Ловец жемчуга-Квинтовый круг мажорных тональностей

Басти Родригез-Иньюригарро
ГЛАВА 1: С-DUR

Прямоугольные фонари, коих в городе большинство, он поглощал равнодушно, по мере необходимости; круглые — грыз с наслаждением, пока окна не распахивались, машины не тормозили под ногами, а запоздалые пешеходы не орали, задрав головы: «Ай-ай-ай, как не стыдно!».
В ночь с 19го на 20е января не повезло дважды, а ведь так славно всё начиналось. На закате выкопался из сугроба: длинный бульвар, провалы прудов, детские и собачьи площадки за решётками. Впереди, насколько хватает взгляда — шары света. Золотая жила.
По левую руку ночь окрасилась жёлтым, по правую — красным, но он знал: через несколько часов автомобили проползут, куда собирались, и редкие огни станут со свистом проноситься мимо.
Он проявил терпение: утолил первый голод вчерашними осколками, побродил по окрестностям. Гасли витрины, окна офисов и кофеен; двери мелких, круглосуточных магазинов засияли обманными маяками. Иссяк поток идущих с работы людей, но стоило вернуться и оседлать приглянувшийся фонарь, из ближайшего подъезда вывалилась полуночная собачница и облаяла его, обещая вызвать полицию.
Разумней было оправдать ожидания — спрыгнуть в снег и дать дёру по-человечески, но он прожевал крупный осколок, наслаждаясь ему одному доступным жаром светодиодного фонаря: на градусы Цельсия и Фаренгейта он теперь плевал с высоты электропроводов.
— Спасибо за внимание! — балансируя на чугунном завитке, он отвесил поклон собачнице, чей голос взлетал в стылый воздух истерическими спиралями, засунул в карман пару осколков и огляделся.
Деревьев рядом не было: высаженные летом недоноски — не в счёт. Его фонарь обходился без паутины проводов, зато чёрные нити протянулись над проезжей частью.
Металл спружинил под подошвами ботинок. Он взлетел по параболе, вцепился в качнувшийся провод и встал во весь рост.
Собачница умолкла, не веря глазам. Он не любил этих пристальных, полных недоумения взглядов — от них он сам себе казался галлюцинацией. Вот и теперь раскинутые руки отяжелели, мысли спутались склизкими водорослями.
Опасности не было: он не мог сорваться, пораниться, исчезнуть, однако, оставив собачницу позади, вздохнул с облегчением.
Под ним раскинулся двор: горы снега и льда на газонах, недавно припаркованные машины выглядят брошенными. Жёлтое пятно на уровне пятого этажа приманивало электрическим сиянием.
Пожиратель фонарей часто заглядывал в окна — ради очарования чужих домов, которое неизбежно иссякло бы, случись ему оказаться внутри.
Он перебрался с проводов на дерево и прильнул к просвету между шторами. У противоположной стены, в телевизоре, торчала одутловатая, лысая рожа, чей дряблый рот толкал страстную речь. Под вторым подбородком бежали субтитры: «Эти Иваны, не помнящие родства, устроили…».
Он разжал пальцы и рухнул прежде, чем пришлось узнать, что устроили Иваны. Его нутро, кормящееся фонарным стеклом, не переваривало телевидения.
Носы ботинок оставили выбоины в поблёскивающей корке. Он забрался на вершину исполинского сугроба и подтянул колени к груди.
Что-то гнусное, душное стояло за подсмотренной строкой. Безликая злоба. Кондовая ненависть. Чудовище. Огромный червь: белёсое, склизкое тело не знает света, безглазая морда тыкается в пространство, движимая не мозгом, но инстинктом, не различает запахов, потому что не имеет носа, зато пасть готова заглотить весь мир и даже не почувствовать вкуса.
Несомненно, раньше он принадлежал к царству мыслящего тростника. Но теперь-то какая разница? Архаичная формула задела ночную тень, пожирателя фонарей, охотно забывшего всякое родство? Да нет, «Иваны» — это про другое. Как они там выражаются? Про историческую память.
Сквозь калейдоскоп подснежных снов, фонарных бликов и плясок на проводах пробились школьные доски, актовые залы, пыльные экраны, праздники в захламлённых квартирах: дымящие свечи в тортах, темнеющие фрукты на хрустальных блюдах, дети, сидящие чинно, потому что за тем же столом — взрослые.
«Вот зачем им эти Хлодвиги? Память-то не резиновая. Засунули в расписание пять часов английского. Своё надо учить! Своё знать!». Застольная беседа, невинное сотрясение воздуха.
«Это не наше, это противоречит нашему менталитету. Не согласен — уезжай, никто тебя не держит», — уже агрессивней.
И прямая атака: «Без корней ты — пустое место!».
Пожиратель фонарей взлетел с сугроба на провода, перемахнул через крышу и помчался над пустынной улицей, убегая от старого кошмара.
В раннем детстве всё воспринимаешь буквально. Он не чувствовал под собой корней, но поверил: шершавые щупальца вот-вот выберутся из-под земли, предъявят права на подвижное, неприкаянное тело, обовьют щиколотки, колени, доберутся до шеи, заплетут голову, заставят стоять смирно.
Он вообще не любил предъявления прав и прочих заведомых ограничений, поэтому на стандартный вопрос «Кем ты хочешь стать?» всегда отвечал: «Никем». Лишь раз, заглотив первый в жизни бокал столового вина, ляпнул: «Ловцом жемчуга».
Почему? Скорее всего, потерял нить разговора. Над головой шуршали паруса, в нос бил запах Саргассовых водорослей и соли. Впереди лежал полуостров Юкатан, духи взывали из сенотов журчащими голосами, и он, капитан, чьи сапоги с глухим стуком мерили палубу, боролся с наваждением: он знал, что сеноты — лишь провалы в известняковой породе, что, спустившись туда, опытный ныряльщик минует подводную пещеру и всплывёт в открытом океане, а не в мире духов. Однако почему он слышал еле различимый шёпот у виска? Почему всё золото Мексики не занимало его, но влекли колодцы, нырнув в которые, можно оказаться по ту сторону?
Гости смеялись удачной шутке, мать на повышенных тонах объясняла, что собирать жемчуг — рабский труд, и он не знает, какую чушь сморозил, а он представлял, как из лопнувших барабанных перепонок сочится тёмная кровь.
В начальной школе отказ говорить о будущем считали следствием замкнутости. В средней решили, что допрашиваемый витает в облаках.
Он не столько витал в облаках, сколько дрейфовал с камнем на шее: жизнь представлялась ему закольцованной трассой, гонкой — «Определись, выучись, заработай на старость». Такую жизнь не стоило проживать, и он не проживал её изо всех сил, обрастая мелкими пороками, как корпус затонувшего корабля — водорослями и ракушками.
Стремление не быть сочеталось с жаждой бессмертия. Он презирал всё, что не имело отношения к вечности, как то: оценки, карьерные планы, репутация.
К началу одиннадцатого класса он решил, что долго не протянет: забыл, как ходить, если не шатает, не узнавал себя в зеркале, если цвет лица отдалённо напоминал оттенок человеческой кожи, проверял пульс, если сердце не стучало молотом по рёбрам.
Тревожило одно: вдруг смерть — что-то типа его снов? Тягучее, бессмысленное повторение прожитого дня?

