Рахманинов

Лев Болеславский
1

Волхонкой шел под перезвон дождя,
Запутавшийся в чувств неразберихе,
И в храм Христа Спасителя войдя,
Забыл о смуте. Пели “Свете тихий”.

Вбирали уши, как молитвослов,
Распев, то строгий, то, как вяз, ветвистый,
И поднебесность женских голосов
Будила бас глубинный октависта.

Вбирали, как прозревшие, глаза
Священника в пурпуровой фелони,
Старушек, целовавших образа,
Алтарных врат раскрытые ладони.

Душа вбирала тайну... Горний свет
Пришествия на Землю Бога-Сына –
День вечности сверх времени и сверх
Пространства наполнял ее всесильно.

Овеянный дыханием лесным,
Сходил с иконы, сгорблен, весь стяжанье
Святого Духа, кроткий Серафим,
Мирские треволненья остужая.

Казалось, тайно говорили с ним,
О чем-то вопрошали, в душу глядя,
Смоленская и к ней прильнувший Сын
В серебряно-струящемся окладе.

Тут шум мирской в душе его затих.
Свечу затеплил, низ ее оплавил
И пред Распятьем в бликах золотых
Ее в гнездо подсвечника поставил.

В распеве, ширясь, проступал простор.
Но где же клирос: в церкви или выше?!
Откуда вырос сей незримый хор?!
Дошел до звезд или оттуда вышел?!

В распеве Русь росла за кручей дней,
Где человечье с птичьим однозвучье
И где ручьи тем чище, чем древней,
И чащи, чем древнее, тем дремучей.

В безбрежной простирались широте
Поля перед Андреем Первозванным,
Идущим Русью с вестью о Христе
К древлянам, весям, кривичам, полянам...

Как легок шаг среди лугов и вод!
Все ближе, ближе! Вслушайся скорее!
Он и к тебе, заблудшему, идет
С молитвой сокровенною своею.

О, если бы в душе до грани лет,
Среди людской толкучки и шумихи,
Жил только этот тихий Божий свет,
Струился только этот “Свете тихий”...

Из храма вышел... Дождь почти иссяк.
Волхонка в листьях и цветах намокших
Перебирала бисер на кустах
И примеряла радуги кокошник.

В руках курсисток черные зонты,
Отряхиваясь, складывали крылья,
Пролетки и авто средь суеты,
Откинув верх, по лужам путь торили.

Но отчего, едва покинул храм,
Опять отдался мыслям, чувствам прежним,
Привязанный к контрактам, поездам,
Ангажементам, отзывам небрежным?

Но что его так держит, вопреки
Открывшемуся свету? Вспомнил снова
Зал Петербурга, хлипкие хлопки,
Глухое дирижерство Глазунова...

С тех пор не пишет третий год уже...
Все мечется, все мучится без меры...
Он с болью осознал: его душе
Всегда, увы, недоставало веры...

Но слышал, слышал: шумы одолев,
Словно ведомый канонархом неким,
В нем снова ожил знаменный распев,
Не побежденный сумасшедшим веком.

Нет, не были лады еще одним
Моментом музыкальным, и казалось,
Он будет жить, пока пребудет с ним
Тот лад в душе, его исток и завязь.

Струился глас в самом июньском дне!
Он дух во всем почувствовал впервые,
Как небо – в птице, мелос – в тишине,
Как стих – в стихии и как Русь – в России.


2

Приснилась жизнь под знаменный распев,
А с ней и не прожитая, другая,
Что он отверг, постигнуть не успев,
Посев грядущих нот оберегая.

В той – он любил. В той – Верочка Скалон
В окно бросала для него черешни,
И – отрывался от рояля он
И – из бильярдной, к ней, за ней, в орешник!

В той – в лодке, от внезапного гребка
Она к нему качнулась на мгновенье,
И изумленно вдруг его рука
Открыла волшебство прикосновенья!

В той – в небо отрывались от земли
И письма бесконечные писали,
А в этой – разом письма все сожгли, –
И пепел перемешан с небесами.

В той – он любил. А в этой обрубил:
Моя тропа еще не проторилась.
Еще я полюблю. Не полюбил.
Вся жизнь прошла. Любовь не повторилась.

А, может быть, иллюзия одна –
Решенья наши и свобода воли
И кем-то жизнь предопределена
До малой доли радости и боли?

Но все, что не случилось, не сбылось.
Случилось и сбылось в незримом мире
И мреет здесь переложеньем слез
И перевоплощением в клавире.

А эта жизнь, в ошибках, в маете, –
Лишь бедное подобие, не боле,
Той истинной, что в высшей полноте
Идет без нас, не изменив любови?!

Нет-нет, тогда в курьерский сел не он,
Нет, ни в Стокгольм, ни в Мальме не поехал,
А соскочил с площадки на перрон! –
Ему в России жить еще полвека!..

Опять, опять услышит три звонка
В консерваторском зале! Пред густыми
Басовыми ударами рука
Лишь на мгновенье тяжело застынет.

И – поступь темы! И – навек разрыв
С зальделым миром! Дале – половодье!
Рояля или озера разлив?!
Разлив души иль хлынувших мелодий?!

И – прочь со лба корону льда Ильмень,
И карийоном в Новгородском храме
На праздник пасхи многозвонный день
Раздвинет даль с грачиными хорами!

В раздольных водах тонут облака,
И утопают поле, пойма в травах,
Кусты ольхи и ветви ивняка...
Родная даль в осинниках, дубравах,
Как Китеж, погружается в века...
Иль это тонет в клавишах рука,
Две терции сливая в двух октавах?!

Он будет жить, как прежде, на Страстном,
Он время и страну в лицо рассмотрит.
Да, здесь он будет и в тридцать седьмом,
И он другой напишет “Остров мертвых”.

Россия! Клином на тебе сошлись
Две жизни. В той неразлучим с тобою
И в муке разделил с тобою жизнь,
А в этой – мучим без тебя тоскою.

А в этой он все больше – пианист,
Стейнвея гений, и – в концертом гоне
Все меньше он, как в юность ни тянись,
Зиждитель, автор золотых гармоний.

Нет, никому не надо знать о том,
Что за суровым, отчужденным ликом
Непрожитая жизнь рыдает в нем,
Готовая вот-вот прорваться криком.

Бог не диктует. Словно онемев,
Во сне ли, наяву бредет он сиро
По Беверли под знаменный распев,
А сквозь него – все резче – Dies irae.

1992