы, в рамках собственного служения. К счастью, подобный конфуз с критиками приключается настолько редко, что ни один комар не успевает носа подточить. Посему, принцип о персональных кодексах торжествует.
С другой стороны, писатель практически безымянный, каковым я вынужден себя признать, готов идти на всевозможные уловки, дабы приподнять, как сейчас говорят, рейтинг своей, никем, кроме него самого, не чаемой, книжонки. Можно, невзначай, бросить на обложку букет именитых комплиментов. Но, увы, отцвели уж давно комплименты в саду. Можно, скромно потупясь, попросить у одного из небожителей (или кандидата в оные) лестное предисловие. Но где их взять, небожителей, когда иных уж нет, а те далече. А можно обойтись и самому: присочинить, скажем, несколько “критических” строчек прозой о себе скромном, в надежде, что незадачливый читатель (О, где такого достать в наше избыточное время!), заглянувший в данный печатный дубликат, невольно потянется к прозе, в надежде запастись хоть какими-то сведениями о неизвестном авторе. А тут мы его, родного (читателя), и накроем. Мечты, мечты.
И все же, как сформулировать свой опыт, выныривая из четвертьвековой безымянности, которую досточтимая публика завсегда рада приравнять к небытию, к зиянию?
Что сказать при подобных обстоятельствах?
Что рукописи горят и горят на славу в ледяном пламени информационного взрыва, а слова при этом превращаются в пепел, переставая что-либо значить?
Что пресловутое, вожделенное бессмертие на деле оборачивается кондовым конформизмом, тем большим, чем ярче было отгулявшее дарование? То есть посмертная овчинка прижизненной выделки не стоит - проверено.
Что издание данной книжки не есть попытка прорыва в эту самую область бессмертия, к слову, вполне бесперспективная, но еще один способ отделения того, что с Божьей помощью уже стало отдельным? В конце концов, беременность несколько затянулась, даже если не считать  честолюбивое отрочество и десятилетнее молчание с 1989 по 1998 год.
Что это молчание не было знаком согласия со всем вышеописанным, но скорее уж знаком протеста,  знаком несогласия участвовать в вакханалии пустоты, захлестнувшей русский литературный промысел новейшей эпохи, промысел постепенно сделавшийся отхожим? Может быть, сознание бессилия что-либо изменить лишало мою речь пафоса, то бишь поэтического цемента? Этот период можно сравнить с блужданием в пустыне, где, как известно, человеку может многое приоткрыться или примерещиться, как Вам будет угодно.
                - Что же тогда означает сия книжка,- Б-г даст, спросите Вы,- обретение Земли Обетованной или очередной мираж?
                - Увы, мне не дано предугадать; может быть, что-то среднее, а может быть, ни то и не другое. В конце концов, по прочтении ее, Вам будет виднее.
Что глобальные катастрофы ХХ века, безусловно, поколебали привычные основы бытия, изуродовали  наше сознание, и «после этого храпа», как сказал один новейший романтик, уже нельзя писать по-старому, потому что прочесть по-старому никто уже не сможет.
                Что если язык - краска, то это краска волшебная? Нередко пары слов, то есть мазка, довольно, чтоб передать цвет, глубину, динамику, мысль, зримую, как во сне, и, наконец, образ - единственного мазка, и больше ни звука.
Что поэзия – не есть, так же, зарифмованная проза, как полагали отдельные классики? – это особый язык с фантастическими рессурсами и с катастрофически уменьшающимся числом носителей.
Что пресловутая краткость есть, по сути, уникальная черта роднящая искусства, конечно, если не считать их, искусств, тотальной бесполезности, и если не верить, что “приятное”, обязательно, должно быть “полезным”?
Что поэзия не есть словесная живопись, она живописует, и картины ее легко представимы, но их невозможно повторить кистью? Последнее утверждение вполне справедливо и в обратном порядке.
 Что созидание всяческой утвари для исполнения мелодий, а так же прочей-разной архитектуры, короче, всей этой застывшей музыки, напоминает сочинение стишков, только в том смысле, что слова в них тоже «отливаются» в некую нерушимую форму. Но их нельзя взять в руки и поднести к губам, и обжить их нельзя, то есть наполнить теплом, голосами. Это они способны обжить кого угодно.
И музыка незастывшая, тоже... Как появляется пресловутая мелодия стиха, на чем она строится, на фонетике или на ритме, на семантике, будь она не ладна, или еще на чем-то – я без понятия. Ясно одно, что справное стихотворение это одновременно и сцена, и зал, и исполнитель и ноты. И только слушатель – это читатель. Другое дело, что не каждый способенн прочитать. Впрочем, об этом уже говорилось.
 Что в поэзии попрежнему существует всего лишь 4 сюжета: хочу, не хочу, могу, не могу, а тема  - одна: любовь, и прав был Борхес, утверждавший, что без страсти стихов нет? И это неизменно.
Что поэт, пусть и самый разгениальный не владеет  монополией на истину, и этим выгодно отличается от всяческих пастырей и поводырей, но он стремится к ней, и порой свет нисходит на него, если верить очевидцам?
Что, когда я это уразумел и уверовал в это, строчки опять нахлынули горлом, но пока, судя по всему, не убили?
И еще, я старался писать стихи просто, не шифруя свою мысль и не уродуя наш многострадальный синтаксис (Чуть не вырвалось “насилуя”, о времена, о нравы!), потому что, когда ты что-то усложняешь, затрудняешь понимание, неплохо чем-нибудь возместить добровольному читателю лишние трудозатраты, ну скажем, добавочным содержанием. А мне нечего больше прибавить.
1999