ГЛАВА 2: G-DUR

Прыгая от фонаря к фонарю, он заметил внизу жёлтую кляксу. Такси.
Разбуженная память ухватилась за ноябрьский день, когда он пришёл из школы, упал на диван и заснул, не раздеваясь, потому что ночью с кем-то пил и дёргался в неоновых вспышках под музыку, достаточно громкую, чтобы заглушить любую шевельнувшуюся мысль.
К десяти вечера он очнулся с осознанием: план непринятия судьбы не сработал.
Он никогда не расставлял точек над i. Чудом сохранял лицо, придумывал разумные объяснения ночным загулам, кивал при разговорах о будущей профессии.
На что он рассчитывал? Истощение, передоз, дурная болезнь? Обходят стороной. Бешеное сердцебиение, бледность, нарушенная координация — не более, чем усталость. Проспал шесть часов кряду — силы вернулись.
Выпадет катастрофа поскромней? Справка вместо аттестата, заваленные вступительные экзамены?
Вряд ли. Учителя делятся на две категории: одни его терпеть не могут, другие ставят оценки за хорошо подвешенный язык и «красивые глаза». Вторая категория воздействует на первую, и долги чудом закрываются.
Такими темпами он и в университет случайно поступит, случайно выучится, случайно заработает на старость… Маска прилипла к лицу, уже не хочет отдираться.
Потянуло на улицу. Он накинул пальто, выдал очередное разумное объяснение для матери, спустился по лестнице, потому что не хватило терпения дождаться лифта. Прошагал три квартала, достал телефон и вызвал такси.
Ветер бил в лицо по-зимнему. Волосы промокли, заледеневшие руки он засунул в карманы пальто. «Что, нечего беречь?», — рявкнула проходящая мимо женщина. Он не сразу сообразил, что она намекает на непокрытую голову и отсутствующие мозги. «Нечего, — отозвался он эхом. — Нечего беречь, нечего беречь…". У него заело.
Такси вырулило из-за поворота, забрызганное грязью по самые стёкла. Он машинально выудил из кармана перчатку и натянул её на правую руку прежде, чем прикоснулся к дверце.
Для человека недолюбливавшего автомобили, он пользовался такси с поразительной регулярностью, так как путешествовал в то время суток, когда метро не работает, а ноги не держат.
Он рухнул на заднее сиденье. «При Сталине — не то что сейчас. Подростки не росли Иванами, родства не помнящими», — сказало радио и замолчало. Таксист выругался, завозился. Напрасно — аудиосистема онемела.
Настроение из похоронного стало праздничным: тот, кого школьник именовал невидимым зрителем, почему-то сохранил к нему благосклонность и подмигнул, вовремя заткнув приёмник.
С минуту ехали в тишине, дождевые капли липли к стёклам оранжевой карамелью. Потом машина сбросила скорость, остановилась.
— Твою ж налево, — подал голос водитель, — Пробка. Из ниоткуда. Навигатор завис? Ладно, объедем через Сокольники.
Свернули на двухполосный проезд, где чёрная земля сливалась с деревьями. После глянца городской темноты, абсолютная ночь в лесу поразила его, размазала по дерматиновому сиденью, слепила заново, заставила сесть прямо. Нечто первозданное, страшное, мощное было совсем близко, даже не на изнанке упорядоченного быта, а по соседству — стоило только свернуть с основной трассы.
Лес сменился кирпичными домами, но фонари и окна светились матово, как на истлевшей по краям фотографии. Он отказывался признать, что потерял признаки времени, но паника росла неумолимо, будто уровень воды в колодце, из которого не знаешь, как выбраться.
Его обступили тридцатые. Или иная, незнакомая среда, цепью подспудных ассоциаций напомнившая о тридцатых годах века оконченного, — что, если вдуматься, ничем не лучше.
Улица легла ниже фундаментов. Бетонные плиты удерживали почву от оползней. Редкие прохожие — изломанные силуэты на фоне жёлтых стен — кутались, ёжились, будто снаружи царил лютый мороз, хотя, когда он садился в машину, температура танцевала вокруг ноля — зябко, но не смертельно.
Он искал глазами малейшую деталь одежды или ландшафта, которая развеяла бы наваждение — и не находил.
Автомобиль дёрнулся и затормозил так резко, что школьник впечатался виском в мягкую спинку переднего кресла.
— Не знаю, что стряслось, — процедил водитель и выскочил наружу.
Откинутая крышка капота загородила его от глаз пассажира, чьи руки инстинктивно метнулись к лицу, зажали нос и рот — лишь бы не вдыхать ледяной воздух, хлынувший в открытую дверь. Привычный запах кожаных перчаток слегка успокоил.
«Ты ждал этого всю жизнь, — сказал он сам себе. — За дверью неизвестность. Тебе брошен вызов».
«Который я не приму, — последовал немедленный ответ. — Неизвестность? Напротив, определённость».
Он внимательно посмотрел в зеркало над лобовым стеклом, потом в окно: «Меня там не ждёт ничего, кроме холода, ужаса и смерти».
Крышка капота захлопнулась, он вздрогнул.
— Не могу понять, в чём проблема, буду вызывать эвакуатор, — сказал таксист, заглянув в салон, и голос звучал моложе, звонче, чем минуту назад. — Это надолго. Может, вам лучше выйти и прогуляться?
Покрытое морщинами и пигментными пятнами лицо контрастировало с глазами: светлыми, живыми, насмешливыми.
— Нет, — твёрдо ответил он. — Я просижу здесь хоть всю ночь, но туда — туда — я не пойду.
— Воля ваша, — водитель вздохнул, сел за руль, захлопнул дверцу и, как ни в чём ни бывало, завёл машину.
«Ну и кто я после этого? — спросил себя школьник. — Трус. Но последовательный: не принял судьбу, потому что она мне не понравилась».
Автомобиль уже нёсся по набережной. Самобичевание не заглушало радости. Неоновыми кляксами вспыхивали рекламы — безусловный атрибут времени. Леденящий ужас остался позади. Отпустило. Вынесло. Он чувствовал себя юным, сильным. Он хотел жить.
При повороте на мост его ослепили фары. Грузовик.
Он понял, что должно произойти, и почти обрадовался. Невидимый зритель решил, что ждать от него больше нечего, потерял терпение и тем доказал своё существование.
Улицу, с которой вылетел грузовик, он помнил отчётливо, потому что грыз её фонари, один за другим, пока не пресытился и не стал разборчивей.

ГЛАВА 3: D-DUR

Он смеялся, взмывая в аметистовое небо.
С ним поступили, как с любимым ребёнком: наличие ремня продемонстрировали, но вместо наказания дали пряник, причём такой, о котором он и мечтать не смел.
Свобода и воздушный океан под ногами. Увидел фонарь, круглый и перламутровый — ныряй.
Ловец жемчуга, значит. Кто бы ни управлял его судьбой, в наблюдательности и чувстве юмора ему не откажешь.
Не без удивления он отметил, что одет так же, как в ту ноябрьскую ночь. Пальто и ботинки изрядно потрепались, перчатки протёрлись на кончиках пальцев — полтора месяца прыжков на проводах и сна в снегу не прошли бесследно. А ведь в аварии, наверное, не то что одежда не уцелела — хоронить было нечего.
Во внутреннем кармане обнаружились ключи, смятые купюры, сложенная вчетверо копия паспорта с подправленным годом рождения: при жизни она служила ему пропуском в бары и на фильмы с высоким рейтингом.
Пожиратель фонарей посмотрел вниз и притормозил. Неплохо пробежался: от южной окраины до центра за пару часов. Спрыгнув на тротуар, он замер перед тёмной витриной. Ещё прошлой ночью его не интересовало собственное лицо, теперь же он умирал от любопытства.
Что-то настораживало в мутном отражении, но что именно — разглядеть не удавалось.
Он зашагал знакомыми переулками, и решение нашлось почти сразу.
«Открыто с 12:00 до 6:00», — сообщала дверь.
— Молодой человек, восемнадцать есть? — спросил вышибала за ней, не вглядываясь в одинокого посетителя.
Привычным жестом он протянул копию паспорта, радуясь невнимательности охранника: иллюзия совершеннолетия вряд ли компенсировала ободранный вид.
Внутри бара было темно и немноголюдно: пара за столиком в углу, одиночка у стойки.
«Должно быть, середина рабочей недели», — прикинул он.
Его путь лежал не к стойке, а к туалету.
Задвинул щеколду, опёрся на раковину, посмотрел в зеркало. Всё на месте: тонкий, бледный. Красивый. По определённым меркам — чересчур.
Только вместо крови и плоти — молочное стекло с контрастными бусинами глаз. Фиолетовые разводы на лбу, челюсти, шее. Потрогал волосы — холодные, гладкие — еле слышный звон под пальцами.
Сбросил пальто. Усмехнувшись, стянул футболку со змеёй и кинжалом. На теле лиловый кракелюр проступал сильней.
«На память о том, как меня располосовало в ту ночь, — догадался он. — Чисто символический сувенир. Безымянный стеклодув пожалел лицо. И ведь сотворил шедевр из кровавого месива! На этом фоне мастера острова Мурано, о котором рассказывала Калькутта, — просто безрукие дилетанты».
Калькутта. Он с отвращением отвернулся от зеркала и сполз по стене.
Как же он мог вспомнить о ней только сейчас?

