Подборка в альм-хе Литературн. Макеевка, 1, 2018

Василий Толстоус
Подборка в литературном альманахе "Литературная Макеевка", № 1, Донецк, 2018 г., стр. 131

Василий Толстоус


***
Мир взъерошенного детства,
босоногости и неба –
прямо здесь, на этом месте,
только чуточку дрожит;
рыжекудрая соседка
с золотой краюхой хлеба,
и сосед, негодник редкий –
нацепил невинный вид.
Наша старая лошадка
взглядом умным, невесомым
мне сказала: «Мир наш наткан
и бесплотна эта шаль» –
и свои большие крылья
вознесла над нашим домом,
чтоб заботливо укрыли
то, чего до боли жаль.
Лишь моя седая мама,
улыбаясь грустно-грустно,
всё сидела, глядя прямо, 
что-то видя там, вдали,
и они с лошадкой нашей
изъяснялись не изустно,
и смотрели дальше, дальше –
где терялся край земли.   


РАЙСКИЙ САД

В речной долине сад благоухал.
Трудились птицы певчие и пчёлы.
Вокруг пустыня знойная из скал,
под солнцем отливавших кумачово.
Здесь не корпел над всходами семян
поэт полей – крестьянин молчаливый.
Рос ананас и созревал  банан.
Копили силы чёрные оливы.
Бесшумной тенью тёк среди  ветвей,
не замечая птичье щебетанье,
свой яд и кожу сбрасывая, змей,
допущенный к охране и всезнанью.
Служить легко, не хлопотно в саду.
Так было здесь от самого начала.
Но поселились, змею на беду,
те, от кого спокойствия не стало.
И он шипел, не в силах превозмочь
врождённого проклятого безручья,
когда не смог их выпроводить прочь,
бросавших больно ранящие сучья!
Их было двое, глупых и нагих,
никем из женщин в муках не рождённых,
и змей не знал, зачем лелеет их
хозяин кущей, выросших на склонах…
Они, смеясь, оглядывали мир,
лишённый бед, страданий и заботы.
Их сытно сад в последний раз кормил,
а змей срывал щеколду на воротах.


***
Мой скромный ангел, странница морей,
ты помнишь переливы птичьих трелей,
скамью на пляже галечном, в апреле,
у двух забытых морем якорей?
Свет рук твоих крылатых акварелен –
такой бывает только акварель.
Я глажу шрам – след бури на крыле
(на море ни минуты нет покоя,
над бездной забывается мирское
и лишь маяк, мерцая на скале,
пластает мир – из туч и ветра скроен –
на жизнь и рифы чёрные во мгле).
А берег манит запахом сосны
из прошлого, не канувшего в лету,
где шорох крыльев ангельского цвета
и старый шрам, заживший до весны...
Твой образ тает, не успев ответить,
зачем на свете ангелы нужны.


***
Веслом от берега – и прочь,
в густом тумане затеряться.
Когда скрывает лодку ночь,
нетрудно с берегом расстаться.
Прохлада. Тени впереди.
Негромкий всплеск. Вода струится.
Ты в серой мгле совсем один,
да у плеча ночная птица
бесшумно воздух рассечёт
и растворится без остатка,
а взмахи вёсел – нечет, чёт…
Зудит плечо призывно, сладко.
Веслом от берега – и прочь.
Свежее воздух, шире взмахи.
Ты лишь однажды в силах смочь
преодолеть ночные страхи.
Не окажись весла в руке
и лодки не найдя в тумане,
ты канешь в ночь, навек – никем,
и ночь укроет, не обманет...


ПОЖЕЛАТЬ

Никогда не поздно повиниться
и сказать несложное: «Прости…»,
осветить неласковые лица
светом непритворной доброты;
пожелать взлетающему неба
и посадки мягкой у крыльца;
отыскать в жестокий голод хлеба,
а сиротам – маму и отца.
Чтоб однажды тихим, безответным,
и не ждущим благодарных  фраз,
безрассудством скромного букета
пересилить вежливый отказ,
на коленях вымолить прощенье.
И тогда, конечно же – тогда
в этот день настанет воскресенье,
пусть с утра и теплилась среда.


