Записки ветерана

Дубов Василий Алексеевич
ГОЛУБАЯ  ПОЛОСКА
Василий Дубов

Повесть

Часть 1.

Вместо пролога

Мандатная комиссия летного училища заседала в одной из комнат пустующей курсантской казармы, где все звуки, отражаясь от оголенных стен, гулко громыхали и словно зависали на некоторое время в прохладном воздухе.
Мы, будущие курсанты, сидели вдоль стен коридора на низких, длинных скамейках, принесенных из спортивного зала, напряженно вслушивались в изредка долетавшие из комнаты трубные, гулкие звуки, пытаясь уловить хотя бы смысл задаваемых комиссией вопросов.
Яшка Яшкин, мой земляк и товарищ по аэроклубу, стоял у двери, прислонившись широкой спиной к стене, и передавал, с некоторыми комментариями всё, что ему удавалось расслышать. Но поскольку вся его болтовня вызывала только взрывы смеха и походила больше на игру в испорченный телефон, то, естественно, нам мало что удавалось услышать дельного из этой загадочной комнаты. Единственно, что он передавал добросовестно и без искажений, так это фамилию очередного курсанта.
- Буг...ров - крикнул дурашливо Яшка и часто-часто заморгал своими длинными белесыми ресницами.
- Ух, ты! Это ж тебя, Вася. А я как-то и не подумал. Ну, дуй, исповедуйся.

Члены комиссия сидели слева у стены за столом, покрытым красным кумачом, и деловито, не поднимая голов, рассматривали какие-то бумажки, лежащие перед каждым в аккуратненьких папочках.
Председательствующий, черноволосый грузноватый мужчина, с тёмно-красными ромбами в голубых петлицах новенькой гимнастерки и двумя орденами на груди, внимательно и строго осмотрев меня, спросил:
- Бугров?
- Я.
- Василий Андреевич?
- Да.
- Из вашей автобиографии нам не совсем ясно, кто были ваши родители?
- Почему - были? - удивленно переспросил я, - Мать и сейчас жива, работает, а вот отца – нет. Умер в 1929 году.
- Расскажите подробнее о них,- попросил председатель.
Чуть помедлив, я беспомощно развел руками и ответил:
- Все, что знал о родителях, я там написал. Больше о них мне ничего неизвестно.

Сидевший справа майор передал председателю какие-то бумаги и тот, бегло просмотрев их, удовлетворенно произнес:
- Ну, вот, а вы говорите ... да-с ... ну-ну, отлично. Да будет вам известно: родители ваши в 1919 и 20-м годах служили в 5-й Красной армии ... Демобилизованы... - Он бегло пробежал глазами другую бумажку и, снова глянув на меня, закончил: … в 1921 году. Вопросы к нему есть? - спросил он, оглядев членов комиссии.
Вопросов не было.
- Вы зачисляетесь курсантом военной авиационной школы пилотов. Поздравляю!
- Пригласите Голубева, - сказал сидевший с края стола капитан.
Поблагодарив комиссию, я вышел.

Несколько позже, когда мы одели военную курсантскую форму и были распределены по эскадрильям, я вновь встретился с председателем комиссии. Он пришел к нам на комсомольское собрание и поздравил меня с избранием секретарем комсомольского бюро.
Поговорив со мною наедине о делах комсомольских, он вновь попросил рассказать о родителях.
- Вы не удивляйтесь, товарищ Бугров, - успокаивал он меня. – Через некоторое время мы вручим вам самое современное и самое грозное оружие Красной армии - боевые самолеты. И мы должны быть уверены, что это оружие попало в надежные руки. Вы меня понимаете?
Да, я прекрасно это понимал, и у меня не было и тени сомнения в правомерности его вопросов, но меня самого вновь поразила удивительная пустота моей биографии.
Оставшись один, я долго сидел, не зажигая огня, в нашей, по-казарменному строгой, комнате комсомольского бюро. Смутные видения моего раннего детства, а затем и юношества возникали перед моим мысленным взором.


 
Часть первая. ПЕРЕКАТИ - ПОЛЕ

Начало начал …


Как ни печально, но факт: все мы не помним не только первого дня после своего появления на свет, но и значительно позднего отрезка времени, когда мы своим истошным криком только и могли что сотрясать воздух и тем самым требовать еду и повышенное внимание к своим ничтожным персонам.
Однако и позже, где-то до пяти лет, мы еще мало что соображали, из всех событий окружавшей нас жизни смутно помнили отдельные ее проявления и некоторые эпизоды.
И это при том условии, если родители в более поздние годы нам что-то напоминали о раннем нашем детстве.

Не являюсь исключением из этого правила и я.
До сих пор не знаю, кем были родители до моего рождения и что они из себя представляли.
Слышал от матери, что родился я в глухой деревне на берегу реки Камы, откуда вскоре мы переехали в город Бирск, где, спустя три года, произошло у нас прибавление семейства: родился второй ребенок - моя сестра. Сам я этого факта не помню, а вот первые подзатыльники за неловкое с ней обращение, спустя полгода после ее появления,- помню.
Помню большой неогороженный дом на самой окраине города, на так называемом "Камешнике", откуда хорошо была видна река Белая и покрытая кустарником пойма за ней. За домом круто поднимался каменистый склон, закрывавший полнеба; восточнее, по крутому косогору, кудрявились густые заросли орешника; на запад, петляя между камнями, вилась дорожка, вливавшаяся в городскую  ненаезженную улицу.
Помню вкус и ароматный запах свежеиспеченных румяных белых булочек, которыми угощал меня отец на прогретом весенним солнцем крыльце пекарни, в которой он работал.
К полудню я часто приходил к этому кособокому дому, похожему на огромного кабана, зарывшегося по уши в склон горы: верхняя, по улице, часть дома была одноэтажной, словно вжатой в землю по самые окна, а нижняя - дыбилась двумя этажами; в полуподвале была пекарня, а весь второй этаж занимали жилые комнаты ее хозяина.
Отец, увидев меня, выходил на крыльцо, доставал из-под белого фартука теплую, душистую булочку или хрустящую горбушку белого хлеба и присаживался рядом со мной на кирпичный барьер, обжимавший полустертые ступени, круто сбегавшие в черную пасть открытой двери.
Иногда из этой двери внезапно появлялся маленький, круглый, как пончик, старичок в черном жилете с цепочкой и с козлиной бородкой на круглом лице. Его пухлые короткие пальцы удивительно ловко хватали меня за ухо и не выпускали до тех пор, пока он слащавым елейным голосом отчитывал отца за нерадение к хозяйскому добру. Затем следовал увесистый подзатыльник, и я стремглав бросался прочь от кособокого дома и его нелюбезного хозяина.

И еще помню один эпизод, который, вероятно, был заключительным аккордом в бирском периоде нашей жизни.
В один из погожих летних дней около дома, в котором мы жили, стали появляться парами и в одиночку по-праздничному одетые люди. Они группками толпились поодаль от дома, рассаживались на прогретых солнцем серых валунах или ярких, еще не выгоревших от зноя, лужайках; тут и там раздавались взрывы смеха; голосисто пела гармошка с колокольчиками; задиристо, словно переругиваясь, мужской и женский голоса без устали сыпали частушками.
Но вот с крыльца сошла молодая, стройная и очень красивая женщина в черном с атласной отделкой платье, плотно облегавшем ее точеный бюст; грациозным жестом прикоснулась к тяжелому узлу черных волос на затылке и, не спеша, подошла к гармонисту.
Не прерывая игры, тот легко поднялся с камня и, сменив частушку на бравурный марш, двинулся к дому; за ним, перебрасываясь шутками, последовали остальные.
На крыльце стояли мать с отцом и приглашали всех пройти в дом.
Прошмыгнув между людей, я забрался на полати и с любопытством наблюдал, как взрослые чинно рассаживались за длинным столом, до предела заставленным холодными и горячими закусками, бутылками с вином и пивом и отпотевшими в тепле огромными четвертями, которые отец только что извлек из глубокого и холодного погреба.
Обойдя вокруг стола и что-то сказав каждой сидящей паре, отец занял свое традиционное место.
На минуту в комнате воцарилась полная тишина. Тоненько дзынкнула задетая чьей-то рукой рюмка, и вслед за тем неправдоподобно громко пророкотал сочный бас старика с окладистой бородой, что сидел рядом с отцом:
- Ну, что, други мои,- вставая сказал он, - пожелаем Андрею с семьей доброго пути, гладкой дороженьки. Пусть ему везенье да удача сопутствуют на новом месте.
Он высоко поднял старую глиняную кружку с пенистой брагой, выпил ее не спеша, басовито крякнул и трижды поцеловал отца.
Огромная, в шесть окон, комната мгновенно наполнилась шумом, гомоном, звоном посуда, скрипом отодвигаемых стульев; друзья и приятели, с чарками в руках, шли к отцу, троекратно лобызалась с ним и, опрокинув залпом спиртное, возвращались каждый на свое место, то прижимаясь к стене, чтобы пропустить встречного, то, обнимая друг друга, словно вальсируя, менялись местами на ставшем вдруг тесном проходе.
Насмотревшись вдоволь шумного застолья, я незаметно уснул.
С тех пор прошло много лет, и я никак не могу вспомнить, что же было потом? Моя детская память не сохранила ни одного эпизода, ни одного штриха из тех событий, которые последовали за той дружеской пирушкой, что организовал мой отец по случаю нашего отъезда.
По очень поздним рассказам матери я узнал, что после Бирска мы побывали на Дону и Кубани; жили в станицах и на хуторах; родители занимались всевозможным ремеслом; останавливались ненадолго в городах Кропоткине и Армавире, и, наконец, в Сталинграде, на западной окраине, за Елшанкой, построили свой дом. Отец и мать устроились работать на бывшем Максимовском лесопильном заводе: отец - слесарем, мать - разнорабочей.
А через год отец заболел. Мне шел шестой год, и с этого времени я уже многое восстанавливаю по своей памяти.


1.

Весну 1928 года отец встречал дома. Был очень худ, часто и подолгу лежал, а когда хорошо пригревало солнышко, - выходил во двор или становился за верстак, установленный под навесом, и принимался что-нибудь мастерить.
Его большие натруженные тяжелой работой руки еще ловко держали инструмент, и мне доставляло большое удовольствие наблюдать, как он работает.
Иногда он просил что-то подать ему или принести из дома, и я охотно делал это. Но стоило мне ошибиться, как тут же получал звонкую оплеуху, а отец, мгновенно распалясь, швырял в сторону то, что я приносил, и хватался за ремень или лозу. Экзекуция отменялась только в том случае, если рядом была маленькая сестренка: разъярённый вид отца страшно пугал ее, и она принималась так громко плакать, что у него опускались руки, и он, забыв обо мне, бросался к ней, бережно брал на руки и нес показывать козочку, резвившуюся неподалеку, петуха, водившего свой гарем по просторному двору, или еще какую невидаль.
Воспользовавшись этим, я стремглав убегал со двора и до прихода матери играл со сверстниками за огородом, где, возле глубокого и бесконечно длинного оврага, было наше ребячье царство: в склонах оврага мы копали пещеры, строили необыкновенные города, добывали солодковый корень или просто сидели, свесив босые ноги с обрыва, и мечтали о том, как этим летом будем таскать арбузы с бахчи, широко раскинувшейся по ту сторону оврага; а то убежим в таинственный "Колосин-сад", который, по рассказам старших ребятишек, был где-то там, за бахчой, а в том саду растут чудо- фрукты и поют соловьи. Конечно, тех фруктов мы никогда не видели, но в тихие весенние вечера приходили к оврагу послушать трели соловьев, которые, вместе с чудесным запахом цветущих ландышей, доносил до нас легкий ветерок, неслышно тянувший от Колосина-сада в нашу сторону.
Играя с приятелями, я не забывал посматривать на маячившую вдали трубу заброшенного кирпичного запада, и, как только солнце садилось на ее щербатую верхушку, - бежал на улицу, спускавшуюся к Волге, и встречал мать, рассчитывая под ее прикрытием вернуться домой.
Такой маневр зачастую удавался: заговорив с матерью, отец забывал обо мне, а может просто, успокоившись, понимал, что обидел меня незаслуженно. Я же, войдя в дом и не видя опасности, принимался усердно играть с сестренкой, давая, тем самым, возможность матери хлопотать на кухне.

К нам довольно часто приходил доктор, стройный мужчина лет сорока пяти, в строгом черном пальто с бархатным воротником, мягкой велюровой шляпе и с маленьким, желтой кожи, саквояжем; в правой руке у него была неизменная трость красного дерева, которую он, войдя в дом, вешал на левую руку, снимал пенсне на тонкой золотой цепочке, протирал стекла белоснежным носовым платком и, сняв пальто у двери, мыл на кухне руки и проходил к отцу в спальню.
После его визита мать ходила в аптеку и приносила лекарства в маленьких бутылочках, с приклеенными к ним длинными бумажками, и порошки в белых обертках.

Частым гостем отца был священник из Елшанской церкви.
Как и когда началась их дружба - не знаю, но засиживался он у нас подолгу, иногда до прихода матери с работы.
Высокого роста, прямой и стройный, с окладистой седеющей бородой, он чем-то был похож на отца, и даже его длинная, до пят, черная ряса с широченными рукавами не скрывала мощи и стройности фигуры.
Войдя в дом, он широко крестился в передний угол, хоть и не было там икон, вешал у двери пальто и шляпу и, сняв калоши, проходил в комнату, где мы с сестрой играли на полу, греясь в лучах солнечного зайчика. Он щедро одаривал нас всевозможными сладостями, ласково гладил своими мягкими, пухлыми руками наши головы и уходил к отцу.
Иногда он заставал отца сидящим за столом у окна в зале. И тогда, после традиционного: "Мир дому сему!" - он здоровался с отцом за руку, широким, размашистым жестом задирал свою черную рясу, и на столе появлялась бутылочка наливки, извлеченная из кармана брюк, заправленных в сапоги.
Отец доставал из стола две рюмочки, и они, отпивая небольшими глотками наливку, начинали своя нескончаемые беседы, одинаковыми движениями поглаживая свои одинаковые бороды и усы.


2.

Однажды летом, когда мать ушла на работу, отцу захотелось истопить баньку, которую он еще в прошлом году построил во дворе.
Мне он поручил заняться сестрой, а сам, не спеша, принялся готовить веники, дровишки да поправлять каменку, в которую был вмурован большой чугунный котел.
Работа, в общем-то, и не тяжелая, но, вероятно, утомила его.
Решив отдохнуть, он вышел из бани и увидел такую картину: в загончике для коз, у корыта, копошится моя сестренка, а я изо всех сил стараюсь поднять козленка на завалинку, с которой старая коза преуспешно ощипывает листочки герани, стоящей на подоконнике раскрытого настежь окна.

Задохнувшись от злости, отец, ни слова не говоря, схватил подвернувшуюся под руку палку и так огрел меня ею по спине, что я взвыл диким голосом и выпустил из рук козленка, а сам, скорчившись, упал под завалинку; коза прыгнула через меня и сбила отца с ног. Ругаясь, он поднялся на четвереньки, но получил удар рогами по своему не очень мягкому месту. И это уже окончательно взбесило его. Поднявшись на ноги, он хватил палкой по рогатой нахалке и, весь взъерошенный, повернулся ко мне.

Не помня себя от страха, я вскочил и кинулся бежать, но у калитки увидел козу, которая стояла в позе, не сулившей ничего хорошего.
Затравленно оглянувшись, я вновь увидел перекошенное злобой лицо отца, его оскаленные зубы, обрамленные перепутанной шерстью усов и бороды, и, что было сил в моем маленьком тельце, помчался к спасительному оврагу.
Отец вдогонку запустил в меня увесистым круглым булыжником, но промахнулся, и я, услышав, как он глухо плюхнулся в траву за забором, припустил еще быстрее и кубарем скатился в свое укрытие.

До сумерек просидел я в овраге, в зарослях полыни и шиповника, размазывая слезы по щекам и вздрагивая при каждом шорохе, а перед глазами стояло перекошенное от злобы лицо отца, и больно саднила спина, зашибленная палкой.
Молча слушал я, как звали меня соседские мальчишки. Не откликнулся и на зов матери, когда она с моими приятелями дважды прошла по краю оврага, обсуждая с ними, "куда мог деваться этот негодный мальчишка". В голосе ее я не почувствовал ни ласки, ни нежности, ни дрожи от горьких слез, которые сам проливал втихомолку. Только жуткий страх от наступившей на дне оврага темноты заставил меня выбраться их зарослей и оглянуться кругом.

Небо над головой уже налилось бездонной густой синевой, и рваные края оврага едва угадывались на его фоне. Где-то далеко справа лениво тявкала собачонка да приглушенно мычала корова, запертая в хлеве.

Не различая привычных днем тропинок, я напрямую пытался выбраться наверх, но всякий раз, когда до края оставалось совсем немного, земля оползала подо мной, и приходилось все начинать сначала. Наконец, после нескольких неудачных попыток, я выбрался наверх.

Непривычно было видеть темные силуэты домов и деревьев: красивые и веселенькие днем, сейчас они казались мне страшными и мрачными чудовищами, загадочно молчаливыми, готовыми растоптать меня, такого маленького и беззащитного.
Заметив справа желтоватую полоску света, я осторожно двинулся туда и с радостью обнаружил, что вышел на ту улицу, что ведет к Волге. На всем ее протяжении желтели светлячки окон, мелькали неясные силуэты людей, доносились их голоса.

Облегченно вздохнув, я побежал. По привычке свернул на свою улицу. Вот и наш дом, третий от угла, светится тремя окнами. Всем существом своим потянулся я к этим огонькам, но вдруг, как на экране, увидел тень головы с бородой и замер от страха, прижавшись к дереву, стоящему против окна.

Вот тень исчезла; лампа поплыла куда-то в сторону, и вскоре свет ее появился в маленьком оконце наших больших сеней; громыхнул засов на двери, и лампа снова поплыла через кухню, трепетно моргнула раз, другой и остановилась, поставленная в зале на стол.

Своим детским умишком я понял, что меня не ждут. Слезы обиды подступали к горлу, защипало в глазах, и я готов был разреветься, как вдруг почувствовал чьё-то присутствие рядом с собой. Весь напрягшись от страха, медленно повел головой и увидел у своих ног нашего уличного любимца, лохматого бездомного пса Шарика. Вмиг исчезли слезы, пропал страх и забылись дневные обиды. Присев около собаки, я принялся с нею играть с той непосредственностью, на какую способны только маленькие дети.

Но вдруг что-то изменилось вокруг. Подняв голову, я увидел, что во всех окнах нашего дома погас свет. Желание играть с Шариком мгновенно пропало, а что делать дальше - я не знал. Не знал, видимо, этого и Шарик. Он тихо стоял передо мной и молча смотрел мне в лицо. Потрепав рукой его мягкие уши, я медленно побрел прочь от дома. И только в Елшанке обнаружил, что мой лохматый друг все так же идет за мной. Как же я был благодарен ему за его верность! Обняв его за шею, я с чувством прижался к нему,  бормоча самые ласковые слова, какие только знал.

От каменного крыльца, возле которого мы остановились, исходило тепло: видимо, за день его серые ступени хорошо прокалило солнцем, и сейчас они отдавали это тепло, незримыми волнами распространяя в посвежевшем воздухе.

То ли от пережитого за день, то ли от усталости, но, едва усевшись поудобнее, я уснул, словно провалился в мягкий, обволакивающий и темный омут, а проснулся от громкого лая Шарика, который воинственно защищал меня от пытавшейся выйти их подъезда какой-то женщины.

Меня словно ветром сдуло, как только я увидел ее: что-то знакомое показалось мне в ее облике и, убегая все дальше от этого дома, я старался не оглядываться назад. Шарик давно уже обогнал меня и бежал далеко впереди, обнюхивая каждый столб и деловито расписываясь на них. Где-то за Волгой все ярче разгоралась заря, и как-то незаметно улица стала наполняться людьми. Они выходили почти из каждой калитки и какое-то время шли все в одном направлении, а перед самым спуском к Волге растекались на два потока: один направо - к лесопильным заводам, другой - в сторону площади, к трамвайной остановке и базару.

Шарик внезапно остановился, присел на край тротуара и уставился на меня своими желтыми глазами, словно спрашивая, куда дальше бежать, и, не дождавшись ответа на свой немой вопрос, резво вскочил и помчался вниз, к Волге, а за ним и я.


3.

Волгу у Сталинграда во всем её великолепии я видел уже не раз в этом году, а поэтому сбежал к воде совершенно равнодушно. А может тому причиной было моё новое, непривычное положение? Или обилие запахов, напомнивших о еде? Последнее, в данный момент, было наиболее вероятным: со вчерашнего обеда маковой росинки во рту не было.
На беду мою откуда-то потянуло таким ароматным запахом наваристой ухи, что я готов был расплакаться, настолько сильно захотелось есть. Неподалеку, на берегу, горел костер. Четверо рослых мужиков весело суетились около него: двое снимали с огня ведро с кипящей ухой; один то и дело бегал к лодке, что-то принося всякий раз оттуда; четвертый, смешно подпрыгивая, бегал с большой деревянной ложкой вокруг костра и, видимо, говорил что-то смешное, так как остальные весело смеялись, продолжая делать свое дело.
Мы с Шариком подошли поближе к этой веселой компании и уселись на опрокинутую старую лодку, что лежала с наветренной стороны костра. Мужики поставили черное от копоти ведро на песок, как-то привычно и ловко уселись вокруг него и принялись за еду.
Вдруг Шарик соскочил с лодки и, принюхиваясь к чему-то, медленно пошел к той лодке, что покачивалась на воде напротив костра. На её носу лежало кормовое весло, на широкой лопасти которого исходили ароматным паром крупные куски вареной рыбы. И едва Шарик приблизился к лодке, как был жестоко наказан за такую неосмотрительность: один их мужиков метко запустил в него камень, и бедный Шарик, отчаянно визжа, помчался прочь от соблазнительной добычи; вдогонку ему полетело еще несколько камней, но он  уже скрылся за другими лодками и больше не возвращался.
В первый же миг я хотел бежать за Шариком, но тот, что бросал камни, так грозно посмотрел на меня, что я весь сжался, ожидая хорошей взбучки. Однако мужик не ударил меня. Он как-то недоуменно осмотрелся кругом, посмотрел на меня тем же недоумевающим взглядом и, басовито окая, спросил:
- А ты, пострел, откуда взялся? Это твоя собака?
 Низко опустив голову, я сосредоточенно ковырял ногтем натеки старой смолы на борту лодки и молчал.
- Аль оглох? Тебя спрашивают! - уже сердито проговорил мужик и, подойдя вплотную, захватил своей огромной и жесткой пятерней мои волосы.
Подняв голову, я увидел на заросшем лице удивительной глубины голубые, кроткие, как у ребенка, глаза, которые смотрели на меня совсем не строго, а, скорее, ласково и доброжелательно.
И мне вдруг захотелось прижаться к этому незнакомому человеку и выплакать всю боль, которая рвалась наружу, жестким комком подступала к горлу, щипала глаза, вызывая невольные слезы.
Видимо заметив мое состояние, мужик разжал свои пальцы, ласково потрепал меня по голове и сказал:
- Ну-ко, мужики, налейте нам юшки погуще! А ты, Матвей, неси-ко рыбу сюда. Нашего полку прибыло! - С этими словами он легонько подтолкнул меня к костру, подхватывая старый, видавший виды плетеный пестерь, достал из него небольшую миску и деревянную ложку, отрезал от початого каравая солидный ломоть хлеба и усадил меня рядом с собой на разостланной у костра брезентовой куртке. Матвей, самый молодой из четверых, с белесой курчавой бородкой, едва прикрывавшей кожу щек и подбородка, принес на весле рыбу и, дурашливо кланяясь, положил ее перед нами.
Ели молча, отдавая дань ароматной ухе. Меня ни о чем не спрашивали и даже не смотрели в мою сторону. Облегченно вздохнув, я принялся сосредоточенно трудиться над полной, до краев, миской; брал с весла белые посыпанные сверху солью куски рыбы и, подражая мужикам, старался все делать так, как они, а когда все поели и повалились на песок отдохнуть, я быстро собрал миски и ложки, перемыл их и положил сушить в лодке.
Мой труд не остался незамеченным: старый Архипыч, мой голубоглазый опекун, ласково потрепал меня по голове и, разостлав у перевернутой лодки ту же брезентовую куртку, на которой мы сидели, растянулся на ней во весь свой богатырский рост, оставив краешек и для меня.
Солнце, превратившись из огромного темно-красного арбуза в ослепительно белый диск, уже ласково пригревало, и я незаметно уснул под теплым боком Архипыча.
Пробуждение мое было таким же кошмарным, как вчерашний день в родительском доме: меня внезапно что-то сильно встряхнуло, неожиданно больно ударило по заду, а когда я открыл в испуге глаза, то увидел над собой незнакомого кряжистого мужика с огненно-рыжей бесформенной бородой и широко раскрытым ртом, из которого вылетала такая отборная брань, какую я слышал только в исполнении инвалида-моряка, горького пьяницы и забулдыги, жившего на нашей улице.
Увернувшись от этого чудовища, я вскочил на ноги, готовый бежать, но тут же заметил, что рыжий уже идет к лодке, волоча по песку куртку, на которой я спал, продолжая что-то громко кричать и жестикулировать правой свободной рукой.
В лодке, опустив головы и держась за весла, сидели мои новые знакомые, а лодка была уже развернута кормой к берегу. Рыжий остервенело швырнул куртку на дно лодки, вскочил на корму, и тут же две пары весел дружно сделали мощный гребок, потом второй, третий, и лодка, быстро набирая ход, стала удаляться от берега.
Не понимая, что же произошло, я долго смотрел вслед удаляющейся лодке, а потом нехотя побрел вдоль берега туда, где, белоснежной глыбой, прижавшись к пристани, стояли пассажирские пароходы, а вдоль кромки берега чернели огромные баржи и просмоленные лодки-долбленки с обшитыми бортами.
Здесь было людно, шумно; остро пахло просмоленными канатами, воблой, селедкой, конским потом и еще чем-то, характерным для больших пристаней; на берегу громоздились горы грузов, грохотали телеги ломовых извозчиков; артели грузчиков трусцой пробегали с двух барж на берег, перенося на обтянутых телячьей шкурой "козах" пузатые серые мешки и огромные тюки, завернутые в рогожи; с берега на пристань и далее, на пароходы, медленно плыла пестрая толпа людей с чемоданами, узлами, корзинами. И все это людское море, не умолкая, говорило, кричало, смеялось, толкалось; толпа пассажиров то редела, то уплотнялась настолько, что проскочить через нее было невозможно.
Несколько в стороне, выше по берегу, расположившись прямо на земле, сидели небольшие, по два, три человека, группки людей. Эти явно никуда не спешили. Одни - лениво жевали какую-то еду, безучастно рассматривая знакомую до мелочей панораму, другие - дремали, склонившись на нехитрые пожитки.
Солнце, поднявшееся уже довольно высоко, немилосердно припекало. Хотелось пить. У самого берега вода была теплая, как парное молоко, и стайки мальков то выплывали на освещенное солнцем место, то ныряли под днища лодок, скрываясь в тени.
Поборов страх, я выкупался в свое удовольствие, утолил жажду и побежал в город. Ни тени сомнения в том, что я бегу домой не было в моей детской голове, но стоило только пересечь площадь и выйти на знакомую улицу, ведущую на нашу окраину, как страх словно парализовал меня. Ясно, почти осязаемо, представил себе отца, треск сломавшейся от удара камня штакетины, и острая боль в спине, как будто по ней только что ударили палкой, остановили мой радостный бег. Померк, казалось, день, и улица вдруг сделалась враждебной.
Отсидевшись в скверике до сумерек и наревевшись вдосталь, я снова вернулся на берег Волги, нашел примеченную днем большую лодку, до половины загруженную сухим душистым сеном, и, едва превозмогая острое желание поесть, зарылся в сено и забылся тревожным сном.
Ночи, более кошмарной чем эта, я за свои шесть лет не видел: то рев гудков, то гулкое шлепанье по воде пароходных колёс, то плеск набегающей волны и жесткие удары лодочных бортов о соседние лодки, и в довершение всего - предрассветный холод, от которого зубы выбивали такую дробь, что скулам становилось больно. А главное - жуткий страх одиночества. В эту ночь со мной не было даже Шарика.
Однажды, после полуночи, выглянув за борт, я увидел такую черноту ночи, что мороз пробежал по коже. И больше, до самого рассвета, за борт я уже не выглядывал. Зарывшись в сено, я старался смотреть на звезды, тихо мерцавшие в вышине, зажмурив крепко глаза, заставлял себя уснуть; однако, чем ближе к рассвету, тем труднее было это делать. Утренний холод буквально мучил меня, а потому, едва рассвело, я бросился бежать прочь от реки, в город, где камень и кирпич щедро отдавали накопленное за день тепло, и где не было этих орущих пароходов и загадочно-таинственной воды, непрерывно хлюпающей под лодкой.
С восходом солнца я оказался на базарной площади, куда уже спешили подводы с окрестных сёл и хуторов, стекались городские торговки с разной снедью, подходили первые покупатели с кошелками, сумками, корзинками.
Здесь так же, как у пристани, было шумно, суетно; торговки, переругиваясь, занимали места за длинными деревянными столами, зазывали ранних покупателей, голосисто расхваливая свой товар; покупатели, кто с юмором, кто с раздражением и злостью, а кто с напускным равнодушием, до хрипоты спорили с торговками, сбивая цены, выторговывая каждую копейку. Между людей, выделяясь своей грязной, изорванной одеждой, шныряли подростки, которых прилично одетые люди опасливо сторонились, а торговки, визгливо вскрикивая,а то и, награждая тумаками, гнали прочь от своего товара.
Я долго присматривался к одной дородной женщине, необыкновенно пестрой копной возвышавшейся над грудой арбузов, дынь, яблок и прочей зелени, разложенной прямо на земле. Её пышные формы, одетые в яркие, крупными цветами, одежды венчала аккуратно причесанная голова с удивительно красивым розовым лицом и добрейшими карими глазами. Она не зазывала к себе покупателей, не суетилась около своего товара и даже не подавала его никому, - просто сидела, доброжелательно улыбаясь, называла цену и позволяла каждому брать, что кому понравится.
- Хлопчик! - обратилась она ко мне. – Хлопчик! Подай, будь ласка, ось той кавунчик, шо пид волив покатився, та пидгорни ции огирочки.
Я охотно выполнил ее просьбу, за что был награжден хорошей долькой арбуза. С жадностью необыкновенной набросился я на ярко-красную, ароматную и удивительно сочную мякоть, но ел, как учили дома, аккуратно и этим, видимо, вновь обратил на себя внимание. Женщина подозвала меня к себе, усадила на пустой ящик и, не переставая расспрашивать, принялась доставать из кошёлки хлеб, яйца, сало и еще что-то очень вкусное, по-домашнему пахнувшее.
Поток покупателей как-то незаметно поредел, а вскоре и совсем стало пусто в торговых рядах. Мы закончили наш обильный обед и только принялись укладывать остатки товара в телегу, как вдруг я почувствовал чью-то руку на своем плече. Обернулся - и замер: передо мной стоял тот самый поп, что был частым гостем у отца. Имени его я не знал, но гостинцы его помнил хорошо.
Сейчас невозможно вспомнить, что я лопотал, отвечая на его вопросы, но главное сумел понять: поп не знает, что я убежал из дома.  Поговорив немного со мною и осенив крестом изумленно смотревшую на нас женщину, поп взял меня за руку и повел с собою. Был какой-то религиозный праздник, и он уговорил меня послужить господу богу в церкви.
Словно во сне прошло еще двое суток моего бездомного, но уже не голодного существования. Во время богослужений я, облаченный в маленькую, словно сшитую на меня, сверкающую золотом ризу, прислуживал попу, ходил по церкви с большим подносом, на который прихожане бережно клали деньги, относил собранное в алтарь и, взяв другой поднос, снова бесшумно двигался среди молящихся, стараясь обойти каждого стоящего в церкви.
Церковный староста, считавший деньги, всякий раз давал мне пятачок. К полудню их накопилось достаточно, чтобы вполне сносно пообедать. В конце дня, отслужив вечерню, поп осенял меня крестом и отпускал.
На третий или четвертый день пьяный дьяк без всякой видимой причины надрал мне уши, отобрал несколько монет, сохранившихся в кармане, и, дав пинка, вышвырнул меня из церкви. Голодный и глубоко обиженный, я готов был вернуться домой, но страх наказания, в котором я не сомневался, не позволил мне сделать этого. Горькие слезы обиды душили меня, и я до темноты просидел в обжитой мною церковной сторожке, а утром, разбуженный громом оркестра и шумом толпы, запрудившей весь церковный дворик, увидел нечто необыкновенное: на главном куполе, привязанный к золочёному кресту, развевался красный флаг, а с колокольни, извиваясь змеями, спускались длинные веревки; под колоколами суетились какие-то фигуры, укладывая толстые доски на белоснежный парапет.
За церковной оградой бурлила толпа зевак; чуть поодаль стояли служители церкви, и поп, смиренно сложив руки на животе, о чем-то спокойно разговаривал с парнями в зеленых фуражках и таких же гимнастерках, затянутых кожаными ремнями с портупеями; в такой же форменной одежде были и те, что толпились во дворике, только у девушек головы были повязаны красными косынками.
Захваченный необычностью происходящего, я с восторгом рассматривал все, что бросалось мне в глаза, но не понимал ничего, что тут происходит. Наконец, преодолев робость, я спросил у одного парня, несмело потянув его за полу гимнастерки:
- Дядя, а что тут будет?
- Клуб будет, малыш! Наш, комсомольский клуб, понял? - весело ответил он мне, сверкнув белозубой улыбкой. - Вот подрастешь, и ты будешь ходить в наш клуб.
 Я ничего не понял. Отойдя от веселого парня, я хотел уже идти к попу, но тут как-то тревожно-призывно заиграла труба, и в наступившей тишине раздался звонкий голос такого же парня, в гимнастёрке с портупеей, который стоял на паперти и, обращаясь ко всем, говорил и говорил, помогая себе резкими взмахами руки.
О чём была речь - я снова ничего не понял и собрался уже уходить,  как вдруг с колокольни кто-то крикнул: "Готово!". В церковной ограде все пришло в движение: толпа, заполнявшая двор, превратилась в две колонны и под звуки оркестра вышла на площадь, оттеснив от ограды гомонящую толпу зевак. Несколько парней взялись за веревки, натянули их, и большой колокол, скользнув по доскам, тяжело грохнулся на землю, издав последний басовитый звук.
Толпа на площади на миг замерла, послышалось звонкое чириканье воробьев; и вдруг все взорвалось неистовым криком, визгом, площадной бранью, проклятиями.  Я со страхом наблюдал из своего укрытия за разъяренной толпой, ожидая невероятного побоища, но тут снова оглушительно громко заиграл оркестр, и колонны комсомольцев гордо и как-то вызывающе смело прошли мимо толпы и вскоре скрылись за поворотом улицы.
Обежав по краю площади толпу, я оглянулся назад: над церковью развевался алый флаг, ярко пламенея в лучах утреннего солнца. И тут, будто совсем некстати, мне представился пьяный дьяк, сидящий в алтаре на сундуке с деньгами, и его волосатые руки, протянувшиеся ко мне; даже ухо словно огнем обожгло.
Я еще раз оглянулся на флаг, улыбнулся довольно и, почувствовав удовлетворение, вприпрыжку помчался на рынок, втайне надеясь как-то раздобыть еду.


4.