ГЛАВА 4: A-DUR

Нет, подспудно он помнил о ней всегда. Потому и метался половину зимы по городу, из которого раньше удрал бы при первой возможности.
Калькутта перестала быть топонимом и стала именем в начале июня.
«Чуть больше, чем полгода назад», — изумился он. Казалось, с окончания десятого класса прошла вечность.
Праздновали день рождения одноклассницы. Утро выдалось знойное и душное, но к полудню грянул ливень, поэтому в гостиную он вошёл с майкой в руках, в тяжёлых от воды джинсах, норовящих сползти ещё ниже, и напоролся на взгляд, в котором ирония перевешивала интерес.
Что связывало глаза цвета морской волны и именинницу, он так и не понял: то ли раньше жили по соседству, то ли вместе ходили в детский сад.
Там, где собираются больше двух подростков, неизбежно формируются «кружки единомышленников». Калькутта держалась особняком.
Ливень нанёс ей не меньший ущерб, чем будущему пожирателю фонарей: одежда, в которой она пришла, висела на холодной батарее, хозяйская оранжевая майка заменяла платье, подводка стекала на скулы.
— Happy Halloween, — сказал он, впитывая буйство чёрного и оранжевого.
И в тот день не смог смотреть ни на кого другого.
В дремучие средние века высота её лба вызывала бы зависть. Ключицы и рёбра проступали под футболкой явственней груди. Губы явно замазывались тональником, чтобы оправдать густо обведённые глаза, но дождь выдал природный — тёмный, воспалённый — оттенок.
Минут десять он находил Калькутту завораживающе некрасивой, потом решил, что не видел ничего совершеннее.
Она мыслила быстро и хлёстко. Стоило кому-то ляпнуть банальность или неумело похвастаться — она выбивала почву из-под ног, не споря, а вежливо уточняя, правильно ли всё поняла.
Хуже её вопросов было только молчание. «Смотрит, будто знает тебе цену, и цена эта не высока», — заключил он.
Будущий пожиратель фонарей сам заслужил репутацию высокомерного стервеца, но между ним и Калькуттой лежала пропасть: она не думала о том, как выглядит. Даже её голос сохранял модуляции, невзирая на адресата, в то время как интонации сверстников менялись до неузнаваемости в зависимости от пола собеседника.
Перед этим существом было априори стыдно, поэтому он вёл себя особенно развязно, ржал громче всех и единолично выпил одну из двух бутылок вина, рассчитанных на десять человек.
Родители именинницы всё это время были на кухне, посему танцев на столах, битья посуды и покера на раздевание в программе не было. Принимая приглашение, он был уверен, что уйдёт, как только истощится запас алкоголя, но до пяти вечера не двинулся с места. В итоге Калькутта опередила его.
Сославшись на неотложные дела, она встала с табурета, собрала с батареи одежду и ушла переодеваться в ванную, а он смотрел ей вслед, уронив челюсть. У девушки с нетривиальным лицом и тяжёлым взглядом просто не должно было обнаружиться таких ног — длинных, точёных. Каждая мышца — натянутая тетива. Ноги Дианы, а не Венеры.
Калькутта прощалась с именинницей, а он уже занял стратегическую позицию у окна. Едва кудрявая макушка показалась во дворе, он натянул высохшую майку и, не тратя времени на расшаркивания, вылетел следом.
Он шёл за ней до сквера у метро, где она обернулась, вынудив его приблизиться.
— Ты считаешь, это — нормально?
— Нет, — честно ответил он. — Более чем стрёмно. Но я не усидел, представив, как ты отращиваешь жабры и ныряешь в ближайший пруд.
— В этот, что ли? — она бросила взгляд через его плечо. — Там у кого хочешь вырастут жабры. И хвост. И лишняя пара глаз.
— Надо попробовать, — он оглянулся.
— Слушай, на такие подкаты реально ведутся?
— Не знаю, не проверял.
— Не притворяйся. Я о тебе достаточно слышала.
— Что, например?
— Что счёт твоих сексуальных партнёров идёт на десятки, — почему-то в её устах «сексуальные партнёры» звучало обидней брани. — Чем ты их цепляешь? Лапшой про жабры?
— С каких пор преследование на расстоянии десяти метров считается поведением опытного соблазнителя? — засмеялся он. — Никогда ни за кем не бегал.
— Но половина вашей школы думает, что встречается с тобой.
— Если так, мне следует изъясняться доходчивей. Лично я ни с кем не «встречаюсь» и не ищу приключений — они меня находят.
— Понятно, — она кивнула. — Берёшь что дают. Тем хуже.
Калькутта зашагала прочь, он догнал её и выдал на одном дыхании:
— Очень давно мне попался миф — какая-то экзотика с островов Океании. Первым людям предложили выбор: вечная жизнь или потомство. Мужчина захотел бессмертия, женщина — продолжения рода, и он уступил ей. В куче сюжетов вечность противопоставлена размножению. Так вот, я избегаю всего, что выводит на дорогу в один конец.
— Мифология с душком сексизма, — припечатала Калькутта, но остановилась. — От меня-то тебе что надо? Секс на один раз — не мой тип развлечений.
— А почему ты решила, что я хочу именно этого? — возмутился он и тут же понял, что фраза прозвучала скверно. — Конечно, я пялился на тебя весь день. Вероятно, хотел увидеть, что там — под оранжевым мешком. Но для погони этого мало.
— Ты всем пересказываешь экзотические мифы, а потом заявляешь, что страсть с первого взгляда изменила твоё мировоззрение?
Должно быть, его лицо отразило крайнее отвращение, потому что уверенности в глазах Калькутты поубавилось.
— Мировоззрение никуда не делось.
— Тогда не преследуй меня, а иди домой. Ты пьян.
— Пьян? С одной бутылки? — изумился он.
А на утро изумился ещё сильней, разбуженный звонком Калькутты.
— Коломенское или Царицыно? — спросила она без предисловий.
— Коломенское, — выдохнул он и вылетел из дома, с мокрыми после душа волосами и застёгивая рубашку набегу.
— Ты оказался удивительно лёгким на подъём, — заметила она при встрече. — Я думала, сейчас начнётся: «Ну не знаю, у меня были другие планы». Настаивать я бы не стала. Зачем навязываться? — она помолчала, сцепив тонкие пальцы. — Ненавижу, когда на меня смотрят исключительно сквозь призму «отношений», а вчера сама так поступила с тобой. Нельзя же заранее исключать, что ты хотел всего лишь погулять. Поговорить. Подружиться.
— Нельзя, — согласился он. — Я толком не знал, чего хотел.
— Только тебе со мной будет скучно, — говоря, она постоянно вытягивала рукава, так что они закрывали половину ладони. — Не знаю, что ты обо мне подумал, но я — обычный домашний ребёнок. Чувствую себя лишней на шумных сборищах, танцую, закрыв дверь и задёрнув шторы. По дороге из школы покупаю ништяки и книги в мягких обложках. И валяюсь с ними под какой-нибудь фильм. Вот и всё.
— Ништяки?
— Ну да. Чипсы, газировку, фрукты.
— Детский сад, — сказал он без осуждения. — Так вот, я — депрессивный тип, чьё основное занятие — напиваться и смотреть в стену. Делаем ставки, кто кому быстрей наскучит.
Ночью, куря в окно, он пришёл к ряду умозаключений.
Во-первых, Калькутта назначила ему встречу из-за обострённого чувства справедливости: её требовательность к себе граничила с патологией.
Во-вторых, расставшись с ней на закате, он ощутил горечь невосполнимой утраты.
Он не солгал: союз мужчины и женщины, обречённых умереть и разложиться, чтобы дать место новым существам, таким же беспомощным и блуждающим во мраке, с детства внушал ему ужас. К шестнадцати годам он уверился, что не способен кого-то любить, да и к самому себе испытывал чувства весьма противоречивые.
Но в Калькутте он не видел женщину. Будущие жёны и матери — все, от кого он бежал, едва застегнув штаны — с каждой секундой взрослели, старели. Калькутта принадлежала к иному виду. Не верилось, что её изменят десять, двадцать, тридцать лет.
Он находил между собой и Калькуттой неуловимое сходство, какое бывает в разных лицах, нарисованных одним художником.
Она же смотрела на него, будто видела нечто, о чём он сам давно забыл, и слой за слоем снимала перегнивший ил, рыхлый ракушечник, под которыми проступал — мрамор? Корабельное дерево? Чудом уцелевшее стекло?
Четыре недели они выскальзывали из квартир в рассветной дымке, а расходились в жидком полумраке июньской полночи. Родители Калькутты не интересовались тем, как она проводит дни, но частые ночёвки вне дома их бы насторожили.
Недостаток сна восполняли на одеяле, расстеленном среди кустов сирени и бульдонежа, а в прохладные дни — на диванах кофеен.
— Кто мог подумать, что с тобой окажется так спокойно, — в голосе Калькутты чудилась обречённость. — Так полноценно. Не могу спать без тебя. Подстава. Я ведь люблю спать.
— Я бы тоже любил, если б мне такое снилось.
Сновидения Калькутты часто имели оттенок жути, зато не уходили корнями в повседневность. Он называл её сны «печатью избранности», себя же, как единственного слушателя — удачно примазавшимся.
— Ты — демиург. Творец миров. Выражаясь проще — художник, — заявлял он тоном фанатика.
— Ты бредишь, — следовал неизменный ответ.
Он гладил её спину под майкой, а в редких случаях, когда она надевала платье — коленку, и поражался лёгкости, с которой не настаивал на большем. Холод земли под расстеленным одеялом контрастировал с теплом кожи. Он смотрел в колеблющуюся зелень над головой и видел, как смерть отступает.
В метро, придавленные необходимостью расстаться на ночь, они сидели бок о бок и по-сиротски, по-птичьи, жались друг к другу. Матроны смотрели косо, с заведомым осуждением, — он пялился в ответ, вынуждая их первыми отвести взгляд.
Временами мамаши с детьми набредали на лагерь в зарослях бульдонежа и вопили в праведном гневе: «Найдите отель!». Он крепче обнимал Калькутту и, глубоко оскорблённый, заявлял: «Всё, что вы успели подумать, свидетельствует исключительно против вас».
Раньше он любил эпатировать публику, теперь же готов был всякого комментатора сгрести за шиворот и рявкнуть: «Что за мерзость у вас внутри?».
Калькутта останавливала его.
— Что толку спорить с идиотами? Игнорируй. Они тебя всё равно не поймут.
— Они должны осознать свою ущербность. Своё ничтожество.
Июль обрушился на город жарой и засухой. Сжимая руку Калькутты во тьме кинотеатра, он вдруг понял, что думает о будущем, то есть делает именно то, чего клялся никогда не делать.
Началось с мелочей: что будет с ними, когда придёт осень? Зима? Долгих прогулок на морозе никто их них не выдержит. Остаются кофейни, кино. Прогуливать школу — не вопрос. Но Калькутта? Он верил: её ждёт великое будущее. Если одна тёмная личность не утащит её на дно.
То есть надо проехать парочку километров по общей дороге. Вдруг у него тоже есть будущее, если к его плечу прижимается плечо Калькутты? На горизонте замаячил смысл.
Смысл. Который обернётся чёрной дырой, если по некой причине он останется один на один с закольцованной трассой. Думать было больно.
В тот вечер он прощался с Калькуттой особенно нежно, а утром отменил встречу. На следующий день не взял трубку, когда она позвонила. Не ответил на два сообщения.
Этого хватило. Калькутта исчезла из его мира, как если бы её никогда не было. Он не удивился: с волшебными снами, ненасытным мозгом — разве могла она нуждаться в нём?