***
Люблю законченность во всём
и ненавижу недомолвки.
Я очень вредный новосёл,
педант советской упаковки – 
я верю в план, в борьбу идей,
в невинность девушек до брака,
в моих единственных друзей,
в страну. По ней я горько плакал.
Морской загадочный прибой
я бы, наверно, вечно слушал…
И свято верую в любовь –
она одна тревожит душу.


***
Молюсь я Богу просто,
без пафоса и лести.
Всего как будто вдосталь,
а сердце не на месте:
мои друзья уходят,
родные человеки:
кто вдаль на пароходе,
а кто – смежая веки.
И я, их провожая,
в сердцах пеняю Богу
на то, что жизнь такая
неверная немного.
Ведь просто, в самом деле,
устроить в этой жизни:
чтоб люди не старели,
не думали о тризне.
Чтоб жили все на свете
и горестей не знали –
любимые и дети
тогда бы не рыдали.
Чтоб семьи крепче были,
не зная зла и мести.
И чтобы долго жили,
а умирали – вместе.


***
Я днём и вечером неравен.
Мой день от вечера далёк.
Вечерний мир любим и главен
шеренгой выстроенных строк.
Дней одинаковые лица:
на них вне дат и годовщин
умельцем призрачным гранится
узор из грусти и морщин.
Я ночью силой прирастаю –
душа и крепче, и смелей,
и я под утро точно знаю,
что жизнь рубцуется на ней,
ведь бесконечно одиноки
и никогда им не срастись –
мои рифмованные строки
и нерифмованная жизнь.


***
Упрямые учёные над тайнами колдуют
и обещают вскорости узнать их все до дна.
Ответ – зачем рождаемся? – безделицу простую,
узнать им не сподобилось, бесспорно и сполна.
Упрямые учёные седеют и стареют,
и в мир иной срываются, стреноживая страсть,
а истина, открывшаяся ямбу и хорею,
имеет беспредельную, загадочную власть.
Мы Божии растения, мы в небо прорастаем.
За нами то, что прожито, а выше – неба гладь.
Звенит повсюду истина. Она – совсем простая.
Но если не поэты вы – не сможете узнать.


МУЗА

Я ничего о ней не знаю.
Она вчера сидела с краю,
качая ножкою точёной,
и ничего не говорила.
Дрожа в чернильнице гранёной,
шедевром бредили чернила.
Перо снимало капли влаги,
в слова свивало на бумаге.
Писалось быстро, споро, много.
Глаза её глядели строго.
Она сидела, невесома,
на самом краешке альбома.
В окошке небо голубое
плыло, высокое такое.
И думал я: наверно, мне бы,
взлетая с нею, словно птице,
с листа стремиться прямо в небо.
А в небе просто раствориться.


***
Море вспененной пылью дымится.
Тучи в спешке от молний бегут.
Между морем и небом граница
еле видима на берегу.
На окраине суши последней
я стою и впиваю озон. 
Каждый миг миллион изменений,
словно градины, каждый весом.
Силы множит слепая стихия,
миги ровно слагая в века.
И пускай! – я люблю вот такие,
чёрно-синие сплошь облака.
Обожаю не льнущие волны,
а терзающий скалы прибой,
что в азарте стремится исполнить
волю правящей силы морской.
Я молюсь, но ответа не слышно, 
только молнии рвут синеву.
…И молчит неизвестный Всевышний,
для чего я рождён и живу.