Солнце, по-летнему, быстро нагревало землю, и люди, спешившие на рынок и возвращавшиеся с рынка, старались идти по теневой стороне улицы. Оберегая свои босые ноги от обжигающего прикосновения булыжной мостовой, я тоже шел в тени домов и возле самого рынка решил присесть на лавочку у крыльца дома, украшенного затейливым деревянным кружевом. Отсюда хорошо были видны торговые ряды, и мне просто необходимо было подумать, как быть и к кому подойти. А есть хотелось нестерпимо!
Увлекшись разглядыванием рынка, я не заметил, как подошла женщина с кошелкой и молча стала около меня. Кошелка показалась мне знакомой. Подняв голову, я замер, словно пойманный на воровстве. Не было сил ни встать, ни рук поднять. И язык - словно прирос к гортани, перехватив дыхание. Передо мной стояла мать.
Она молча смотрела на меня, а слезы катились из ее глаз и падали в серую пыль тротуара.
Я пристально смотрел на ее лицо, стараясь понять, что же произойдет сейчас: будет бить или простит и поведет домой?  Но лицо ее, кажется, ничего не выражало. Вытерев концом платка слезы, она села около меня, молча прижала мою вихрастую голову к груди, а затем, как-то буднично и просто, спросила:
-Есть, небось, хочешь, негодник?
Я молчал, боясь оторваться от нее, а слезы душили меня, выливаясь в три ручья, и руки, судорожно вцепившиеся в ее платье, невозможно было разнять. Почти беззвучные рыдания долго еще сотрясали мое тщедушное тельце, а мать сидела и молча перебирала пальцами мои грязные, нечесаные волосы.
Наконец, словно очнувшись, она встала и, похлопав ладошкой меня по спине, так же буднично проговорила:
- Пойдем, порадуем отца, а то он совсем извелся: тебя все ждет.
- А он бить будет, - сказал я, стараясь не отставать от матери.
- Не будет. Где ему. Лежит он. Как ты ушел, так и слег он. Вот уже который день не встает.

Остаток пути мы шагали молча, и в дом вошли молча, как будто и не выходили со двора. Отца и сестренки в прихожей не было, и мать принялась выкладывать на стол свои покупки. Я стоял у порога, боясь двинуться дальше, и усердно шмыгал носом, не зная, как унять непрошеные слезы.
- Пришел, босяк! - услышал я немощный голос отца. – Ну-ко, иди сюда, покажись.
Мать быстренько подошла ко мне и легонько подтолкнула в спину, кивнув головой в сторону спальни. Я вошел.
У постели отца, на скрипучем венском стуле, сидел наш сосед, Иван Иванович; на коленях у него была моя сестренка с какой-то новой игрушкой, которую, как видно, смастерил для неё дядя Ваня; из-за широкой спины Ивана Ивановича выглядывал его сын Костя, мой приятель и непременный участник всех наших детских игр.
Мельком глянув в их сторону, я бросился к отцу и, уткнувшись носом в его бороду, дал валю слезам, душившим меня все время, пока я стоял у порога.
Отец молча прижал мою голову к своей груди, затем погладил по спутанной шевелюре, по спине, стараясь не показать своего волнения, и только мелкая дрожь его рук выдавала внутреннее состояние души, истерзанной тяжелой болезнью и моим столь долгим отсутствием.
Несколько успокоившись, я поднял голову и посмотрел ему в глаза, надеясь увидеть в них прощение своего поступка и хоть немного отцовского тепла, как бывало в Бирске, когда мы сиживали с ним на крыльце булочной. Но отец, заметив мой взгляд, сердито нахмурил брови и, поведя запавшими глазами в сторону двери, сказал ворчливо:
- Иди, поешь, босяк! – И, обращаясь к матери, добавил: Таня! Вымой ты его. Грязью зарос.
Ослабевшими руками он слегка отстранил меня от себя, подтянулся повыше на подушках и, продолжая начатый разговор, обратился к Ивану Ивановичу:
- Вот я и говорю: давай поедем вместе. У нас там хуже не будет. Работу найдем. А построиться нам друзья помогут. Знаешь, сколько у меня там друзей!
- Да слышал! Только, ведь, друг мой, не одни мы с тобой. У нас же семьи: жены, дети... и прочее. А ну, марш отсюда, сорванцы! - без всякого перехода прикрикнул на нас с Костей Иван Иванович и, вытянув за рукав из-за своей спины Костю, вытолкнул нас из спальни.

Под вечер, когда мы небольшой ватажкой возвращались из Елшанки, куда я водил своих приятелей, чтобы показать флаг на церкви, Костя, как мог, рассказал о том, что наши отцы договариваются уехать из Сталинграда куда-то в другое место, что там будет так хорошо, как нигде на всем белом свете. Перебивая друг друга, мы принялись обсуждать эту новость. Наша детская фантазия водила нас по неведомым рекам и дорогам, по чудесным городам и разным странам, о которых мы, в том возрасте, еще и понятия не имели. Каждый из нас, вплетая что-то свое в рассказ Кости, уводил все дальше и дальше от начального прозаического известия о будничной смене мест, и вот уже в нашей шумной болтовне появились сказочные персонажи, страшные чудовища и свирепые разбойники, а мы с Костей превращались в этаких чудо-богатырей или добрых волшебников, что нам и нашим семьям все трудности опасного пути становились нипочем, и из любых сложнейших ситуаций мы всегда выходили победителями.
Эта тема, подкинутая Костей, стала до конца лета чудесным сценарием для многих наших игр, и мы с увлечением играли в отважных путешественников, сражались с чудовищами и разбойниками, строили дома и защищали их от диких орд и стихийных бедствий.


 
Безотцовщина


1.

Где-то в конце октября 1929 года наша семья сошла с парохода на пристань со знакомым названием "Бирск".

Два матроса торопливо вынесли наши вещи на берег, поблагодарили отца за щедрую подачку и, гулко прогремев по опустевшей пристани тяжелыми ботинками, скрылись в темном зеве парохода. В ту же секунду раздался отвальный гудок; тяжело, словно нехотя, зашлепали плицы колес по свинцово-серой воде, и пароход, отдаляясь от пристани, медленно поплыл вверх по реке Белой, оставляя за собой широкий пенистый след.
Мать ушла в город, а мы с отцом остались с вещами на берегу. Осеннее солнце изо всех сил старалось согреть нас своими яркими, ласковыми лучами, но сил, видно, у него уже не хватало одолеть холодное дыхание поздней осени; легкий, казалось бы, ветерок, тянувший вдоль реки, быстро выдул из нас тепло, накопленное на пароходе, и мы с сестрой, как цыплята под курицу, забрались к отцу под пальто и вскоре, пригревшись, задремали.
Солнце уже клонилось к закату, когда к пристани, грохоча и подпрыгивая на ухабах, подкатила телега, запряженная низкорослой лохматой лошаденкой. Возница-татарин что-то спросил у матери, сидевшей рядом, и, круто развернув коня, подъехал вплотную к нашим пожиткам.
- Ну, что? - спросил отец, обращаясь к матери, - Кого видела? Где Степан?
- Всех, Андрей! Всех, кого указал. Да толку что?- ответила мать, слезая с телеги. - Степан Иванович не может. Занят. Костя, с похмелья, не разберет, о ком я ему говорю, а Пряхины говорят, что у них и так тесно, что яблоку упасть негде ... А к другим я уже и не пошла.
- На пристани, что ли, ночевать будем? - перебил ее отец и тяжело поднялся на ноги.
- Да нет, нашла я тут квартирёшку на Чеверевской. Переночевать пускают.
- Пускают, пускают! - раздраженно перебил ее отец. - К Степану поедем. У него дом большой.
- Что ты, Андрей! Да он и во двор-то пройти не пригласил. Так вот, стоя в калитке, и объяснялся. Дела, говорит, много. Некогда сейчас разъезжать по приятелям.
- Так и сказал?
- Так и оказал.

Отец отвернулся, глубоко засунул руки в карманы и долго молча смотрел куда-то вверх, словно пытаясь рассмотреть в лучах заходящего солнца свою первую звезду, оставшуюся здесь в тот вечер, когда друзья после шумного застолья провожали его с семьей в даль далекую.
Он не плакал, но в горле его, казалось, застрял такой жесткий комок, что он сколько ни пытался его проглотить - не мог, а горькая обида на черную неблагодарность друзей настолько сильно сотрясала его измождённое тяжелой болезнью, когда-то могучее, тело, что он, временами, вздрагивал и еще глубже засовывал руки в карманы.
Мать неслышно отошла в сторону, подозвала какого-то мужичка, одетого в рыжеватый залатанный армячишко, и они втроем быстро перекидали вещи в телегу.
Татарин-возница молча усадил нас с сестрой на мягкие узлы, подбил сено в передке телеги, подтянул черезседельник и, подойдя к отцу, молча стал рядом с ним.

Отец, очнувшись, глянул сверху вниз на низкорослого татарина, положил ему руку на плечо, как старому знакомому, и, легонько похлопав, снова устремил своё взгляд вверх; наконец он тяжело вздохнул и проговорил, словно обращаясь к невидимому собеседнику:
- Вот так-то, друг! Всё как в песне: "Все други, все приятели до черного лишь дня".
- Так, так! - согласно закивал головой татарин, - моя такой знает. Ты, Андрей, плюнь на такой друзья.
- А ты откуда знаешь, как меня зовут? - спросил отец, с удивлением посмотрев на татарина.
- Твой баба говорил. Моя все знает. - И татарин засмеялся.
- Ну, тогда поехали! - попытался бодро сказать отец, но гримаса боли вдруг исказила его лицо, и он согнулся, сжимая живот руками.
Мать с татарином осторожно подвели его к телеге, помогли усесться поудобнее, и мы двинулись в путь.
За четыре последних года мы много ездили по России, не засиживаясь подолгу нигде, и, видимо, поэтому мать с отцом привыкли как-то быстро обживаться на новом месте. Так получилось и в Бирске.
Уже назавтра мы обосновались на новой квартире так, как будто прожили здесь целую вечность: отец с матерью разместились в узенькой, с одним окном, боковушке, где помещались только кровать да небольшой столик; мы с сестрой на ночь определялись на широкую русскую печь, где постоянно лежала древняя, слепая от старости, ужасно неопрятная старуха - хозяйка дома; за печкой стояла кровать ее дочери Марии, косоглазой, хромой и такой же неопрятной девицы лет 23-х; просторный зал занимала семья сына старухи, Якова, бывшего военного моряка, а к тому времени запойного кустаря-одиночки, мастерившего всякие домашние вещи из кровельного железа.

Едва забрезжил рассвет нашего первого утра на новой квартире, как с печи раздался громкий, скрипучий голос старухи:
- Манька! Манька!
- Чего тебе?- ответил сонный голос из-за печки.
- Затопи печь да поставь картошку, - распорядилась старуха и принялась громко чесаться, кряхтеть и ворочаться, бормоча что-то про себя.
 Кровать за печкой отчаянно заскрипела ржавыми пружинами и стихла. Донеслось откуда-то снизу детское почмокивание, и снова по дому разлилась благостная тишина.
- Манька! А Манька! - снова забормотала старуха. - Манька, язви-тя в душу! - уже громче позвала она дочь.
Не получив ответа, заворочалась, запричитала и, нащупав лежавший с краю посошок, принялась тыкать им в запечное пространство, надеясь достать Марию. Одна из попыток, видимо, увенчалась успехом, так как оттуда внезапно раздалась такая скороговорка проклятий, пересыпанных отборной бранью, что все старые обитатели дома дружно захохотали, словно давно ожидали эту сценку, и она доставила им желанное удовольствие.
Из зала вышла жена Якова, Анна, за нею их дети: Сашка и Вера,а затем, не переставая гнусаво ворчать, вышла на кухню взлохмаченная Мария. Дети шмыгнули во двор по малой нужде, а обе женщины принялись хлопотать у печки.
Из боковушки, одетая и причесанная, вышла мать и, погремев рукомойником, принялась помогать Анне.
Вскоре наша семья вместе с хозяевами сидела на кухне за большим столом. Родители знакомились друг с другом, вели неспешные разговоры о жизни, а мы, четверо несмышленышей, обсуждали свои ребячьи дела, опасливо поглядывая на взрослых, - как бы не схлопотать ложкой по лбу за непристойное поведение.
Позавтракав, все население квартиры разбрелось кто куда: Сашка с Верой убежали в школу, их родители пошли по своим делам, а мать, уложив отца в постель, отправилась с Марией узнавать насчет работы.
Вскоре она вернулась, подсела к отцу на кровать и принялась рассказывать, как удачно устроилась на работу в красноармейскую столовую, где работала посудомойкой Мария.
А через неделю, как-то тихо и незаметно, умер отец. В тот день я со своими новыми приятелями с самого раннего утра ушел за город- туда, где в зарослях орешника были три знаменитых родника - "Три брата".

Вернувшись поздно вечером домой, я увидел в нашей боковушке на столе черный гроб, а в нем - отца, который спокойно лежал, сложив большие натруженные руки на груди, и даже не морщился от того, что горячий воск со свечи капал ему на них. В переднем углу кухни, под большой чёрной иконой, стояла на коленях старуха и, подняв вверх свое незрячее лицо, что-то невнятно шептала.
Больше в доме никого не было. Я прошел в боковушку, подставил к столу детскую скамеечку, встал на нее и долго рассматривал лицо и руки отца, затем взял материн гребень и аккуратно расчесал и уложил ему бороду, поправил усы и только тогда почувствовал прикосновением своей детской горячей руки мертвецкий холод, исходящий от его лица.
Мне стало жутко, и я бросился на печь, зарылся там в тряпки и, сжавшись в комочек, старался не смотреть туда, где был отец.
Вскоре пришла мать с Марией, за ними - все семейство дяди Якова, а чуть позже привели мою сестру от соседей. Все собрались в комнате дяди Якова и долго молча сидели, а если и начинали говорить, то говорили шепотом, односложно, словно боясь разбудить уснувшего отца. Ближе к полуночи пришла женщина вся в черном.
- Монашка пришла! - прошептал мне довольно громко Сашка, неизвестно когда оказавшийся рядом. — Теперь до утра будет читать. Я знаю. Когда дед умер, - тоже приходили. Только их много было. Все на кухне сидели, а одна - читала.
 Поговорив еще немного, Сашка заснул. Затихло и в их комнате. Только из нашей боковушки доносился едва слышный монотонный речитатив.
Подняв голову, я увидел мать и старуху, сидящих на нашей кровати, а у гроба - монашку, в черном, до пола, платье, в черном, по особому повязанном платке; в руках она держала небольшую книжку и при свете двух свечей, установленных на передних углах гроба, что-то читала.
Ее стройная фигура, плотно обтянутый бюст и точеный профиль молодого лица с удивительно красными губами вдруг воскресили в моей памяти тот далекий день, день веселого застолья перед нашим отъездом из Бирска, и даму в черном платье, приглашавшую гостей к столу.
Я долго, не мигая, смотрел на пламя свечи, а голос монашки, едва слышный, будто убаюкивал меня, уносил куда-то ввысь, в невесомость, и я, переставая чувствовать тяжесть своего тела, плыл по каким-то так же невесомым волнам, то взмывая медленно вверх, то так же медленно опускаясь; а вверху, в недосягаемой вышине, на фоне удивительно голубого неба освещенная золотистым сиянием заходящего солнца стояла стройная и очень красивая женщина в черном; алые губы ее что-то шептали, но я никак не мог расслышать; сделав отчаянное усилие приблизиться к ней, я вдруг увидел перед собой лицо отца, его всклокоченную бороду и в ужасе закричал, забился, пытаясь бежать, но ноги мои скользили по гладким волнам, а отец приближался, вырастал, закрывая все небо...
- Ты чего орёшь? - вдруг явственно услышал я чей-то голос. Негромкий, почти шипящий, но я расслышал его и в изумлении открыл глаза.
- Вставай, сынок, поедем отца хоронить, - говорила мать, продолжая трясти мое плечо.

Одевшись, я выбежал на крыльцо и зажмурился от ослепительной белизны девственно чистого снега, укрывшего ровным, пушистым покрывалом вчера еще грязный, неприбранный двор. Дух захватило от такой красоты, и я стоял, открыв рот, и любовался пышностью нового одеяния земли, в которое она вырядилась этой ночью.
Где-то слева внезапно фыркнула лошадь и, мельком глянув туда, я увидел гроб, установленный на узеньких санях, незнакомого старика с окладистой белой бородой и мать; без суеты и слез, как-то буднично-деловито, они накрывали гроб крышкой; застучал молоток, раскалывая звенящую тишину, простужено каркнула ворона, сидевшая на опушенной снегом березе, и в наступившей снова тишине раздался басовитый, с хрипотцой, голос старика:
- Ну, с богом! Старик начал неспешно перебирать вожжи, но мать попросила его: - Подожди, Степан Иванович, пусть Васятка обуется. Заколеет ведь в ботиночках-то. И, обращаясь ко мне, крикнула:
- Одень Веркины валенки, сынок, они у печки стоят.

Натянув валенки, я бросился к окну, надеясь увидеть толпу людей, пришедших проводить отца, но улица была пуста, и только узкая стежка, протоптанная в глубоком снегу по самой ее середине, подсказала, что люди есть в этом занесенном снегом городе.
Втроем мы уселись на гроб и тихо двинулись по Чеверевской улице в тот ее конец, который выводил к кладбищу.
Так закончил свой жизненный путь мой отец, большой жизнелюб, мастер на все руки, неугомонный человек, любивший водить большие компании и, при любом шумном застолье, не напивавшийся допьяна. Пророческой оказалась полюбившаяся ему песенка:
"Все други, все приятели
До черного лишь дня!"


2.
 
К середине ноября морозы стали крепчать; просыпаясь, я слышал, как звонко, с визгом, скрипит за окнами снег под ногами прохожих: значит снова сидеть дома, играть с сестренкой да слушать невнятный шепот слепой старухи из ее темного угла на печи.
Теплой одежды и обуви у нас не было. Мать на работу ходила в какой-то куцей душегрейке и высоких, со шнурками, ботинках.
И, пожалуй, понятна была моя радость, когда однажды, просидев до полуночи за починкой старых детских валенок, принесенных откуда-то Марией, мать подала мне эти подшитые и залатанные валенки и длиннополое, на вате, перешитое из отцовского, пальто.
Назавтра, оставив сестру на попечение хозяйки-старухи, я пошел вместе с Сашкой на улицу и проводил его до самой шкоды, а перед обедом встретил его там же, и мы, прихватив с собою санки, помчались кататься по Красноармейской улице, круто спускавшейся к самой реке Белой.
Всю следующую неделю я ежедневно ходил к школе, забирался на завалинку и в продушинку, проделанную Сашкой, смотрел, как идут занятия в их классе, слушал песни, которые они иногда пели вместе с седенькой старой учительницей.
Однажды, увлекшись рассматриванием картин, которые учительница показывала детям и меняла их на доске во время своего рассказа, я не заметил, как ко мне кто-то подошел, и от страха замер, когда услышал за спиной:
- Здравствуй, мальчик! Интересно, не так ли?

Голос был ласковый, вполне доброжелательный и очень нежный, воркующий. Я спрыгнул с завалинки и хотел уже дать стрекача, но тут же заметил, что женщина не собирается меня наказывать, а, напротив, улыбается и держит себя не напряженно, как, бывало, отец перед побоями, и в глазах ее пляшут такие добрые смешинки, что и мне невольно захотелось ей улыбнуться. Ледок, обычно возникавший у меня при встречах с незнакомыми людьми, мгновенно растаял, и я доверчиво стал отвечать на ее вопросы.
Подробно расспросив, кто я и что я, Анна Сазонтовна, так звали мою новую знакомую, предложила:
- Пойдем ко мне, посидим в тепле да за чайком все и обсудим.
Взяв меня за руку, она не спеша пошла вдоль школьной стены и, подойдя ко второму крыльцу, легонько толкнула дверь.
- Проходи, Василёк! Вот здесь мы повесим пальто, шапку, а валенки... впрочем, валенки можешь не снимать, снег сухой. И - к печке, к печке! Ведь ты же совсем замёрз, - говорила она, помогая мне раздеться.
Сбросив платок и шубку, она прошла на кухню, и вскоре мы сидели с ней за столом и с аппетитом лакомились свежей зайчатиной и пили ароматный чай, настоянный на каких-то травах.
Робости моей как не бывало. Так было легко и просто слушать эту немолодую уже, но внешне очень приятную женщину, что я сидел, почти не дыша, и слушал, слушал, боясь пропустить хоть одно слово.
Вдруг где-то за стеной раздался громкий звон колокольчика, и Анна Сазонтовна, прервав свой рассказ, поднялась и, улыбаясь, объяснила:
- Урок кончился. Мне нужно идти в класс. А ты, Василек, приходи завтра в школу. Хорошо?

Я молча кивнул и бросился одеваться, боясь задержать Анну Сазонтовну. Старательно застегивая пальто, я все-таки медлил, стараясь, тем не менее, продлить чудесные мгновения, так неожиданно подаренные мне этой незнакомой, но такой обаятельной женщиной. В глазах у меня вдруг защипало, и я готов был зареветь и броситься к ней на шею, чтобы прижаться и не отпускать ее от себя и слушать ее удивительные рассказе о брате, погибшем в гражданскую войну, о школе, которую она любила больше всего на свете, о природе, которую она понимала и умела о ней рассказать.
Заметив мое состояние, Анна Сазонтовна подошла, провела своими мягкими руками по моей голове и сказала, поправляя мою шапчонку.
- Теперь я знаю, что ты будешь хорошо учиться. Приходи завтра в первый класс, а я буду твоей учительницей. Хорошо? - Я кивнул. - Вот и чудесно! А сейчас - ступай, мне пора на урок.

За стеной снова прозвенел колокольчик.

Выйдя на улицу, я опять влез на завалинку и, пройдя но ней под всеми окнами, пытался хоть в одном из них увидеть Анну Сазонтовну, но мороз затянул такими плотными узорами все стекла, что мне не удалось и щелки найти в этих диковинных росписях.
Досадуя на мороз и на то, что до завтра еще так долго ждать, я нехотя поплёлся домой. А назавтра, едва дождавшись, когда мать уйдет на работу, я схватил припасенный с вечера букварь, оделся и с нетерпением стал подталкивать Сашку, чтобы пораньше идти в школу.
Еще вчера я от него узнал, что Анна Сазонтовна - директор школы, что она хоть и добрая, но очень строгая, и что её "даже большие дядьки боятся, хоть она на них не кричит, не ругается, а только так посмотрит, что они от нее раком пятятся и все время кланяются."
Но сколько я ни старался ускорить Сашкины сборы,- к школе мы подошли, когда уже прозвенел первый звонок.
Сашка опрометью бросился в свой класс, а я в полной растерянности остановился в полутемном узком коридоре и не знал, что же мне дальше делать?
Из дальней комнаты вышли незнакомые мне женщины и молча разошлись по классам. По мере того, как закрывались за ними двери, в классах наступала тишина, и вскоре все вокруг словно замерло.
Дверь, в которую шмыгнул Сашка, оставалась немного приоткрытой, и даже когда в нее вошла учительница, - не захотела закрываться; из-за ив нее доносился какой-то неясный шумок, что-то периодически постукивало, шуршало, шелестело, а затем раздался голос учительницы.
- Итак, дети, вчера мы с вами узнали, что такое остров. А что же такое - полуостров?
Я заглянул за дверь и увидел знакомых ребят, поднимавших руки; девочку, с большим темным бантом на голове, которая привставала, чтобы лучше было видно ее выше всех поднятую руку; а у окна, с длинной указкой в руке, - учительницу в темно-синем платье с кружевным белым воротничком. Проведя беглым взглядом по лицам ребят, она сказала:
- Наташа, подойди к карте и покажи нам полуострова и дай им определение.
Откуда-то из глубины класса вышла еще одна девочка, подошла к учительнице, взяла у нее указку и принялась рассказывать и показывать на карте то, что у нее спросили.
Я с интересом слушал девочку и так увлекся рассматриванием ярко раскрашенной карты, что не заметил, как оказался в классе. Вначале шепоток, затем чье-то хихиканье, и учительница повернулась к классу и тут же увидела меня.
- Ты почему здесь стоишь? - спросила она меня.
- Я учиться пришел.
- Ну, раз пришел – садись! - с улыбкой сказала учительница и показала на свободную парту.
После звонка она велела мне идти за ней и, войдя в класс напротив, сказала:
- Анна Сазонтовна! Это, вероятно, тот самый - ваш приятель? Он добросовестно отсидел весь урок у меня, очень серьезный молодой человек!

- Здравствуйте! - с радостью выпалил я, увидев Анну Сазонтовну.
- Здравствуй! - сказала она; подошла, опустила руку мне на плечо и, повернув к ученикам, объявила:
- Вот, дети, вам новый товарищ, наш новый ученик. Звать его - Вася. А сидеть он будет... вот здесь, - указала она на первую парту,- а ты, Андрей, можешь теперь сесть к своему приятелю. Только- чур! - не разговаривать. Теперь уже не за первую парту посажу, а в угол поставлю! Ясно?
- Понятно... Я больше не буду...,- пробормотал вихрастый, с румянцем во всю щеку мальчик, виновато опустив голову.

Анна Сазонтовна вышла из класса, а меня обступили знакомые и незнакомые мальчишки и, перекрикивая друг друга, не столько спрашивали меня, сколько доказывали один другому: кто я, где живу и кто мои родители. Девочки, вероятно, тоже обсуждали это событие, но отдельно от мальчишек; они, сгрудившись по несколько человек, что-то шептали, то и дело стреляя хитрыми глазёнками в нашу сторону.
Так началась моя учёба в первом классе начальной школы г. Бирска. О том, что я учусь в школе, мать узнала только перед Рождеством, когда я наотрез отказался идти с Верой и Сашкой Христа славить.
Накануне Рождества Мария с Анной что-то заспорили, вспоминая, как нужно входить в дом и что петь. Призвали на помощь Сашку, и он, сидя на печи, громко запел:
- Рождество твое, Христе Боже наш.   Воссия мира и свет разума...
Но, видно, что-то перепутал мой приятель, и старуха так огрела его по спине своей палкой, что он дико взвыл и кубарем скатился с печки.
- Не пойду я славить! - ревел он на всю квартиру. - Вон Васька пусть идет с этой старухой.
- Я тоже не пойду. Ученикам нельзя славить. Так Анна Сазонтовна сказала. Правда, Саш? - выпалил я.
- Какая еще - Анна Сазонтовна? - спросила мать
- Наша учительница, - ответил я.
- Это, наверно, его учительница, - кивнула мать в сторону Сашки, - а ты тут при чем?
- Нет, это моя учительница! А у него - Мария Ксенофонтовна.

Мать всплеснула руками и удивленно уставилась на меня, словно видя в первый раз.
- Дак ты что, в школу уже ходишь?
- Хожу, - ответил я, прячась на всякий случай за Сашкину спину.
- Надо же!- продолжала удивляться мать, - а я и знать не знаю, и думать не думаю. Из головы все вылетело. Думала, что ты еще маленький.
- А Нинка-то с кем?- вдруг спохватилась она.
- С мамашей, - ответила за меня Мария, входя к нам.- Он у тебя молодец, самостоятельный. Не в тебя, видать, пошёл.
- А что - я? - вопросительно глянула мать на Марию.- Не так что делаю?
- Кабы так, так и было бы все так, а не по-другому. Ну-ка, марш на печку! - без всякого перехода турнула она на нас из боковушки.
Прикрыв за собою дверь, мы с Сашкой заглянули на печь, но, услышав бормотанье старухи, остались на кухне.


3.

В доме было тихо: сестра с Верой возились с куклами в их комнате, мы с Сашкой не знали, чем заняться. На улице - темень непроглядная, да и мороз - нос не высунешь; все окна заросли толстым слоем плотного льда настолько, что даже в солнечный день в доме стояли сумерки.

- Эй, бездельники! Идите сюда, - позвала нас Сашкина мать,- чем баклуши бить - лучше делом займитесь. Перемотайте-ка мне вот эту пряжу.
Мы с готовностью принялись за работу: я держал на вытянутых руках большой моток толстых шерстяных ниток, а Сашка сматывал их в клубок. Анна что-то шила на руках, а сама то и дело вскидывала голову, к чему-то прислушивалась. За стеной, в нашей боковушке, все еще шептались Мария с матерью, и оттуда были слышны лишь отдельные возгласы, значение которых понять было невозможно.
Работа, показавшаяся мне вначале пустяковой, скоро начала и утомлять, и изрядно надоедать: руки отяжелели, я то и дело поднимал их повыше; на минуту в плечах появлялось некоторое облегчение, но они тут же наливались свинцовой тяжестью и, несмотря на все мое старание, опускались всё ниже и ниже, а глаза, уставшие от непрерывного наблюдения за нитью, стали все чаще закрываться, и сам я проваливался в какую-то пустоту. Несколько раз Анна принималась что-то говорить мне, но я уже не слышал ее.
- Э-эх, работнички! - вдруг громко сказала она. - Не работали, а уже уморились. Только ложками за столом и умеете работать. Да еще языками трепать. - Бросив шитье на стол, она забрала у нас пряжу и скомандовала:
- Марш спать! - А сама вновь вскинула голову, к чему-то прислушиваясь, зябко передернула плечами, поправила никуда не сползавший пуховый платок и вышла на кухню.
- Папку ждет, - шепнул мне Сашка,- сегодня опять пьяный придет, опять драться будет.

Я много раз видел Сашкиного отца изрядно вывившим, но чтобы он дрался- ещё не видел. И мне сделалось как-то даже страшно. Забрав сестру, я отвёл её к себе в боковушку, а сам полез на печь. Уже засыпая, услышал вдруг, как хлопнула входная дверь, потянула острая струя холодного воздуха, и я представил себе страшную картину необыкновенного побоища: пьяный дядя Яша в обличье сказочного чудовища огромной дубиной бьет всех подряд, не щадя ни нас, ни детей своих. В страхе я прижался к старухе, и она, видимо тоже ожидавшая сына, поняла мое движение, легонько погладила по плечу, прошептала: " Спи, дитятко, спи. Все хорошо будет. Все."
Сон мой куда-то улетучился. Я весь превратился в слух. Но сколько я ни вслушивался, сколько ни всматривался в кромешную темень - в доме все было тихо. Затем, где-то у порога, кто-то засопел, словно продували кузнечные меха, зашаркали по полу чем-то тяжелым, будто дубовые поленья к печке подсовывали; глухо ударилось что-то о стену, и тут же  хриплый, басовитый голос произнес, коверкая слова:
- Нюрка, ша! Пн-ла? Ша! Амба.
Говоривший громко икнул, что-то еще раз глухо стукнуло, и следом раздался совсем мирный храп, какой я слышал каждую ночь из комнаты дяди Яши.
"Все, драки не будет ", - успокоено подумал я, погружаясь в безмятежный, мягкий, как вата сон.


4.

Прошел год, за ним - другой, а жизнь наша, как и прежде, шла натужно-тяжело, скучно и безрадостно. И новый год, уже 1932-й, не принес нам ничего нового, за исключением, разве, того, что мать теперь стала работать поваром в красноармейской столовой, а кривая Мария - посудомойкой при ней.
Они по-прежнему затемно вместе уходили на работу и вместе, почти ночью, возвращались домой. Уставшие до предела, они, без долгих разговоров, укладывались спать, чтобы до рассвета следующего дня снова идти на работу.
На общение с нами у матери оставался только один выходной день, который всегда был занят неотложными домашними делами: стиркой, уборкой квартиры, починкой и штопкой нашей и своей нехитрой одежонки, помывкой и, ставшими традиционными, "исканиями".
"Поискаться" усаживались: зимой - у самой яркой лампы, а летом - на лужайке, во дворе или на крыльце, на самом солнцепёке.

Вооружившись ножом, одна из дам садилась на стул, другая, распустив косы, присаживалась у ее ног на низенькую скамеечку, клала голову на колени сидящей на стуле, и начиналось искание насекомых с одновременным неспешным бабьим разговором решительно обо всём.
Частенько "поискаться" приходили и соседские женщины, и тогда разговоров хватало на всё свободное время: начинали, обычно, с сообщения каких-то новостей, а затем перемывали кости и знакомым, и незнакомым ,родным и троюродным - всем доставалось. Но говаривали они как-то спокойно, беззлобно, в тихом, доверительно-повествовательном тоне, а если некому было кости перемывать - рассказывали сказки, были и небылицы, а иногда и песни пели, чаще грустные и протяжные.
За такими разговорами женщины расслаблялись, отводили душу от повседневных забот и тревог, забывались хоть на короткое время от кошмарной действительности, от давившей нещадным бременем безысходной нужды.
А мы, мелкота голопузая, в такие минуты пристраивались около своих мам и с повышенным вниманием вслушивались в их разговоры и каким-то дальним, очень смутным сознанием улавливали главные мысли их повествований и, вероятно, таким образом постигали таинства человеческих взаимоотношений, закрепляя затем эти знания в нехитрых ребячьих играх.

Во все остальные дни недели, а особенно во время школьных каникул, мы целиком были заняты играми на улице, а зимой, чаще всего, - катанием на "громовике" - самодельных санках, сколоченных из досок и подбитых полосовым железом. Катались обычно по самому крутому спуску от Чеверевской улицы до Галкиной горы, на вершине которой стояла большая белая церковь.

На "громовик" садились 5-6 человек: первым сидел я, как самый маленький, за мной - мальчишки покрупнее, а управляла обычно самая большая девочка, из соседских, сидевшая сзади.
В последний день каникул катались с обеда до самых сумерек, и в последний заезд наша старшая не справилась с управлением и вместо поворота налево, в конце спуска, направила "громовик" прямо, под опоры когда-то бывшего здесь моста.

Увидев опасность, ребята с визгом откинулись назад, а я не успел и на такой огромной скорости ударился подбородком о круглое бревно, сохранившееся между двумя опорами.
Каким образом я остался жив - было загадкой для всех взрослых, узнавших об этом приключении. А ребята - ничего. Как будто ничего и не случилось. Вероятно просто не поняли, в какой смертельной опасности все мы находились. Когда я назавтра пришел в школу с распухшей физиономией, с удовольствием дразнили меня, кривляясь передо мной с надутыми щеками с приставленными к ним скрюченными пальцами.

Весь остаток зимы я уже избегал катаний на "громовике" и довольствовался ролью стороннего наблюдателя.
В начале мая Анна Сазонтовна пришла в класс необыкновенно нарядная и очень оживленная. Поздравила нас с окончанием учебного года и нашла каждому теплое сердечное слово, отчего всем нам захотелось сделать ей что-то очень приятное.
Я сказал своему соседу по парте, что у меня дома есть чудесная игрушка, которую когда-то сделал мне отец, и она до сих пор лежит в сундуке совсем новенькая. Улучив момент, когда Анна Сазонтовна вышла в соседний класс, я побежал домой, надеясь успеть к общему построению во дворе школы, о котором нам сказали еще на первом уроке.
Однако вернуться в школу мне уже не пришлось. Ни в тот день, ни позже.

Дома за кухонным столом сидела Мария. Левой рукой она неспешно наливала в граненый стакан водку, а правой легонько гладила по голове прижавшуюся к ней мою сестренку. Обе беззвучно плакали, роняя крупные градины слез на свои замызганные платья.
- Пришел ученый мужик..., прозевал свою маму. Тю-тю! Нет ее. Улетела, - непривычно скрипучим голосом проговорила Мария, уставившись в меня мутным, невидящим взглядом, и закончила свою негромкую тираду такой отборной бранью, что я застыл у двери, не решаясь пройти дальше.