ГЛАВА 5: E-DUR

С июля по ноябрь он уверял себя, что не думает ни о чём, в том числе — о Калькутте. Смехотворный самообман.
Теперь, сидя на туалетном полу, он признал: она мерещилась ему повсюду. Даже его теневая, ночная жизнь, всегда тяготевшая к саморазрушению, до Калькутты сохраняла налёт беспечного веселья, после — приняла откровенно мазохистский характер.
Да уж, отказ шагнуть из машины во враждебную среду — бледная тень бегства от судьбы, которым и был разрыв с Калькуттой.
Теперь хоть ясно, куда он не доехал. Только почему он решил, что Калькутта захочет видеть его? Что он мог сказать ей тогда? Что он мог ей сказать сейчас? Ладно бы ещё разбился в июле — так нет, дотянул до ноября. Внезапной смертью не оправдаешься.
Нет, он не заслужил бессмертия. Не заслужил этой ослепительной оболочки. Дотянувшись до пальто, он вытряс на ладонь стеклянное крошево со дна кармана. Холодное, горькое, оно успокоило его, подтвердило: вопреки справедливости, он всё ещё — пожиратель фонарей. Не очеловечился обратно.
В дверь постучали. Он не отреагировал. Постучали громче.
— Эй, хватит там ширяться!
— И ведь не скажешь, что напраслина, — хохотнул он, поднимаясь на ноги.
Взгляд снова скользнул по зеркалу и зацепился за улыбку. Крупные, заострённые зубы сверкнули горными пиками. Сколько раз он крошил ими фонари? Сколько раз проводил по ним языком, не замечая метаморфозы? Зато теперь, натягивая футболку и застёгивая пальто, подпрыгивал от восторга. Потребовалось нечеловеческое самообладание, чтобы выскользнуть из бара, никому не улыбнувшись.
Он бесцельно зашагал пустыми улицами. Что же теперь делать? Да что угодно. Хоть сейчас отправляйся в путь. Фонарей на междугородних трассах — навалом. Сколько ему нужно? Раньше обжирался, теперь хватает двух-трёх за ночь. Время не ограничено. Можно познать все города мира. Можно выйти к морю. Нырять ко дну, когда вздумается. Ну и почему он ещё не на проводах? Какие долги его держат? Так, не думать о Калькутте. Она пошлёт его — хоть живого, хоть мёртвого, хоть бессмертного. И будет права.
Наверное, следует зайти к матери. Она же похоронила его. Вероятно, страдает. А страдать не из-за чего: он более жив, чем когда-либо. Вот это и надо сказать, попутно не доведя до инфаркта.
Голоса отвлекли от раздумий. Навстречу шли трое, гогоча и пошатываясь. Он ускорил шаг, не меняя курса.
— Посторонись! — крикнули ему с дистанции метра в три.
— Пора худеть, если на тротуаре тесно! — отозвался он.
— Чё сказал? А ну повтори!
Он остановился. Троица приблизилась, шесть глаз вцепились в его лицо. Ни тяжести в руках, ни тумана в голове. С чего бы это?
Загомонили разом:
— Куда собрался такой красивый?
— Да на свидание!
— К такому же, размалёванному!
«Ничего не заподозрили, — восхитился он. — Видят лишь то, что готовы увидеть. Стоило, однако, превращаться в сверхъестественное создание, чтобы слушать старые песни о главном».
Его броская наружность в сочетании с телосложением жертвы и раньше провоцировала подобные стычки. Похоже, затёртая одежда ничего не меняла.
— Господа, оставьте грязные инсинуации. Это вы демонстрируете ко мне живой интерес — увы, не взаимный.
— Чё опять вякнул?
Мясистая рука схватила за плечо. Он рассеянно посмотрел наверх, на провода. Представил Калькутту, бредущую ночными дворами, и пьяный окрик: «Девушка, чего одна? Разрешите познакомиться? Ах, не отвечаешь, шлюха!».
— Я говорю, — он закатил глаза, будто разжёвывал очевидную истину непонятливому ребёнку, — что вы явно фантазируете о мальчиках, но боитесь себе в этом признаться, потому что только так можно объяснить…
Два кулака одновременно врезались в живот, два возгласа боли и изумления взвились в воздух. Его тело качнулось назад, но не почувствовало удара.
— Бля, что это?
— Не человек!
«Дошло наконец».
Стоящего ближе других он сгрёб за шиворот и ласково улыбнулся, уверенный: акульи зубы способны крошить не только стекло.