***
За окном четыре ели
рвались на небо с земли:
отряхнувшись от капели,
приготовились,
подсели,
и, казалось бы, взлетели,
как взлетают корабли.
Две испуганные птицы
подскочили вверх –
и в крик:
знать не знали, что творится,
только боязно садиться,
ведь сплошная небылица,
что потом ни говори.
Звёзды в строгости глядели,
(их немало над селом),
как внизу четыре ели
вдруг вершинки вверх воздели
и давай стремиться к цели –
стать, как птицы, на крыло.
Небо влагой запотело,
звёзды спрятались в туман,
тёплый ветер то и дело,
возвратившись из пределов,
слабым шёпотом,
несмело
пел о воле дальних стран.
Ели плакали слезами,
небо лапами скребли,
видя, как под парусами
(фоки, гроты и бизани),
меж землёй и полюсами
плыли
к звёздам
корабли.


***
За окошком зелёная рощица
закрывает собой горизонт,
и, едва уловима, доносится
птичья песня с отвесных высот.
Будит сердце мелодия грустная.
Мелодичные птичьи слова
повторяет, качаясь без устали,
молодая лесная листва,
и слова, расшифрованы кронами,
переносятся вверх, к небесам,
чтобы там отразиться и волнами
с гулким эхом вернуться назад.
Понимаешь: слова очень важные,
ты писал их на школьной доске:
одинаково ясные каждому,
на родном для тебя языке –
и уносятся ветром и листьями
к мудрецам, накопителям дум.
А у них, средь единственно истинных,
слово «Родина» в первом ряду.


***
Что нет войны – о том сказал приёмник,
а телевизор скромно промолчал,
но в глубине оконного проёма
разрывы бомб изводят по ночам.
Сосед безногий курит на балконе
и смотрит, щурясь, к северу от нас,
туда, где за Щегловским терриконом
грохочет позабытая война.
Напротив дом. Дырой зияет крыша.
Картина веет чем-то неземным.
Жена уснула. Спит и ровно дышит –
привыкла за все годы не-войны.
Часы на кухне бьют негромко полночь.
Сосед стоит и матом кроет жизнь:
«Я здесь один, придите мне на помощь,
а мне невмочь: мешают этажи.
На край передний к вам я улетел бы
и взял бы в руки верный автомат.
В боях я был, на небе толком не был,
в бреду меня звала оттуда мать».
Он снова плачет. Каждый вечер то же.
Скрипит протез, и дальше – тишина.
Его жена у мамы в Запорожье
и не звонит в Макеевку она.


***
Когда сойдёт последний свет заката,
и тень укроет ближний террикон,
тогда сверкнёт подствольная граната,
и разорвётся здесь, недалеко.
Начнут стрелять из рощи пулемёты,
но красоту трассирующих пуль
вы, может быть, не сразу и поймёте,
живя в домах, искрошенных в щепу.
В подвале тоже, в общем-то, неплохо:
коптит свечи огарок на столе,
и мать в углу укачивает кроху,
чей мир – пространство маминых колен.
А так – вполне приличная реальность:
садись, накормят кашей и борщом.
Помочь, конечно, можете. Морально.
Мол, как вы там. И есть ли вы ещё.


***
«...Не двигайся, и руку отпусти.
Закрой глаза. Сейчас задёрну шторы.
Я записала твой последний стих.
Нет, не последний. Что ты, я не спорю…
Не поднимайся. Так сильнее боль.
Лежи. Дай, лоб попробую. Горячий.
Не ухожу. Я рядом, здесь. С тобой.
Как жарко. Пот. Смахнула. Нет, не плачу.
Ну что ты?» 
               – «Ближе. Ближе. Умереть
легко. Глаза закрою и – в дорогу.
Того, кем был, осталась четверть. Треть –
ещё глаза. Язык. Совсем немного.
Ты слышишь? Тише. Бабочка у ног.
Нет, на руке. Опять летит. Садится.
Ну, отгони. Я сам, когда бы мог.
У бабочек приветливые лица.
Вот и у этой. Что же ты кричишь?
Не слышу я. Движения инертны.
Трепещут крылья пламени свечи.
Все бабочки, наверное, бессмертны».