- Чё ты буркалы свои вылупил на меня? Не веришь? Ищи- гляди ... Иди! - махнула она рукой в сторону нашей боковушки. Недопитая бутылка выскользнула из ее безвольно взлетевшей руки и, ударившись о наковаленку дяди Якова, брызнула сверкнувшими в солнечном зайчике блестками. Остро и противно запахло водкой.

Испуганно сжавшись, я продолжал стоять у двери, готовый выскочить на улицу. Мария тупо и отрешенно посмотрела на разбитую бутылку, нехотя сплюнула, махнула рукой и, запрокинув голову, выпила оставшуюся в стакане водку.
Из зала, голый до пояса, вышел дядя Яков. Я в изумлении открыл глаза, увидев его разрисованное, играющее крупными мышцами тело: на груди, распластав могучие крылья, был вытатуирован крупный орел, несущий в когтях голую женщину; на правой руке красовалась огромная змея, обвивавшая широкий прямой меч; на спине, от плеча до плеча, резал острым форштевнем синие волны стремительный эсминец.
Забыв о Марии, я не спускал зачарованного взгляда с дяди Якова, а он, не замечая меня, надвинулся синей глыбой над сидящей Марией и рокочущим низким басом прогудел;
- Шкура ты барабанная, гротмачту тебе в рот! Пьешь в одиночку, каракатица голопагосская! Гони бутылку, лярва косматая!
- Уйди, Яша... Богом прошу, уйди...,- нисколько не испугавшись и глядя куда-то мимо его головы, медленно, растягивая слова, проговорила Мария.
Яков оторопело поморгал глазами, отшатнулся от нее, сел верхом на отчаянно заскрипевший старенький венский стул и, облокотясь на его спинку локтями, посмотрел, словно гипнотизируя, в глаза Марии.
- Уж не по Таньке ли так загрустила?
- Ага, по ней. Тряхнув взлохмаченной головой, Мария пристально посмотрела в глаза Якова и добавила:
- А все-таки курва она. Мы как договаривались? Она - повар, я - посудомойка. Ехать вместе. А она? Ф-ю-и-ть! Сама уехала, а меня оставила... да еще вот этих... - Мария сделала рукой широкий жест в мою сторону и, легонько отстранив от себя Нину, предложила Якову:
- Давай, выпьем!
- Давай!- с готовностью отозвался Яков. - Твоя водка – мой закусон. Гони бутылку!
- Иди ты ..., - грязно выругалась Мария.

Не ожидая конца этой отвратительной сцены, я с сестрой прошмыгнул в нашу боковушку и убедился, что Мария сказала правду: материных вещей на привычном месте не было, кровать застлана какой-то полосатой дерюгой, на которой лежала одна небрежно брошенная подушка.

Ничего не понимая, я бросился на печку, к старухе-хозяйке. Стараясь говорить шепотом, чтобы не услышала Мария, я сквозь рыдания спросил:
- Где мама? Куда она уехала?
- А ты не реви, дитятко, не реви, - нащупав рукой мою голову, прошептала старуха. - Никуда не пропала твоя мамка. Ну, уехала ненадолго, ну и что? Приедет.
- А я? А мы? - обливаясь слезами, спросил я.
- А вы с Нинкой у нас поживете. Как и раньше жили. Мамка-то твоя чай не на гулянку поехала. Хлеб насущный для вас зарабатывать. Так-то, милок. Вон и рубаха твоя вся в заплатах. Новую надо. А где ей взять-то? Денег-то лишних у нее нету. Вот, даст бог, и заработает деньжат-то.

Старуха шептала, поглаживая меня то по спине, то по голове; пальцы ее многократно ощупали мои заплатки, обнаружили еще какой-то изъян на моей рубахе, а я, всхлипнув глубоко и не по-детски тяжко, слез с печи.
Мария с Яковом куда-то исчезли, а за столом уже сидели Сашка с Верой и усердно трудились над миской с пшенной кашей, поочередно черпая ее деревянными ложками.
 Анна поставила на стол еще одну миску и велела нам с сестрой садиться за стол. Я нехотя принялся есть, но что-то мешало глотать: то ли каша была сухой и давкой, то ли комок слез все еще душил меня, и я не мог его проглотить.
Сказав "спасибо", я вышел на улицу и побрел, не зная куда, и вскоре оказался у "Белых казарм", где работала мать.
Обычно шумный двор был пуст. Не ржали кони, не бегали по двору красноармейцы, не дымила труба над кухней.  Все словно вымерло. И только одна дверь, где-то в глубине двора, размеренно и громко поскрипывала ржавыми петлями, подчеркивая эту непривычную тишину.
Осмотрев двор через свой "секретный лаз", я подошёл к проходной. Из караульной будки вышел знакомый красноармеец и, выслушав меня, объяснил, что батальон был поднят ночью по тревоге и отправился на пароходе в Уфу, в летние  лагеря.
- Твоя мать, как раз перед тревогой, заступила на работу, хотела котлы готовить для завтрака, а командир велел в походных кухнях кашу варить. Тут труба тревогу заиграла. Она и поехала прямо на кухне. Я сам ездовым был. Домой к вам заехали, побрали кой-какой шурум-бурум - и на пристань. А меня за это командир из ездовых в караульные прогнал. Вот и торчу теперь тут. А ты не горюй. Лето быстро пройдет. - Он потрепал меня рукой по голове и, поправив на плече ремень винтовки, добавил:
- Ты ко мне чаще приходи - веселей будет. Нас, русских-то, тут всего двое осталось, остальные все башкирцы, поговорить не с кем.

Пообещав приходить, я побежал на пристань, втайне надеясь застать там мать. Но пристань была пуста.

Забравшись в укромный уголок за штабелями бочек, тюков и ящиков, я дал волю слезам и, только выплакав всю обиду и боль, сжимавшую мне горло, почувствовал некоторое облегченье. Горестно вздохнув в последний раз, я выбрался на дорогу, оглянулся на синий с белыми наличниками окон дебаркадер, на солнце, клонившееся к горизонту, и отправился домой.


5.

Весь май и добрую половину июня я жил настолько отрешенно, что все население дома махнуло на меня рукой.
В непогожие дни я отсиживался в нашей боковушке, выходя только к столу, а все остальные дни бродил по городу, избегая встреч со знакомыми. Но чаще всего бывал на пристани, наблюдая знакомую по Сталинграду картину посадки и высадки пассажиров.
Несколько осмелев, я пробирался не только на дебаркадер, но иногда проскальзывал и на пароход, успевая до первого гудка побывать во всех уголках, доступных для пассажиров третьего класса.
Вряд ли я сознавал тогда, для чего это я делал. Но одно бесспорно: во мне, даже незаметно для самого себя, созревало решение.

И однажды в июне я объявил Марии, что мы с сестрой уезжаем в Уфу.
- Ты что, белены объелся?- закричала она на меня. - Да ты знаешь, где она, эта самая Уфа? Я те такую Уфу покажу, что до мамкиного приезда ты и на задницу не сядешь! - кричала она, все больше распаляясь. В такие минуты ее слегка косившие глаза еще больше поворачивались зрачками к переносице, а на бледнеющем лице проявлялись в таком обилии веснушки, что казалось будто неряшливый маляр густо забрызгал его коричневой краской.
Накричавшись, она принималась плакать, сморкаться и бегать по кухне, припадая на свою уродливую от рождения ногу. Так было и на этот раз. Но своего апогея эта сценка не достигла: из зала вышла Анна, а с нею необыкновенно трезвый и совершенно серьезный дядя Яша. Мария метнулась было к ним, надеясь получить поддержку, но Яков мягко, но властно остановил ее:
- Ша, Мария! Сядь. Давай поговорим. И ты, Василек, садись.
Подчиняясь его воле, все уселись за стол, и Яков, удивительно спокойно, по-военному четко разделяя фразы, заговорил:
- Получилась скверная петрушка, это факт. Детям нужна мать – это тоже факт. Номер, который отколола Татьяна,  твоими молитвами, Манюня, подготовлен. Тебе и везти детей к мамке.
- Да ты что, Яша! - замахала на него руками Мария. - Я тут при чем?
- А при том,- не дал ей договорить Яков, - что ты была запевалой в этой оперетке. Молчи, молчи! - Сделав предупредительный жест широкой ладонью, Яков так посмотрел на Марию, что та молча проглотила фразу, готовую сорваться с языка, и осторожно кивнула головой в мою сторону.
- Понимаю, не маленький. Но факт- есть  факт, -продолжал Яков, - а раз так, то ты и расхлебывай до конца эту кашу. Ясно?

Мария снова принялась плакать и сквозь слезы доказывала Якову, что и денег у нее нет, и с работы ее не отпустят, и что дальше Бирска она нигде не бывала.
В разговор вступила Анна, а затем с печи подала голос старуха; зашли в дом две соседки и тоже включились в обсуждение этой проблемы. Перебивая друг друга, взрослые отстаивали каждый свое, единственно правильное, мнение, забыв совершенно о нас.
Выбрав удобный момент, мы с сестрой вышли потихоньку на улицу и побежали на пристань. Там я рассказал ей свой план поездки в Уфу и попросил никому об этом не говорить. Попрыгав от восторга, она пообещала, что никому, кроме мамы, не расскажет.
На следующий день, когда все ушли из дома, а старуха закончила свое каждодневное утреннее моленье перед иконой, я сказал ей, что мы уезжаем к маме. Она подозвала нас к себе, ощупала каждого руками, перекрестила двуперстым староверческим крестом и, сказав "с богом", велела взять полбуханки хлеба и бутылку топленого масла;достала холщовую торбочку из старого обитого полосовым железом сундука и, подавая ее мне, сказала:
- Не обессудь, ангел ты непорочный. Нету у нас больше ничего. Сам знаешь.
- Знаю, бабушка. Нам ничего и не нужно.
- Ну, с богом! - Она еще раз перекрестила нас, и крупные редкие слезы скользнули по ее сморщенным щекам. Мы с сестрой поцеловали ее и бросились вон, чтобы не расплакаться самим. На наше счастье Сашки с Верой дома не было уже целую неделю, - они гостили у каких-то родственников в деревне, но, тем не менее, я не пошел прямо на улицу,а воспользовался потайной тропкой: через огород и два соседних сада вывел сестру на другую улицу, где встреча с обитателями нашего дома была мало вероятной.
Часа в два пополудни к пристани подошел белый двухпалубный красавец пароход. На берег сошло всего два пассажира, а на посадку шли только трое молодых мужчин, да и те двигались не спеша, с большим интервалом. К тому же у трапа стояли два таких матроса, что прошмыгнуть мимо них незамеченными нечего было и думать: встретившись взглядом с одним из них, я понял, что на милосердие надеяться нельзя - уж очень суров был взгляд этого матроса. Тихонько дернув сестренку за рукав, я кивнул ей на берег, и мы сошли с пристани.
- Ну, чего ты? Почему не на пароход?- начала приставать она с вопросами, едва мы добежали до моего укромного уголка среди бочек.
- Нельзя нам на этот пароход. Больно он белый.
- Ну и что?
- Запачкаем - ругать будут.
- А я не буду пачкать. Зато он вон какой красивый. Пошли!
- Говорю - нельзя, значит - нельзя.
- А почему?
- Видела, что те дяди матросам давали?
- Ну, видела - билетики.
- А у нас их нет. И денег нет. Понятно?
- Ага, понятно. А ты попроси, чтобы нам дали билетики. Скажи: денежки мама потом принесёт, когда заработает.
- Да замолчи ты!- прикрикнул я на сестру и принялся снова объяснять, как и что нужно делать, когда придет другой пароход.
- А теперь - айда купаться!
- Пошли. А ты умеешь плавать?
- Не умею. Ну и что? Мы - где мелко.

У песчаной косы, где мы собирались купаться, место было занято: на узлах и самодельном сундучке сидела какая-то женщина с грудным ребенком, а у воды, осыпая друг друга песком, играли еще три мальчугана и рослая, но тоненькая, как тростиночка, девочка с длинной косой. По праву старшей она то и дело покрикивала на мальчишек, а иногда обращалась к матери, но та только отмахивалась рукой.
Становясь взрослыми, а тем более - отцами семейств, мы замечаем, что дети быстро знакомятся друг с другом; особенно быстро это получается у малышей трех-пяти лет.
Едва мы остановились у облюбованного места, как тройка чумазых оборванцев мигом подлетела к нам и принялась бесцеремонно рассматривать нас, шептать что-то на ухо друг другу и заговорщически посмеиваться. Их курносые носы, облупившиеся от солнечных ожогов, красными кнопками выделялись на круглых запыленных мордочках, а белокурые, цвета ржаной соломы, волосы были давно не стрижены и не мыты; коротенькие неопределенного цвета штанишки и выгоревшие, когда-то голубенькие, косоворотки без единой пуговицы пестрели большими и малыми заплатками; босые загоревшие ноги со множеством царапин и ссадин у всех троих были тонки и кривоваты и находились в непрерывном движении, словно их щекотали.

- Тебя как зовут? - обратился один из них к моей сестре, не обратив на меня ни малейшего внимания.
- Нина,- ответила сестра, прижимаясь ко мне спиною и, чувствуя во мне опору и заступника, добавила:
- А тебя?
- Меня - Иван, -ответил старшенький.
- А меня - Петя,- шагнув ближе к нам, сообщил другой.
- А меня – Силёска - кливая носка. А она и плавда кливая, - зачастил скороговоркой самый маленький, показывая свою и впрямь слегка изуродованную левую ножку.
- Айда с нами крепости из песка лепить,- предложил старший. Сбросив сандалии и оставив торбочку с едой на песке, мы принялись за игру с новыми знакомыми, позабыв на какое-то время о постигшей нас неудаче.

Песчаная коса, полого уходившая в речную глубину, отгородила от реки небольшой мелководный заливчик, вода в котором была настолько прогрета, что казалось будто не в речной воде шлепаешь босыми ногами, а в корыте с горячей водой, что наливала мать, купая нас сестрой дома.
В заливчик то и дело заплывали стайки серебристых мальков, и мы, поднимая тучи брызг, гонялись за ними, безуспешно пытаясь поймать хоть одного. Однако проворные рыбешки мгновенно уходили в глубину, куда мы не решались кинуться, и, сверкая белыми молниями, огибали мыс, появлялись с другой стороны косы, но уже на таком глубоком месте, где дно, несмотря на прозрачность воды, не просматривалось, и наш азарт погони мгновенно остывал.

Продолжая прерванное строительство песчаного городка, мы снова так увлеклись работой, что не заметили, как солнце опустилось к самому горизонту, и только когда отраженное зеркальной гладью реки оно заалело плавленым металлом, и красный цвет его разлился по всему широкому плёсу, я оторвался от нашего занятия и огляделся вокруг.
У пристани прибавилось народу; появилась ватажка грузчиков с неизменными "козами", перекинутыми через одно плечо; несколько поодаль выстроились подводы ломовых извозчиков. Всё говорило о скором прибытии парохода, и мною внезапно овладело какое-то смутное беспокойство, которое необъяснимым образом передалось и малышам: они перестали копаться в песке, озирались вокруг и, не сговариваясь, дружно побежали к матери, возле которой стояла девочка с косой и невысокий коренастый мужик, по-видимому, их отец.
Мальчишки наперебой стали что-то рассказывать родителям, но их звонкие голоса вдруг перекрыл густой бас пароходного гудка: из-за поворота реки невидимый ранее в лучах заходящего солнца появился приземистый однопалубный пароход.
Родители наших новых знакомых быстро подхватили свои вещи и направились к пристани.
- Мальчик! Помоги, ради бога, - позвала меня женщина с ребенком, - не унесу я всего-то.
Я с готовностью поднял небольшой узел с каким-то тряпьем, сестра взяла у нее корзиночку, и женщина, перекинув с руки на руку ребенка, заспешила за своим выводком, который вслед за отцом цепочкой двигался к пристани.
Пароход, между тем, уже швартовался у пристани и, когда мы подошли к трапу, пассажиры с него начали сходить, растекаясь по пристани или уверенно шагая в город. Проход на какое-то время опустел. На пристани воцарилась минутная тишина, нарушаемая только шипением пара за бортом парохода и журчанием льющейся откуда-то струйки воды. Затем прозвучала через рупор команда "пошел!" - и грузчики, один за другим, трусцой, побежали на пароход с грузом, заблаговременно подготовленным по другую сторону пристанского трапа. Два захода - и небольшой горки груза не стало. Объявили посадку.
Наши новые знакомые в том же порядке двинулись на пароход, но уже плотным строем, один за другим, и каждый с поклажей. Не отставали от них и мы с сестрой. Замыкала нашу колонну женщина с ребенком.
Развеселый матрос у трапа без умолку болтал с какой-то дамой и, словно между делом, бегло проверял билеты у пассажиров.
- Это что, все твои что ли? - удивился он, когда отец наших приятелей протянул ему пачку билетов.
- Мои, а то чьи же! - прохрипел мужик, поправляя на плече сундучок.
- Ну и ну! Настругал! - покрутил головой матрос, возвращая билеты, и снова заговорил с дамой.
- Иван! Чего стал? Иди на нос! - раздался за моей спиной голос женщины с ребенком. И мы гуськом потянулись влево туда, где слышался говор людей, и в сумеречном свете пароходного нутра угадывалось большое помещение, а справа, через открытую дверь, виднелись блестевшие от жирной смазки огромные шатуны пароходной машины.
Сгрудившись у свободных нар, мы побросали на них свои вещи и, для верности, чтобы никто не занял облюбованные нами места, по команде женщины с ребенком легли в один ряд, да так и заснули, не дождавшись отвального гудка и не попрощавшись с Бирском.


6.

Уфа встретила нас короткой, но необычайно шумной грозой. Раскаты грома рокотали, перекатывались один за другим почти без перерыва; ослепительные бело-голубые вспышки молний сполохами освещали полутемный салон и притихших пассажиров, многие из которых с ужасом смотрели куда-то вверх, беззвучно шептали молитвы и мелко, торопясь, крестились; несколько молодых мужчин и матросов стояли в проходе у самого борта и, стараясь перекричать каждый очередной удар грома, громко и восторженно что-то кричали. Как видно, созерцание грозы им доставляло истинное удовольствие, и они не испытывали ни малейшего страха перед разбушевавшейся стихией.
Соскользнув с нар, я подошел к ним, чтобы поближе рассмотреть то, что их так занимало, но в этот момент бортовой проем стало заслонять что-то огромное и темное. "Пристань!" - догадался я. Пароход слегка толкнуло, борта пристани и парохода сошлись вплотную, и в ту же минуту хлынул, как из ведра, ливень.

- Уфа! - крикнул матрос, пробегая по салону.
- Посторонись, граждане пассажиры! - прокричал другой, принимая трап с пристани. Началась разгрузка парохода.

Первыми сквозь потоки воды на пристань перебежали молодые люди, вся поклажа которых состояла из тощих холщовых торбочек да маленьких самодельных чемоданчиков.
Семейные, с громоздкими узлами, корзинами и сундучками, нерешительно топтались в проходах салона, не осмеливаясь покинуть надежное укрытие.
Очередной, особенно сильный удар грома с оглушительным треском грохнул, казалось, над нашими головами, где-то на верхней палубе; пронзительно вскрикнула какая-то женщина, и толпа, вопя и толкаясь, ринулась по сходням на пристань.
Наши попутчики, сбившись тесной кучкой, сидели на нарах, спокойно и безучастно наблюдая внезапно вспыхнувшую панику. Их спокойствие как-то передалось и нам с сестрой, и мы, примолкшие и напуганные, доверчиво прижались к женщине с ребенком и не спешили расставаться с ними.
Толпа у трапа уже значительно поредела, люди шли более спокойно, и в эту минуту ослепительно ярко блеснул луч солнца, наполнив полуденным светом все пространство между пристанью и пароходом; дождь прекратился так же внезапно, как и начался, и в салоне воцарилась необыкновенная тишина, нарушаемая лишь шипением пара в машинном отделении. Оставшиеся пассажиры молча покидали насиженные места и степенно проходили к трапу. Двинулись и мы с нашими попутчиками.
Иссиня-черная туча, заслонившая полнеба, уходила на заречные луга; где-то там, уже приглушенно, гремел гром; звонко шлепали по воде срывавшиеся с крыш дебаркадера крупные капли, а в лицо било ослепительно-яркое солнце, и благодатное тепло разливалось вокруг, согревая промокших до нитки пассажиров, успевших до нас сойти на пристань.
Наши попутчики сложили свои вещи на опрокинутую на берегу лодку, а их отец тут же пошел искать подводу. Дети, радуясь солнцу и теплу, увлеченно шлепали по теплым лужам, а мне уже было не до игр: за кособокими домишками, лепившимися на прибрежных кручах, угадывался большой, шумный и незнакомый город, в котором мне предстояло отыскать, как иголку в стогу сена, нашу мать, а как это сделать - я не имел не малейшего понятия.
Растерянно озираясь вокруг, я стоял возле женщины с ребенком и напряженно думал, не слыша того, что она мне говорила. Наконец одна фраза чем-то насторожила меня, и я уловил: "...солдаты...". Ну да! Конечно! Ведь я же еще в Бирске так думал: встретить в Уфе красноармейца или командира и спросить у него о лагерях.
Ухватившись за эту радостную и спасительную мысль, я рассмеялся, облегченно вздохнул и, простившись с женщиной, уверенно пошёл в неизвестность, крепко держа за руку свою сестренку.
Дорога от пристани, поднимавшаяся по косогору, вывела нас к окраине города, где поток пассажиров, пеших и конных, незаметно редел, растекаясь сразу по нескольким улицам, и мне трудно было сориентироваться, по которой из дорог идти. Осмотревшись, я выбрал широкую, мощеную круглым булыжником, обсаженную тенистыми деревьями улицу, и мы не спеша направились по ней, пристально всматриваясь в прохожих, в надежде увидеть того, кто был нам так необходим.
Однако время шло, солнце все более немилосердно припекало, уже и усталость давала себя знать, а заветного красноармейца мы так и не высмотрели на этой широкой улице. Где-то вдали, за рядами деревянных домов, стали просматриваться двух и трехэтажные кирпичные здания; прибавилось и народу на мощеных плитняком тротуарах; почти непрерывно грохотали по булыжной мостовой телеги с поклажей и порожняком; среди жилых домов появились дома с какими-то вывесками над входными дверями, и у меня словно сил от этого прибавилось: вот-вот, казалось, встречу я того, кто мне так нужен. Я уже готов был побежать, но тут моя сестричка разревелась, села у забора на траву и отказалась дальше идти.
- Я есть хочу, - заявила она сквозь слезы.
- Я тоже хочу, да молчу, - ответил я ей. - Вот к маме придем, тогда и поедим. Мама что-то вкусненькое даст.
- Ага, а когда мы придем?
- Скоро, потерпи еще немного.
- Ага, а у меня не терпится. Я есть хочу!

Дальше я уже не слышал, что говорила сестра: на высоком крыльце возле которого мы расположились, появились ноги в грубых солдатских ботинках и зелёных обмотках, закрученных спиралью до колен. Сердчишко моё учащенно заколотилось, и я, боясь ошибиться, вскочил на ноги, чтобы лучше увидеть того, кто стоял на крыльце. Да, вне всякого сомнения,  это был красноармеец!
Я готов был закричать "Ура!", но тут он повернулся ко мне лицом, и я узнал в нем одного из тех, с кем был знаком в Бирске.
- А-ба! А-ба! - вскрикнул он, смешно, словно крыльями, захлопал себя руками по бедрам и сбежал с крыльца.
- Как ты тут оказался? - спросил он, поднимая меня на руки.
- К маме приехал, - ответил я.
- Один?
- Нет, с сестрой.

Посмотрев за крыльцо, он увидел ревущую сестренку, опустил меня на землю и, не переставая удивляться, продолжал расспрашивать, как же мы одни добрались в Уфу.
Уловив, что сестра хочет есть, он достал из кармана кусок сахара, дунул на него раз, другой, подал ей и, подняв на руки, скомандовал:
- За мной! Здесь недалеко казармы, а там у меня бричка. Домчу мигом вас к мамке. Она у нас теперь в лазарете поваром работает.

Где она работает, я не понял, да и нужно ли было вникать в смысл этого слова, если главное, что так долго мучило и тревожило меня, свершилось. Глазами, полными восторга и ликования, я смотрел на моего спасителя, а грудь распирало от ребячьего желания кричать, радоваться или как-то еще выражать свой восторг по поводу этой необыкновенно счастливой встречи.
Тысячи вопросов роились в моей голове, готовые сорваться с языка, но я вдруг обнаружил, что ни имени его, ни фамилии не помню. И сколько я ни напрягал свою память - ничего не получалось, хоть под землю провались от стыда! Ничего не оставалось, как молча шагать за этим замечательным дядечкой. И я шагал, многословно отвечая на его вопросы и старательно избегая спрашивать о чем-либо. За разговорами я и не заметил, как дошли мы до казарм.
Красноармеец внезапно нырнул в какую-то калитку, вделанную в одну створку широких ворот, сказал что-то часовому, стоявшему под широкой кирпичной аркой, и мы оказались в огромном квадратном дворе, замкнутом со всех сторон сплошным двухэтажным домом. Мощеный крупными ровными плитами двор был тщательно выметен, и сами плиты, отполированные за долгие годы тысячами солдатских сапог, блестели словно металлические, отражая солнечный свет, падающий на них от противоположных окон казармы; справа и слева в стенах казарм белело несколько высоких дверей с табличками, а впереди, напротив ворот, зияли черными проёмами настежь распахнутые двери конюшен, в глубине которых угадывались стойла для лошадей; у конюшен в три ряда стояли невысокие коновязи из дубовых обгрызанных конями брусьев; под навесом, у крайней конюшни, стояла темно-зеленая бричка, и пара буланых коней, привязанная к ней, неспешно хрумкала овес из подвешенных на их морды брезентовых торб.
В считанные минуты кони были запряжены, и мы, удобно разместившись в бричке на каких-то мешках, тронулись к нашей заветной цели. Уже за воротами красноармеец достал из-под сиденья свой тощий вещмешок и, покопавшись в нем, дал нам по куску хлеба с салом и по куску белоснежного, с голубым отливом, сахара.
По тому, как наш возница выбирал улицы, не мощёные булыжником, я понял, что едем мы не по центру, а где-то окраиной; дома и улицы мало чем отличались от бирских и большого интереса ни у меня, ни у сестры не вызывали, а потому, вероятно, мы оба вскоре задремали.
Проснулся я от внезапно наступившей тишины: не постукивали колеса, не раскачивалась на рытвинах и ухабах бричка, не слышно было монотонной и нескончаемой песни, которую, будто про себя, негромко, напевал ездовой.
Кони стояли, пофыркивая, и усиленно обмахивались хвостами, отгоняя оводов. Над головой, невидимый в белесоватой дымке, звенел жаворонок. Метрах в десяти сзади нашей брички стояла встречная подвода, и наш ездовой, покуривая самокрутку, о чем-то разговаривал с таким же как и он красноармейцем.
С вершины холма, где мы остановились, открывалась чудесная панорама: сзади, куда уже клонилось солнце, широко раскинулся большой город; справа серебрилась излучина широкой реки; впереди бурый склон холма переходил в равнину, зеленевшую буйным разнотравьем, а за ней, замыкая панораму, темнел могучий лес, упиравшийся слева в лысую вершину довольно высокой горы; склон холма, казавшийся ровным и пологим, оказался целой системой холмов и холмиков, плавно переходивших один в другой, словно гигантские волны, и даже равнина была не такой уж ровной: несколько небольших оврагов пересекали ее с севера на юг и, расширяясь, спускались в пойму реки.
С последнего, перед равниной, холма я разглядел огромный палаточный город, большими белыми квадратами протянувшийся вдоль опушки леса на добрых два-три километра.
- Это лагеря? - спросил я, приподнимаясь в бричке.
- Лагеря, они самые, - ответил красноармеец.
- И мама наша там? Она в палатке живет?
- Чего ей в палатке жить? В палатках красноармейцы живут. А которые вольнонаемные да командиры - те вон в тех домиках живут.

Красноармеец ткнул кнутовищем куда-то вправо и тут же повернул коней влево, на едва заметную дорогу, круто взбиравшуюся на очередной холм.
Солнце уже опускалось на вершину Лысой горы, когда мы, одолев этот последний холм, резво покатились по склону туда, где у самого леса стоял двухэтажный деревянный дом, а поодаль, выстроившись в ряд, темнели небольшие щитовые домики. Ещё несколько минут, и бричка, объехав двухэтажный дом, остановилась у какого-то полутораэтажного строения, спрятавшегося под горой среди могучих развесистых кленов.
- Тпр-р-р! -звонко протрещал возница, натягивая вожжи, - приехали. Эй, Татьяна, принимай товар!
- Не велик барин, сам занесешь, - услышал я знакомый голос.
- Мама! - звонко крикнула сестренка, вскакивая на ноги. Красноармеец ссадил ее на землю и, отвернувшись, полез за кисетом. В темном проеме дверей показалась мать. Минуту она стояла, ничего не понимая, и только тогда, когда мы оба, обхватив ее руками, прижались к ней, заголосила негромко и принялась целовать нас, что-то невнятно бормоча сквозь слезы. Путешествие наше закончилось.

Можно было бы радоваться, что все так удачно сложилось, что снова мы вместе, но ни у меня, ни у матери почему-то не получалось веселья, и только сестра, с чисто детской непосредственностью, щебетала, не умолкая, а мать все реже и реже отвечала на ее бесконечные вопросы.

 Давно уже солнце опустилось за Лысую гору, давно отполыхал закат, и тени под кленами давно сгустились в мрачные сумерки, а мы все сидели у остывшей плиты, и мать не зажигала огня.
- Горюшко вы мое горькое! - тяжело вздохнув, проговорила наконец она, - ну куда я вас дену? Я сама в общежитии живу с девчатами, а вас куда положу? А кормить вас как буду? Здесь магазинов нет, а город далеко, не набегаешься.

Мы молча слушали ее причитания, не вникая в суть. Просто нам было приятно слышать ее голос, его привычные интонации, чувствовать, что она рядом, мягкая и такая теплая; мы сидели, тесно прижавшись к ней, и, кажется, не было такой силы, которая снова оторвала бы от нас нашу маму.
- Ну, ладно. Что будет - то будет. Чего уж теперь! Пойдем. Заперев дверь на висячий замок ,она взяла нас за руки и повела к тем маленьким домикам, что стояли на опушке леса.

Небо над нами сверкало яркими звездами, которые словно подмигивали нам из бездонной черноты. Вокруг было тихо и покойно. Сзади, на фоне звездного неба, горбатился голый холм, а слева мрачно темнел могучий лес, навевая жуть и одновременно подчеркивая какое-то странное чувство торжественности.
Я перестал смотреть в сторону леса и понял, откуда исходит это состояние торжественности и захватывающее дух видение красоты: все звездочки, большие и маленькие, расположились на небе широкой и бесконечно длинной полосой, и каждая из них весело подмигивала мне, снимая страх в моей душе и вселяя бодрость.
В крайнем домике, словно два желтых глаза, светились небольшие оконца; с противоположной стороны, освещая примятую траву, ложилась неяркая полоска света, падающая косо через неприкрытую дверь. Мы вошли. Четыре женщины, сидевшие за столом, дружно обернулись на скрип двери и молча уставились на нас, не обращая внимания на мать, стоявшую за порогом.
- Привет! - озорно воскликнула самая молодая из них. - Это что еще за номер? Откуда вы такие взялись?
- Да мои это, мои, - ответила мать, подталкивая нас в спины. - Свалились вот, как снег на голову. А куда мне их девать - ума не приложу.

Мать провела нас вперед, усадила на одну из коек и, присев к столу, принялась рассказывать подружкам о нашей одиссее, поминутно сморкаясь и вытирая слезы концом платка.
- Да ты не реви, Таня! Уладится все.
- Знамо дело - уладится.
- Ну и молодцы, ребята! В эдакую-то даль, да одни …,- загалдели подружки, подъехав на своих табуретках к нам вплотную.
- Ты вот что, укладывай-ка их спать вон на Люськину кровать. Она к матери уехала на неделю. Плоха, вишь ты, старуха у нее.
- И то правда! А завтра к главному сходи. Он мужик хороший. Да, да! Ты не смотри, что он строгай, он очень даже душевный человек.
Не переставая давать матери советы, женщины помогли ей раздеть и уложить нас и, убавив в лампе огня, вышли с ней из домика.

Сестра, едва положив голову на подушку, уснула, а я долго вслушивался в приглушенный разговор женщин за стеной, но, не разобрав ни слова, заснул, сморенный усталостью и всем пережитым за прошедшие двое суток.


7.

Главный врач лазарета, обслуживавшего лагерные сборы, оказался и впрямь душевным и внимательным человеком: через несколько дней мы переселились в пустовавшую комнатку в соседнем доме. Мать с темна до темна была на работе, сестра целыми днями играла с такими же малолетками возле дома  медперсонала или вертелась около матери на кухне, а я, предоставленный сам себе, осваивал новые места: слонялся по лагерям, заводя знакомства с красноармейцами, читал им письма и газеты, так как большинство из них были неграмотны, бегал с ними на речку Уфимку купаться или удил пескарей возле купальни.
Лето для меня пролетело как-то незаметно. Даже разговоры о скором окончании лагерных сборов не произвели на меня никакого впечатления.
Придя однажды в лагерь, я увидел пустые палатки да дневальных, скучающих под угловыми грибками. Весь палаточный город словно вымер. Пусто было и у коновязей кавэскадрона. Исчезли куда-то и пушки, строгими рядами стоявшие на ровной площадке с тыльной стороны лагеря.
Обескураженный вернулся я в расположение нашего бирского батальона, где был всегда желанным гостем и своим человеком.
У штабной палатки собралось несколько красноармейцев из переменного состава. Вид у всех был крайне утомленный; видавшие виды гимнастерки были мокры от пота; хлопчатобумажными фуражками со смятыми козырьками они вытирали вспотевшие лица и шеи и настороженно посматривали на откинутый полог палатки. Там кто-то разговаривал по телефону. Послышалось громкое "...есть!", и оттуда вышел мой добрый знакомый кадровый младший командир дядя Ваня.
- Никуда не отлучаться, отдыхать всем здесь!- скомандовал он и снова нырнул в палатку.
Бойцы мигом попадали на траву и, блаженно растянувшись, стали негромко переговариваться меж собой. Никем не замеченный я уже собрался уходить, как вдруг услышал:
- Василий Татьяныч! Ты куда?
Обернувшись, я вновь увидел дядю Ваню. "Кого это он зовет?" - подумал я, озираясь.
- Да тебя я, тебя. Айда сюда.

Не ожидая повторного приглашения, я проворно вскочил в палатку.
- Ты под Лысой горой когда-нибудь бывал?
- Бывал.
- Я имею в виду не от лазарета, не сверху, а снизу, от Уфимки.
- И оттуда бывал.
- А я, например, пройду там? Или вот мои красноармейцы?
- Вы-то пройдете, а вот они - не знаю.
- Отчего так?
- Так ведь там обрыв страшный, может с полверсты. Как стена.
А посредине, как верхушки деревьев кончаются, дыра такая, пещера называется. Она, говорят, под всей горой проходит, а другой ее конец выходит вон туда, к Белой. А еще говорят, там, посредине, озеро. А еще...
- Подожди, подожди, - перебил меня дядя Ваня, - пещера мне не нужна. Ты расскажи, как ты снизу вверх там поднимался?