ГЛАВА 6: H-DUR

На следующую ночь, переступив порог материнской квартиры, он благословил ненавистное телевидение, не оставляющее человека наедине с самим собой, и рутину, волочащую по колее даже того, кто думает, что идти некуда.
Экран населял комнату мертвенно-синими бликами. На всех поверхностях, включая пол, лежали открытые альбомы. Он знал, они ломятся от его детских фотографий, как знал и то, что там нет снимков, где ему было бы больше десяти.
Не найдя пульт, он нажал квадратную кнопку на телевизоре. Экран погас, бормотание стихло. Мать тут же проснулась, приподнялась, издала нечто среднее между стоном и криком. Он включил настольную лампу.
— Не пугайся. Это действительно я.
Она замотала головой, закрыла ладонями рот, однако надрывные стенания стали громче:
— Я всё-таки не выдержала, всё-таки сошла с ума, мне нужна психиатрическая помощь, только кто же будет мной заниматься…
Минут пять он ждал паузы, чтобы вставить хоть слово. На фразе «Ты, наверное, не упокоишься без прощения» всё-таки перебил:
— Прощения за что?
— А ты не виноват передо мной? — голос матери зазвучал тверже, глаза заблестели: она почувствовала себя в родной стихии. — Я потеряла смысл жизни, для меня всё кончено…
— Меня убила случайность.
— Не случайность, а распутный, порочный, уму не постижимый образ жизни! — загремела она. — Ты вёл двойную жизнь! Ты мне врал!
«По большей части не врал, а не вдавался в подробности».
— Не знаю, как это могло из тебя вырасти! Я потерпела фиаско! У меня был такой замечательный ребёнок!
Что же попалось ей на глаза? Дневник, переписка в скайпе?
— Я всегда хотела только одного: чтобы мой ребёнок был здоров и счастлив…
Тут он вспомнил, зачем пришёл.
— Я счастлив. Счастливей, чем когда-либо. Твоих ожиданий я не оправдал, но ты не обязана жить, будто похоронила меня. Я двигаюсь, чувствую, думаю. Язык не повернётся сказать, что я мёртв.
Он говорил о полётах над улицами, ослепительных снах, жаре стекла на зубах, пока не понял, что монолог матери продолжается. Она не слушала его.
— Я счастлив, слышишь? — он повысил голос. — Я — грёбаный ловец жемчуга!
Секунды хватило, чтобы понять: она не помнила праздника, на котором он ляпнул про ловца. А ведь тогда еле сдерживалась, чтобы не орать на него за смороженную глупость.
— Да как ты можешь быть счастлив?
И она вновь принялась оплакивать замечательного ребёнка. Мысли запутались водорослями, даже поворачивать голову на звук стало сложно — так же, как на улицах, когда прохожие принимали его за галлюцинацию. Она обращалась к нему, но не признавала его существования.
Заводясь, мать смотрела с неприязнью: незнакомец, в которого он превратился задолго до смерти, заявлял, что у неё нет причин для страданий, покушался на её священное отчаяние.
Ему не следовало вестись на тяжесть ключей в кармане, не следовало приходить сюда. Он вскинул руку.
— Ты права. Меня здесь нет, я тебе снюсь, потому что мне нужно прощение, — он напряг память, чтобы зачитать стандартную формулу обвинения. — За то, что думал только о себе, трепал тебе нервы, за то, что у тебя ничего больше нет…
Мать драматично схватилась за сердце.
— Я тебя прощаю, прощаю! — уткнулась в подушку и заплакала.
Он положил ключи в нижний ящик стола, включил телевизор, надеясь, что синие блики и бормотание её убаюкают. Захлопнул дверь, проверил, что замок защёлкнулся.
Посидел на лестнице, рассказывая себе, что завтра уйдёт из города.


ГЛАВА 7: F#-DUR

И не ушёл — ни на следующий день, ни в феврале, ни в марте.
Постигнув нехитрую истину — в толпе спрятаться легче, чем в пустыне — он вечера напролёт шатался по центру, терялся между книжными стеллажами, полночь встречал в кинозалах, торчал за стойкой, таскал из коктейлей светодиодные кубики, незаметно отправляя их в рот. В ответ на слишком пристальные взгляды — улыбался. Адресаты улыбок вздрагивали и отводили глаза.
Иначе дела обстояли на улицах, лишённых сверкающих витрин и прожекторов: то странная наружность притягивала любителей с кем-нибудь разобраться, то его банально пытались ограбить.
Чувствуя себя провокатором, он не отказывался от прогулок по земле: ночные сеансы и невыпитые коктейли требовали денег, а отнимать мелочь у случайных людей он полагал неприличным. Другое дело — обобрать того, кто «первый начал». Неравные силы его не смущали: на месте зубастой твари мог оказаться кто-то уязвимый, из плоти и крови — да хоть он сам полгода назад.
К тому же теперь он наблюдал за городом, будто смотрел на свет бутылку из тёмного стекла, не интересуясь этикеткой, но заворожённый калейдоскопом внутри: в пузырях воздуха рождались и гибли мелкие вселенные, детали ландшафта текли, сливались и распадались. Дома, пластичней воска, отрывались от фундаментов, сбрасывали номера и таблички, изменяли место, время, собственную историю. Новые стены порастали столетним мхом, двери вели не туда, куда выходили окна, его отражение искривлялось, отворачивалось и шло своей — не его — дорогой.
Календари утверждали, что кончается март, но город застрял в зиме. Сугробы росли и толстели, он разрывал их, не в силах заснуть, и смотрел в блёклое небо, уместное на Шпицбергене или в Антарктиде.
Если раньше, болтаясь подо льдом на дне реки, он гладил велосипедные скелеты со словами: «Какая вода, такой и жемчуг», то теперь рассказывал им сказки: «Завтра же уйду подальше — искать весну».
Брешь в ледяном куполе пробил апрель. Снег исчез за три дня, голые деревья опешили, солнце превратило вязкую почву в пыль.
Лишённый возможности спать в сугробах, он не стал зарываться под землю — это было долго, грязно и бессмысленно. Ночной образ жизни определяли горящие фонари и его человеческие привычки, но вампирской светобоязнью он не страдал, так что теперь засыпал где попало: на чердаках многоэтажек, в парках, в пустующих домах, среди которых у него завелись любимцы.
Пальто он намеренно потерял: не соответствующее погоде и доведённое до крайней степени убожества, оно привлекало больше внимания, чем фиолетовые разводы на твёрдых, бледных руках.
К концу мая он признал, что никуда не уйдёт, не увидев Калькутту — мельком, издалека, но главное — случайно, а не подкараулив у подъезда. Он ждал пересечения путей нетерпеливо, но без сомнений, как возвращения долга, и, дождавшись, еле успел прыгнуть с тротуара на провода: пристальные взгляды Калькутта чуяла безошибочно.

ГЛАВА 8: C#-DUR

Он узнал её сразу, несмотря на камуфляж — незнакомую блузку из разряда «приличных» и строгие брюки, которые удивительным образом ей не шли.
Под фонарями её волосы вспыхивали лиловым. Игра света или покрасилась? У неё всегда была склонность к оттенкам фиолетового — любимого цвета художников и шизофреников, если верить бульварной психологии.
Он следовал за ней по проводам, гадая, откуда она идёт в таком виде. С экзамена? Поздний вечер — значит, скорее с курсов. Она ведь заканчивает школу, держится на плаву, взрослеет. Разве не этого он ей желал?
Нет, насчёт взросления — хватил через край: она ни капли не изменилась за год.
Судя по детским фотографиям, время подарило ей тяжёлый взгляд лет в пять, длинные ноги — в двенадцать, а потом забыло про неё.
А когда вспомнит — обратит в прах одним ударом? Или заострит черты, высушит до хрупкости гербария, уложит в гроб, элегантную и надменную, как последнюю правительницу угасающей империи?
Он следил за ней весь июнь, потому что, увидев однажды, не смог смотреть ни на что другое. Стал просыпаться к полудню, ночами ломал ветки под окнами, ныряя в темноту, прячась от её фонаря.
Днём жесты Калькутты были точны и красивы, но в них читалась некая отрешённость. Она готовилась к экзаменам. Мастерски подделывала рецепты и покупала антидепрессанты. Сутками не ела, потом готовила что-нибудь изысканное, выкладывала на тарелку, будто строила кадр, и съедала крошечную порцию, явно не чувствуя вкуса.
Ночью голос призвания звучал настойчивей, а призванием её было творить миры из ничего. Она танцевала в наушниках, не сходя с места, чтобы не издавать звуков. Она хваталась за блокнот, но не заканчивала наброски — карандаши и ручки неизбежно катились на пол, в дверях комнаты появлялись разбуженные родители.
Их раздражение стало для пожирателя фонарей сюрпризом: он-то считал, что печать гениальности на лице Калькутты очевидна, а выяснялось, что окружающие категорически отказываются преклонить колена.
Блокнот открывался всё реже. Она собиралась изучать экономику, всё остальное было «детским садом», «неоправданным отдыхом», «потерей времени». Он бесился, но упрекнуть её не мог, понимая, что Калькуттой движет неведомое ему чувство долга.
К середине июля она осталась одна. Надолго ли? Он не знал, но видел, как в утреннем тумане её родители с парой чемоданов сели в такси.
— Я бессмертен. Я жру фонари. Круче уже не будет, — уговаривал он отражение в витринах, пока искал, где проспать несколько дневных часов.
Тем же вечером он проскользнул в подъезд её дома. Выходящая женщина хотела остановить его — он обезоруживающе улыбнулся.
Поднялся на третий этаж. Позвонил. Услышал шаги. Минуту спустя решил, что его не впустят, но тут дверь распахнулась.
— Ты.
Не вопрос, не возглас. Обвинение — обдуманное и не подлежащее апелляции. Он кивнул.
— Мне сказали, ты умер, — Калькутта держала дверную ручку, загораживая вход в квартиру.
— А что, непохоже?
Она щёлкнула выключателем и не изменилась в лице.
— Трудно же тебя удивить, — заржал он. — Даже зубы не впечатляют?
— Не вижу радикальных перемен, — сказала она без улыбки. — Зачем ты здесь?
— Если бы я знал, — он отвёл глаза. — Не могу уйти из города. Сначала думал, что должен раздать долги.
— Мне ты ничего не должен.
— Я ошибся, — он вскинул ладонь. — Мои долги никому нафиг не сдались. Просто хотел увидеть тебя ещё раз, а с тех пор, как увидел, не отходил дальше чем на километр. Слежу за тобой уже полтора месяца.
— Сволочь, — произнесла Калькутта тем же ровным тоном. — Я не могу спать. Чую, когда на меня пялятся, и ты это знаешь.
— Виновен. Но, положа руку на сердце, на антидепрессантах не разоспишься.
— Если я тебе врежу, ты почувствуешь?
— Вряд ли.
— Тогда не буду тратить время и силы, — она собиралась закрыть дверь, но вдруг отступила в коридор, давая ему пройти.
Он шагнул, не веря в происходящее.
— Куда ты заснула инстинкт самосохранения?
— Правда хочешь услышать ответ? — Калькутта пожала плечами. — Ну что ты мне сделаешь, выходец с того света? Снимешь кожу, выпьешь кровь, утащишь в ад, высосешь душу? Мне, честно говоря, плевать.
Он понял её. В детстве они оба боялись засыпать без света. Потом страх ушёл, но не от того, что воображение угомонилось. Темноты и смерти боятся те, кому есть что терять.
— Ни шагу дальше в этих ботинках, — скомандовала Калькутта. — И в этих штанах. И в этой футболке. От воды не таешь?
Он энергично помотал головой.
— Тогда — в ванную. Мне хватает грязи в голове, пусть хоть дом остаётся чистым. Мы одного роста, залезешь в мои шмотки. Если женские джинсы тебя смущают, выдам полотенце с ромашками, соорудишь тогу.
— Давай без ромашек, — выпалил он. — Я сверхъестественное создание, мне по барабану, какого пола одежда, особенно если она твоя. Только у меня вся жизнь в этих штанах: копия паспорта, трофеи, запас осколков…
— Вся жизнь в штанах, — Калькутта почти ухмыльнулась. — Могила никого не исправляет. Трофеи оставь здесь, — она указала на коврик у двери. — Уходя, заберёшь.

***

— Ты что, включил только горячую воду? — она застыла на пороге ванной.
Последовала секундная пауза, потом из клубов пара послышалось растерянное: «Да».
— Не чувствуешь температуры?
— Если речь не о стекле, не чувствую, — он отдёрнул занавеску, выбрался на кафельный пол, открыл рот и понял, что не закроет его, пока не расскажет ей всё, с самого начала: о причинах исчезновения, об угаре с августа по ноябрь, о том, как отказался шагнуть во враждебную среду, и, наконец, о плясках на проводах, ночах ловца жемчуга, пожирателя фонарей.
— Всегда подозревала, что ты из тех придурков, которые засовывают лампочки в рот, — заметила Калькутта, когда он замолчал.
Стопка одежды на полу заставила его спохватиться.
— Забыл одеться. Прости.
Калькутта раздражённо отмахнулась.
— Ты не человек, так что забей. Твоя нагота меня не смущает.
— Надо же, — он тряхнул головой, волосы издали нечто среднее между шорохом и звоном. — Ты произносишь «не человек» как что-то хорошее.
— Можно подумать, ты видишь в «бесчеловечности» что-то плохое.
Она вышла из ванной, он последовал за ней, на ходу застёгивая джинсы, натягивая майку — непривычно чистую и, кажется, даже глаженную.
— Сверхъестественное создание, — фыркнула Калькутта, глядя в окно. — От скромности не помрёшь. Но кто мог подумать, что в этом городе заведётся нечто… Необычное.
— Сам удивляюсь, — он встал рядом, радуясь поводу продолжить разговор. — И ведь я не единственный. Нечисти навалом. Правда, вся кривая, несолидная. Ладно бы вампиры, ламии, призраки… Может, они и есть, но я таких ещё не видел.
— А каких видел?
Он нахмурился.
— Во-первых, плоский народец. Торчат себе на рекламных постерах, а потом ни с того ни с сего начинают думать: «Что я такое, и в чём смысл?» — ну или типа того. Испуганные, злобные, растерянные. Один товарищ из плоти и крови общается с ними по мере сил. Недавно попадался мне на на глаза: сам без пяти минут двухмерный.
— А он тебя заметил?
— Не думаю. Тут как с бутылкой: видишь, что внутри, но не пощупаешь. Мы с ним в разных плоскостях, что ли. И не только с ним. Тут неподалёку рельсы — то ведут себя прилично, то заворачивают в пузыри, где время ползёт иначе. Думал, кроме меня никто не замечает, но в мае нашёлся ещё один. Длинноволосый, самоуверенного вида — наш сверстник или чуть помладше. Пошёл по ним и нырнул неизвестно куда. Слабоумие и отвага.
— Ты злишься?
— Злюсь. Он сделал то, на что я не подписался. Через сутки вылез, весь грязный, в крови. Ржал истерично. По-нашему через сутки, а сколько он там проторчал на самом деле — не знаю. Впрочем, он везунчик: его на этой стороне ждали. То ли брат, то ли друг. Так вот, на этих двоих я тоже смотрел как через бутылочное стекло. С фауной повезло больше.
Он отвернулся, смутившись.
— Ко мне в конце февраля собака приходила. Моя.
— Погоди. Та, о которой ты мне рассказывал? Мёртвая?
— Хвостом виляла, как живая, только шерсть больше не вьётся. Ну, чья бы корова мычала, — он провёл пальцами по гладким, звенящим волосам. — Сама меня нашла. Раньше беспокоилась, если отрывали от земли, а тут не испугалась полетать над проводами: уши по ветру, морда довольная. Неделю крутилась рядом, спала со мной в сугробе. Думал, всё: пора к титулу «пожиратель фонарей» добавлять «спутник мёртвой собаки», но ей всегда сельская местность нравилась больше города. Деловая такая, независимая: «Я с тобой погуляла, нос облизала, а теперь мне пора, может, ещё свидимся». Кто знает, вдруг у неё стая таких же?
— Было бы здорово, — Калькутта на секунду оттаяла.
— Ещё у тебя в районе есть выдающийся дом.
— Тебя послушать, так у меня в районе месторождение выдающейся хрени. Ты на мне зациклился?
— А ведь ты права. Вокруг тебя «выдающаяся хрень» расходится концентрическими кругами.
— Я пошутила. Тебе на меня плевать, это давно ясно. И про концентрические круги — бред. Вокруг меня ничего нет. Я обычная. Это ты у нас — сверхъестественное создание.
— Так и будешь теперь дразниться?
— Ладно, что там за выдающийся дом?
— Можно тысячу раз пройти мимо и не заметить. Стоит торцом к улице, прячется за каким-то архитектурным недоразумением. Асфальт блестит на солнце — его кирпич всё равно в тени. Середина лета — вокруг крыльца сухие листья. Из окон я видел заброшенный парк или город, где печные трубы торчат в закопчённое небо, но, думаю, творческий потенциал у дома гораздо шире.
— Я знаю, о чём ты говоришь, — Калькутта скрестила руки на груди. — Бывший туберкулёзный диспансер.
— Он самый.
— И ты был внутри?
— Спал там пару раз.
— Всего пару? Почему?
— Понял, что не хочу оттуда уходить, и сбежал не оглядываясь.
— Многое объясняет. Слушай, а если молотком тебя стукнуть, тоже не почувствуешь?
Не дожидаясь ответа, она залезла под стол и выползла, вопреки его ожиданиям, не с молотком, а с чем-то плоским и квадратным.
Холст.
— Собиралась писать этот дом. Договорилась с охраной, чтобы меня пустили за забор. Как видишь, закончила только фон.
— Масло, — впечатлился он. — Твои намерения были серьёзны.
На первый взгляд холст был покрыт сплошным слоем синей краски, но неоднородность мазков тревожила, завлекала: чудились грозовые вспышки, треск видимой материи.
— А ты шагнула вперёд.
— Чушь. Я ничего не написала. Никогда ничего не заканчиваю.
— Потому что распыляешься, тратишь себя попусту, — выдал он и тут же пожалел, но отступать было некуда. — Штудируешь экономику и вылизываешь квартиру, чтобы унять фрустрацию.
Она замолчала надолго — он потерял счёт времени, спускаясь в бездну хтонического ужаса, а её тихий голос наглядно продемонстрировал, что дно бездны дальше, чем можно было полагать.
— Я не распыляюсь. Я делаю, что должна. Что могу. И только попробуй сейчас что-нибудь вякнуть про мою несомненную гениальность. Никто, кроме тебя, не считает меня особенной, одарённой, а причин верить тебе у меня нет. Вообще не знаю, с какого перепугу я тебе это показываю.
Она швырнула холст в стену, он поймал его налету.
— Зачем впустила меня в квартиру, если не доверяешь?
— Чтобы не упрекать себя. Если явился, значит, в чём-то нуждаешься. Куда ещё тебе идти? Не доводить же друзей и родственников до инфаркта.
— А есть вариант, что я просто соскучился?
— Нет, — Калькутта нехорошо улыбнулась. — Я видела тебя. В декабре. Днём мне сказали, что ты разбился, а вечером я тебя видела.
— Не исключено.
— Адекватный человек не поверил бы глазам, а я поверила. И ждала тебя. Идиотка. Пока не опомнилась.
— В декабре я прыгал на проводах и грыз фонари, — он не дал ей озвучить, что с тех пор прошло полгода. — Кстати, блаженную пустоту в голове разрушил пустяк: пассаж про Иванов, родства не помнящих, — он посмотрел на холст, ища повод продолжить монолог. — Wermut. Тут написано, в нижнем углу. Новый псевдоним? Одобряю.
— Это «полынь» по-немецки.
— Тем круче. Я тебе мешаю? — поинтересовался он, заметив, что она смотрит в экран телефона.
— Естественно, — Калькутта дёрнула плечом. — Но вообще я гуглила Иванов, не помнящих родства.
— Никогда не слышала этой фразы? — восхитился он. — Умеет твой мозг отсеивать всякую дрянь!
— Слышала, просто не придавала значения. Вот. Всё, что нашла: «В эпоху крепостного права беглые крестьяне и каторжники говорили, что не помнят ни имени, ни родства, ни места рождения, поэтому в полиции их записывали Иванами, родства не помнящими».
— Я не знал, — он зааплодировал с оглушительным звоном. — Стандартное обвинение в неблагодарности, в отрыве от корней, на самом деле означает человека, бегущего из рабства. Полный улёт. Спасибо. Если бы не твоё любопытство, так и жил бы в неведении.
— «Жил» — сильно сказано, — скривилась Калькутта и добавила, глядя в сторону: — Я просто тебе завидую. Никому ничего не должен. Времени навалом. Неограниченные возможности познания. Почему ты здесь сидишь? Мог бы уже Марианскую впадину исследовать.
— Главное, взять с собой огромный мешок фонарных осколков.
— К слову об осколках, ты чего на мою люстру косишь? Жрать хочешь?
— Хочу. Но вдруг я выйду, а ты не пустишь обратно. Так что потерплю.
— Ну уж нет, — Калькутта решительно открыла шкаф. — Пойдём вместе. Хочу видеть, как ты это делаешь.