Не торопясь, обстоятельно, как только мог, я рассказал дяде Ване все, что знал о нашей потайной тропке, где мы с мальчишками дважды за лето прошли на Лысую гору, сократив свой путь от Уфимки до лазарета раз в десять. Выслушав меня внимательно, дядя Ваня надолго задумался; достал из планшетки карту, долго рассматривал ее и, наконец, спросил:
- А ты сможешь провести нас через тот лес к началу вашей тропы?
- Конечно, смогу! - с готовностью заверил я дядю Ваню.
- А как же они? Ведь ты говорил, что они там не пройдут.
- Не знаю. Только там правда страшно... И, говорят, там много змей на солнышке греется... вокруг всей пещеры.
- Далась тебе эта пещера!
- Ага, а ползти-то надо около самой пещеры.
- Как это - ползти?
- А так, всем пузом надо к горе прижиматься и вниз не смотреть, а то сорвёшься.

Дядя Ваня еще немного помолчал, уложил карту в планшетку, потрепал меня по голове своей сильной, но мягкой ладонью и сказал:
- Вот что, Василек, схода к мамке и скажи, что будешь ночевать у меня. Но о нашем разговоре ни ей, ни своим приятелям - ни гу-гу. Понял?
- Военная тайна?- спросил я.
- Военная тайна, - очень серьезно ответил дядя Ваня, стягивая с ног грязные яловые сапоги.
- Ты беги, а я портянки заменю да с ребятами потолкую. К вечеру тебя жду. Ужинать будем вместе.
Я стремглав помчался к лазарету. Грудь мою распирало от радости и гордости за оказанное мне доверие. Я то бежал, то скакал козликом, издавая какие-то нечленораздельные звуки, но на подходе к лазарету уже выдохся и, вспомнив наставления дяди Вани, разговаривал с матерью совершенно спокойно.

Едва солнце повисло над Лысой горой, я уже был на месте.
- Успел, пострел! Садись с нами солдатскую кашу есть,- сказал дядя Ваня, усадил рядом с собой и подвинул ко мне полную миску жирной гречневой каши.
Красноармейцы, гремя котелками, полоскали их в длинном жестяном корыте, наполненном горячей водой, отходили к стоявшей поодаль бричке и, свернув самокрутки, не спеша покуривали, чего-то ожидая.
Дядя Ваня отнес наши миски на кухню, поговорил о чем-то с бойцами и, подсев ко мне, снял фуражку о блестящим козырьком, снял с неё звездочку и, подложив кусочек яркого кумача, закрепил ее на прежнее место.
- А для чего это?- спросил я, кивнув на фуражку.
- А это, Василь Татьяныч, для того, чтобы знать: кто есть кто. Понял?
- Нет, не понял.
- Ах, да! Ты же не в курсе дела. Ну, так вот, слушай: у нас идут учения. Маневры называется. Наш батальон и еще кое-кто - "Красные", а вон те, что в том конце лагеря жили, - "синие".  У них под звездочками ничего не будет. А у нас, как видишь, красные тряпочки. Это чтобы в бою не перепутать друг друга.
- А что, война будет?
- Да не война. Учение. Очень похоже будет на войну. Вот завтра и увидишь сам.
- А потом что?
- А потом... потом по домам разъедемся. Кончаются лагерные сборы.
Дядя Ваня легонько прижал меня к себе, посмотрел на часы, на Лысую гору, черным стогом маячившую на фоне догорающего заката, и, подтолкнув меня в спину, сказал, ни к кому не обращаясь:
- Задачка!
  Встал, привычным жестом одернул гимнастерку, расправил складки под ремнем и, надев фуражку, скомандовал:
- По ко-о-ням!

Бойцы, отдыхавшие на траве под развесистым дубом, быстро поднялись и сели в бричку. Уселись и мы с дядей Ваней. Ездовой, поправлявший упряжь, неспешно влез на свое сиденье, разобрал вожжи и, почмокивая губами, тронул потихоньку пару буланых коней, направляя их на едва заметную в густых сумерках лесную дорогу.
Вскоре за нами появилось еще несколько бричек, и все, погромыхивая колесами, устремились в непроглядную темень густого леса.
Я отлично знал эту дорогу: по ней мы ежедневно бегали купаться на Уфимку; ходили на болота, где красноармейцы косили сено; ездили на тачанках с отчаянными ребятами из пульроты. Всё до единого кустика мне тут было знакомо. А вот сейчас словно все растворилось в этой загадочной темноте: исчезли привычные очертания дороги; изменились формы деревьев и кустарников, обступавших дорогу; скрылись куда-то белоствольные берёзы и раскидистые вязы. И только тогда, когда засверкали над головой яркие звезды и отступила в сторону темная стена леса, я понял, что мы выехали на луг. Справа сверкнула серебристая лунная дорожка через Уфимку, на фоне которой появилась ажурная пирамида купальной вышки на лугу, освещенном луною, черными буграми застыли купины лозняка и отдельно стоящие деревья. Наезженная дорога уходила вправо, и ездовой остановил лошадей.
- Дальше куда?- спросил он, оборачиваясь назад.
- Держи, брат, по лугу, вдоль опушки, да гляди, чтобы в яму какую не угодить,- ответил дядя Ваня.
- Я тут все ямы знаю,- подал голос я, пробираясь к ездовому.

Прошло некоторое время, и перед нами вновь сверкнула река - это Уфимка, охватив огромной петлей широкий луг, выходила к обрывистому склону Лысой горы. Дальше ехать было некуда.

Дождавшись, когда чуть забрезжил рассвет, мы двинулись через неё к нашей цели, и, к моему удивлению, довольно легко одолели эту почти отвесную скалу.

Бойцы залегли в кустарнике почти у самой вершины, а дядя Ваня выполз со мной к опушке, где у нас с пацанами был оборудован в кроне огромного дуба отличный наблюдательный пункт, скрытый от постороннего взгляда, но позволяющий видеть далеко окрест.
Почти под нами, там, где Лысая гора плавными уступами спускалась в сторону лагеря, на самой верхней площадке стояла артиллерийская батарея; правее, в лощине, стояли артиллерийские передки и паслись кони; на гребне противоположного холма копошились какие-то фигурки, а еще правее, на склоне, спускавшемся к окраине города, затянутом еще предутренней дымкой, перемещалось что-то похожее на табун лошадей; палаточный городок, белевший четкими квадратами ясным днем, еще не был виден, но там, где угадывался его дальний край, было заметно какое-то движение.
- Ну, спасибо тебе, Василёк! Ну, брат, спасибо! - прошептал почему-то дядя Ваня. - Ты тут посиди, пока солнце взойдет, а потом дуй в лазарет, к мамке. Понял?
- Понял. Только я с вами хочу.
- Что ты! Сейчас тут такое начнется!

Дядя Ваня спрыгнул с дерева и исчез в кустарнике. И, словно подтверждая его слова, где-то за холмом гулко бухнула пушка. За ней ударило еще несколько орудий. К пушкам, что стояли под Лысой горой, побежали бойцы, сидевшие в окопах, которых я сразу и не заметил. Прогремел оглушительный залп, от которого я едва не свалился с дерева, и тут же раздалось дружное "Ура!"
"Красные", с которыми я пришел на Лысую гору, с винтовками наперевес бежали по склону к батарее. Впереди, с наганом в руке, бежал дядя Ваня. Прислуга на батарее, услышав "Ура!", бросилась к винтовкам, составленным в козлы сзади пушек, но тут вышел откуда-то командир с белой повязкой на рукаве и взмахнул белым флагом. На площадке вскоре все затихло.
Зато на противоположном гребне и на склонах холма нарастал сухой треск винтовочных выстрелов, частое татаканье пулеметов; по лощине, в тучах пыли, промчались всадники, а им наперерез, сверкая шашками в лучах восходящего солнца, неслась лавина конницы. Зрелище было настолько захватывающим, что я, забыв о наказе дяди Вани, смотрел, как завороженный, не смея оторваться от этой жуткой и, в то же время, впечатляющей картины.
Внезапно трескотня выстрелов смолкла, послышалось отдаленное "Ура!", и по склону холма, в сторону города, побежали сначала одиночки, а затем группы людей, и вскоре весь он был усеян бегущими, а на гребень, словно выпрыгивая из ямы, взлетали всадники. И вот уже две ясно видимые лавины, как две огромные руки, оставляя за собой шлейфы серой пыли, охватили бегущих людей. Клубясь и постепенно оседая, туча пыли скатывалась по склону и, наконец, скрылась в глубокой лощине.

На ближайших и дальних холмах воцарилась тишина, а вдали, под лучами солнца, забелели квадраты палаточного городка.
Исчезла и батарея, стоявшая под моим дубом, и дядя Баня со своими бойцами, и кони, а я сидел и словно заново видел этот бой, о котором раньше знал только понаслышке.
Мои приятели, услышав мой рассказ о виденном и пережитом, дружно объявили мне бойкот за то, что я не сказал им о поручении дяди Вани. Но бойкот этот продержался всего два-три дня: к концу третьего дня все они разъехались со своими родителями по разным городам, а мы с матерью, проводив бирский батальон, остались в Уфе, при лазарете.


8.

Новый, 1933 год мы встречали у елки, поставленной посреди нашей уютной комнаты, которую выделил нам главврач здесь же, при кухне воинского лазарета. Кухня и наша комната находились на первом этаже, а палаты для больных, кабинеты врачей и столовая занимали весь второй этаж.
Семьи медработников жили в доме напротив, и их дети, человек пять-шесть, помогали нам наряжать елку самодельными игрушками, конфетами и орехами. Вместе с ними мы готовили и художественную часть новогоднего вечера. Радости нашей не было границ!  Это был самый веселый и радостный Новый год  из всех предыдущих девяти лет и последующих пятнадцати.
Вместе с детьми был у нас и лекпом с женой, и два ходячих больных красноармейца, оказавшихся чудесными затейниками, неистощимыми шутниками и запевалами.
Лекпом Григорий Остапович развлекал детей весёлыми и смешными рассказами и загадками, а его жена с чувством спела несколько украинских песен.
За час до отбоя мать отнесла в лазарет целый поднос румяных, еще совсем тепленьких, пышек, а красноармейцы помогли доставить туда поющий на разные голоса самовар.
Дети, уже хорошо знавшие, что такое воинский порядок, дружно стали расходиться по домам. Ушел и Григорий Остапович с женой.
Оставшись вдвоем с сестрой, мы долго сидели молча, с восторгом рассматривая нашу елку, и не могли мы тогда даже подумать, что над нами собирается гроза.
Через несколько дней после Нового года мать вызвали в штаб. Пришла она оттуда вечером с лицом, опухшим от слез; не зажигая огня, села за стол; долгим, безвольным движением стянула с головы платок и, подперев голову руками, замерла в тяжелом раздумье.

То ли тревога, передавшаяся от матери, то ли пустой желудок беспокоили меня, но, просыпаясь несколько раз за ночь, я видел ее в той же позе, окаменевшую, безвольную.
Назавтра, придя из школы, я не узнал нашей комнаты: на пустой кровати лежали два узла наших пожиток, рядом стоял самодельный фанерный чемодан, перевязанный веревкой, а за столом сидели мать с  сестрой и чужая незнакомая женщина в белой курточке, в той самой, в которой мать обычно работала на кухне.
- Ну, вот и хорошо, что пришел,- сказала каким-то потухшим голосом мать.
Женщина быстро вышла на кухню и, погремев там посудой, вскоре вернулась с подносом, уставленным тарелками с едой.
- Покушайте на дорожку,- певуче, с сильным украинским акцентом сказала она, расставляя тарелки на столе.
- Всю жизнь сама обслуживала, а тут мне подают!- невесело пошутила мать.
Не сказав больше ни слова, женщина вышла. В гулкой пустоте большой комнаты стал слышен только звонкий стук ложек о тарелки да тяжелые, протяжные вздохи матери,
- А почему мы уезжаем?- спросил я шепотом.
- Уволили меня, сынок. С работы уволили. И комнату эту велели освободить,- ответила мать, вытирая концом платка набежавшие слезы.
Позже, лет, этак через пять, я узнал от дяди Вани, с которым мы случайно встретились в Уфе, что мать была уволена по ложному доносу лекпома Григория Остаповича, которому понадобилось на материно место устроить свою родственницу.

Так впервые в своем одиннадцатилетнем возрасте я узнал, что такое человеческая подлость, а через нее мы все трое хватили такого горького горя, что его с лихвой хватило бы на многих.


 
Скитания


1.

Увольнение матери с работы быть может не было бы столь трагичным случаем в нашей жизни, если бы мы имели в Уфе хоть какое-нибудь жилье. Но у нас его не было. А найти квартиру одинокой женщине с двумя детьми - оказалось делом далеко не легким.
Приютившие нас на несколько дней чужие люди уже через двое суток напомнили, что  пора и честь знать. Да и с работой у матери ничего не получалось: куда бы она ни обратилась - всюду был отказ. Продав на барахолке все, что только можно было, мать купила билеты на поезд, и мы поехали в Свердловск, где жила с семьей ее родная сестра.
Но и здесь счастье не улыбнулось нам. Устроиться на работу было нетрудно, но... нужна была местная прописка, а нам в ней отказали. Иногородних не прописывали. И, мало того,- предложили в 24 часа выехать из города. И куда нам было выехать, если во всей огромной стране у нас не было своего угла? И главное - не было отца, опоры и надежды нашей, за которым,как за каменной стеной, можно было укрыться от всех невзгод и напастей.
Мамина сестра, хоть и жила с двумя детьми в своём доме, но помочь нам ничем не могла: пенсию за умершего мужа она получала маленькую, а сама, уже по старости, не работала. Кто же еще мог помочь нам в этом городе? Никто! К тому же и участковый милиционер стал часто наведываться, напоминая, что нам давно пора выехать из города.
Сейчас, когда уже нет матери в живых, трудно восстановить события тех лет, трудно понять, что руководило ее поступками, но то, что последующие два года были сплошным хождением по мукам – безусловно. Уфа и Стерлитамак, Бирск и коммуна имени Ленина под Бирском, и снова Уфа - вот этапы нашего нелегкого пути.
Ужасающая бедность, голод, постоянное чувство страха и оторванности от большой жизни, которая кипела вокруг нас, наложили на нас с сестрой определённый отпечаток: мы росли замкнутыми, малообщительными, лишенными чувства коллективизма и товарищества, присущего всем детям, живущим на одном месте.
В каждой новой школе я был "новенький" и ,вероятно, по традиции всех школ, меня лупили все, кому не лень. А плакать было бесполезно, так как заступиться-то все равно было некому. И я терпел.

Терпел до тех пор, пока терпения хватало. И однажды оно лопнуло. Доведенный до отчаяния дикими выходками одного великовозрастного второгодника, я ринулся на него с кулаками, загнал в угол за печку и бил с таким ожесточением, что ни звонка, ни криков учительницы, вошедшей после перемены в класс, я не слышал, и только властная рука директора, мужчины атлетического сложения, оторвала меня от моего обидчика.
Было это в Стерлитамаке в начале марта. И стало последним днем моей учебы в четвертом классе. Из школы я был тут же исключен.
И никто не разбирался в этом шумном деле: ни учителя, ни моя мамаша, ни педсовет, ни, тем более, ученический совет, в выборах которого я сам принимая участие в начале учебного года.
До мая я слонялся без дела по городу; большую часть времени проводил в спортзале с красноармейцами части, где работала мать.
Уверовав в мою, не по возрасту, самостоятельность, она не имела привычки интересоваться моими школьными делами, да к тому же, видимо, стеснялась своей неграмотности: по вечерам я усердно читал книги, взятые в библиотеке, и это служило убедительным доказательством того, что я занят делом.
В мае, как только река очистилась ото льда, батальон погрузился на баржи, и мы снова двинулись в путь, снова в уфимские летние лагеря.
Наш караван из нескольких барж тянули старенькие буксиры, и путь до Уфы занял несколько суток. Устроившись на палубе среди красноармейцев, я с увлечением читал им вслух книги, слушал их разговоры или писал под диктовку письма, а ночью, спустившись в трюм, укладывался около матери и, согретый ее теплом, засыпал безмятежным сном ребенка, которому вся жизнь, несмотря на все тяготы и лишения, виделась в розовом цвете.
Наяву наша лагерная жизнь этого лета оказалась куда более сложной, чем я ее видел в своих мечтах. И складывалась она совершенно не похожей на ту, когда мать работала в лазарете.
А получилось все та: едва наш караван выгрузился на берег, командир батальона собрал всех командиров и передал приказ начальника лагеря сборов, запрещающий членам семей не только проживать, но и появляться в расположении лагеря.  На устройство семей отводилось два дня.

Пришлось и мне, одиннадцатилетнему, зарабатывать пропитание самому. Благо подвернулась тут же и подходящая работёнка: командиру первой роты некуда было деть двухлетнего ребенка, так как жена комроты работала машинисткой в штабе, и они, хоть и с опаской, взяли меня к себе нянькой, уступив слезной просьбе моей матери. У них я и жил, круглосуточно опекая капризного малыша, и питался вместе с ними, а гулять с подопечным ходил в окружении своих приятелей, которые помогали мне иногда носить уставшего бутуза.
Но истинное удовольствие я по-прежнему находил в общении с красноармейцами, среди которых я чувствовал себя своим и очень нужным человеком. Недоставало только дяди Вани, моего старого приятеля и постоянного покровителя; из разговоров со знакомыми бойцами бирского батальона я узнал, что дядя Ваня прошлой осенью демобилизовался.
Далеко не радостным в этот раз было и настроение матери. С работы она приходила очень уставшей и часто чем-то расстроенной, на мои вопросы отвечала односложно, какими-то недомолвками, а чаще просто вздыхала тяжело и привычно вытирала концом платка набегавшие слёзы, приговаривая при этом:
- Горе вы мое горькое! Ничего-то вы ещё не понимаете!

В конце августа уехала жена командира роты с ребенком, а за день-два до окончания лагерных сборов мать пришла необычно рано, повалилась на койку и до сумерек проплакала, не сказав нам ни слова.
Напуганные таким ее состоянием, мы с сестрой не знали, как себя вести. Страшно хотелось есть, но дома не было ни куска хлеба.
В лагере трубачи пропели сигнал "Отбой", и, кажется, с ним по всей округе разлилась тишина до звона в ушах; даже лес затих, словно прислушиваясь к тягучей мелодии сигнала, а мы в сестрой сидели, тесно прижавшись друг к другу, не решаясь войти в дом, и чутко вслушивались в наступившую тишину. Наконец, сломленные страхом перед этой жуткой тишиной и непроглядной темнотою, окутавшей нас, мы юркнули в дом и улеглись спать, не задавая матери вопросов.
Утром, чуть свет, мать разбудила меня, наказав никуда не отлучаться, и ушла.  Вернулась она тяжело нагруженная продуктами, но с таким подавленным настроением, как и вечером.
- Вот, детки, отработалась. Уволили меня. - сказала она, выкладывая на стол еду из вещмешка, ешьте солдатскую кашу в последний раз, больше такой не будет.
Пока мы ели, она уложила в чемодан наши пожитки, увязала в узел постельное белье, села на пустую койку и объявила:
- Из дома никуда не уходите. Скоро подвода попутная будет. Поедем на пристань.
- А куда поедем? - опросил я.
- В Бирск. Куда еще? - ответила она.

Почему именно в Бирск - я не понимал, но спрашивать у матери не решился. Часов около трех пополудни подъехал к дому боец на пароконной бричке, и мы тронулись в путь.
С грустью расставался я с привычным укладом армейской жизни, с полюбившимся лагерем и страшно жалел, что не простился со своими друзьями-красноармейцами. Хотелось в голос реветь, но мальчишеская гордость не позволяла в присутствии ездового поддаваться минутной слабости, и я молча, сквозь слезы, смотрел на скрывавшийся за холмом лагерь, на наш дощатый домик, одиноко стоявший на опушке леса.


2.

Бирск, как я заметил по угрюмому выражению на лице матери, не вызвал у нее ни теплых чувств, ни восторга. Да и у меня в душе вновь появился тяжелый осадок, едва я увидел с палубы парохода этот серенький городишко, разбросанный на высоких холмах правобережья Белой. Уж очень нерадостными были те годы, что прожили мы в этом городе до Уфы. Страшно было вспомнить и квартиру, в которой мы жили, и ее обитателей, и полуголодное существование последнего лета, когда мы остались без матери.
Единственным светлым пятном всей этой серой картины была моя первая учительница - Анна Сазонтовна. Вспомнив ее, я на какое-то время успокоился, предавшись мечтам о том, как я возвращусь в знакомую школу, услышу ее голос, почувствую ее легкую руку на своей голове. Я, кажется, даже ощутил это легкое прикосновение, увидел явственно её уютную квартиру, в которой бывал не раз, а, размечтавшись, представил, что и мы снимем такую же чистенькую, светлую комнатку и заживем, не зная нужды и забот.
Однако в действительности нашей получилось все не так. Мы снова поселились в той же мрачной боковушке у прежних хозяев; все так же пил и буянил дядя Яков; все так же ругалась со слепой матерью увечная Мария; все так же трудно было найти матери работу.
И меня тоже постигло горькое разочарование: школа, где я раньше учился, была начальной, а я уже вышел из этого возраста, и пришлось мне искать другую школу. Да и Анны Сазонтовны в этой школе уже не было: уехала к сыну в другой город.
Одна знакомая учительница, выслушав меня, сказала, куда пойти, и я тут же отправился по указанному адресу.
Школа эта оказалась очень далеко от дома, в конце Красноармейской улицы, почти у пристани, и размещалась в мрачном, сыром кирпичном здании, и основу ее учеников составляли детдомовцы, братия весьма вольная, драчливая и не признававшая никакой дисциплины.
Завуч, пожилая, сухонькая, небольшого роста женщина в строгом синем костюме с белым кружевным воротничком и золотым пенсне на аккуратном прямом носике, ввела меня в класс и остановилась, удивленная и разгневанная: вокруг учительского стола толпой стояли и кричали на все голоса мальчишки и девчонки; остальные сидели верхом на партах и так же громко о чем-то спорили, размахивая руками. Молоденькая учительница сидела за столом, обхватив голову руками, и беспомощно озиралась.
- Новенький! - звонко крикнул кто-то из ребят. Все дружно повернули головы к двери, увидели завуча, встали - и в классе воцарилась тишина.
- У вас есть свободное место? - спросила завуч учительницу.
- Есть. Только на задней парте, - смущенно ответила учительница. - Примите мальчика,- сухо сказала завуч и вышла из класса.

Я пошел на указанное место, но на проходе кто-то ловко подставил мне ногу, и я грохнулся на пол, вызвав взрыв хохота. В классе снова поднялся шум, среди которого едва пробивался слабый голос учительницы, призывавший детей к порядку.
Прошло несколько дней, пока мои новые товарищи разобрались, что я, как и они,- безотцовщина, что мать моя безработная, и что мы "перебиваемся с хлеба на квас", как заявил мой сосед по парте.
Мир был восстановлен, но он стоил нескольких пуговиц на моем стареньком пиджачке и крупного синяка под глазом.
- А ты как думал! Мы всех новеньких так проверяем,- сказал мне после уроков самый маленький, с синюшным лицом мальчик, который никогда никого не обижал, но всегда с азартом поддерживал любые, даже самые дикие выходки мальчишек.

К середине сентября мать устроилась на работу в какую-то артель, делавшую напильники. Работа была ручная, очень тяжелая, грязная, но она давала ей небольшой заработок и полпуда белой муки в квартал, из которой мы варили затируху, и тем питались почти всю зиму, иногда добавляя к этому скудному рациону немного картошки и овощей, если матери удавалось их купить.
Где-то в конце февраля мать встретила в городе наших соседей по Сталинграду, и они уговорили ее поехать в коммуну имени Ленина, что в пятнадцати верстах от Бирска, где, как сказал Иван Иванович, "еду дают бесплатно, все делят поровну между коммунарами".
Недолго думая, мать уволилась с работы, нашла попутчика, и мы, лунной морозной ночью, погрузив наши вещички в сани, двинулись в новую еще неизведанную жизнь.
В коммуне была только начальная школа. Ребята постарше ходили в другую деревню, где была десятилетка. Едва мы определились с жильём, я тут же разыскал своего сталинградского приятеля Костю Шевякова, а уж он познакомил меня со своими новыми друзьями, здешними ребятами Шабарчиным, Юшковым и Щеклеиным. Все трое звались Иванами. Это были чудесные мальчишки - дружные, трудолюбивые, готовые всегда прийти на помощь друг другу.
Иван Шабарчин был из большой крестьянской семьи, имевшей свой дом и привычный устоявшийся уклад деревенской жизни потомственных хлеборобов. Иван во всех делах был помощником у отца и, кажется, умел все делать: и коня запрягать, и лапти сплести, и скотину доглядеть.
У Юшкова и Щеклеина были только матери, такие же бездомные и не приспособленные к деревенской жизни, как и наша мать, и работали они на разных случайных работах.
Председатель коммуны, коренастый, круглолицый крепыш-украинец Иван Шевченко, долго ломал голову, куда устроить на работу нашу мать и, наконец, нашёл: определил ее техничкой и сторожихой в местную начальную школу.
Через неделю мы втроем поселились в маленькой  тесной комнатенке в здании школы, а я, в один из понедельников, пошёл с тремя Иванами и Костей в соседнюю деревню устраиваться на учебу.
Я уже знал, что при школе есть общежитие, в котором живут ребята из окрестных деревень, что ученики питаются в школьной столовой и ходят домой только по воскресеньям.
Семь верст - путь неблизкий для пятиклассников, но мы, выйдя из коммуны затемно, рассчитывали успеть к первому уроку. Впереди, метрах в ста, шагали пять-шесть девчонок, за ними - мы, а за нами, отстав на добрых полверсты, шли старшеклассники - у них свои дела, свои разговоры.
Пока шли лощиной да перелеском - было неплохо, хоть местами дорога и терялась за косыми переметами снега. Но только вышли на бугор, в открытое поле, сразу почувствовали, как пронзительный ветер забирается под наши ветхие одежонки. И чем дальше мы шли, тем жестче колола лицо февральская поземка. Ветер усиливался, шуршал у ног сухим снегом, посвистывал в высоком придорожном бурьяне. Стало не до разговоров. Нагнув головы, мы упорно шли, стараясь не потерять дорогу.

Шедший впереди Иван Шабарчин внезапно остановился. Подняв голову, я увидел девчат, стоявших тесной кучкой на дороге.
- Чего стали? - спросил Иван.
- Огоньки какие-то,- робко ответила одна из них. - Вон, видишь, мигают
- Померещилось вам! - бодро сказал Иван.- До деревни еще далеко, какие тут огоньки в поле?

В этот миг ветер стих на минуту, опала, приникнув к белому полю, поземка, и мы все разом увидели в темноте огоньки, словно в черном зеве русской печки тлеющие угли.
- И правда - огоньки! - удивленно произнес кто-то.
- Ой, что это? - пропищала одна из девчонок.
Из предрассветной темноты к нам приближались какие-то неясные пока, но похожие на больших собак, серые тени.
- Волки! - громким шепотом произнёс Шабарчин. - Волки! - вдруг громко крикнул он. – Кричите, девки, громче!

Мы вместе с девчатами принялись дружно кричать, размахивать руками, швырять комки слежавшегося снега; подбежали отставшие старшеклассники и, узнав в чем дело, последовали нашему примеру.

Утихший было ветер, словно нехотя, потянул поземку, прошуршал в бурьяне и вдруг задул с новой силой, пробирая нас до костей.
- Пошли дружно! - скомандовал Иван. - Кучкой пойдем - не тронут, Не переставая кричать, мы тронулись на мелькавшие огоньки, то увязая в свежих наметах снега, то выбираясь на крепкий наст. Впереди молча шёл Иван Шабарчин, стараясь не сбиться с дороги, с ним рядом рослая сильная Сербина, красивая марийка, жившая вдвоем с отцом, охотником и рыболовом, а за ними, орущей толпой - все остальные.

Серые тени, мелькавшие впереди, вдруг исчезли, затем появились справа, мелькнув сквозь позёмку красными огоньками, и, наконец, исчезли в снежной замети.
- Бежим! - крикнул кто-то из старшеклассников, вырываясь вперед.
- Ты что, ошалел? Куда! - заорал Иван, схватив парня за ворот, - Они же враз кинутся за нами. Спички есть? - спросил Ваня, ни к кому не обращаясь.
- Есть, - ответил парень.
- Давай. Девки, ломай бурьян, костер будем разводить, - поддержала Ивана Сербина.

Мы все дружно взялись ломать сухой бурьян, складывать его в кучу. Туда же полетели тетради и книжки из наших торб. Ещё минута- и костер запылал, отодвинув от нас темноту. Туда, где были волки, полетели поднимаемые ветром искры от костра, и мы уже не различали, где тлеет искра, а где волчьи глаза.
Вскоре весь бурьян вокруг нас был выломан и брошен в костер. Идти за ним в поле никто не решался. И когда, судорожно затрепетав, погас последний язычок пламени, мы заметили, что уже светает. Слева, недалеко от дороги, проявились очертания большой скирды соломы. Волков поблизости не было.
Страх, сковавший нас с первой минуты встречи со зверями, быстро прошел, уступив место общему возбуждению. Все разом вдруг заговорили, стараясь перекричать друг друга; каждый пересказывал виденное с таким упоением, как будто видел это только он, не заботясь о том, слушает ли его кто-нибудь.
Возбужденные, пропахшие дымом от костра, ввалились мы в школу. Шли занятия. На шум, поднятый нами, вышел директор и, выслушав нас, отвел в общежитие. Там, еще раз выслушав наш сумбурный рассказ о дорожном приключении, он заметил, что мы с Иваном Щеклеиным ведем себя как-то не так, как все; посмотрев на наши ноги, обутые в летние старенькие ботиночки, он спросил:
- Что, ноги, небось, поморозили? А ну, разувайтесь!

Однако разуться нам оказалось непросто: чулки примерзли к ботинкам, а пальцы, попав в тепло, болели так, будто тысячи иголок колют прямо в сердце, а непрошенные слезы ручьем текли из наших глаз.
Директор снял с нас обувь, схватил чей-то шерстяной носок с кровати и принялся растирать им мои ноги, приговаривая:
- Ничего, потерпи, до свадьбы заживет!
 Сербина в это же время оттирала ноги Ивана Щеклеина, а остальные ребята, окружив нас, смотрели, как наши побелевшие пальцы постепенно оживали, наливаясь спасительным теплом.

Это происшествие еще больше подружило нас, коммунарских детей, и мы оставались дружными не только во время учебы в школе, но и в летние каникулы: вместе работали в поле, помогая взрослым; гоняли коней в ночное; на сенокосе таскали волокушами сено к стогам, управляли конными граблями, сгребая сухое сено в валки, да мало ли какую работу приходилось выполнять в деревне! Всего не перечислить. И взрослые были всегда довольны нами. А это поднимало нас, вызывая законную гордость оттого, что и мы не даром хлеб едим.
Незаметно пролетел год, как мы обосновались в коммуне. В конце зимы 1934 года стали поговаривать, что с весны вместо коммуны будут организовывать колхоз. Что это такое - толком никто не знал, но слухи ползли упорно, вызывая всевозможные толки и кривотолки. Председатель чаще молчал или отшучивался, когда коммунары досаждали расспросами.
- От, бисовы диты! - беззлобно сердился он, отмахиваясь от наиболее назойливых односельчан, и втолковывал, пересыпая русскую речь украинскими словами:
- Ну, кака тебе разница: коммуна или колхоз будет? Были мы хлеборобами, хлеборобами и останемся. Пахал ты землю в коммуне -
будешь пахать ее и в колхозе.
- А кормиться как будем? - спрашивали коммунары. - Говорят, в колхозе не по едокам хлеб и прочее делят, а по трудодням каким-то. Это как понимать надо?
- Та шо ты ко мне пристав?!- взрывался Шевченко,- я ще в глаза того колгоспу не бачив, а ты - как, да как! Раскакався тут такий! От приедуть з району, тоди все расскажуть. Ось так! - и ,повернувшись спиной к спрашивавшему, спешно уходил из плотного круга коммунаров.

В марте, пока еще держалась санная дорога через Белую, уехали из коммуны Шевяковы, наши сталинградские соседи. За ними подались еще две-три семьи из тех, что спасались в коммуне от голода, но не знали сельской жизни и не находили применения своим рукам в деревне.
В последний день занятий, перед каникулами, нам здорово повезло: в школу на двух санях приехали по каким-то делам наши коммунары - дядя Ивана Шебарчина, Иван Дерюгин, наш земляк - Степан Косолапов да брат председателя Михаил Шевченко.
Узнав о такой оказии, директор школы отпустил коммунарских детей на час раньше, и мы, прихватив с собой свои вещички, уселись поплотнее в сани и тронулись в путь. Мне досталось место в санях вместе с мужиками.
Кони легкой трусцой бежали но накатанной дороге, и мужики, не обращая на нас внимания, продолжали давно начатый разговор:
-Вот ты, Степан, говоришь: городских жалко. А толку-то от них. Городские, они и есть городские, не знают они нашенской жизни, потому и не умеют ничего. Вот, хотя бы, его мать взять ...
- Да нет, Иван, Татьяну я знаю, она из Саклова, нашенская, и род их большой, крестьянский, а вот, поди ты, не заладилось у нее в жизни, и баста. За что ни возьмётся - все валится у нее.
- И то, - поддержал Михаил, - зимой дали ей телку – сдохла через месяц, прошлой весной дали двух ягнят - оба задавились на выпасе в заячьих петлях. С тех пор она никакой живности не держит. Так ведь, Василек? - обратился ко мне Шевченко.
- Так, дядя Миша,- ответил я, еще не понимая толком, о чём идёт разговор.
- Xa! Да где им живность-то держать? В школе, разве что. Нет, что ты ни говори, а пока домом своим не обзаведутся, пока по-настоящему корни здесь не пустят - не получится у них ничего путевого, - убежденно заявил Иван, подергал легонько вожжи и полез в карман за кисетом. Мужики свернули по "козьей ножке", заправили Ивановым самосадом, закурили и надолго замолчали, думая каждый свою думу.

Весенние каникулы я провел дома. Выполнял кое-какие работы на конном дворе, возил с поля, от скирд, солому да мякину, а вечерами подыгрывал на балалайке частушки девчатам: они часто приходили вечерами в школу, устраивались в пустующей классной комнате, пели песни, вели нескончаемые девичьи разговоры, занимались рукодельем, а когда пригрело мартовское солнышко, в погожие вечера девчата устраивались на сложенные у плетня бревна и голосили на всю деревню свои задиристые частушки, дразнили парней.
Но и в такие веселые вечера тревога не оставляла ни старых, ни молодых: каждая вечерка или начиналась, или кончалась разговорами о будущем колхозе.
Мать обычно не участвовала в таких разговорах. Да её мнения никто и не спрашивал. Люди говорили - она слушала, а что к чему - не задумывалась.
И вдруг в июле, в разгар сенокоса, заявила председателю, что мы уезжаем.
- Ну, что ж, Татьяна, держать тебя мы не будем, - сказал он,- все равно от тебя толку мало. Крестьянскую работу ты не знаешь, да и силёнок у тебя, видать, маловато: то ты болеешь, то в отхожий промысел бегаешь. Поезжай, будь ласка!
Через несколько дней белоснежный красавец пароход с непонятным названием "Жан Жорес" увозил нас из Бирска в Уфу.


3.