***

— В принципе, подойдёт любой зажженный фонарь, — сказал он, шагнув во двор вслед за Калькуттой.
— Не торопись, выбирай, — она вдохнула ночной воздух. — Пахнет как в южных портовых городах, а ты не чувствуешь. Хоть в чём-то мне больше повезло.
Около часа они бродили по окрестностям, пока не поняли, что стоят у бывшего туберкулёзного диспансера и смотрят на жёлтый квадрат на земле.
— Там что, горит свет?
Не сговариваясь, перелезли через ржавые прутья ограды: в окне второго этажа отчётливо виднелась настольная лампа.
— Круглая, — он широко улыбнулся.
— Слюни подбери, — Калькутта взбежала на крыльцо, потянула дверь. — Представляешь, не заперто.
— Надо же, — он поднял брови. — А у меня открывалась со скрипом.
Они переступили порог, и звуки ночной улицы исчезли. Стены, жаждущие быть сотворёнными заново, прикинулись безобидными, затаили дыхание. Дом ластился к Калькутте темнотой, шорохами, мягкими клубами пыли. Лестница сама легла под ноги, комната с лампой нашлась без труда.
— Подозрительно гладко идут дела, — шепнул он. — Карамель на язык вместо морковки на верёвочке. Я полагал, дом любит играть и запутывать.
— Боится, что грохнешься в голодный обморок? — усмехнулась Калькутта.
— Вряд ли. Скорей к тебе подлизывается.
Он звонко стукнул по лампе указательным пальцем — стеклянный шар треснул.
— Постой.
Калькутта приблизилась — от бликов её лицо казалось подвижным как вода — наклонилась, прижала губы к разлому и втянула свет, будто делала это сотни раз.
— Что стоишь? — она дёрнула его за руку. — Сейчас остынет.
Он поспешно раздробил сферу, засовывая обломки в рот, и минуту не слышал ничего, кроме хруста на зубах.
Привыкший видеть в темноте, он не сразу понял, что Калькутта светится. «Как вермут на дне стакана».
— Не поняла, что сделала, но спасибо, — она улыбнулась без затаённой злобы, совсем по-детски.
— Сразу ясно, кто из нас зациклен на внешнем, а кто ловит самую суть, — он засмеялся от облегчения.
Теперь можно было не грызть себя за незаслуженное бессмертие, потому что сила, искрящаяся в Калькутте, обещала ей неистощимый запас времени.
— У тебя глаза слипаются, — заметила она.
— Мало сплю с тех пор, как начал следить за тобой. Нечеловеческая природа, — он сделал самодовольное лицо, — не избавляет от усталости: я-то не на антидепрессантах.
— Здесь и заночуем, — Калькутта проигнорировала укол. — Не хочу уходить.
Они устроились на полу, под окном, смотрящим в незнакомое небо.
— Перегрина, — выдохнул он, ощутив тяжесть её головы на плече.
— Что несёшь?
— Вспомнил одну историю: раб, доставший со дна «блуждающую жемчужину», Паломницу, Перегрину, сразу получил свободу. Вот и я, не мог уйти, пока не исполнил…
— Гадёныш, — Калькутта начала отодвигаться. — Достал, значит, со дна, исполнил предназначение, и теперь волен идти на все четыре стороны.
Веки отказывались подниматься. Он крепче сжал руки, понимая, что должен остаться на плаву, успеть сказать вслух, что совсем не то имел в виду, но течение оттаскивало его всё дальше в сонно колышущееся море.

ГЛАВА 9: C-DUR

Он очнулся с осознанием: план непринятия судьбы не сработал.
В комнате было темно, лучи фар бегали по потолку, в окно тянуло дождём и выхлопными газами. За стеной на разные голоса орал телевизор.
Хотелось курить. Хотелось кофе, белого вина и хлеба со сливочным маслом.
— Твою мать.
Вскочил, нашарил в кармане телефон. Экран полыхнул датой: 29е ноября. Он осел на пол, сжал виски.
Не приснилось. Уж он-то отличит наркотический бред от подлинных воспоминаний.
Включил свет, подошёл к зеркалу. Кожа — изысканного оттенка застиранных кальсон, но определённо — человеческая. Волосы вьются. Зубы как зубы. Засада.
Чего от него хотят? Он обрёл бесценный опыт, глубокую мудрость, и должен сменить курс?
Нет, он по-прежнему не знает, куда себя деть, куда идти — тем более без акульих зубов.
Хотя нет, знает. Его собственный курс подождёт, но Калькутта… Калькутта.
Если время изволит кружиться спиралями — она пусть остаётся в центре водоворота. Если он, прийдя к финишу, оказался у старта, у неё-то за что отнимать подарки?
Надо выяснить, при ней ли свечение — дальше по обстоятельствам.
Он сел на подоконник и посмотрел вниз. Дойти пешком? С этим живым, медлительным телом путь займёт целый час, а то и больше. Терпения не хватит. Значит, такси. А если сценарий — тот же?
— Мам, — окликнул он, шагнув в соседнюю комнату. — Я поживу у друга пару недель. Не теряй.
Если он исчезнет, пусть его хватятся не сразу. Потом можно открытки слать. Принято считать, что сбежавший ребёнок лучше погибшего.
— Хорошо, — отозвалась она, на секунду отвернувшись от телевизора.

***

Ветер бил в лицо по-зимнему. Волосы промокли, заледеневшие руки он засунул в карманы пальто. «Что, нечего беречь?», — рявкнула проходящая мимо женщина. Такси вырулило из-за поворота, он выудил из кармана перчатку и натянул её на правую руку прежде, чем прикоснулся к дверце.
«При Сталине — не то что сейчас. Всё делалось, чтоб из подростков не выросли Иваны, родства не помнящие», — сказало радио и замолчало. Таксист обернулся и подмигнул. Дождь лип к стёклам оранжевой карамелью.
— Пробка, — подал голос водитель.
— Серьёзно? — отозвался он.
Свернули на узкий проезд. Ночь в лесу — оборотная сторона глянцевой темноты города — ухмылялась знакомо и будоражаще.
Деревья сменились домами в ореолах матового света — как на истлевшей по краям фотографии. Признаки времени потерялись, его обступили 30-е или маскирующаяся под них, безусловно враждебная, среда.
Улица легла ниже фундаментов. Силуэты на фоне бетонных плит кутались и ёжились.
Он заранее упёрся ладонью в спинку переднего кресла, чтобы не впечататься виском. Автомобиль дёрнулся, затормозил. Морщинистое лицо водителя со светлыми, насмешливыми глазами обернулось к нему.
— Может, вам лучше выйти и прогуляться?
— Не до того сейчас.
— Воля ваша, — таксист вздохнул и, как ни в чём ни бывало, завёл машину.
Неслись по набережной. Он сложил руки на груди и ни о чём не думал — думать было не о чем, отсюда любая дорога вела к Калькутте. При повороте на мост его ослепили фары. Он улыбнулся им.

***

Улица взбиралась по склону, а он грыз фонари, один за другим, пока не пресытился и не прислушался к дежавю.
Капли дождя на фонарном осколке бликовали, как вермут на дне стакана.
Wermut. Надо же. Блаженное беспамятство не длилось и суток. Пружиня на проводах, он понёсся в сторону дома Калькутты.
И не нашёл её. Та же многоэтажка, те же окна, та же комната, та же семья — только Калькутты будто не было никогда.
Надеясь, что дом, склонный всё запутывать, проявит благосклонность и всё объяснит, он направился туда, где видел её в последний раз, и нужда в объяснениях отпала сама собой.
Кирпич пульсировал, обрастал мхом, вьюном, превращался в камень, покрывался шрамами барельефов и вновь обнажался, окна вытягивались, заострялись, сливались и распадались, крыша плясала.
Действо замедлилось, дом застыл, близкий к привычному облику. В окне второго этажа зажглась круглая лампа.
Калькутта знала, что он пришёл.
Но снисходить до личной встречи не торопилась, разворачивая перед ним коридоры, дворы, площади, заросли, время от времени подбрасывая знакомую комнату с настольной лампой: иногда он соблазнялся и разгрызал её, а потом находил на прежнем месте, невредимую и горячую.
Новорождённое, зыбкое пространство подхлёстывало воображение, но, готовый населить дом тенями, он держал себя в узде, «не дышал на шедевр», чуя: Калькутта не предполагала, что он останется.
На дверной ручке болтался холст. Тревожный синий фон, подпись «Wermut» в углу и пришпиленная записка:
«Спасибо за возможность похвастаться. А теперь иди куда собирался».
Куда он там собирался?
Вдоль по увешанным фонарями трассам, вокруг осязаемого, видимого мира, в иные города, на океанское дно. Такими возможностями не разбрасываются.
Тем более Калькутта без него не скучает.
Мелькнула мысль, что они это уже проходили. Что творец разрастающегося мира и ловец метафизического жемчуга так и остались подростками, уверенными, что никому не нужны.
Толкнув дверь, он перешагнул эту мысль.

***

И вышел под закатное небо июля.
Он узнал тени на асфальте, пыль на листьях. В прошлый раз в этот же день он только собирался с духом, чтобы явиться к Калькутте.
— Нихрена себе, — заржал он, оборачиваясь на дом. — Это я полгода бродил по твоим лабиринтам? Спасибо, что подкармливала лампами.
— Эй! Тут вообще-то охраняемая территория!
Из бытовки — архитектурного недоразумения — выскочил коренастый мужчина.
— Даже не представляете, насколько, — ухмыльнулся он и, перемахнув через ржавый забор, зашагал вниз по улице.
Пролетел, конечно, с намерением быстро успокоить мать. Вот бы на этот раз его исчезновение не связали с аварией у моста. В любом случае, стоит послать весточку. Регулярно приходящие открытки — более надёжное утешение, чем остекленевшая рожа в темноте.
Две фигуры прямо по курсу привлекли его внимание. Старшая школа, почти ровесники. Где-то он их уже видел.
Точно. Старые знакомые: длинноволосый попаданец и тот, что ждал его на этой стороне. Переговариваются громко, будто на сцене, а пуст зрительный зал или полон — им по барабану. О смысле жизни — ну, кто бы сомневался. И о том, что выходили, вообще-то, за вермутом,  но, как водится, загулялись. Улицу пересекают рельсы: в низине, где когда-то был ручей. По ним длинноволосый и ушёл в мае, но не в этой точке, а чуть восточней. Интересно, он сам-то в курсе? Похоже, что в курсе: остановился резко, аж качнулся назад.
Пожиратель фонарей ускорил шаг, движимый любопытством: как выглядит человек через пару месяцев после того, как вылез неизвестно откуда — в истерике, в крови, и белый как полотно?
На удивление неплохо. Оклемался, сбросил старую кожу, напустил на себя прежний самоуверенный вид, даже пепелище в глазах не всякий заметит.
Пожиратель фонарей остановился резко, аж качнулся назад.
Раньше он не вглядывался в людей из плоти и крови, теперь же понял, что смотрит в собственное лицо.
На секунду показалось, что длинноволосый тоже его видит. Но тот смотрел, со смесью любопытства и недоверия, куда-то вдаль.
— Там, в окне — лампа? Или солнце отражается? — произнёс длинноволосый его голосом.
Спутник выдержал паузу, потом захохотал, дальновидно схватив товарища за локоть:
— Ну всё. Началось. Не прошло и полгода. Хотя, знаешь... Я тоже это вижу.
Они синхронно перепрыгнули змеящиеся в траве рельсы.
Некоторое время пожиратель фонарей смотрел, как к дому из тёмного кирпича шагает он сам, без раздумий принимающий вызов, и лучший друг, которого у него никогда не было.
— Сейчас вам всё будет: и вермут, и смысл жизни! — крикнул он вслед и взмыл на провода.
Он был страшно рад за них. То есть за самого себя и за друга, который у него всё-таки был.
Лампа в окне мигнула, привлекая внимание. Узнав силуэт Калькутты, он вернулся к дому в два прыжка и наткнулся на взгляд, полный крайнего возмущения. Она кивнула вниз, на приближающуюся парочку.
— Узнала? — он ухмыльнулся и развёл руками: теперь он за себя не отвечал. — Попробуй, объясни ему, в чём он виноват и почему не имеет права к тебе лезть.
Окрик охранника остался без ответа, дверь со скрипом отворилась. Дом допустил вторжение.

***

Той же ночью пожиратель фонарей ушёл из города, уверенный, что вернётся самым неожиданным образом. Очнётся на океанском дне, прекрасно помня, куда его увели те рельсы в низине, точно зная, что именно у него есть друг и творящая миры Wermut. И ринется назад, не разбирая дороги.
Или длинноволосый попаданец спросонья посмотрит в зеркало, вспомнит, что обошёл вокруг света, ухмыльнётся и оценит завершённость, которую придают лицу хищно заострённые зубы.
А пока его ждали увешанные фонарями трассы и незнакомые улицы.
Золотая жила.





___________


автор иллюстрации и дизайнер обложки Крис Лавринайтис