Какая-то притягательная сила была для матери в этой Уфе. Почти неграмотная, не имеющая никакой серьезной профессии, без родственных и дружеских связей в Уфе - она все эти годы стремилась в этот город, где, кроме бед и разочарований, ничего у неё не оставалось после каждого нашего приезда. И, тем не менее, мы снова приехали в Уфу.
С горем пополам нашла мать угол, где можно было разместиться на лето. Это был чулан в дощатых сенях, где стояла широкая деревянная кровать; окном служила дверь, а печку заменяла старая керосинка, купленная по случаю на толкучке.
Лето выдалось жаркое: днем немилосердно палило солнце, а ночи до самого августа были душными настолько, что в прогретом за день чулане трудно было дышать, и лишь под утро мы засыпали безмятежным сном праведников, чтобы в следующие сутки повторить все с начала.

Устроившись уборщицей в небольшой поликлинике, мать рано уходила на работу, а мы, предоставленные сами себе, находили занятия каждый по своему вкусу: сестра до вечера пропадала у каких-то подружек, а я - на реке, где с ватагой таких же огольцов целыми днями хлестал удочкой воду, в надежде поймать хорошую рыбину. Но, как видно, рано еще было придти настоящему рыбацкому счастью, и мы довольствовались пескарями да уклейками, которых не без успеха ловили у берега с чужих лодок.
Усталые, с облупившимися на солнце носами, но довольные своими рыбацкими трофеями, мы, с видом хорошо потрудившихся мужиков, возвращались поздно вечером домой, неся улов на кукане так, чтобы всем было видно нашу добычу.
В один из таких августовских вечеров, возвратясь чуть раньше обычного, я увидел во дворе дома солидного мужчину. Несмотря на жару, он был одет в великолепный черный костюм, белоснежную сорочку с галстуком-бабочкой и начищенные до зеркального блеска черные штиблеты; мягкие, слегка вьющиеся каштановые волосы обрамляли его высокий белый лоб, который резко контрастировал с загоревшим широким лицом; голубые глаза его светились добротой и лаской, а сильные, огрубевшие кисти рук свидетельствовали о том, что их владелец немало потрудился на своем веку.
Незнакомец хотел что-то спросить меня, но в этот момент из сеней вышла мать, одетая в свое единственное нарядное платье.
- Здравствуйте, Никифор Васильевич! - как-то смущенно и глухо произнесла она.
- А это ваш сын? - спросил он, опуская свою широкую ладонь на мою вихрастую голову.
- Мой, - ответила мать. - А вот еще и дочь.
Из-за ее спины появилась сестра и стала рядом, охватив мать за талию. Минуту-другую мы все трое рассматривали пришельца, чем, видимо, привели его в немалое смущение.
- Очень хорошие дети!- почему-то вдруг заключил он. - А погулять мы и позже сумеем, Таня. Не так ли? Надо же рыбаку должное отдать. Ведь он же старался. Вон сколько рыбы принес! - заговорил вдруг пришелец, оправляясь от смущения и неловкости.
- Не знаю, право..., не знаю, - окончательно растерявшись, заговорила мать. - Я и не ждала его так рано. Он всегда поздно приходит, а тут ...
- Вот и хорошо! - бодро воскликнул Никифор Васильевич. - Где тут ваша кухня? Сейчас рыбу будем жарить! - И он, не слушая возражений матери, и не обращая внимания на ее протестующие жесты, уверенно шагнул в сенцы, распахнул дверь в квартиру хозяев, но, увидев там сидящих за столом людей, тихонечко прикрыл дверь и вопросительно посмотрел на мать.

- Мы там не живем,- потерянно проговорила она, вытирая привычным жестом набежавшие слезы. - Вот наше жилье,- показала она на открытую дверь чулана.
Нисколько не смутившись, Никифор Васильевич вошел в чулан, быстро осмотрелся и, сбросив пиджак, сказал:
- Иисус Христос и в пустыне пищу себе готовил, а тут у тебя, Таня, все удобства.

Не переставая говорить, он почистил и пожарил рыбу, очень ловко и быстро почистил картошку, нарезал помидоры, и вскоре мы вчетвером сидели за накрытым чемоданом, служившим нам обеденным столом, с аппетитом уничтожая искусно приготовленный ужин.
Никифор Васильевич долго рассказывал матери о себе, о каких-то баптистах, то и дело повторяя имя Иисуса Христа, а мы с сестрой, перебравшись на кровать, вскоре заснули под тихий рокот его мягкого обволакивающего голоса.

Прогремели последние августовские грозы, наступили прохладные ночи с частыми туманами, обжигающе холодными стали росы на прибрежном лугу, все реже стали ходить мы с приятелями на рыбалку, а в последние дни августа я и совсем расстался с ними: Никифор Васильевич получил квартиру в строящемся доме, и мы переехали к нему, оставив наш мрачный и ставший холодным чулан.
Квартира была двухкомнатная, с большой кухней, которая служила нам и столовой, и местом, где каждый мог заниматься своим делом, не мешая другому. Жилые комнаты были настолько малы, что в них, кроме кровати и шкафа, ничего не помещалось.
В левом крыле дома, где мы поселились, все работы были закончены, но квартиры еще не заселялись; в соседнем подъезде не спеша работали отделочники, а в остальных трех подъездах вообще никаких работ не велось, и там, жутко завывая в зияющих пустотах оконных и дверных проемов, гулял ветер, погромыхивал листами кровельного железа, не закрепленного на перекрытии, постукивал досками строительных лесов. К зиме все работы в доме вообще прекратились.
Входить в нашу новую квартиру после второй смены школьных занятий, когда непроглядная темень окутывала эту мрачную коробку с грудами строительного мусора во дворе, было просто страшно. К тому же эту пустующую стройку стали посещать какие-то темные личности, пугавшие нас не только своими дикими выходками, но и просто своим присутствием.
За зиму мы так и не привыкли к этому еженощному испытанию страхом и с облегчением вздохнули, когда Никифору Васильевичу предложили освободить квартиру, а взамен дали одну комнату  в одном из рабочих бараков.
Жить стало тесно, но относительно спокойно, если не считать того, что мои отношения с "Исусиком", как за глаза называл я Никифора Васильевича, стали окончательно портиться.

А началось все с весенних каникул. Мои друзья-одноклассники как-то на одной из загородных прогулок учинили мне допрос с пристрастием:
- Послушай, Вась. А кто тебе этот дядька, с которым ты живешь? Отец, да?
- Нет, не отец, -ответил я,
- А кто же он? - настойчиво допытывались ребята. - Ты его как зовешь, папа?
- Нет. Просто - Никифор Васильевич.
- А он что, не обижается?
- Нет, только морщится иногда.
- А почему ты его "Исусиком" называешь? Он что, верующий?
- Баптист он. Ссыльный, - ответил я.
- Ну, ты даешь! А еще комсомолец.

Ребята загалдели, заспорили и разделились на два лагеря: одни доказывали, что лучше нам с матерью уйти от него, другие, более практичные,в основном те, что без отцов жили, говорили, что это все чепуха, что главное - материальная поддержка.
- Вам хорошо,- кричали Валерка с Колей Усовым, - у вас отцы. А вот у нас мамаши едва концы с концами сводят, чтобы нас одеть, обуть да прокормить.
- Все равно, я не стал бы жить с баптистом, да еще со ссыльным, да еще с "Исусиком", - хохотнул Рашид, - я бы лучше один жил.
- На какие бы ты шиши жил один? - спросил Валерка, - у тебя что,  миллион в банке, да?
Так, не придя ни к какому решению, мы  разошлись по домам.

А у меня с тех пор застрял в голове вопрос: "Кто же он мне, этот "Исусик"? То, что он ссыльный - ясно, потому что баптист. Что он простой рабочий - тоже ясно. Не буржуй, значит. А вот то, что у него семья в Москве, это как? И почему мать живет с ним, зная все это?
Вопросы громоздились один на один, а ответов не было. И спросить  не у кого.
Первую же мою попытку все выяснить, мать отпарировала житейски просто:
- Мал ты ещё, сынок, чтобы разбираться в этом. Помнишь, как мы в чуланчике жили? Вот и смекай своим умишком, как бы я вас двоих прокормила на свои семьдесят рублей. Или забыл, как в Бирске без штанов и без обуви сидел дома? Возразить было нечего. И в Бирске ,и в Стерлитамаке я действительно не мог подолгу ходить в школу из-за того, что не было во что одеться. Вспомнил и то, как в коммуне мать принесла котомку хлеба, заработанного ею в соседних деревнях швейным промыслом, и едва не замерзла в поле по пути к дому; вспомнил и голодные дни в Уфе, когда мать уволили с работы.
И все-таки все во мне протестовало, когда я начинал думать об "Исусике", а тем более, когда слышал его почти ежедневные проповеди о спасении души и великомученической жизни Иисуса Христа.
Каждая из таких вечерних бесед у нас кончалась бурным спором, в котором победителем, в силу своей эрудиции, выходил Никифор Васильевич, а я, хлопнув дверью, уходил на улицу и возвращался домой, когда все уже спали.
Лихорадочно искал я выход из этого замкнутого круга, но возраст оставался возрастом: в пятнадцать лет на самостоятельность рассчитывать не приходилось. Поэтому, едва закончив семь классов, я снова ринулся на поиски способов самостоятельного существования.

В Кировском райкоме комсомола один из секретарей как-то сказал мне:
- А не хотел бы ты поехать в военное училище? Тебя же возьмут без разговоров. Смотрите, ребята, сколько у него значков на груди: ГТО - раз, ПВХО - два, Ворошиловский стрелок - три, ГСО - четыре. Каково! Работники райкома и несколько знакомых комсомольцев из школ окружили меня, рассматривая с таким удивлением, как будто видели впервые, хоть и виделись мы в райкоме часто, так как я уже был секретарем комсомольской организации школы.
- Ну, так как?
- Я бы очень хотел, - ответил я.
- Правильно. Молодец! Сходи сейчас же в военкомат - там тебе все скажут. А я позвоню туда, договорились?

Поблагодарив секретаря, я помчался в военкомат.  А через месяц я уже ехал в Иркутск, в военное авиационное техническое училище.
Моей давней мечтой, вероятно с четвертого класса, были путешествия. Я много читал о полярных исследователях, геологах, сибирских охотниках; теоретически представлял, как развести костер в тайге, как соорудить зимой нодью, какие существуют ловушки на зверя и птицу; в коммуне я пробовал и на деле проверить свои познания: ловил петлями зайчишек, ставил силки на куропаток, летом успешно ловил кротов в саду, добывал вместе с мальчишками хомяков на пустошах за деревней.
А вот сейчас ехал без всякой мечты, с единственным желанием - приобрести самостоятельность, покончить с зависимостью от "Исусика".
Всю неделю, пока ехал до Иркутска, я ,почти не отрываясь, смотрел в окно, надеясь увидеть настоящую тайгу, какой ее представлял себе по книгам. Но за окном тянулись бесконечные степи, поля, перелески, мелькали реки и речушки, а тайги я так и не увидел.
Не увидел я по-настоящему и Иркутского авиационно-технического училища: мандатная комиссия признала меня еще несовершеннолетним, и мне пришлось, не солоно хлебавши, возвратиться домой.

На другой же день по приезде побежал к Рашиду. Они с Валеркой уже собирались в школу. Разговор получился короткий и, как оказалось, последний в нашей жизни.
- Что ты решил? - спросил Валерий.
- Пойду в геологоразведочный техникум.
- Так ведь уже поздно. Вторая неделя, как начались занятия, - сказал Рашид.
- А ты что, там учишься? - спросил я.
- Нет, мы в третью школу перешли, в восьмом классе будем учиться,- ответил он.
- Решили десятилетку кончать?
- Ага. Айда с нами.
- Нет, мне надо в техникум. Там общежитие есть. Сами понимаете.
- Понятно. Опять с "Исусиком" не ладишь?
- А зачем мне ладить? Никто он мне - и всё. Ясно? - начал горячиться я. - Да и не только это. Надо самому зарабатывать. Никифор на две семьи работает. А мать, сами знаете, всего семьдесят рублей получает. Как жить?
- Ты прости. Мы в школу опаздываем, - вдруг как-то сухо сказал Валерий.

И мои вчерашние друзья спокойно зашагали прочь от меня, даже не оглянувшись ни разу. Оторопело посмотрел я им в след, подметил, что на них новые шерстяные костюмчики, начищенные до блеска ботиночки, новые портфели в руках. Горько мне стало и обидно почему-то. Долго смотрел я вслед удалявшимся друзьям, словно уходящему от меня детству.


Часть вторая. ДНИ ТУМАННОЙ ЮНОСТИ

Выбор

Рашид был прав: в геологоразведочный техникум я опоздал, все учебные группы были укомплектованы полностью, и мне в приёме отказали.
Друзья из райкома комсомола помогли устроиться в железнодорожный техникум, и вскоре я с увлечением постигал новые науки, вживался в новую среду, во многом отличную от обычной общеобразовательной школы. Мои новые товарищи были в большинстве своем иногородние, а точнее сказать - из разных деревень Башкирии. Учились все старательно и, не имея в Уфе ни друзей, ни родственников, все свободное время проводили за самоподготовкой в учебных аудиториях или в общежитии.
Однажды, после очередной стычки с "Исусиком", я допоздна засиделся в общежитии, готовил вместе с ребятами уроки, читал им понравившиеся мне стихи Некрасова и всячески оттягивал время, не желая идти домой. Коля Сидоров, староста нашей группы, давно уже присматривался ко мне и, в общих чертах, знал кое-что о моих домашних делах. В тот вечер, когда большинство ребят уже спали, он подсел ко мне, положил руку на плечо, закрыл томик Некрасова и спросил:
- Ты что-то не торопишься сегодня домой, парнишша. Али люди чо сказали, али сам заметил чо? - попробовал пошутить он.
- Да всё то же,- ответил я нехотя.
- Понятно. А ты не падай духом. Мы тут с ребятами кое-что провернули. Директор обещал устроить тебя в общежитие.
- Хорошо бы в вашу комнату!- воскликнул я, обрадованный этой вестью.
- К нам и подселят. Тетерю отчисляют за неуспеваемость.

Через несколько дней я поселился в общежитии, сказав матери, что так лучше для учебы.
Мизерной стипендии едва хватало на то, чтобы кормиться в техникумовской столовой, но я упорно отказывался от помощи, которую мне предлагал "Исусик". Мать вначале плакала, предлагала вернуться домой, но, встретив мое сопротивление, махнула рукой: "живи, как знаешь!" И я жил как умел. Учился с одной мыслью: cкорее бы стать самостоятельным.
В конце октября к нам в техникум зашёл один симпатичный молодой человек. Высокий, стройный, с каким-то непередаваемо смелым взглядом ярких голубых глаз и обаятельной улыбкой на чистом, слегка загорелом лице; он, словно старый знакомый, непринужденно и дружески, заговорил с ребятами, стоявшими на крыльце.
- Привет, студенты! У кого есть закурить? А то мои кончились -перехожу на чужие. - Ребята сконфуженно переглянулись, и только один из стоявших на крыльце протянул ему пачку дешевеньких тонких, как гвоздики, папирос.
- Ну, нет! Летный состав такие не курит. У нас уж если курят, то по принципу: метр курим — два бросаем. А вообще-то — скверная это привычка.
- Так вы же сказали, что ваши кончились!- заметил тот, что предлагал закурить.
- Так это ж я так, для трёпу!- улыбнулся он своей ослепительной улыбкой.- Я уже давно не курю. Батя отучил. - И он выразительно потер то место, по которому все отцы детей своих учат. Ребята дружно рассмеялись, окружили тесным кольцом незнакомца, готовые слушать.

В это время над нами, заглушая голоса, протрещал самолет и, развернувшись где-то за домами, стал кружить над техникумом.
- Ну, Король, ты у меня сегодня схлопочешь! - погрозив пальцем
в небо, сказал незнакомец. - Видали такого аса? Виражи над аэроклубом закладывает!
- А вы - кто? - спросил Коля Сидоров.
- Владимир Ракитянский,- отрекомендовался незнакомец. - Приходите в аэроклуб - там и познакомимся поближе.
- Рождённый ползать - летать не может, - сказал кто-то из старшекурсников,- да к тому же эти ребята в железные дороги влюблены.
- Так ведь одно другому не мешает, - возразил Ракитянский.— У нас ребята из институтов учатся, с заводов. А Королев,- кивнув на улетевший самолет, сказал Ракитянский, - в деревне живет и работает. Раньше тележного скрипа боялся, а теперь вон какие виражи закладывает. Второй год из деревни на аэродром пешком ходит. И ничего. Только сильнее стал любить авиацию.
В здании громко зазвенел звонок. Ребята не спеша стали расходиться по аудиториям, а Ракитянский, задержавшись у двери комитета комсомола, крикнул вслед уходящим:
- Завтра я зайду к вам, ребята!
Весь вечер в нашей комнате шли жаркие споры: одни утверждали, что авиация - дело избранных, что не каждому дано летать, другие высказывались в пользу летного дела, но никто не изъявлял готовности пойти учиться в Аэроклуб.

- Паровоз - дело надежное, - говорил Коля, - он вон как прочно на рельсах стоит. А эта чертопхайка неведомо за что там держится; ну как остановится мотор - костей не соберешь! Нет, это не для меня. Я - за земную твердь!
- Ты как старый дед, Коля. Ворчишь, как будто про самолет первый раз услышал,- возразил Петя Рябко. - Летать - это же здорово. Парить, как птица, и видеть далеко-далеко!
Мечтательного Петю поддержали многие ребята, и все-таки никто из них не высказал желания пойти в аэроклуб.
На следующий день Ракитянский появился у нас к концу занятий. В ленкомнате собрались ребята почти от каждой группы по нескольку человек. После недолгой беседы директор прямо заявил, что не одобряет призыв "товарища летчика", хоть и понимает, как важно для Родины иметь воздушный флот, но не менее важным считает и пополнение кадров для растущих стальных магистралей.  Ребята одобрительно зашумели и после беседы разбрелись потихоньку кто куда. Возле Ракитянского остались 5-6 человек, которых перспектива через год попасть в военное летное училище, а еще через год стать лейтенантом военно-воздушных сил устраивала больше, чем долгие годы учебы для получения профессии инженера-железнодорожника.
Я не высказывался ни за, ни против. Просто стоял и любовался Володей Ракитянским: его красивое одухотворенное лицо, стройная фигура с хорошей строевой выправкой, скупые красивые жесты и смелый, искрящийся здоровым юмором взгляд покорили меня. Однако я и мысли не допускал, что могу стать таким же, как он. Во-первых, потому, что я ростом мал и внешне неказист, во-вторых, был уверен, что здоровье не позволит летать. "Исусик" давно внушал мне, что у меня порок сердца, и что я - просто недочеловек, пригодный только на то, чтобы славить Христа и всю жизнь свою посвятить служению Богу.
Поговорив с ребятами пяток минут, Ракитянский предложил:
- Пойдем, ребята, на медкомиссию. Сегодня наш день в поликлинике. Кто пройдёт медкомиссию - тому и быть соколом, а нет - вернётесь назад, грызть гранит железнодорожной науки. Платить за комиссию не придется, так что вернетесь без потерь.
Так и не приняв никакого решения, я отправился вместе с ребятами, а где-то в глубине души теплилась слабенькая надежда: "А вдруг пройду медкомиссию..."
И прошёл! Был признан годным к летной работе без ограничений! Я долго вчитывался в неразборчивые строчки выданной мне справки и, не удержавшись от нахлынувших на меня чувств, спросил Ракитянского:
- Это правда, что тут написано?
- Конечно, правда, - ответил он, - вот и печать, и подписи ...- все, как надо. Поздравляю! - обнял он меня.
- А дальше что?
- А дальше - пойдем в аэроклуб. Зиму будем изучать теорию, а летом - на аэродром. Летать, парень, будем! Ух, до чего же это здорово - летать!

И началась для меня новая, неизведанная, трудная, но интересная жизнь, так и не ставшая нудной, повседневной работой до тех пор, пока я летал.
В ночь с 7 на 8 ноября выпал обильный снег и ударил крепкий морозец. Дома и улицы оделись в ослепительно белый наряд, и праздничные флаги и транспаранты горели под утренними лучами солнца необыкновенно ярко. Рассматривая из окна аудитории это торжественное убранство города, я непрестанно думал об одном: как совместить учебу в техникуме с занятиями в аэроклубе.
Правда, один старшекурсник в прошлом году окончил аэроклуб и теперь успешно заканчивал учебу в техникуме; был отличником учебы, членом комитета комсомола, и сейчас иногда ездил на тренировочные полеты. Но это один из всего техникума. А есть и такие, что бросили аэроклуб - не осилили двойную нагрузку. Как быть?
По противоположной стороне улицы, утопая в снегу, шел какой-то мужчина, удивительно похожий на Никифора Васильевича. И острая, как молния, мысль будто обожгла мозг: "Ну нет, я тебе, "Исусик", докажу, какой я недочеловек!"
И всё стало на свои места: отлетели прочь сомнения и страхи, наметился, хоть и смутно, план действий.
Вечером, как только закончились занятия в техникуме, я отправился в аэроклуб. И, надо было видеть, с каким благоговением, с каким торжественным вниманием ходил я из класса в класс, с какой жадностью впитывал в себя эти необыкновенные названия новых дисциплин: аэродинамика, аэронавигация, метеорология, парашютная подготовка. А какая музыка слышалась мне в названиях деталей самолета У-2: фюзеляж, нервюра, стрингер, элерон, лонжерон, пропеллер. Боже мой! Голова кружилась, и захватывало дух от всей этой необычности названий, определений и перспектив. Ясно, что техникумовский "сопромат" не шёл ни в какое сравнение с этой поэзией!
И начались для меня с этого вечера сплошные скачки с препятствиями: днем - занятия в техникуме, вечером - в аэроклубе, ночью - самоподготовка до изнеможения. Спать приходилось мало, но усталости не чувствовал: вероятно выручала молодость да неистребимое желание обрести самостоятельность, а с нею и полную независимость от неприятного мне человека.
Иногда, по выходным дням, я забегал домой навестить мать с сестрой, стараясь, по возможности, избежать встреч с "Исусиком", a потому долго у них не задерживался, ссылаясь на занятость, на дополнительные уроки, на общественную работу, на культпоходы.
Об учебе в аэроклубе умалчивал: хотелось сообщить об этом тогда, когда начну летать, чтобы тем самым убедительно опровергнуть все доводы "Исусика" о моей неполноценности.

 
Тропинка в небо

1.

И вот настал день, которого я ждал с таким нетерпением: закончились занятия в техникуме. Ребята разъехались по домам. Сданы зачеты по теории в аэроклубе. В нашу учебную группу пришёл инструктор, с которым нам предстояло летать.
Небольшого роста, ничем не примечательный и довольно немногословный, он чем-то приковывал к себе внимание.
- Моя фамилия - Гришин,- коротко отрекомендовался он. Проверил нас по списку, внимательно всматриваясь в лицо каждого, задал некоторым вопросы и объявил:
- Завтра к 6.00 всем на аэродром, добираться самостоятельно. Томарову можно на час позже. Все свободны.

Мы удивленно переглянулись: когда он успел узнать, что Томаров живет в деревне и ходит в аэроклуб пешком! Расходиться не хотелось. Ожидание чего-то необыкновенного, радостного волновало. Группами по 3-5 человек мы бродили из класса в класс, обменивались мнениями об инструкторах с другими курсантами, расспрашивали преподавателей о порядке полетов на аэродроме, подолгу сидели в кабине учебного самолета, экзаменуя друг друга.
Назавтра, чуть свет, я уже шагал по спящему городу к аэродрому. Шаги гулко отдавались в пустынных улицах, а грудь распирало от избытка радости. Хотелось петь, кричать, объявить всему свету, что я иду на полеты.
В лесу, за железной дорогой, было еще сумеречно, но сквозь вершины белоствольных берез просматривалось предутреннее небо: густая его синева постепенно бледнела, растекалась нежным голубым цветом, а справа в эту ослепительную голубизну невидимый художник уже добавлял желтоватой краски, которая ближе к горизонту переходила в нежные розовые тона, наливаясь все больше кармином, и, только я вышел на опушку, - ослепительно яркий шар солнца как-то мягко и плавно выкатился из-за дальнего холма, заливая все вокруг золотистым сиянием.
Любуясь восходом, я долго стоял на опушке леса, слушал звонкие птичьи трели, всей грудью вдыхал чистый настоянный запахами трав и цветов воздух и чувствовал, как всё мое существо набирается какой-то чудесной силой, покоем и уверенностью. Тропинка, петлявшая по лесу, теперь вела меня по его опушке и вскоре свернула к небольшим колкам молодых берез, среди которых были разбросаны какие-то строения, похожие на вагончики, а чуть правее, по краю широкого луга, шеренгой стояли зеленые самолёты У-2 с зачехлёнными моторами.
В опьяняющий запах трав вплёлся знакомый по моторному классу запах авиационного бензина, масла и эмалита, и как-то сразу отошло на второй план очарование природой, и меня неудержимо потянуло к самолетам.
Свернув с тропы, я торопливо зашагал напрямую к самолетной стоянке, но вскоре понял, что совершил глупость: обильная роса с травы тут же перекочевала на мои брюки, а белые брезентовые туфли превратились в серые чавкающие водой лапти. Ледяная росная влага моментально проникла сквозь ткань и, обжигая разгорячённое тело, потекла от самого пояса по ногам. Однако возвращаться на тропу было уже бессмысленно, и я шагал, продираясь сквозь густые заросли травы, пока не уперся в колючую проволоку, ограждавшую со стороны леса все аэродромное хозяйство.
Приподнять колючку, чтобы пролезть на ту сторону изгороди не удалось - туго по-хозяйски натянутая проволока не поддавалась, и я решил пролезть между ее рядами, но когда цель была уже почти достигнута, нога моя скользнула по какой-то мокрой щепке, и я упал на бок: раздалось негромкое протяжное потрескивание, острая саднящая боль обожгла правое бедро, а мои теперь уже бесформенные штаны оказались крепко схваченными двумя рядами колючки. Дрыгать ногами было не только бесполезно, но и опасно, как я убедился с первой же попытки освободиться от колючего плена. Расстегнув ремень, аккуратно выбравшись из мокрых штанов, я снял их с колючих шипов и обмер: правая штанина от пояса до колена была разорвана и испачкана кровью. А ведь это были мои единственные штаны! Горячий ком горькой обиды подступал к горлу, и я готов был заплакать, но в этот момент на стоянке, оглушительно чихнув, заработал мотор, и я, махнув на все рукой, бросился бежать к самолетам, размахивая рваными штанами.
Курсантов на стоянке еще не было, и техники с мотористами, окружив меня, долго потешались, расспрашивали, как меня черти угораздили остаться в такой торжественный день без штанов.
- Хватит ржать, жеребцы!- прикрикнул на них инженер аэроклуба, незаметно подошедший к толпе. - Помогите парню. Ты из чьей группы будешь? - спросил он.
- Из группы Гришина, - ответил я, зажимая рану ладонью.
- Иванов! Помоги курсанту. Аптечка у меня. Там же и нитки найдешь. Остальным - по машинам!  Скоро инструктора приедут.
Через несколько минут рана моя была обработана, штанина, хоть и грубо, но зашита.
- Ну, как? - спросил Иванов.
- Спасибо, хорошо.
- Работать можешь ?
-  Конечно! А летать допустят? - спросил я, ощупывая забинтованное бедро.
- До полетов заживет. Не сейчас лететь,- ответил Иванов, укладывая в ящичек иголку, нитки и еще кое-какую мелочь.
- А разве сегодня летать не будем?
- Больно ты шустрый! Сегодня вы будете устранять зазоры.
- Какие зазоры? - недоуменно спросил я.
- Между тряпкой и плоскостью, - хохотнул Иванов. - Вчера инструкторы, летали. Понял?
- Нет, не понял.
- Ну, пойдем, я тебе покажу, как это делается. Первый пришел -тебе и тряпки в руки. Пошли!

День, несмотря на изнурительную жару, прошел как-то быстро и незаметно. Сначала мы всей лётной группой усердно драили свой самолет, потом, упираясь руками в крылья и стабилизатор, откатили его в поле и долго, по очереди, тренировались в подходе к самолету, посадке в кабину, выходу из нее и докладу инструктору, и, только после этого, умению запускать мотор и выруливать на старт.
Семь потов сошло с каждого из нас, пока инструктор остался доволен нашими навыками в этом простом и, казалось, ненужном деле. Отработав все действия и получив замечания инструктора, первая пятерка ушла отдыхать на "Пятачок", как здесь называлось место отдыха на старте, где уже красовалась свежая "стартовка", по нашему - стенгазета, которую успели выпустить бывалые курсанты из трен-отряда, помогавшие инструкторам вести занятия с нами.
Вдоволь насмеявшись над забавными карикатурами и задиристыми стишками под ними, мы узнавали себя, свои неуклюжие попытки оседлать терпеливые У-2, и нисколько не обижались на авторов.

А с поля по-прежнему доносилось:
- Контакт!
- От винта!
И после короткого урчания запущенного мотора и небольшой паузы после его остановки слышалось:
- Товарищ инструктор, разрешите получить замечания!
К концу дня уставшие, но чрезвычайно довольные первым приобщением к своему будущему, мы дружно закатили самолеты на стоянку, любовно протерли их ветошью от винта до лампочки на руле поворота, заправили маслом и бензином, привязали к ввернутым в землю штопорам на случай непогоды и разбрелись по домам.
Завтра полеты.


2.

Утро - как по заказу: тихое, солнечное, на небе ни облачка; обильная роса, сверкавшая изумрудами на яркой зелени травы, предвещала сухую погоду.

Инструктор построил нас на линейке перед самолётом, объявил порядок полетов и с первым курсантом порулил на старт. Нам с Тошкой Токаревым досталась "почетная" миссия сопровождающих: придерживая крыло рукой, мы шли рядом с нашим У-2 до стартового пятачка; остальные курсанты, прибрав стоянку, пришли туда строем, под командой старшины группы. Вслед за нами выруливали самолеты других групп, так же строем шли курсанты, несли скамейки, бачки с водой, стартовку.
Аэродром оживал, наполняясь шумом моторов, громким говором людей, обычной предполетной суетой. Самолеты один за другим выруливали к белому полотнищу посадочного "Т"; курсанты поднятием руки просили старт и после взмаха флажка стартера начинали разбег. Вcё было просто, буднично и удивительно спокойно. А между тем - празднично!
Все курсанты, как мне показалось, со скрытым волнением наблюдали за каждым движением рулящих и взлетающих самолетов; разговоров на пятачке почти не слышно; каждый - внимание. И только группа ребят, бывших авиамоделистов из Дома пионеров, которые были здесь своими людьми, беззаботно травили анекдоты или отпускали, с видом знатоков, колкие реплики в адрес неудачно приземлившегося экипажа.
Подходил к концу первый час полетов. Подошла и моя очередь садиться в самолет. Я уже знал, что предстоит сделать два полета по кругу: первый - ознакомительный, чтобы осмотреть с воздуха аэродром, запомнить его очертания и "место на земле", как сказал на построении инструктор, и второй - чтобы подержаться за ручку управления, но "не пытаться выполнить сразу высший пилотаж".
Угнездившись на сидении, я с чувством явного превосходства посмотрел на ребят, стоявших на "пятачке"; осмотрел летное поле; обернувшись, глянул на город, скрытый густой дымкой; с мстительным злорадством вспомнил "Исусика" с его пророчеством о моей непригодности к полётам и принялся рассматривать приборную доску, вспоминая назначение каждого прибора. Мотор потихоньку молотил на малых оборотах, отбрасывая на меня струю уже изрядно прогретого жарким солнцем воздуха.
Внезапно черная ручка управления, спокойно стоявшая между ног, пришла в движение и больно ударила меня по лицу, когда я склонился, чтобы рассмотреть что-то на полу кабины. Подняв голову, я увидел инструктора, который что-то говорил, похлопывая себя по шлему. Приложив ладонь к голове, я понял, что не присоединил шланг переговорного устройства к своему "уху", металлической трубке, которая торчала из моего шлема. Исправив оплошность, я услышал целую тираду весьма нелестных слов, сказанных в мой адрес, и мы порулили на старт.
Перед взлетом инструктор напомнил, чтобы я не брался за ручку управления и не ставил ноги на педали; поднял руку около посадочного "Т" и, дождавшись взмаха флажка стартера, плавно увеличил обороты мотора до полных.
Самолет побежал, набирая скорость, затрясся на неровностях лётного поля, и вскоре я почувствовал, словно чья-то сильная рука поднимает мое сиденье; еще несколько легких толчков - и мы оторвались от земли, а затем её зеленое покрывало стало уходить куда-то вниз, а горизонт, раздвигаясь, открывал все новые дали, о которых я только догадывался, находясь на земле. Вот уже и далекий лес под нами, вот и река, серебристо блеснув, протянулась, петляя из-под левого крыла, и неподвижной извилистой ленточкой осталась далеко внизу справа.
Самолет сильно накренился, подняв в бездонную синь неба правую полукоробку крыльев, а левой, описывая плавную дугу вокруг какого-то города.
- Уфа! - восторженно закричал я, показывая рукой за борт. Мост через Белую! Ур-р-а! Поезд, Поезд!
Инструктор широко улыбнулся и тут же спросил по СПУ:
- Покажи аэродром.
Я закрутился на своем сидении, стараясь скорее отыскать наш аэродром, выглянул за борт справа и слева, оглянулся назад, но нигде ничего похожего не видел. Из-под шлема потекли противные капли пота, защипало в глазах, но искомое не обнаруживалось.
Закончив разворот, инструктор осклабился в белозубой улыбке и отвернулся,
"Позор, - подумал я,- потерял ориентировку". Но тут же одернул себя: " мы же над Уфой, вот она; а вот железная дорога, а вон, кажется, тот переезд, через который я хожу на аэродром, а вот...
- Ура! - закричал я, - вижу!- И показал рукой вперед и вниз, где маленькой зеленой стрекозой по лугу катился чей-то У-2, а чуть сзади белело посадочное "Т".
Инструктор согласно кивнул головой, довернул самолет и убрал газ. Летное поле, отороченное по краям кудрявыми березовыми колками, понемногу приближалось, увеличивалось в размерах, четко вырисовывалось в деталях, и в тот момент, когда стали различимы отдельные травинки, самолет вышел из угла планирования и, пронесшись в метре от земли, плавно, на все три точки, приземлился у самого посадочного "Т", широко распластавшего на траве свои белые полотнища.
Развернувшись после пробега, мы снова подрулили на старт. Инструктор, не мешкая, взлетел и, переведя самолет в набор высоты, сказал по СПУ;
- Легонько держись за ручку и поставь ноги на педали. Только легонько. Поведем самолет вместе. Ударю по ручке - убирай руки и ноги. Понял? - Я согласно кивнул головой и взялся за управление.
- Начинаем первый разворот, - услышал вскоре я. – Скорость - 110. Плавно. Не дави.
Я ослабил нажим на ручку и педали, и самолет, плавно завершив разворот, вышел на прямую. Не успел я наметить себе ориентир по курсу, как снова услышал:
- Начинаем второй разворот.
Выполнив его, я тут же засёк ориентир впереди и старательно повел на него самолет.
- Скорость! - напомнил инструктор. - Стрелка прибора уползала уже за 120. Потянув ручку на себя и немного отдав ее вперед, я добился заданной скорости и старался держать капот мотора на линии горизонта против выбранного ориентира. Дело пошло. Скорость резко не менялась, но стрелка прибора все-таки упорно не хотела стоять на месте. Я начинал нервничать, а инструктор вдруг запел какую-то протяжную песню и все время смотрел куда-то вправо, где под лучами полуденного солнца манящим серебром блестела река, опушенная зеленым ожерельем лесов и кустарников.
- Где аэродром?- вновь услышал я.

Сняв руку с сектора газа, я показал на белевшее далеко внизу посадочное "Т", к которому в этот момент медленно подходило левое крыло нашего самолета. Выполнив третий и четвертый развороты, мы перешли на снижение, направив нос самолета на приметную зелёную лощинку, намеченную в первом полете как точку вывода из угла планирования.
- Отпусти управление и смотри на землю, как я учил: скользи взглядом по земле, не провожай ее глазами, старайся запомнить высоту выравнивания, - сказал инструктор, доворачивая самолет.
Медленно приближалась земля; почти бесшумно вращался винт работавшего на малых оборотах мотора; чуть слышно вибрировали с легким гулом расчалки. Ещё минута, и всё почти мгновенно изменилось: выведенный из угла планирования самолет помчался, казалось, с такой скоростью, что я не успел ничего заметить из того, что говорил инструктор. Промелькнул и остался где-то сзади стартер с поднятым белым флагом, загудел, сотрясаясь на неровностях, самолет, и мы покатились по летному полю. Около "пятачка" я вылез на плоскость и, держась за борт кабины, обратился к инструктору:
- Разрешите получить замечания?
- Потом, на разборе,- ответил он, застегивая шлем.

Я отошел от самолета, а на мое место уже садился следующий курсант. Уставший, но счастливый, я с удовольствием растянулся на траве, смотрел в бесконечную даль голубого неба, на редкие, ослепительно белые, с золотистой оторочкой облака и мечтал о том времени, когда я сам, один, поднимусь в эту голубую высь и буду летать среди этой сказочной красоты, как вон тот орел, что так величественно парит над лугами.
Подошли ребята из нашей группы, уселись рядом и посыпались обычные в таких случаях вопросы: как "Он", дает ли подержаться за управление, что видел сверху. Я рассказал, что мог, и в свою очередь, спросил:
- А что Федотов с Волкановским говорят? А Осетров?
- Ну что ты! Они уже летчики! Как прилипли к тем моделистам, так и не отходят от них. Всё о высшем пилотаже да о каком-то банкете толкуют,- сказал Степан Степанов, угрюмоватый, но добрейшей души человек, молотобоец в какой-то артели.
- Девчата вон тоже к ним примкнули, - добавил Яшкин, наш техникумовский парень. - И чего они асов из себя корчат, эти моделисты?
- Да просто они дружат давно. Они ж на танцы вместе ходят и живут где-то рядом,- объяснил Тошка Токарев- студент ВУЗа.
- Ага, танцы! А помнишь драку в техникуме? Это их работа, - сказал Яшкин, которому в той драке ни за что, ни про что нос разбили. - Танцы! Знаю я эти танцы.
- Товарищи курсанты! Лежать на старте не положено, - прогремел над нами сочный баритон Котлярова- командира отряда, - учиться летать нужно не только в кабине самолета. Смотрите, оценивайте, анализируйте каждый полет. - Виновато переглянувшись, мы перебрались на "пятачок".
- Где ваш самолет? - спросил он, обращаясь к Токареву.
- Летает по кругу,- ответил Тошка.
- Покажите, где он? - настойчиво спрашивал Котляров.
- Не знаю.
- Заходит на посадку, - звонко доложила Люба Золотова, оказавшаяся рядом с нами.
- То-то вот, на посадку ... Курсант в любой  момент должен знать, где находится его самолет,- ворчливо закончил Котляров, отходя к другой группе курсантов.
- Степанов, твоя очередь, - напомнила Люда.
- Знаю. Помоги-ка, сорока, шлем застегнуть.
- А чего это у тебя руки дрожат?
- Тебя чуют. Подержаться хотят.
- Иди, звонарь! - зардевшись, проговорила Люба, легонько толкнув Степана в плечо.
- Я не звонарь, я - молотобоец!- дурашливо ответил ей Степан, направляясь к самолет. - Звонари вон каких "козлов" отдирают! - показал он в сторону "Т", где в этот момент приземлился самолет второго звена. Сделав несколько высоких прыжков, которые в авиации называются "козлами", У-2 прокатился до полной остановки, освободил полосу, отрулив в сторону, и снова остановился. Из кабины вылез курсант, ухватился за правое крыло и побежал, сопровождая самолет.

Курсанты на "пятачке" зашумели, обсуждая необычное зрелище, раздался дружный хохот в группе "моделистов", но командир отряда, стоявший впереди, обернулся и так посмотрел на острословов, что шум мгновенно утих.
Неспроста, видать, Ракитянский высадил курсанта. - Кто с ним летал? - спросил Котляров, не оглядываясь.
- Курсант Щенкин, - ответил Осетров.

Прорулив метров сто, самолет настолько увеличил скорость, что Щенкин оторвался от крыла и во весь свой богатырский рост грохнулся на землю, а Ракитянский, не сбавляя скорости, дорулил до "пятачка", выключил мотор и, легко выскочив из кабины, подошел к Котлярову. И все, кто был на "пятачке", тотчас же окружили их.
- Что случилось? - спросил Котляров.
Ракитянский снял шлем, положил его с планшетом на крыло и, заметно волнуясь, сказал:
- Выгнал этого бугая, черти б его задрали! Испугался настолько, что зажал управление мертвой хваткой. Едва не угробились.
- Ты что, в зоне с ним был?
- Да нет, какая зона! Первый ознакомительный по кругу. Начал я делать первый разворот, а он как глянул за борт, так и обомлел: глаза вылупил, что-то орет, а сам за борт обеими руками ухватился. Я его по СПУ успокаиваю, а он не слышит - ухо не присоединил. Я поднялся, чтобы его по башке стукнуть - и он встает. Я горку сделал, стряхнул его обратно на сиденье, а он ухватился за ручку, уперся своими костылями в педали и, хоть ты караул кричи, не отпускает. Сила-то у него лешачья. Кое-как я его пересилил, выровнял самолет да блинчиком, блинчиком завершил круг. На прямой он стал вроде бы успокаиваться, а как стал на посадку заходить - снова вцепился в управление. Едва сел.
- Ну и ну! - тяжело вздохнул Котляров. - Такого за всю свою летную жизнь не видел. А где же тот курсант? Пришёл? - спросил он, оглядывая нас.  С величайшим вниманием слушая Ракитянского, мы забыли о Щенкине, а когда нас спросили о нём - мы молча переглянулись, но Щенкина среди нас не было.
- Вон он, на стоянку рулит, - сказал Волкановский и пронзительно засвистел. Его свист подхватила вся компания друзей-моделистов, и вслед уходящему Щенкину понеслось, вперемежку со свистом, улюлюканье, хохот, дикие выкрики, вроде: "Атy его!"
- Отставить!- повелительно сказал командир отряда, подойдя к свистунам.- Как вам не стыдно?! это же ваш товарищ. Вы  что, все застрахованы от ошибок?
- Да какая там ошибка, он просто трус! Побежал в кусты штанишки менять, - не унимался Волкановский.
А Щенкин, между тем, не заходя на стоянку, шагал всё дальше от аэродрома, и вскоре скрылся в лесу. Больше мы его не видели.


3.

Прошло несколько времени, как я впервые поднялся в воздух и ощутил все прелести полета. Теперь шла обычная будничная работа: летали по кругу, отрабатываели взлет и посадку. У одних это получалось легко и просто, словно они и раньше имели эти навыки, у других не удавалась только посадка, а с третьими инструктора маялись от взлета до приземления, непрерывно подсказывая, помогая выполнить каждый элемент полета.

- И как это у Федотова так здорово получается? - с завистью говорил Яшкин, вытирая пот с лица после очередного полета по кругу. Инструктор его уже в зону повез. И Токарев, и Осетров, и даже Лариса в зону готовятся, а я по кругу едва ползаю.
- А что не получается-то? - спросил я, в общих чертах зная, что у него нет постоянства в полетах.
- Понимаешь, мне уже кажется, что ничего не получается: начинаю следить за скоростью - направление теряю, выдерживаю направление - скорость туда-сюда ходит или крен появляется, Гришин ругается,
а я совсем теряюсь. Обидно же!
- Ну, давай, разберемся по порядку, - предложил я, расчищая ногой песок у скамейки, чтобы нарисовать на земле схему полета по кругу.
- Да теоретически я все знаю, а вот как взлечу, так и из головы все вон. Пока на приборы смотрю - самолет в сторону уходит.
- Стой, стой, стой, - перебил я его,- а зачем ты на приборы смотришь? Ты на приборы только изредка, мельком, посмотри, ты капот- горизонт смотри, тогда и скорость будет постоянная.
- Как это - капот-горизонт?
- А так,- и я рассказал ему то, чему учил меня инструктор.
- Подожди, Вася. Это нам Гришин еще в первый день говорил. Я помню. А вот почему у меня на деле-то не получается?
- Потому что ты делаешь не так, как он говорил. А ты попробуй не напрягаться в полете, свободно чувствуй себя в кабине, будто один летишь. Не жди окрика. Забудь, что сзади инструктор.
- Попробую ..., - неуверенно пообещал он. - А у тебя как дела? Скоро в зону?
- Какая зона! Сегодня на НПП летать. Посадка у меня не ладится. Высоко выравниваю. Или на две точки сажусь.
- У тебя только посадка, а у меня все не ладится.
- А ты не раскисай.
- Да я что ...- уныло протянул Яшкин.

Низкополетная полоса, НПП, находилась здесь же, рядом с основной взлетно-посадочной полосой - и ничем от нее не отличалась: тот же ровный луг со скошенной травой. Только на ней отрабатывались навыки посадки на три точки и умение выдерживать самолет на высоте одного метра, как на выравнивании перед посадкой.
Пролетая над НПП, Гришин кричал мне по СПУ:
- Смотри, запоминай - один метр! Сейчас повторишь сам. Заходи на второй круг.
На следующем заходе он показал мне подряд три посадки и потребовал повторить точно так же.
- От так! От так! Отлично! - кричал он, когда я в очередной раз мягко сажал самолет на три точки.- Так какого ж ты черта там плюхаешься по-вороньи?!- кивнул он на основную полосу при очередном пролете НПП.- Давай кончать. Заходи в круг и - на посадку. Завтра в зону. Понял?
Что ж тут было не понять! Зона - это заключительный этап, вывозных полетов. Это преддверие к самостоятельным полетам, без инструктора, без подсказок. Это, наконец, ни с чем не сравнимое чувство собственного достоинства, веры в свои силы и глубокой благодарности людям, которые поверили в тебя и доверили тебе, в твое полное владение, самолет.
Через несколько дней наступил для многих курсантов самый торжественный и, пожалуй, самый волнующий момент: на стартовом "пятачке" появились мешки с песком. Кому они предназначены - никто не знал, но волновались все. Еще бы! Ведь это означало, что кто-то сегодня полетит самостоятельно.
- Ну, Паша, тебе, видно, начинать самостоятельные полеты! - сказав техник нашего самолета, обращаясь к Федотову и похлопывая ладонью по мешку.
- Почему мне? Токарев с Осетровым раньше меня зону кончили.
- Волкановский раньше нас закончил – ему и вылетать первому, -напомнил Осетров.
- А может Люба первой полетит? Или Яшкин? - загадочно улыбаясь, продолжал гадать техник.
- Тю! Так они же еще птенчики! Их еще за ручку по кружочку водить надо до осени! - рассмеялся Степанов.
Наш самолет, между тем, приземлился и потихоньку рулил к "пятачку". У левого флажка он остановился, инструктор вылез из кабины и махнул технику рукой.
- Взяли! - скомандовал техник, указывая на мешок с песком; Степанов легонько бросил его на плечо и потрусил к самолету, а мы, с вытянутыми физиономиями, остались стоять на "пятачке", с обидой и завистью поглядывая на самолет, где сидела в кабине Лорка Рязанова, боевая и в то же время какая-то застенчивая девчонка со швейной фабрики. Летала она неплохо, уверенно, но часто пропускала полеты, а поэтому мы и были удивлены, что именно она первой получила право на самостоятельный полёт.
Между тем, Лариса вырулила на старт, уверенно и как-то очень плавно взлетела  и так же плавно, без резках движений, перевела самолет в набор высоты. А на том месте, где только что стояла Лариса, остановился другой самолет, и к нему курсанты другой группы понесли еще один мешок с песком. Через какой-нибудь час на "пятачке" не было ни одного мешка!
Начались самостоятельные полеты. Теперь инструкторы, подобно курсантам, стояли небольшой группкой между "пятачком" и посадочным "Т" и напряженно всматривались в идущие один за другим по кругу самолеты. Вначале они обменивались какими-то фразами или шутками, но, по мере того, как самолет выходил из четвертого разворота и начинал планировать,- кончалось спокойствие инструкторов, и они поочередно подходили к "Т" и, в зависимости от темперамента и выдержки, начинали выделывать странные движения, словно сами сидели в кабине самолета и сами сажали самолет, и только после посадки своего курсанта, вразвалочку, словно нехотя, шли в "пятачок".
Лариса села первой, и по тому, как Гришин, сияя улыбкой, шёл к "пятачку", мы поняли, что полёт ему понравился.
- Вот так надо летать! - сказал он, подходя к нам. - Видели? То-то! Федотов, в кабину. Остальные... в такой последовательности. Взяв планшет в руки, он объявил дальнейший порядок самостоятельных полетов и пошёл давать последние наставления Федотову; вместе с техником попробовал прочность привязки мешка в кабине, осмотрел хвост и костыль и, махнув Федотову рукой, снова "отправился к "Т".
- Вот человек! - ворчал наш техник, присаживаясь на скамейку к технарям. – Теперь, пока всех не выпустит, вот так и будет торчать у "Т".
- А что ему больше делать? - отозвался молодой моторист из другого звена,- Вывозные закончил - теперь гуляй!
- Много ты понимаешь! - возмутился наш техник,- Гу-ляй! - передразнил он его. - Он пока выпустит этих птенцов - все нервы вконец измотает. Сухой, как таранка станет. Уж я-то знаю. За зиму немного поправится, а за такую вот недельку в сущую таранку превращается. Уж очень он переживает за каждого такого сверчка. Ишь, стрекочут! - кивнул он с улыбкой в сторону группы курсантов, потешавшихся над карикатурой в стартовке.
- А я-то думал..., - смущенно пробормотал моторист …
- Ничего ты, брат, не думал, - отрезал техник, - вот поработаешь год-другой, насмотришься всякого, тогда и узнаешь настоящую цену этим ребятам. Иди, твой приземлился!
- И когда вы всё успеваете видеть? - оторопело заморгал глазами моторист.
- Не хлопай ушами, так и ты будешь все видеть. Беги, беги, встречай. А то Иванов, вон, уже тебя высматривает. Да и заправляться вам пора.
- И то...
Моторист побежал, нескладно размахивая руками, а техник, подозвав нас, сказал:
- Ребятки, нам тоже пора на заправку. Берите ведро, замшу, воронку. Надо первыми заправиться. Шевелись, орлы!

И "орлы", не ожидая повторений, помчали на стоянку. Нехитрые приёмы обслуживания самолета У-2, благодаря стараниям техника и его жесткой требовательности, нами были хорошо усвоены ещё в первые дни полётов и работ на матчасти, а поэтому мы не только успели заправить, но и до блеска протереть наш самолет.
Все с нетерпением ждали инструктора, вызванного к командиру отряда. А солнце уже жгло немилосердно, и над лётным полем воздух, казалось, стал густым; он дрожал и струился, растекался во все стороны словно вода; голубое с утра небо теперь стало белёсым, затянутым к горизонту сероватой дымкой; на березах, окружавших с двух сторон стоянку, не шелохнулся ни один лист, а в густой траве, которой заросла опушка, было душно, как в парной бане.
- Эх, искупаться бы сейчас! - мечтательно протянул Степанов, стаскивая с широких мускулистых плеч пропотевшую насквозь рубаху.
- Идут!- донеслось из-под крыла самолета, где укрылись два моториста.
Гришин, без планшета и летного шлема, подошёл к нашей группе, отёр большим, в синюю клетку, платком взмокший лоб и объявил:
- Перекур до 17.00. Затем полёты в зону и по кругу тем, кто не закончил вывозные. "Ваньку" из кабины убрать. Самостоятельные полеты сегодня отменяются: сильная болтанка. Все ясно?

Мы стояли, потупившись, не смея возразить и не соглашаясь в душе с таким решением. Всем хотелось летать. И особенно тем, кому на сегодня планировался самостоятельный вылет. Ещё бы! Счастье, о котором мечтали всю долгую зиму, к которому упорно пробивались через все трудности двойной нагрузки, отодвигалось на завтра.
- Ну, что, орлы, носы повесили? Или я что не так сказал? Ребята теснее окружили инструктора и принялись доказывать, что погода тут ни при чём, что они не устали и готовы летать, а главное - у каждого нашлась масса доводов о необходимости вылететь самостоятельно именно сегодня.
- А вот митинговать не советую, - холодновато осадил говорунов инструктор.- Приказы не обсуждаются, а выполняются. Мы - организация хоть и не военная, но порядки у нас воинские. Да и вы, как я знаю, собираетесь стать военными летчиками. Так что учитесь подчиняться. И запомните: не научившись повиноваться - не будешь повелевать. Ясно?
- Ясно! - ответили мы почти хором.

Остающиеся летать побрели в березняк искать хорошей тени и прохлады, отлетавшие дружно направились домой, оживленно обсуждая сегодняшние полеты, а мы с Томаровым и Степановым топтались у самолета, не зная, как поступить: и на вывозные мы не планировались, и самостоятельно не вылетели.
Заметив нашу нерешительность, инструктор сказал:
-  А вы, святая троица, завтра пораньше приходите. Сделаем по кружочку, а там видно будет.


4.

Утро выдалось как по заказу: тихое, росное, прохладное. В березняке, словно соревнуясь, самозабвенно пели птицы, оглашая весь лес звонкими трелями, а высоко в голубом небе, раскинув могучие  крылья, парил орлан-белохвост. Иногда лесные солисты на минуту умолкали, и тогда с небесной выси выливалась на землю удивительно простая, но такая трогательная и по- особому чистая песня жаворонка. Самого певца мы не видели, но песня его лилась и лилась с неба, подчеркивая эту первозданную тишину и покой.
Мы стояли на опушке леса, на той самой тропинке, с которой я в начале июня шагнул на колючую проволоку, и молча слушали эту удивительную симфонию пробуждающегося дня.
Где-то слева, врываясь чужеродно в птичий концерт, послышалось тарахтение автомобильного мотора.
- Наши едут, - сказал Томаров.
- Пошли,-откликнулся Степанов.
И мы дружно зашагали на стоянку.
К нашему удивлению и великой радости, вместе с техниками приехал и наш инструктор.
- Молодцы, ребята!- сказал он, здороваясь за руку с каждым из нас.- Кто рано встает, тому и бог даёт, — говаривала моя бабка. Ну, у вас сегодня я бог, а поэтому даю вам возможность первыми начать полеты, а всё остальное будет зависеть от вас. Сейчас подготовят старт, и начнём не спеша, а там и остальные подойдут. Петрович! Как дела? - окликнул он техника, сидевшего в кабине.
- С вечера порядок,- ответил тот, поднимаясь.- Вчера заменил прибор, так ты посмотри тут.
- Добро!- ответил Гришин и заспешил к машине, привезшей инструкторов. Что-то коротко спросил командира отряда, ещё сидевшего в кабине полуторки, и быстро вернулся к самолету. Натягивая лётный шлем, сказал:
- Томаров, в кабину! Петрович, "Ивана" не забудь.
- Знаю, знаю, - ворчливо ответил техник, проворачивая винт, - Контакт! - крикнул он, рванув лопасть книзу.
- От винта! - донеслось из кабины.

Мотор мягко заработал на малых оборотах, перешел на средние и, коротко взревев на полных, снова затих, шелестя широкими лопастями винта. По сигналу инструктора мы со Степановым убрали из-под колес колодки, и Томаров с инструктором, в нашем сопровождении, порулили на старт.
Из леса, словно подгоняемые стрекотанием мотора, небольшими группками выбегали ребята и что есть духу мчались, кто на стоянку, к своим самолетам, кто на старт вслед за нами.
- Что так рано сегодня? - запыхавшись, спрашивали они.- Кто полетел?
И, удовлетворенные нашими ответами, рассаживались на скамейки, продолжая начатый в пути разговор. Тем временем, Томаров сделал круг и подруливал к "пятачку". Инструктор вылез из кабины, махнул технику рукой, и, пока тот крепил в кабине мешок с песком, долго и обстоятельно что-то говорил Томарову, затем подозвал меня.
- Садись,- без тени улыбки сказал он, сделаешь нормальный полет по кругу. На посадке делай все так, как на НПП. Ясно?
- Ясно,- ответил я, не понимая такого оборота дела, но поспешил сесть в кабину. И, удивительно, ни восторга, ни волнения, ни других, обычных в таких случаях, эмоций я не проявил! Спокойно, даже  как-то буднично выполнил обычный полет по кругу, затем еще один, и, только освобождая для Степанова кабину, я с удивлением уставился на мешок с песком и не в силах сдержать широкой, во весь рот, улыбки прокричал Степанову:
- А ведь я один летал, Стёпа!
- Хорошо слетал. Даже Петрович доволен,- ответил Степанов, усаживаясь в кабину. В порыве чувств я схватил Степанова за голову, поцеловал его в замызганный шлем и спрыгнул на землю.
- Товарищ инструктор! Разрешите получить замечания?- обратился я к подошедшему инструктору.
- Нормально,- сказал он, скупо улыбнувшись, и встал на плоскость, напутствуя последними указаниями Степанова.
- С тебя причитается! - зашумели ребята на "пятачке", награждая меня увесистыми дружескими тумаками.
Повозившись немного на траве, мы чинно уселись на скамейки: к нам шёл командир отряда.
- Кто Томаров? - спросил он.
- Я! - ответил Василий.
- Не имеете желания провезти меня по кругу? Томаров недоумённо пожал плечами и ничего не ответил.
- Он у нас стеснительный, товарищ командир,- ответил за него Осетров,
- Стеснительный, да не робкий,- сказал командир отряда, усаживаясь на скамейку рядом с Томаровым.
- Так как, слетаем?
- Я готов.
- Ну, вот и договорились. Гришин! Дай нам самолёт. Проветриться хочу.
- Пожалуйста. Вот Степанов уже подруливает, - ответил наш инструктор.
- Ну и хитрые мужики! Ишь ты, с подходцем! - заметил Осетров, когда Томаров с командиром отряда порулили на старт, а Гришин с Ракитянским отошли к стартовке. - Они еще вчера насчет Томарова договорились.
- Ну и что? - спросил Токарев. - Так всегда делают, - добавил
Он.- Нас он тоже проверять будет.
- Так то по плану,- возразил Яшкин.
- А какая разница? Лети, как с "Иваном, и всё,- вставила Лорка Рязанова.
Томаров, между тем, сел. И сел отлично. Петрович, подозвав Степанова, направился к мешку, оставленному у левого флага, ворча на ходу:
- Помоги, Стёпа. Наверняка Васю выпустит командир. Подай мне "Ивана". Тяжел, паршивец!

В этот день все курсанты нашей: группы вылетели самостоятельно.
По окончании полетов командир отряда построил всех на стоянке и объявил благодарность Гришину, опередившему все остальные группы. Похвалил и курсантов, получивших отличные оценки за самостоятельный вылет.
Завтра начинались самостоятельные полеты по кругу, а впереди предстояла короткая программа полетов в зону на высший пилотаж и сдача экзаменов государственной комиссии. И на всё это оставалось меньше месяца.


5.

Мать с Никифором Васильевичем уходили на работу рано. Но с начала июня уходить из дома раньше всех стал я. Этому, в общем-то, не придавали значения - привыкли к моей самостоятельности и отчетов о моих делах не требовали. Но однажды, за ужином, мать спросила, как бы между прочим:
- А куда это ты так рано стал уходить из дома? Наши студенты на каникулы уже все разъехались, а у вас в техникуме все еще занятия идут что ли?

Не хотелось мне при "Исусике" открывать свою тайну, но соврать что-нибудь оригинальное я не приготовился, да и вообще не умел я врать, а поэтому ответил напрямую:
- На полеты хожу, вот и встаю рано.
- Какие еще полеты? Ты что?- оторопело спросила мать, с неподдельным ужасом глядя на меня.
- Ой, как здорово! - запищала сестра, хлопая в ладошки.
- Да он пошутил, Таня! Что ты испугалась? Видишь - он шутит. Не так ли, Василий? - вступил в разговор Никифор Васильевич, продолжая раскладывать в тарелки завтрак, поданный матерью с плиты.
- Нет, я не шучу. Я учусь в аэроклубе, закончил теорию, а сейчас мы летаем. Вот завтра мы летаем во вторую смену. Наша зона как раз над нашим бараком. Можете посмотреть, когда с работы придете.
- Да как же это так? Да ведь, поди, страшно, сынок? - запричитала мать, поглаживая меня обеими руками по голове, словно стараясь защитить от угрожающей опасности.
- Нисколько не страшно,- ответил я, как можно спокойнее и убедительнее.- Сидишь в кабине, на сиденье, вот так же, как на стуле; в одной руке - ручка управления, в другой - сектор газа. Взлетел- и посматривай по сторонам. Красиво - описать невозможно! - начал было увлекаться я, но, заметив тяжелый, недоброжелательный взгляд "Исусика", скомкал свой горячий рассказ, коротко пообещав:
- Вот завтра сами увидите!

На следующий день, выполняя пилотаж в зоне, я с особой тщательностью отрабатывал одну за другой фигуры высшего пилотажа, стараясь переводить самолет из одной фигуры в другую без перерыва, словно одна была продолжением другой, а вывод из штопора намеренно делал с запаздыванием, чтобы пройти над нашим бараком на минимальной высоте.
- А не отстранить ли мне тебя от полетов? - сказал инструктор, когда я доложил ему о выполнении задания. - Что-то низко ты сегодня пилотировал. - Он закурил папиросу и, кивнув мне, отошёл в сторону от "пятачка", на ходу бросив Осетрову:
- Придешь из зоны - рули на стоянку.

И только тут я заметил, что день клонился к вечеру: на старте меньше стало курсантов, техники с мотористами потянулись с "пятачка" на стоянку, а воздух над аэродромом стал как-то прозрачнее, чище и не дрожал, как днём, зыбким маревом.
- Ну, так что скажешь? - остановившись, спросил инструктор.
- Виноват, больше не буду. Честное слово! - ответил я, краснея, но без боязни за возможное наказание.
- Что слово твое честное - не сомневаюсь. А вот почему ты из штопора поздно выводил - хотелось бы знать. Может там где-то в городе зазноба твоя живёт?
- Нет, что вы!- с неподдельным ужасом посмотрел я в глаза инструктору. Он засмеялся, но тут же погасил улыбку и добавил:
- А что ты удивляешься? У нас такое бывало. В прошлом году одного очень способного дурня отчислили за такое хулиганство.
- Честное комсомольское - я не хулиганил! Я очень чисто выполнил все фигуры, а штопор... я бы ввернул этот штопор в "Исусика", я бы...
- Стой, стой, стой! - перебил он меня, с удивлением всматриваясь в мое лицо. - Что за "Исусик"?
И я, сбиваясь и путаясь, рассказал о наших весьма сложных отношениях с Никифором Васильевичем.
Гришин внимательно выслушал меня и, повернув к стоянке, заключил:
- Отношения сложные - слов нет. Но выясняй их на земле. А в воздухе ..., в воздухе пусть сердце будет горячим, а голова -холодной. Учись управлять своими эмоциями. Иначе - воздушный боец из тебя не получится. Ясно?
- Ясно!- ответил я, сбивая на ходу головки лютиков и ромашек.
С того памятного дня и до конца своей летной работы я не имел замечаний по своим полётам.
А дома, как выяснилось за ужином, не только мои, но и соседи по бараку наблюдали за полетами. Отношение ко мне заметно изменилось: ребята — с завистью, взрослые - с уважением, домашние - с чувством гордости смотрели на меня с этого вечера.  Тайна моего приобщения к авиации перестала быть тайной, а такое вот всеобщее внимание, пусть только жителей нашего барака, вызывало смешанное чувство неловкости и досады. Если раньше я шёл домой никем не замеченный, то теперь это мне никак не удавалось. Мои сверстники и ребята помоложе непременно старались спросить при встрече: "Ну, как?»"; взрослые, особенно пожилые, старой закалки люди, снимали при встрече картузы, а женщины, рассматривавшие меня довольно пристально, шептали за спиной: "Танин-то,.. летает!"
Однако и это скоро стало привычным. Я уходил на полёты, как на работу, вместе со всеми, и возвращался часто с соседями по бараку, работавшими на новостройке вблизи аэродрома. Моё душевное равновесие восстановилось.
А в конце июля, когда мы выполняли работы на матчасти, на нашем аэродроме приземлилось звено военных самолетов У-2. Зелёные, с красными звездами на фюзеляжах и хвостовом оперении самолеты чем-то заворожили нас. По внешнему виду точно такие, как наши, они, тем не менее, чем-то отличались. Может тем, что из кабин вышли люди в военной форме? А может тем, что повеяло от них романтикой военной службы в строевой части, к которой мы стремились и о которой мечтали с осени прошлого года? А может это только на меня нахлынули внезапно эти чувства, вызванные одним только видом командиров Красной Армии, с которыми я прожил бок о бок столько лет?
Как бы там ни было, но мы все дружно бросили работу и побежали к гостям, выстроившимся в линейку рядом с нашей стоянкой. Остановившись на почтительном расстоянии, мы сначала робко рассматривали прилетевших, обменивались между собою пустыми фразами и догадками, и только с группой наших инструкторов осмелились подойти вплотную к прилетевшим.
Пока командир отряда и инструкторы разговаривали с прибывшими, мы высмотрели все, что отличало эти самолеты от наших. Посыпались едкие реплики и дружеские подначки со стороны наших острословов.
- Товарищи курсанты!- внезапно раздался зычный голос командира отряда,- прошу всех ко мне, коль вы уже здесь. Наступает день, к которому все вы так основательно готовились. К нам прибыла государственная комиссия, которая завтра начнет приём зачётов по технике пилотирования.
- Ур-р-ра! Ур-ра! – нестройно, разноголосо, но от всей души прокричали мы, сияя белозубыми улыбками и сверкая загоревшимися от радости глазами.
- Тихо, товарищи, тихо!- подняв руку ,попросил тишины командир отряда. - Сейчас инструкторы получат все необходимые указания и в конце рабочего дня доведут до вас плановую таблицу полетов на завтра. А сейчас - по машинам! Продолжать работу!
- Ну что, соколики, - встретил нас техник самолета,- последний нонешний денёчек?
- Что ты, Петрович! Это жe только экзамены. А мы еще полетаем! - словно утешая техника, заговорили некоторые ребята, по-дружески обнимая его.
И тем не менее, завтрашний день для многих ребят оказался действительно "последним нонешним денёчком" в нашем аэроклубе: все, сдавшие успешно госэкзамены по технике пилотирования, зачислялись в команды для отправки в военные лётные училища.
Отлетал и я на "Отлично" свой экзамен и был зачислен в группу для отправки в Чкаловское военное училище истребительной авиации, но при подготовке наших документов в штабе аэроклуба выяснилось, что у меня нет свидетельства о рождении.
Сбегал домой. Но там его не оказалось. До конца дня я успел побывать и в шестнадцатой школе, где закончил седьмой класс, и в техникуме, но свидетельства нигде не находилось.
- Дня три ещё есть в твоем распоряжении,- сказал мне командир отряда, ищи, может найдёшь. А нет, так получи копию. Ты где родился-то?
- В Краснокамском районе. Село Саклово,- ответил я, теряя всякую надежду попасть вместе с ребятами в училище.
- Далековато! - протянул врастяжку командир отряда, ведя пальцем по синей прожилке реки Белой от Уфы до устья ее при впадении в Каму. - Как туда добираться?
- До Дюртюлей - пароходом, а там - 60 верст пешком.
- А может успеешь?
- Попробую ..., - ответил я, направляясь к выходу.

Через пять дней, с документом в кармане, я был в Уфе. Не заходя домой, с пристани, направился в аэроклуб. Гулкая пустота учебных классов и коридоров без слов объяснили мне обстановку. "Опоздал", - обречённо подумал я, опускаясь на стул в приёмной начальника аэроклуба, дверь в его кабинет была заперта.
То ли от бешеного бега, то ли от наступившей тишины, но казалось, что всё вокруг наполнено каким-то тонким мелодичным звоном, который давил на уши, становился все более невыносимым. Зажав ладонями уши и уперев локти в обшарпанный стол, я тупо смотрел на его замызганную поверхность, машинально находя сходство бурых пятен с человеческими физиономиями или животными. Застрявшее в мозгу слово "опоздал" постепенно отступало куда-то в глубину сознания, его почти ощутимое звучание как-то незаметно заглохло, и я уловил тот момент, когда тишина не звенит в ушах, и реальный мир проявляется в своих обычных звуках, красках и движении.
На доске объявлений белел лист бумаги, небрежно вырванный из школьной тетради. Красивым каллиграфическим почерком было написано:
"Список курсантов, зачисленных в тренотряд".
И далее, небольшим столбцом шёл перечень фамилий. Второй сверху была моя фамилия и крупные, с завитушками, инициалы.
Я несколько раз перечитал список и, окончательно успокоившись, отметил, что, в основном, это были девчата из разных лётных групп и три-четыре мужских фамилии, совершенно мне не знакомых.
Удивительно долго тянулась эта неделя, за ней другая. Лето подходило к концу, а я всё никак не мог определиться: как дальше жить? Оставаться нахлебником у матери при её нищенской зарплате я не мог, а пойти работать, не имея специальности, было просто невозможно. Получался какой-то заколдованный круг, из которого я, по неопытности, не находил выхода.
И помощь пришла, как всегда, неожиданно. Выходя как-то из аэроклуба, я встретил на улице своего хорошего знакомого - Васю Бойко. Это был удивительный человек!
Вася не ходил, как все люди. Он стремительно перемещался, то и дело меняя направление. Его желтоватая вьющаяся шевелюра непрерывно колыхалась на его розоватой голове, усиливая, тем самым, стремительность его движений; желтая футболка с белой шнуровкой на груди, узенький ремешок фотоаппарата через правое плечо и белые парусиновые туфли, обшлепанные неизвестно где найденной грязью, дополняли портрет "вечного внештатного фотокорреспондента всех газет", как называл себя Вася.
- Привет! Ты что тут бродишь? Давай я тебя шлепну на фоне этого "дворца". Будет классный портрет американского безработного, просящего милостыню, - затараторил он.
- Привет, - мрачно ответил я. - А как ты угадал, что я безработный?
- Да по тебе ж видно! Идешь, как дистрофик, аж штаны едва держатся, а голова ниже плеч опускается.
- Вот и взял бы к себе на работу, если ты фабрикантом стал.
- Фабрикантом я не стал, а на работу тебя могу устроить, если хочешь.
- А то! Конечно хочу.
- Тогда пошли.

И он повел меня в наш Кировский райком комсомола, представил самому первому секретарю райкома, и через час я уже был в 38-й средней школе, в кабинете директора - Рудольфа Ивановича Каулиня.
За столом сидел невысокий, плотный, в темно-сером, далеко не новом, костюме, с редкой шевелюрой на крупной голове мужчина. Молча кивнув на мое "здравствуйте", он, не спеша, набил табаком трубку, раскурил ее, убрал со стола крошки табака, передвинул какие-то листы бумаги и только после этого произнес:
- Стравствуйте. Садитесь.
Говорил он с сильным акцентом, приглушенным, шипящим голосом, словно в момент произнесения слова кто-то внутри его впалой груди приоткрывал вентиль воздушного баллона.
Выяснив, кто я таков, Рудольф Иванович сказал:
- Старших пионервожатых для школ никто у нас не готовит. Будем сами, вместе с вами, делать из вас хорошего пионервожатого. Вы согласны?
Я утвердительно кивнул головой.
Рудольф Иванович, внимательно наблюдавший за мной во все время разговора, едва заметно улыбнулся.
- Ну, хорошо. Знакомьтесь со школой, присматривайтесь к детям, изучайте документы пионерской комнаты, а завтра я вас представлю педколлективу. Если не сбежите, - чуть помедлив, добавил он и как-то очень по-доброму улыбнулся.

Я не сбежал. Неожиданно быстро подружившись с некоторыми трудными ребятами, я заручился их поддержкой, и мы общими силами стали готовить кое-что к новому учебному году.
- Тут до тебя всё девчонки болтались. Чуть не каждый месяц менялись. Придет такая фифа, покричит, поплачет и -тю-тю! - рассказывал мне Генка Киржацкий - ученик седьмого класса, хоккейный боец и заводила дворовой команды с соседней улицы. Учился Генка неважно, много прогуливал, грубил, когда его долго и нудно отчитывали, не терпел нравоучений. Но был мастер на все руки. Любую работу выполнял добросовестно и с увлечением. По моей просьбе Генка со своими друзьями из восьмых-девятых классов переделал пионерскую комнату так, что Рудольф Иванович, крайне скупой на похвалу, однажды, заглянув к нам, удовлетворенно хмыкнул, не выпуская трубки изо рта, и вышел, не сказав ни слова.
- Порядок! - сказал Генка,- Рудольфу понравилось. Теперь даст все, что ни попросишь. Я его знаю.

И Генка оказался прав. Рудольф Иванович помог нам довести начатую работу до конца, и наша пионерская комната заняла первое место во время смотра школ к годовщине Октября. Не отказал он нам и в оборудовании актового зала, и в создании школьного драмкружка, а его жена, Антонина Петровна, учительница старших классов, первой записалась в этот кружок и добросовестно готовила свою роль в пьесе, которую мы поставили к Новому году.
В круговерти школьных дел, а может в силу детского еще сознания, я как-то не заметил, что в жизни города и страны что-то изменилось. И только накануне Нового 1939 года, оказавшись в огромной, на целый квартал, очереди за хлебом, я впервые ощутил какую-то неясную тревогу, услышал грозное слово "ВОЙНА" и с недоумением рассматривал трехзначное, где-то за 600, фиолетовое число на левой ладони. До закрытия магазина я хлеба не купил: моя очередь продвинулась всего наполовину.
Мороз крепчал, но люди не расходились. Находились какие-то дельцы, начиналась перерегистрация очереди, и к утру на моей ладони не было чистого места для новых цифирок.
Моя старенькая кавалерийская шинель и рыжая кубанка, купленные на барахолке, плохо спасали меня от шестидесятиградусного мороза, и я, боясь потерять очередь, все-таки бегал в школу погреться. Благо, школа была в двух минутах ходьбы от магазина.
Рано утром, едва открылся магазин, я был буквально внесен к прилавку этой рычащей, кричащей, изрыгающей сквернословия толпой и едва не был раздавлен насмерть, когда желанная добыча была уже в моих руках. Окоченевший от холода и обессилевший от чудовищных сжатий, на одеревяневших, негнущихся ногах, я едва дошёл до школы и, не выпуская из рук заветную буханку хлеба, рухнул на пол.
Уборщицы первого этажа с криком и плачем подняли меня и понесли к печке отогревать, но тетя Дуся, старшая из них, что-то крикнула и принялась снимать с моих ног старенькие туфли вместе с примерзшими носками. Кто-то принес в ведре снега, и тетя Дуся принялась энергично натирать им мои потерявшие чувствительность ноги.
Кончики пальцев стало покалывать, но я, стиснув зубы, терпел. И вот благодатное тепло пошло по ногам, разлилось по всему телу, и я, как блаженненький, начал смеяться. Тетя Дуся, а за ней и остальные, облегченно вздохнув, тоже рассмеялись.
В дверь, вместе с клубами густого белого пара, вошёл Рудольф Иванович с супругой и одна из уборщиц.
Обутый в добротные валенки, ещё хранящие тепло печки, закутанный поверх шинели в какой-то плед или одеяло, я перешёл вслед за Рудольфом Ивановичем наш школьный двор и очутился в их уютной, излучающей доброту и тепло квартире.
Позже я неоднократно по разным причинам бывал у этих милых и добрых людей, но всегда с каким-то особым чувством благодарности вспоминал то морозное январское утро, когда так близко познакомился с этой чудесной супружеской парой.


6.

Весной, в самом начале экзаменов в школе, Рудольф Иванович сообщил мне, что меня вызывают в райком комсомола, и попросил под вечер зайти к нему домой, так как днем он будет очень занят. 
Райком - это напротив, через дорогу. Инструктор райкома, встретивший меня в коридоре, чем-то напоминал Васю Бойко, хоть и одет был в строгий черный костюм с галстуком, и на ногах были не парусиновые башмаки, а начищенные до блеска черные штиблеты, и, тем не менее, было в нем что-то от Васи. И пока я, едва поспевая за ним, шел по коридору, сходство это вполне прояснилось: оно было в его стремительной походке, в разлетающейся шевелюре и манере почти непрерывно говорить, размахивая руками.
- Садись, - сказал он, едва мы вошли в кабинет.- Есть, понимаешь, решение бюро райкома - назначить тебя, Бугров, начальником пионерского лагеря.
И он, не давая мне рта раскрыть, долго и увлеченно рассказывал о значении пионерских лагерей, о важности работы с детьми в летний период, об ответственности и т.д.,  и т.п.
Наконец, он умолк. Словно удивившись, что я еще здесь, недоуменно посмотрел на меня и уже с меньшим энтузиазмом добавил:
-  Решение, понимаешь, есть, но лагеря еще нет. И ты, Бугров, должен его, понимаешь, создать. Да, да! Именно - создать!
-  Из ничего? На пустом месте?- Успел я задать сразу два  вопроса.
-  Ну, не совсем на пустом, месте. Есть там два дома... пустых. Один дом двухэтажный, хоть и деревянный. Зато старшей пионервожатой даем тебе лучшую нашу комсомолку - Раушан Бикбаеву, Раечку! Представляешь?!
-  Нет, не представляю, - разочарованно протянул я. - Да и на кой чёрт мне ваша Раечка!  - взорвался я, переходя на крик, - если там нет ничего, кроме пустых домов.- А есть что? а пить? а спать? - орал я, поднявшись со стула.
-  Ты, Бугров, не кричи! Ты, понимаешь, как себя ведешь, Бугров? Тебе комсомол поручает важное дело, а ты, понимаешь, бузотеришь?

Инструктор долго еще разглагольствовал о долге, о чести, о важности запланированного мероприятия, не прибавив ничего, что хоть сколько-нибудь материализовало этот будущий лагерь.
В заключение беседы он вручил мне список предприятий, откуда будут направляться в лагерь дети рабочих, и которые, якобы, должны будут завезти все необходимое оборудование.
-  А питаться будете в соседнем пионерлагере. Это совсем рядом. Версты две.
Поняв, что дальнейший разговор с этим говоруном бесполезен, я вышел, не прощаясь, и побрел к своей школе, но тут же вернулся, вспомнив, что не спросил главного: где находится мой будущий лагерь.
Приоткрыв дверь, я спросил: " А где он, тот лагерь?"
Инструктор поднял голову, тупо уставился на меня, зачем-то перевернул бумаги на столе, вскочил и привычной скороговоркой принялся втолковывать мне то, о чем я спросил,
-  Короче. Завтра приходи в райком к 10 часам. Вас всех отвезут. Вроде как на экскурсию, понимаешь.

Услышанное меня поразило. Я тихонечко прикрыл дверь, прошел в конец коридора, где было окно с видом на старую окраину города, за которой смутно угадывались очертания Лысой горы, и стал рассматривать ослепительно-белые кучевые облака, медленно к торжественно проплывавшие в голубом майском небе, а себя мысленно перенес на ту опушку леса, откуда я в недалеком детстве наблюдал жизнь палаточного городка армейских лагерей, и вот точно такие ослепительно-белые облака в голубом небе, что проплывали тогда над нашим временным пристанищем у войскового лазарета.
Скоро мне предстояло вновь увидеть те места. Прикоснуться к частице того, что теперь составляло память о детстве.

- Бугров! - как выстрел грохнуло в пустом гулком коридоре. - Бугров, ты еще здесь? Зайди. - позвал инструктор и скрылся, оставив дверь открытой.
Я вошел.
- Вот, понимаешь, забыл.- и он подал мне отпечатанный на машинке список предприятий.
- А этот куда? - спросил я, доставая первый список.
- Этот? Этот, понимаешь, не тот. Этот - Макарову, а вот этот, понимаешь, тебе. Закрутился я, понимаешь, с вами. Ну, иди. До завтра!

Вечером, за чашкой чая у Рудольфа Ивановича, мы обговорили все мои действия в предстоящей работе, а через день, после поездки в лагерь, я уже обзванивал по телефону все числящиеся в моем списке предприятия; просил, умолял, доказывал прижимистым хозяйственникам; грозил карами райкома партии особо упорным руководителям, но добился-таки их согласия на поставку необходимого оборудования.
В конце мая мы приняли первую группу голосистой детворы, и начались наши лагерные дни с играми, походами, ночными бдениями и прочими атрибутами пионерских лагерей.
А где-то в конце июля, совершенно неожиданно, я получил повестку о направлении меня в Молотовскую военную авиационную школу пилотов.
"Кажется, мечта моя начинает сбываться", - подумал я, шагая по пустынной дороге из лагеря в Уфу.
Чувство необыкновенной радости настолько переполняло меня, что я, едва скрылся лагерь из виду, принялся скакать, кричать, плести какую-то несуразицу, размахивать руками и распевать все знакомые мне песни. Спустив таким образом пар и порядком утомившись, я вошел в город уже вполне уравновешенным. На вопрос, мелькнувший в голове: "куда идти? "- я тут же ответил: "конечно — в аэроклуб!"
И правильно сделал. Тут во всю уже кипела работа по формированию солидной группы курсантов для отправки в г. Молотов. На подготовку и сборы нам дали всего два дня.
На третий день, где-то около полудня, мы уже прощались с родными и близкими и, побросав свои котомки на нары третьего класса, с отвальным гудком парохода ринулись на палубу, чтобы в последний раз помахать рукой оставшимся на берегу. Прощались, чтоб никогда уже не вернуться в этот ставший родным город.

 
Несбывшаяся мечта

1.

В молотовскую школу мы прибыли ночью.
Нас разместили в каком-то ангаре, где уже отдыхали две довольно большие группы людей. Стараясь не поднимать шума, мы, не раздеваясь, повалились на разостланные вдоль стен соломенные матрацы, и вскоре, гулкая тишина пустого помещения огласилась характерными звуками большой массы спящих людей.
Сквозь стены этого огромного здания доносился не прекращавшейся ни на минуту шум работающего двигателя, и я долго не мог заснуть, надеясь, что он когда-нибудь затихнет. Однако шум не прекращался и я, сморенный усталостью и массой впечатлений за эти несколько дней, заснул, но, но не надолго, так как этот "вечный двигатель", как я его окрестил, взревел вдруг еще сильнее, и у меня пропала всякая охота спать.
С разных сторон ангара донеслись хрипловатые голоса ребят, перекликавшихся по поводу такого шумного соседства; затарахтел еще какой-то движок с противоположной стороны; раздался окрик часового: "стой, кто идет?"; загрохотала металлическая дверь на тугих ржавых петлях, и в ангар хлынула волна свежего, но холодного воздуха.
- Подъем! - раздался резки! голос старшины. - Подъем! Приготовиться к построению!

Начинался новый день, а с ним - новая, не изведанная еще жизнь.
Будущие курсанты, не мешкая, быстро приведя, себя в порядок., и старшина повел нас на завтрак.

Справа, за широким полем, всходило солнце. Нам сегодня предстояло пройти две комиссии: медицинскую и мандатную. Ребята внимательно слушали старшину, объяснявшего порядок действий, и каждый думал одну думу: "как-то я пройду эти комиссии?"

Однако получилось все в лучшем виде: медицинская комиссия не отсеяла ни одного из прибывших, да и мандатную комиссию, которая заседала в одной из комнат пустующей курсантской казармы, проходили все "без сучка, без задоринки", как сказал Яшка Яшин, стоявший у двери этой комнаты и комментировавший все, что удавалось ему услышать через неплотно прикрытую дверь.
Вскоре, построив нас в колонну по три, повели "превращать в курсантов", как сказал старшина. Где-то на окраине городка, за двух и трехэтажными зданиями казарм, штаба, курсантской столовой и жилых домов комначсостава, прижавшись к молодому сосновому лесу, стояли низенькие строения барачного типа, в одном из которых, как выяснялось, была гарнизонная баня.
Старшина объяснил нам порядок банной процедуры, разделил команду на насколько групп и, распустив строй, велел ожидать. Через десяток минут он вызвал первую группу, и "превращение" началось: в левую дверь входила пестрая, разномастная толпа гражданских парней с тощими котомками или сумками; в первой же комнате оставлялись котомки и вся одежда; во второй комнате - буйные шевелюры; дальше шла помывка, а пройдя последнюю комнату и облачившись в новенькое военное обмундирование, из правой двери выходили на улицу совершенно неузнаваемые и до жути похожие друг на друга молодые ребята, в которых узнать прежних товарищей по аэроклубу было весьма затруднительно, и всем нам потребовалось некоторое время, чтобы безошибочно узнавать: кто есть кто.
После плотного обеда в курсантской столовой, нас отвели в казарму, где объявили приказ о зачислении в звенья и эскадрильи, познакомили с нашими командирами и инструкторами, и весь остаток дня мы приводили в порядок свое новое жилье: занимали указанные старшиной места в спальнях; застилали по единому образцу постели; заполняли необходимыми и строго определенными вещами прикроватные тумбочки; протирали везде и всюду пыль и мыли полы.
Мне досталась койка верхнего яруса. Заправлять на ней постель при моем малом росте - было сущее наказание, и прошло немало дней, прежде чем я научился делать это более или менее сносно.
А старшиной в нашу эскадрилью был назначен старый кадровый служака из пехоты, со смешной фамилией - Муковоз, который армейскую службу обожал, и знал толк в каждом действии солдата. Он лично показывал все, что предстояло нам делать в армейских условиях, а затем строго требовал неукоснительного исполнения.
- Чем сильна воинская часть? - спрашивал он, ни к кому конкретно не обращаясь,- строгим воинским порядком, отвечал он сам на свой вопрос. - У солдата каждая вещь должна на своем месте быть, тогда он с закрытыми глазами её найдёт и применит правильно.
- Так мы же не солдаты. Мы - курсанты, - возражали ему некоторые любители поговорить,
- В старой армии любой генерал за честь считал назвать себя солдатом.
- Так то в старой армии.
- А наши красные командиры, которые, конечно, поумней, тоже солдатами себя считают, и ничего, не худеют от этого. А вот слава о них - по всей армии идет.

Под стать ему был я командир взвода лейтенант Рябов: сухой, как таранка, но удивительно ладно скроенный, стройный и даже красивый, в недавнем выпускник Свердловского пехотного училища, который занимался с нами огневой и строевой подготовкой. Он обучал нас не только стрельбе, но и приемам рукопашного боя, строевой выправке и воинской этике слаженности действий в составе взвода и знанию ycтавов Красной армии.
- Да зачем вам эта пехотная наука?- говорили ему курсанты, - мы же летчики!
- Вот когда вы станете летчиками, тогда и будете только полетами заниматься. А пока вы проходите курс молодого бойца. Да и не только поэтому. Эта наука нужна всем, кто военную форму решил носить постоянно. Без нее - ни шагу. Вот станете вы командирами, полками, дивизиями будете командовать. И если кто-то отметит у вас хорошую строевую выправку ели меткий выстрел в тире - вы кого вспомните? Лейтенанта Рябова.
И мы никогда не возражали ему, а напротив, как-то исподволь, старались подражать ему и хоть чем-то быть похожими на него: уж очень все красиво у него получалось!


2.

Последний месяц осени 1940 года выдался на диво красивым, теплым и, в общем-то, радостным для нашей эскадрильи.
Ещё в августе все мы успешно прошли курс молодого бойца, приняли присягу, изучили мало-мальски новые для нас самолет Р-5, изрядно поработали на нем под командованием техника звена, добросовестно "устраняя зазор между плоскостью и тряпкой", и вот сегодня, в необычно приподнятом настроении, идем на полеты.
По нашим временам, да при теперешнем сознании, многих бы, вероятно, удивило, и даже рассмешило, то наше состояние необычности происходящего, в котором мы находились, шагая по летному полю на старт.
В общем-то все было так, как и в аэроклубе: широкое, почти и круглое поле аэродрома, отороченное с трех сторон невысоким лесом; белое пятно посадочного "Т" со стоящим возле него стартером с двумя флажками в руках; оборудованный скамейками, стартовкой, бачками с питьевой водой "пятачок" и несколько группок курсантов со своими техниками и мотористами.
Все было так ... и не так. Не было той, домашней, пестроты в одежде людей на старте, а не стрекотали легонькие У-2 по кругу, терявшие свой "голос" при заходе на посадку.
Здесь все курсанты были одинаково одеты в темно-серые комбинезоны и главное, - самолеты были не те. Остроносые полуторапланы Р-5 грозно ревели своими мощными моторами, сотрясая не только воздух, но и аэродромную твердь вместе с нашими потрохами.
Но главное, что заставляло нас всех, вчерашних мальчишек, с благоговением смотреть на эти самолеты, - это, пожалуй, то, что они олицетворяла всем своим видом недавнюю героическую эпопею челюскинцев.
Всякий раз, когда самолет останавливался у "пятачка" для смены курсанта, я, как, впрочем, и многие, представлял себе сидящего в кабине Водопьянова, Каманина, Ляпидевского или любого из первых Героев Советского Союза. А когда приходила очередь самому- садиться в кабину ж выполнять полет по кругу или в зону - я старался делать все так, словно сдавал экзамен этим прославленным летчикам.
- Бугор! Ты сегодня кем был? - спросил меня как-то Яшка, когда отлетав свое, мы шли с ним со старта в городок»
- Как это - "кем"? - недоуменно переспросил я.
- Ну, вот, когда ты летел, кем ты себя представляя?
- Никем. А что?
- А я - Водопьяновым.

И Яншин принялся рассказывать, как и с чем ассоциируются его представления о самолете Р-5, об инструкторах, одетых в кожаные регланы и с планшетами, висящими на тонких ремешках у самих колен.
Надо сказать, что форма военных летчиков нас покорила еще до поступления в аэроклуб. Но то была влюбленность издалека, все равно, что чай пить с сахаром вприглядку. А здесь мы видели эту форму в упор, ежедневно, и даже могли потрогать ее руками. И каждый в мечтах своих давно уже представлял себя боевым летчиком в строевой части с темно-вишневыми "кубарями" в голубых петлицах и золотистой "курицей" на рукаве гимнастерки. Может поэтому, а может и по другой причине, но учились мы почти все довольно успешно.
И вот сегодня, накануне праздника Октября, в нашей эскадрилье двойной праздник: с утра отлетали зачетные упражнения, а после обеда ходили на примерку нового командирского обмундирования. Вряд ли можно найти достаточно сильные и точные слова, чтобы передать ими тот восторг, который охватил нас при виде того богатства, которое мы увидели на вещевом складе.
Подобрав по своему росту костюмы, сняв с них все до единой пылиночки, мы аккуратно повесили их на плечики и, прикрепив бирки со своими фамилиями, водрузили на длинные во весь склад, вешала.

-"Кубари" не прикреплять! - кричал нам кладовщик. - Положите их в карман. Привинчивать их будете посля приказу.
-  А может у меня терпежу нету,- зубоскалил Яншин, - может я из-за этого ночь теперь спать не буду.
-  А может тебе "младшего" присвоють, а ты сейчас от жадности два "кубаря" присобачишь. Потом что? С дырками ходить будешь?- в тон ему отвечал кладовщик.
-  Каждая дырка в авиации - для облегчения, как учил нас инженер Фомин.
- Во, во. Всем и видно будет, что ты - лейтенант с облегчением. Вот так, с шутками, с прибаутками, облегчая тем самым выход себе из напряжения восторга, мы и закончили тот самый радостный день.
После праздника многие бегали на склад, чтобы еще раз полюбоваться своим офицерским обмундированием, и все с нетерпением ждали приказ об окончании школы и назначении в строевую часть.

Однако, время шло, а приказа все не было.

В последний погожий день ноября, буквально за день до того, как окончательно легла зима, нас везли на запасной аэродром для тренировочных полетов. Ярко светило осеннее, уже не греющее, солнце; пощипывал лицо легкий морозец; потягивал вдоль аэродрома колючий сиверко, и мы, стараясь согреться, то и дело затевали какие-нибудь игры.
Внезапно над стартом, на небольшой высоте, сверкнув серебристым фюзеляжем, промчался неизвестно откуда взявшийся двухмоторный самолет, а спустя три секунды по ушам ударил мощный, рокот его двигателей. Мы все замерли от восторга, и только дружное "Эх ты! Вот это да!" стало оценкой этого чуда.
Сделав круг, самолет еще раз ослепительно сверкнул серебром на четвертом развороте и сел далеко от старта, на самом краю летного поля, завораживая нас изящностью форм и совершенством линий.
На наши вопроси о том, что за гость к нам прилетел, все инструкторы почему-то отделывались шутками, пожимали плечами или недоуменно разводили руками.
Такая "игра" нам скоро надоела, и мы, почувствовав к себе плохо скрытое недоверие и откровенно демонстрируя оскорбленное самолюбие просто перестали задавать вопросы и даже не смотрела в сторону серебристого пришельца.
Полеты наши вскоре были закрыты и, как оказалось, насовсем. Наступившая уральская зима плотно укутала глубокими снегами и наш городок, и стоянки стареньких темно-зеленых Р-пятых, и отдельно стоящий, зачехленный, отдельно охраняемый, "совершенно секретный" самолет СБ, который мы вместе с инструкторами принялись вскоре досконально изучать.
А по городку поползли слухи. Говорили, что новый нарком обороны Тимошенко запретил присваивать курсантам офицерские звания и нас, по примеру Германии, будут выпускать сержантами.
Говорили, что присвоение званий задерживается по той причине, что Р-5 списан с вооружения и нам, пока переучиваемся на СБ, званий присваивать не будут. Говорили и о расформировании нашей школы, и о демобилизации нас за ненадобностью.
Слухи, вначале не слышные, передаваемые доверительным шепотом от курсанта к курсанту, постепенно становились достоянием отдельных групп, а к началу декабря 1940 года стали предметом открытых разговоров в казармах и в учебных классах.
Постоянный состав школы, как выяснилось вскоре, так же ничей не знал о предстоящих переменах в нашей жизни; в их среде ходили те же слухи, но они их всерьез не принимали, так как решили, что это их, в любом варианте, не коснётся.
Внезапно по казармам пронесся, очередной слух: начальника школы вызвали в Москву.
Назавтра же этот слух подтвердился. Жизнь в школе на некоторое время замерла, словно затем, чтобы через пару дней взорваться бунтарским криком неповиновения: приехавший из Москвы начальник к школы привез приказ... о направлении эскадрильи выпускников в Новосибирск для переучивания на новую технику.
Останься мы еще хоть на день в школе - могла бы создаться непредсказуемая обстановка.
Но получилось все буднично просто: глубокой ночью, когда утомленные криками, спорами и бесшабашной беготнёй курсанты крепко спали, в казарме прозвучал сигнал тревоги.
А через несколько минут, посаженные на бортовые машины, под вой пурги, мы ехали через спящие город на железнодорожную станцию. Ехали молча. В каждом кипела злость.
И не столько на судьбу, так безжалостно растоптавшую наши радужные надежды и мечты о близком счастье, сколько от собственного бессилия что-либо изменить в происходящей несправедливости.

 
Этапы трудного пути

1.

Новосибирская школа, размещавшаяся тогда где-то за станцией Толмачево, была переполнена настолько, что нам просто не нашлось места, и через несколько дней нас направили в Бердск, небольшой поселок в сорока километрах от Новосибирска, по соседству с которым находился небольшой грунтовый аэродром.
Несколько в стороне от летного поля стоял двухэтажный деревянный дом, а вокруг были разбросаны одноэтажные, барачного тина строения; за ними, на отшибе, черным пятном на белом снегу выделялся автопарк, обнесенный колючей проволокой; от него к Бердску уходила прямая, хорошо наезженная дорога.
Нас, на исходе дня, разместили в самом крайнем бараке, от которого было рукой подать до стоянки самолетов. Это приземистое, мрачное строение у нас еще на подходе не вызвало восторга, а уж когда мы вошли в него - наше разочарование сразу же было выражено одновременным протяжный свистом. В бараке стоял адский холод, а сквозь щели в стенах видно было летное поле и шеренга сереньких СБ, стоявших на линейке.
Однако, свисти не свисти, а свистом не нагреешься. Пришлось идти в соседние бараки к здешним старожилам, курсантам здешних эскадрилий. С их помощью нашли мы и топливо, и паклю, и солому для набивки матрацев, и работа закипела. К полуночи в казарме стало относительно тепло, но страшно сыро. Спать легли, не раздеваясь, на голые матрацы, сдвинув койки в сплошные нары. Прижимаясь поплотнее друг к другу, кое-как согрелись, наговорились вдосталь и вскоре заснули, не выставив даже дневального по казарме.
Да и кому было заниматься этими воинскими атрибутами, если мы сразу же по прибытии в Бердск оказались "ничейными": наш строевых дел мастер лейтенант Рябов и старшина Муковоз остались в Молотове, а здесь нам еще не успели никого назначить. Старшины летных групп, назначенные в той школе из числа курсантов, здесь не хотели добровольно брать на себя прежние функции, и наша "эскадрилья выпускников" с утра следующего дня превратилась в какую-то неорганизованную толпу. Ребята без дела болтались по городку, заводили знакомства со старожилами, присматривались к новой обстановке, в которой нам предстояло жить.
В конечном счете все утряслось, все стало на свои места, и мы зажили привычной курсантской жизнью. Наша "эскадрилья выпускников" превратилась в обычную учебную группу 1 11, и последнюю в ряду других учебных групп, что заметно отразилось на нашем курсантском положении: при рассмотрении любых общешкольных вопросов нас вспоминали последними, а последнему, естественно, доставалось что-либо худшее, либо совсем ничего не доставалось.
Ребята начали роптать. Вначале исподволь, в частных разговорах, а вскоре об этом заговорили и в полный голос на построениях и комсомольских собраниях. Ребята уже не просили. Они требовали.
И голос наш был услышан. Вначале загремели на гауптвахту пять наиболее агрессивно настроенных наших товарищей, а в начале февраля всю нашу учебную группу отправили на дальнюю площадку, где не было ни бога, ни людей.
Поселили нас в огромной землянке с трехэтажными нарами без всяких коммунально-бытовых удобств. Обещали регулярно подвозить питание и даже проводить полети.
Однако сибирская природа вскоре перечеркнула все планы командования. Не успели мы толком обустроиться на новом месте, как начались лютые февральские метели.
Крупный пушистый снег несколько дней подряд укутывал нашу землянку, летное поле и окрестные овраги пышным, ослепительно белым покрывалом; затем ударил крепчайший мороз, завыли затяжные сибирские метели, и мы оказались отрезанными от всего мира.
Запасы продовольствия кончились через три дня после начала снегопада, а разыгравшаяся пурга забила за одну ночь единственный выход из землянки настолько плотно, что открыть дверь было просто невозможно. Более пятидесяти здоровых мужиков оказались заживо погребенными в этой дурацкой землянке.
Исполнявший обязанности старшины эскадрильи сержант Захаренко, медленно передвигаясь по главному проходу между нар, негромко уговаривал:
- Хлопцы! Берегите энергию. Не гуляйте в гости друг до друга. Нe устраивайте классической борьбы. У меня ж по сухарю на нос осталось. И то выдам только завтра.

И мы сутками лежали, ожидая помощи, задыхаясь от духоты, обливаясь потом и испытывая мучительную судорожную боль в пустых желудках.

В один из дней сел последний аккумулятор питавший две переноси подвешенные на главном проходе. Землянка погрузилась в непроглядную темноту.
- Как в гробу.., - пробубнил кто-то в наступившей тишине.
И тишина взорвалась диким криком десяток охрипших глоток послышался треск ломавшихся досок; яростный трехэтажный русский мат. И над всем этим хаосом звуков - истошный вопль на предельно высокой ноте:
- Стой! Молчать! Смир-р-но!

И в наступившей тишине неторопливый, знакомый и удивительно родной голос Захаренки:
-  А тэпэр  слухайтэ сюда. Я у двери. В мэнэ е тольки две лопати. Зараз будемо откапываться. - Начинають те, хто рядом со мною. Поработае отходють в боковые проходы. Очередные подходят по главному проходу. Шо нэ ясно?

И работа началась. Меняя через каждые 5-6 минут друг друга, мы с упорством обреченных несколько часов подряд долбили лопатами крепкие, когда-то на совесть сделанные, двери, открывавшиеся наружу и закупоренные наглухо спрессованным метелью снегом.
После долгих наших трудов первая преграда была преодолена: одна половина дверей, превращенная в щепки, рухнула, но света в тамбуре не прибавилось.
-  Плотно нас метель замуровала. Смотри, как темно - проговорил кто-то невидимый в темноте.
-  Хлопцы! - раздался рядом голос Захаренки, - снег выгребайте в левую каптерку, чуете?
-  Слышим. Значит сухари у тебя в правой? За мешок сухарей берусь один пробить окно в Европу. Это - Яшка Яшкин.
-  Не лопни от натуги. А то сухари некуда будет укладывать. А это уже Амосов. Его постель самая дальняя от дверей. Значит лопатой помахали все понемногу. Во всем теле чувствуется страшная усталость. Хочется пить, а воды нет. И совсем не хватает воздуха. На верхние нары нет сил залезть. Лежим кто на нижних нарах, кто на полу.

- Бугров, Данилов! - кричит старшина.

Напрягая последние силы, ощупью бредем в тамбур. Принимаем из рук в руки лопаты и, почувствовав струю свежего воздуха и запах снега, продолжаем начатую ребятами работу: Костя врубается в плотный, спрессованный снег, а я отгребаю его в каптерку.
И вдруг ослепительно яркий луч света ударил мне в глаза - это Костя пробил последний пласт снега и в изнеможении упал на дно вырытой траншеи.
- Ура! Ура! - раздалось на ближних нарах несколько охрипших голосов, и ребята, крича и толкаясь ринулись вон из мрака и духоты на свежий воздух.

Грязные, заросшие, бледные и осунувшиеся, после недолгого ликования, мы принялись приводить в порядок свою берлогу: откопали сарай с дровами и инструментом, расчистили вход в землянку ж душники, затопили печи. Амосов, утопая в снегу по пояс, сходил в овраг и принес целую охапку каких-то веточек.

Через полчаса закипели поставленные на плиту чайники, набитые свежим снегом, и из землянки потянуло весенним ароматом черной смородины, малины и еще чего-то, неизвестного, но удивительно приятного.
Схлынувшее физическое и эмоциональное напряжение привело в действие извечный животный инстинкт - страстное желание чего-нибудь съесть. Столпившись вокруг нашего старшины, мы молча ждали.
- Ну, что вы на меня глядите, как на невесту? Чи давно не бачилы.
- Жрать давай! - оглушительно рявкнул самый старый их нас по возрасту, всегда угрюмый и мрачный курсант Приходько. Из-под густых кустистых бровей на Захаренку зло смотрели мечущие молнии глаза, а на небритых грязных скулах туго ворочались бугристые желваки.
- А что ти нa меня вызверился? Я ж такой же курсант, как и ты. И я тебе Приходько, ничего не должен. Хочешь жрать? На, бери ключи, грабь каптерку, - и Захаренко протянул ему связку ключей. - А на меня ты зверем не гляди. Видал я и не таких на Чуйском тракте.

Приходько яростно рванул ключи их рук Захаренко и спустился в землянку. За ним потянулись еще несколько ребят. Через 2-3 минуты они возвратились, и сконфуженный Приходько положил к ногам старшины тощий вещмешок, кинул сверху связку ключей и молча отступил в сторону, спрятавшись за наши ряды.
- Вот это, хлопцы йе всё. Весь наш HЗ. В две шеренги - становись! - внезапно крикнул Захаренко. И когда мы приняли мало-мальски подобие строя, Алексей развязал вещмешок и выдал каждому по сухарю.
- А теперь - взять кружки, заправиться душистым кипяточком и ... приятного вам аппетита. - Захаренко вытряхнул из вещмешка крошки на свою широкую ладонь, молча кинул их в рот и, замыкая наш строй, спустился в землянку. Сухаря ему не досталось.
Под вечер, когда темно-красный диск солнца уселся на кромку дальнего леса, Алексей предложил всем выйти на свежий воздух и зарядиться перед сном кислородом.
Потоптавшись около землянки, мы собирались уже нырнуть в ее душные объятия, но уж очень красив был этот зимней час, и мы с восторгом рассматривали порозовевшее летное поле, красный, в пол-неба закат и наползающие от оврага сумерки.

- А что это там ползет по полю?- сказал Амосов, указывая. рукой в сторону аэродрома. Все повернулись туда и стали пристально рассматривать странную букашку, внезапно появившуюся на девственно чистой розовой поверхности. 
- Медведь, что ли, к нам пожаловал?
- Крупновато для медведя. В этот момент черная точка повернулась, увеличившись сразу вдвое, и мы дружно, как один, выдохнули:
- Трактор!
А он, словно стараясь убедить нас в том, что мы не ошиблись в наших догадках, пыхнул струей черного дыма из выхлопной трубы, включил свои слабенькие фары и стал быстренько приближаться к нам.
Сомнений больше не было. К нам шла помощь. От этой самой минуты кончалось наше голодное существование. Жизнь снова обретала смысл, вкус и великолепные краски.
Дружно наступившая весна вновь внесла свои коррективы в наши дела и планы. Аэродром и единственная дорога соединяющая нас с гарнизоном, раскисли и ни летать, ни ездить было нельзя.
Мы вновь оказались отрезанными от мира. Ни командиров, ни радио, ни газет. Занимаемся, кто во что горазд. И главная у всех забота - как бы день скоротать до вечера.
Однажды заметил я у Захаренко какую-то книжонку. Захотелось почитать. Набрался смелости - спрашиваю. А он как-то засмущался, прячет книжку под подушку, а сам словно оправдывается:
- Так то ж не то, что тебе нудно. То ж про автомобиль. Учебник. Я ж на гражданке шофером был. На Чуйском тракте шоферил. Знаменитый трактор. Може чул?
- Нет, - говорю, - не приходилось.
- Ну как же! Про него песни поють.
- Слушай, Алексей, а я смог бы стать шофером?
- А чего ж нет? Ты же летчиком стал? Уже два типа аэропланов освоил. Скоро на СБ полетишь. Автомобиль, конечно, вещь серьезная, но если здорово захочешь - я тебе помогу.
И с этого дня мы занялись изучением автомобиля. Вначале по книжке, а позже - на списанном и разграбленном ЗИС-5, что стоял в бурьяне на краю оврага с незапамятных времен. К началу полетов я уже неплохо разбирался в устройстве ЗИС-5 и ГАЗ-АА. Очень хотелось покрутить баранку на настоящем автомобиле, но вскоре начались полеты на нашем аэродроме и все шоферское отодвинулось на задний план.
Вывозная программа на СБ оказалась на удивление короткой: всего несколько полетов по кругу и в зону на спарке. В начале мая наша летная группа уже летала самостоятельно, и в ожидании своей очереди на полет каждому приходилось подолгу сидеть без дела в стартовом "пятачке", оформлять стартовку, читать газеты или следить за своим самолетом и докладывать инструктору о его местонахождении.
В июне все спарки перегнали на школьный аэродром и на нашей площадке остались только три боевых самолета, на которых предстояло тренироваться всей нашей группе. Ребята прикинули - и выходило, что каждому достанется слетать один раз в недели. Не густо!

Весь вечер землянка гудела, как потревоженный улей. Перед самым отбоем решили: в понедельник, когда уедут инструктора, направить к начальнику школы ходоков. Выбрали троих самых надежных ребят, бывших аэроклубовских инструкторов, уговорили шофера бензовоза, чтобы он подкинул их до границы гарнизона и, возбужденные, расползлись по нарам.
Завтра в воскресенье, предстояло всем сдавать нормы ГТО, но одиннадцатая учебная группа не строила радужных надежд на призовые места: перезимовав в этих жутких условиях мы, несмотря на молодость, много потеряли в своем физическом развитии. Да и спортивной базы здесь не было: из всех спортивных снарядов мы имели только метлу да лопату.

Переговорив, кажется, обо всем, мы наконец-то дружненько заснули.

А проснулись, как оказалось, уже в другом измерении: с четырех часов утра вся страна отсчитывала новое время - время Великой Отечественной войны.
Но мы об этом еще не знали. В воскресенье 22 июня 1941 года старшина построил нас после завтрака на линейке и объявил порядок сдачи нормативов ГТО.
- А пока подъедет комиссия - займемся тренировочной, до чертиков в глазах не бегать, гири на тучки не забрасывать. Берегите, хлопцы, энергию. Бугров! Бери свою редколлегию - готовь "Боевые листки". Старшины летных групп - развести курсантов на дистанцию забега.

За тренировками мы и не заметили, как пролетело время, а наш повар уже застучал в свой гонг, подвешенный возле летней столовой.
- Где же комиссия? – спрашивали, подходя, у старшины ребята.
- Сам бы хотел знать, - отвечал он, сердито хмурясь. Какие ж теперь, после обеда, результаты будут? Одно расстройство! Садись!— скомандовал он и принялся сосредоточенно, с мужицкой основательностью, хлебать щи из алюминиевой миски.
Обед наш уже подходил к концу, когда часовой на стоянке самолетов выстрелом вверх остановил целую колонну автомашин, пылившую по окраине летного поля.
- Наконец-то, приехали, - сказал кто-то.
- Федот, да не тот, - удивленно воскликнул Захаренко. - Что-то больно много машин и все пустые.
Разводящий тем временем побежал на стоянку к часовому, затем метнулся к головной машине и, вскочив на подножку, повернул всю колонну к нашей землянке.
Пока Захаренко объяснялся с приехавшим незнакомым интендантом, из-за кустов, что закрывали нашу главную дорогу из гарнизона, выскочила черкая Эмка, а за ней бортовая с людьми. Заскрипев тормозами, обе машины остановились возле землянки. На бортовой машине сидели наши инструктора с техниками, а из Эмки вышли командир и инженер эскадрильи.
-  Смирно!- подал команду старшина я побежал к комэске с рапортом. - Построить курсантов, - распорядился командир эскадрильи, не дослушав рапорта. - Снять пост у самолетов.

Привычно построившись до звеньям, мы с небывалым вниманием выслушали нашего командира, и когда он закончил свое краткое, без эмоций, сообщение, мы продолжали молча стоять, словно вслушивались в ставшую вдруг звонкой тишину, и все одновременно переваривали одно необыкновенное емкое слово - "ВОЙНА".
Над летным полем медленно проплывали редкие, ослепительно белые причудливых форм, кучевые облака; раскаленный полуденным зноем воздух дрожал, колыхался и у самой земли создавал иллюзию текущей воды; среди берез, что стояли над кромкой оврага, беззвучно перепархивала какие-то мелкие птахи.
- Вопросы будут? - спросил охрипшим вдруг голосом командир. В ответ - тишина.
- Вопросов нет. Приступить к погрузке. Летный состав - к самолетам!

- Нy, что же ты? - дернул меня за рукав Яншин. - Надо было спросить.
- О чем?
- Как о чем? Ведь война же! Может нас в часть отправят. Мы же всю программу закончили.
- А что же ты сам не спросил?
- Так у него язык на предохранителе оказался,- поддел всегда молчаливый Миронов.
- Какие тут могут быть вопросы? - загудел густым басом Дьяконов Раз война - все на фронт. Кто же нам позволит в тылу отсиживаться? Вот сейчас приедем в школу, а там приказ: таких-то боевых курсантов в такие-то летные части. А завтра - в Новосибирск, а там - ту-ту! и разъехалась ребятки по своим частям,
- А что? Наверное так и будет, - поддержал кто-то.
- Кончай разговоры. Выноси имущество на машины, - прикрикнул Захаренко.- Приедем - там разберемся, что к чему.

На стоянке, один за другим, взревели моторы, а вскоре наши СБ с техниками на борту, взлетели и скрылись в серой дрожащей полуденной дымке.
Через несколько часов, погрузив все наше курсантское имущество на бортовые машины, тронулись и мы навстречу неизвестному "завтра".
Нашу уверенность в ускоренном окончании школы и скором направлении на фронт подогрели дела последних дней июня. Не раскрывая нам своих планов на наше ближайшее будущее, командование шкоды организовало довольно интенсивные полеты.
Наша учебная группа каким-то чудом оказалась в числе передовых и вновь, как и в Молотовской школе её стали называть "эскадрильей выпускников". Настроение у всех нас поднялось настолько, что мы стали делать все с таким подъемом, которому и сами, порой удивлялись: летая почти ежедневно мы сами готовили свой самолеты к полетам; группа наших курсантов во главе с Володей Ракитянским расписала стены в курсантской столовой так красиво, что на их роспись приезжали любоваться какие-то высокие начальники из Новосибирска; наша учебная группа не передвигалась по гарнизону без строевой песни, а пели мы лучше всех в школе, имея в строю 4-5 запевал; неугомонный Жора Беляк и удалой баянист Витя Кондаков организовали в: нашей группе такую самодеятельность, что она прославилась не только в нашем гарнизоне, но стала известной в Новосибирске, куда не раз мы выезжали с концертами; самые лучшие стенгазеты и "Боевые листки" которые со мной оформляли Костя Данилов и Коля Мерзляков, были в нашей 11-й учебной группе и самые лучшие показатели по летной и теоретической подготовке были у курсантов нашей 11-й учебной группы.
Ну, как тут было не городиться? И мы гордились своей учебной группой, своими  инструкторами, техниками и мотористами. И, естественно, были вполне уверены, что на фронт первыми пошлют нас.

И вдруг, совершенно внезапно, полеты прекратились.

Шли дни, пролетали недели и месяцы, Совинформбюро передавало все более мрачные сводки, а о нас словно забыли.
- Бугров! Ты там ближе к начальству будешь. Узнай, что о нас слышно? - попросили как-то ребята, когда я собрался однажды идти в штаб. - Так меня же по поводу стенгазеты вызывают, - ответил я.
- Ну и что? А ты спроси у начальства. Мол, так к так. Народ волнуется. Ребята рвутся в бой. Ну, и все такое прочее. Ты же наш партийный секретарь, что тебя учить, сам знаешь, как с начальством разговаривать
- Попробую, - ответил я
- Вот, вот. Попробуй, - похлопал меня по плечу Амосов, а то ведь никакого уже терпежу нет от этой игры в прятки. Темнят что-то наши начальники.

Разговор с комиссаров школе получился у меня коротким и совершенно обескураживающим:
- Вы кто такие есть, чтобы требовать к себе особого отношения? - вспылил он, едва выслушав меня. - Мы с начальником школы летчики о боевым опытом и то отказ получили, а вы... вы всего только курсанты... ни опыта, ни знаний. Короче: вы, как секретарь партбюро эскадрильи, обязаны пресекать нездоровые настроения. А вы?.. В общем, объясните там, чтоб делали то, что вам прикажут. И - никаких требований! Ясно?  - Ясно, - ответил я и отправился к себе в казарму, обдумывая по пути, что и как рассказать ребятам.   
Однако казарма оказалась пуста, а дневальный сообщил мне, что всех повели на стоянку работать.
- А что хоть случилось-то? - спросил я. 
- Приказали срочно переделать спарки на боевые машины, инженер всех повел туда. Иди и ты. Вот твой комбинезон. Шалагин оставил. 

Всю ночь, следующий день и еще одну ночь без сна и отдыха работали мы на стоянке, выполняя срочное задание. А когда еще через день, отоспавшись, вышли из казармы на построение, командир эскадрильи поставил нам новую задачу: получены новые моторы надо остальные наши СБ - срочно готовить их фронту. После завтрака все на стоянку, на
замену моторов. 
И еще двое суток без сна и отдыха трудились мы на стоянке. На третьи сутки прибыли к нам молодые лейтенанты во главе с пожилым капитаном, сели в наши помолодевшие СБ и полетели на фронт.
Уставшие до предела, мы даже не вышли провожать наши самолеты. Едва добравшись до койки, мы повалились спать и спали почти сyтки. А когда вечером следующего дня вышел я из казармы и посмотрел на нашу стоянку - стало не по себе: вместо строгой шеренги боевых серебристых машин зияли черные пустоты словно старческая челюсть с выпавшими зубами, сходство с которой подчеркивали оставшиеся три стареньких СБ, одиноко стоявшие в разных местах стоянки, да зелененький управленческий ГЬ2, замыкавший эту скорбную линию.
Осень 1941 года выдалась сухая, солнечная и в нашей курсантской жизни довольно спокойная. Редкие теоретические занятия и еще более редкие полеты перемежались хождениями в наряд, да на хозяйственные работы. Свободное время: убивали кто во что горазд: одни по-прежнему ходили в нашу самодеятельность, готовились к новым концертам; другие вели бесконечные споры у карты фронтов, отмечая флажками скорбные пути отступления наших войск; третьи искали пути хождения в самоволку, находили их, и частенько, после отбоя, исчезай до подъема , а иногда являлись и в изрядном подпитии, принося с собой спиртное для своих дружков.
Дисциплина заметно падала. На смену былому порядку и образцовой строевой выправке пришли запущенность в казармах и внешнем виде курсантов, разболтанность в поведении и трудно скрываемая озлобленность на всё и всех. Жизнь становилась все более неуютной, пустой и бесперспективной. Безысходная тоска давила всех немилосердно и выхода из этого глупейшего состояния никто ни в чем не видел.
- Понимаешь, Василёк, - сказал как-то Амосов, - у меня создалось такое впечатление, словно мы долго лезли на высокую гору; залезли, увидели, кик отодвигается от нас линия желанного горизонта, а теперь покатились вниз, с горы, и вместо того, чтобы подняться на новую гору - скатываемся в какое-то болото.
- Очень похоже, - ответил я. - А что ты предлагаешь? Ты же член партбюро - предлагай!
- Я, прежде всего, курсант.
- А я кто? Бог?
- Ну, ты - другое дело.
- Никакое не другое дело. Я такой же курсант, как и ты, как все. Что ты от меня хочешь? Пошли вы все...

Назревал скандал. Еде бы немного, еще бы одно слово, и мы бы поссорились. Но Амосов, этот крупный, сильней, удивительно спокойный, редко улыбающийся человек, вдруг широко улыбнулся, положил свои сильные руки молотобойца мне на плечи и, заглядывая в глаза, сказал:
- Да не кипи ты, Василёк, не кипи. Я же по-дружески с тобой. Душа не на месте - вот и решил поговорить.
- Ну, давай, поговорим. Только ты не прикрывайся своим курсантским званием.
- А я и не прикрываюсь. Я это и хотел подчеркнуть: и я - курсант, и ты - курсант, и другие члены партбюро - курсанты. Из постоянного состава только один зам. командира в членах бюро ходит, да и тот никаких нагрузок не несет.
- Что-то, вроде, улавливаю. Ну, ну, говори дальше.
- А что говорить-то? По-моему - все ясно. С ребятами я уже говорил. Они предлагают на завтрашнем отчётном партсобрании; заявить, чтоб было тридцать на семьдесят,
- Тридцать - это командиры? - переспросил я.
- Нет, что ты! Наоборот. Согласен?
- Конечно!

До вечерней поверки я успел поговорить со многими курсантами-коммунистами, со многими, вечно занятыми на стоянке, техниками - все соглашались с нашим предложением и обещали поддержку на собрании.
Довольный таким многообещающим началом, я эту ночь спал спокойно, уверенный в том, что скоро сброшу эту обременительную нагрузку, которая ставила меня в положение какого-то буфера между командованием и курсантами и отнимала все мое личное, а часто и учебное время.

Наша с Амосовым задумка удалась наславу. Сдав свои партийные дела новому секретарю партбюро, я тут же, не откладывая дело на завтра, попросил разрешения у командира эскадрильи пойти поработать в гараж,
- Все равно летать скоро не придется. А там шоферов не хватает, - взялся я упрашивать комэску, - а работы, сами знаете, там много, сутками некоторые работают.
- Вот не знал, что вы тоже шофер. Я думал, что только Захаренко у нас переквалифицируется из шоферов в летчики.
"А вдруг сейчас права спросит?" - подумал я. Но все обошлось. Командир похвалил за усердие и дал "добро".

На следующий же день я был в гараже. Завгар, вольнонаемный, мужчина в годах, выслушал меня и направил на старенький ЗИС-5, к вольнонаемному шоферу Лопатину.
- Он хоть и старый, но опытный шофер. Слушайся его во всем. Этот плохому не научит. Ступай.- И завгар легонько подтолкнул меня рукой в спину, закрыл дверь своей конторки и вдруг оглушительно громко, на весь гараж, крякнул;
- Иван! Принимай пополнение! - и снова толкнул меня в спину. Представившись Лопатину, я рассказал, как занимались зимой с Захаренко, каковы наши перспективы с полетами и предложил ему помочь в подготовке машины.
- Садись. Машина готова, - сказал он, влезая в кабину, и едва я сел захлопнув за собой дверку, тронулся из гаража.
Поездка в Новосибирск и обратно заняла где-то около четырех часов. И за все это время Лопатин почти не разговаривал. Молчал и я. Возвратившись и сдав груз, он поставил аккуратненько машину на место, вылез из кабины, обошел ее вокруг, попинал зачем-то колеса ногами и буркнул:
- Подготовь машину. Завтра снова в город, - И ушел.

Обед в курсантской столовой давно закончился, а до ужина оставалось еще часа два, и я решил занятая подготовкой машины. Долил бензина, масла, воды, промыл уже остывший двигатель, навел порядок в кабине, подкачал один приспущенный скат и отправился в казарму.

Назавтра все повторилось в той же последовательности.
И только на третий или. четвертый день, накануне выходного, возвращаясь из очередной поездки в Новосибирск, Лопатин остановил машину где-то на полпути, вылез, кряхтя, из кабины, сходил, не спеша, в лес и, возвратившись, предложил мне занять его место.
Я с готовностью пересел, и мы тронулись в дальнейший путь. Лопатин по-прежнему молчал и лишь при подъезде к Бердску спросил:
- А не страшно по городу ехать?
- Это Бердск-то город? - со смехом задал я встречный вопрос.
- By, все же...
- Да нет, не страшно.
- Тогда поверни налево, вон там, за сосной.
Мы свернули на какую-то грунтовую дорогу, выехали на пустырь, и Лопатин принялся подавать мне одну за другой команды:
- Поворот влево... вправо... разворот... остановка. Вперёд!

У меня уже седьмой пот по лбу катился, а он все подавал и подавал команды, зорко всматриваясь в многочисленные переплетения дорог на пустыре.
Наконец одна из дорог вывела нас на окраину поселка и я, как ни в чем не бываю, поехал по прямой пустынной улице, даже не придав значения, что еду по населенному пункту. Покружив еще немного по поселку, мы выехала на большак, и вскоре наш старенький ЗИС-5, оглушительно чихнув, замер на своем месте в гараже.
Лопатин не спешил вылезать из кабины. И я, откинувшись на спинку сиденья, молча смотрел вперед и ждал, что же скажет мой новый инструктор. А он молча смотрел на меня, крутил в руках старенький брелок с ключей зажигания и загадочно хмыкал, покачивая головой.
- Слушай, Бугор! Ты зачем мне мозги морочил столько дней?
- Ты о чем, Петрович?
- Да все о том же. Ты что, до своего курсантства шофером работал?
- Нет. Пионервожатым в школе. В Уфе. А что?
- А когда же ты научился так водить машину? И зачем вся эта комедия со стажерством?

Пришлось снова рассказывать ему о нашем житье-бытье на дальнем летном поле, о Захаренке, о Чуйском тракте, о первых ездках по аэродрому на стареньком ЗИС-5, о том, как. выклянчивал у шоферов"немного порулить по аэродрому".
- Ну, хорошо, если не врёшь. Бот тебе ключи. Завтра заедешь за мной. Поедем на Искитим. Так ваше начальство новый аэродром строить собирается. Повезём кое-какое барахло.

Но на следующий день поездка с Лопатиным не состоялась: Лопатин заболел, и надолго. 
Завгар буквально взвыл, узнав от меня такую новость. Посылать в Искитим было некого. Пока я ездил в Бердск и обратно, все машины разъехались, и в гараже из бортовых машин одиноко стоял только наш с Петровичем старенький ЗИСок,
- Бугров! - перестав причитать и материться, обратился ко мне завrap, - А ты один смог бы смотаться в Искитим? Петрович тебя больно хвалил. Совладаешь, а?
- Конечно смогу, - уверенно заявил я.
- Ну, вот и добренько. Вот и хорошо. Выручай, браток. А то мне голову начальство снесет за срыв... Ну, ты понимаешь.
- Понимаю, Василий Иванович.
-  Вот и ладненько. Поезжай, милок, на склад, загружайся, и - с богом. Там тебя интендант ждет. С ним и поедешь. Он и дорогу тебе покажет.
Всю следующую неделю я ездил в Искитим, возил какие-то стройматериалы, и в казарму приходил только ночевать.
В конце октября, к ночи, выпал первый снежок и ударил крепкий морозец. Захаренко, обычно интересовавшийся моими шоферскими делами, спросил, подсаживаясь на мою койку:
-  Видал, какая ночка лунная?
-  Видел. Мороз ночью будет.
-  Вот, вот. А воду на автомобиле слил?
-  Слил. Завгар подсказал.
-  А твой Лопатин все еще болеет?
-  Завтра выходит. Я уже ключи ему отдал. Его на центральный аэродром забирают. Вместе с машиной,
-  А может на фронт?
-  Может и на фронт.
Помолчали. Посидели, прижавшись друг к другу, и Захаренко, словно продолжая начатый разговор, спросил:
- А ты куда записался?
- Никуда.
- Ну, как это - никуда? Все ребята позаписывались, а ты - никуда.
 
Оказалось, что пока я шоферил, в эскадрильи шла запись желающих переучиваться на новую матчасть. Записывали добровольно, не по приказу.
- И куда же ты записался? - спросил я его.
- На истребители.
- А еще куда записывали?
- На ДБ-Зф, куда-то в Среднюю Азию. На ЛИ-2. Так я тебя на всякий случай тоже в истребители записал. Не возражаешь?
- Конечно нет! А летать где? 
- Говорят, здесь же. Вчера два УТИ-4 прилетели. Видел, за нашей казармой стоят?
- Это что же, выходит нас на И-16 переучивать будут, - спросил я.
- Эге-ж, на И-16. А что, тебе не нравится?
- Так это же устаревшая техника! На "ишаках" в Испании воевали, а сейчас у немцев Ме-109 на фронте свирепствует, читал? А мы, выходит, на "ишаках"?
- А что ты на меня кричишь? Хиба ж я так приказав? - заволновался Захаренко, переходя на украинскую речь,
- Нет, Алеша, тут что-то не то.
- От и я ж кажу, що не то.
- Давай спать. А завтра может что и разведаем,- предложил я и полез на свой, традиционно доставшийся и здесь, второй этаж.
Утром, едва забрезжил рассвет, я уже был возле УТИ-4. Это были старенькие, неухоженные, густо забрызганные маслом и грязью тупоносые двухместные учебно-тренировочные машины, после которых летчики вылетали самостоятельно на боевых В-16 или И-153.

- Головастик какой-то,- услышал я за спиной. Оглянувшись, увидел Захаренко и еще несколько курсантов из соседней казармы.
- Так это ж учебный аэроплан, - попытался защитить рэпутацию машины Захаренко, но ребята, не поддержав разговора, повернулись и пошли не спеша в свою казарму.
- От, бисовы диты, не понимають! - заволновался Алексей. - А ты що мовчишь?- подступил он вплотную ко мне.
- А что говорить? Мне еще никто не предложил летать на нем.
- А предложат - полетишь?
- Я, Алеша, не Чкалов и крутить бочки и иммельманы меня что-то не тянет. Это я тебе честно говорю. Мне полет по маршруту на СБ больше нравится.
- Ну и записался бы на ДБ.
- Опоздал. Там уже набрали группу. На днях отправка. Я узнавал. Захаренко протяжно свистнул, обнял меня за плечи и потянул в казарму. Вырвавшийся из-за угла ветер швырнул в лицо снежинки, просвистел в ушах свою разбойную песню и зашелестел у ног сухой позёмкой.

Начиналась вторая сибирская зима. И первая зима сурового военного 1941 года.

С фронтов шли далеко не радостные вести; немцы вели бои на подступал к Москве. Газеты пестрели сообщениями о подвигах наших воинов на всех фронтах и о героях-партизанах, действовавших в тылу у противника.
А мы по-прежнему маршировали с няньками по городку, усердно учились в теплых учебных классах и ворчали по поводу того, что нам урезали курсантский паек в столовой и перестали выдавать курсантское обмундирование.
Незаметно исчезли дразнившие воображение многих курсантов зелененькие УТИ-4, а с ними и разговоры о переучивании на новую матчасть. Давно уже уехали ребята, записавшиеся на Ли-2 и ДБ-З, а судьба нас, оставшихся , повисла в воздухе, ничем не подогреваемая.
А тут, как назло, разыгралась сибирская зима не на шутку: замело все дороги вокруг настолько, что прекратился подвоз продовольствия в наш гарнизон. День и ночь, в мороз и пургу, рыли курсанты траншей в глубоком снегу, чтобы пробиться к станции Бердск, и только на третьи сутки пустили жиденькую колонну автомашин за продовольствием.
Жизнь в нашем курсантском городке замерла: прекратились полеты, зачахла наша самодеятельность, занятия в учебных классах проводились от случая к случаю, а сводки Совинформбюро добивали нас своими безрадостными сообщениями. Тревога за судьбу Москвы, за судьбу всей нашей Родины накаляла курсантские страсти, до предела, едва заходил разговор о положении на фронтах. Часто возникавшие споры у карты СССР, превращались в настоящие митинги, раздавались не просто патриотические лозунги, а все чаще звучали требования о направлении на фронт в любом качестве, хоть рядовым в пехоту.
И вскоре некоторым курсантам такая возможность представилась: после очередного стихийного митинга трое друзей из соседней эскадрильи, получив отказ командования о направлении на фронт, раздобыли у своих подружек из курсантской столовой спиртного, основательно напились, устроили громкий дебош и были с боем водворены на гауптвахту, а через неделю после отсидки, заменив старые курсантские сапоги на новые ботинки с обмотками, отправились в штрафной батальон с "почетным" эскортом в составе лейтенанта и двух солдатиков, вооруженных старенькими трехлинейками с примкнутыми штыками.
После этого случая митинги у карты Родины прекратились. Красные флажки обозначавшие линию фронта на ней, передвигались чьей-то невидимой рукой, и все мы, проходя мимо карты, всматривались в эту трепетную линию молча.
В первых числах жаркого июня 1942 года курсантский телеграф принес весть, всколыхнувшую всех нас и заставившую подтянуться и внутренне и внешне каждого, кто хотел вырваться из этого бесперспективного оцепенения: к нам ехали "купцы".
По прошлогоднему опыту мы знали, что это такое: будут отбирать курсантов в другие летные школы, где есть перспектива летать и закончить курс обучения.
Быстрее всех приходила в норму наша "эскадрилья выпускников": рисуясь отличной строевой выправкой, мы все передвижения по городку производили только с песней; пять голосистых запевал поочередно заводили самые лучшие строевые песни, а слаженный строй курсантов дружно подхватывал звонкий припев. Витя Кондаков не давал скучать своему баяну и его чудесная игра заполняла все наше свободное время в казарме и в клубе, где вновь стала собираться самодеятельность; вновь собирала курсантов у стенда наша стенгазета, которую мы с Мерзляковым и Данилиным стали оформлять особенно красочно и броско.

Но ожидаемые с таким нетерпением "торги" не состоялись.

Страшно деловитые и чем-то очень озабоченные незнакомые офицеры появились в городке внезапно. Целыми днями они сидели в штабе; в казармах и столовой при нас не появлялись; и исчезли так же внезапно, как и появились.
А через несколько дней после их отъезда нас погрузили в телячьи вагоны и, без объявления обычных в таких случаях приказов, повезли в неизвестном направлении.
Удрученные таким неласковым с нами обращением, мы целые сутки ехали молча. Валялись на нарах, пытались дремать; иногда, чтобы скоротать время, занимались перекладыванием скудных пожитков в тощих вещмешках, ремонтом стареньких гимнастерок или чтением нескольких книжек, оказавшихся каким-то чудом в вагоне; иногда, чтобы как-то отвлекся от грустных дум, садились на пол вагона в проеме открытых дверей и наблюдали за природой, но вокруг простиралась такая однообразная ровная степь, что остановиться взгляду было не на чем, и это непрерывное кружение ровной, как тарелка, степи вызывало только дремоту.
Самой длительной за все время пути оказалась многочасовая остановка на какой-то станции перед Орском.
Попрыгав на земную твердь, мы с удовольствием побродили по пустынному перрону, поболтали: с немногочисленными торговками жиденького пристанционного базарчика, побывали в гостях друг у друга в других вагонах и, нагулявшись, забрались на нары, чтобы перекусить, заливая принесенным кипятком наш скудный сухой паёк.
Солнце уже клонилось к закату, когда наш поезд, загремев сцепками, внезапно дернулся, откатился немного назад и затем, медленно набирая скорость, словно ощупью, двинулся вперед.
- Братцы! Не оставьте, братцы! - раздалось за вагоном. Все сидевшие у двери разом вскочили и выглянули наружу. Рядом с вагоном, дурашливо улыбаясь, шел Витя Кондаков.
- Ты что, Витек, тяпнул? - спросил Мерзляков, протягивая ему руку.

- Хуже. Новость узнал!  - прокричал Витя, всаживая в вагон.

Все, бросив еду, повскакали с нар, окружили Виктора и ждали его слова, а он, продолжая дурашливо улыбаться, влез на нары, схватил свой баян и, рассыпав звонкую трель развеселого перебора, сообщил:
- Земляка встретил. Видели старшину, что с майором по перрону ходил?
- Ну, видели. Ну и что?
- Так вот, он и есть земляк.
- Витя, не тяни! - прорычал, свешиваясь над ним с верхних нар, Миронов, самый молчаливый и удивительно спокойный товарищ, бывший работник радиостанции имени Коминтерна в Москве.

Виктор взял несколько аккордов какого-то бравурного марша, отложил баян в сторону и, уже серьёзно, продолжал:
- Так вот, братцы, едем мы в Чкалов.
- Какой, еще Чкалов?
- Ну, тот, что раньше Оренбург был.
- Хлопцы! Там же Чкалов учился, чуете? - подал сверху голос Захаренко.
- Ну, и что?- спросил я.
- А то, что нас, значить, будуть на истребителей учить. На И-16 летать будемо! - восторженно заключил Захаренко.
- У нашего старшины как всегда запоздалые сведения,- спокойно парировал Кондаков.- Чкаловская школа теперь готовит штурмовиков, на ИЛ-2. Слыхали про такой самолет?
- Фь-ю! - свистнул кто-то.
-  Вот тебе и фь-ю! Не нравится - слазь. Топай обратно в Новосибирск. А по мне - так это в самый раз. Это не то, что там в небе бочки крутить. Это - как в штыковую атаку идти. Из всех пушек и пулеметов прямо по фашистам, в упор, чтобы видеть, как падают эти гады.

Витя раскраснелся, глаза его блестели, руки, только что державшие баян, затряслись, словно нажимали  пулеметную гашетку.
-  Да ты-то откуда знаешь, что такое ИЛ-2?-спрооил Миронов.
Кондаков молча вытянул из под гимнастерки какой-то яркий иллюстрированный журнал, на обложке которого был изображен ИЛ-2, атакующий фашистскую колонну танков и автомашин.
-  Вот, земляк подарил,- сказал Виктор, протягивая журнал ребятам, а сам, усевшись на нары, заиграл полонез Огинского.

О чем он думал, этот алтайский парень, вдохновенно исполнял знаменитый полонез ? О родине своей, оставшейся там, далеко на востоке; о своей нескладной судьбе, бросающей его по безбрежным просторам России; о предстоящих боевых делах на новом, еще не изведанном, но уже полюбившемся самолете.
До поздней ночи, а точнее - до новой зари, сидели мы у настежь раскрытых дверей вагона и оживленно обсуждали принесенную Виктором новость. Каждый норовил высказаться, внести что-то новое в общую канву разговора, дополнить что-то свое к высказанной кем-нибудь мысли или возразить и, тем самым, ярче разжечь затухающую полемику уже не столько о новом самолете, сколько о превратностях курсантской судьбы и постоянно ускользающем счастье.


2.

Штаб Чкаловской военной авиационной школы пилотов находился где-то между центром города и рекою Урал, и его закрытый двор не позволял нам видеть больше, чем клочёк голубого неба над головой, да стен старых мрачноватых зданий старинной кладки, окружавших это квадратное пространство, где мы разместились в ожидании решения нашей дальнейшей участи.
К счастью, процедура эта долго не затянулась, и вскоре нам объявили, что мы зачисляемся в состав четвертой эскадрильи, которая находится километрах в двадцати от города.
Часа за два до обеда мы были на месте. Здешний старшина сводил нас в баню, затем в столовую и, объявив порядок наших дальнейших действий, до конца дня исчез.
Привычка к курсантской самостоятельности, привитая нам еще в Молотовской школе, безотказно сработала и здесь: не ожидая командирских понуканий, мы привели в порядок спальню, заправили, как положено, постели, навели блеск во всей казарме и отправились знакомиться с новым гарнизоном.
А он, как оказалось, был невелик: два двухэтажных кирпичных дома, два-три деревянных, барачного типа строения, круглая водонапорная башня, за которой стояла небольшая банька, небольшой склад ГСМ с одной круглой цистерной, да открытый всем ветрам гараж на 4 машины. Сразу же за казармой - стоянка самолетов. Несколько горбатых ИЛ-2, четыре-пять легоньких изящных УТ-2 составляли весь авиационный, парк.
А вокруг, насколько хватало глаз, расстилалась безбрежная, ровная как стол, цветущая степь. 'Благоуханные запахи цветущих трав были настолько сильны, что заглушали даже на стоянке привычную вонь бензина и масла, исходящую от зачехленных самолетов.
Техники и мотористы, заканчивавшие работу на стоянке, с любопытством рассматривали нас, шутили, беззлобно подначивали по поводу нашего пехотного вида.
А ведь и было отчего посмеяться: выцветшие, застиранные, залатанные гимнастерки и брюки, зеленые обмотки на далеко не стройных ногах и массивные грубые ботинки делали нас похожими на новобранцев народного ополчения, но никак не на курсантов авиации.
Честно говоря, мы как-то давно уже свыклись с нашим затрапезным видом, привыкли к обмоткам и тяжелым ботинкам и не придавали этому ни малейшего значения. Весь наш пыл, бурный протест против такой формы одежды перегорели там, в Новосибирской, школе еще в начале этого года, когда по великой нужде приходилось менять вконец разбитые курсантские сапоги на эту пехотную обувь.
Теперь я со смехом вспоминаю, как прикручивал контровочной проволокой оторвавшиеся подошвы сапог к начищенным до блеска голенищам. А тогда было не до смеха.
- Что, пехота, на авиацию пришли посмотреть? - зубоскалили вымазанные по уши жирной грязью мотористы.
- А в вашей авиации все такие чумазые или ты один?- отвечал ему Яшкин.
- Я чумазый от масла, а в нашей авиации не подмажешь - не долетишь.
- Так после тебя и весь самолет бензином отмывать надо. Ни один летчик в кабину не сядет.
- Наши летчики-курсанты, они не такие чистоплюи, как в вашей пехоте не унимался моторист.
- Чего ты трындишь, Помазок? Это же тоже курсанты, не видишь? - вмешался один из техников.
-  Курсанты?! В обмотках?
-  Конечно курсанты.
-  Да как он, такой курсант, в обмотках полетит? Намотается его обмотка на коленвал - и каюк ему.
-  А у вас что, коленчатые валы прямо в кабинах крутятся? - спросил Яшкин, изобразив на лице удивление и хитро моргая нам.
-  А ты как думал? Факт - в кабинах.
-  А я думал, что ты прокатишь меня на этом, горбатеньком. Но раз обмотки могут на вал намотаться, тогда я - пас.
-  А мы давай твои обмотки черним кремом намажем, будто сапоги. Он и не заметит.
-  Кто? Горбатый не заметит?
-  Да нет, инструктор. 
-  А разве не ты полетишь?
-  Нет, я завтра на разборе.
-  Ага, - снова вступил в разговор техник, - он завтра на разборе: картошку будет разбирать на складе.  Схлопотал сегодня три наряда вне очереди.

Ребята дружно рассмеялись, а Помазок, как ни в чем не бывало ответил:
- Ничего особенного. Картошку тоже кому-то перебирать надо.
- Смирно! - раздалась вдруг команда. Один из техников, что стоял поодаль, подбежал к появившемуся из-за самолета капитану и четко отрапортовал:
- Товарищ капитан! Техсостав работы на стоянке закончил. Матчасть к полетам готова. Техник звена Иванов,
- Вольно, - сказал капитал, выслушав рапорт. - Техсостав - к самолетам. Прибывших курсантов построить на стоянке. - Это уже относилось к старшему лейтенанту, подошедшему с группой офицеров.

Привычно заняв свои места в строю, мы замерли в ожидании дальнейших распоряжений. Над стоянкой и всем небольшим гарнизоном нависла на миг тишина. Вспорхнувший где-то, на краю стоянки жаворонок завис, трепеща крыльями, в неподвижном воздухе, затем рассыпал трель своей нехитрой песенки, словно пробуя голос, и медленно стал вертикально подниматься в высь, продолжая уже без перерыва напевать свою брачную серенаду.
Капитан Ключарев, высокий стройный блондин, в отличной летной форме, в сапогах, начищенных до зеркального блеска, молча обошел наш замерший в тревожном ожидании, строй, улыбнулся, весьма выразительно посмотрев на наши обмотки, и, подозвав офицеров, приказал адъютанту зачитать приказ о зачислении нас курсантами Чкаловской ВАШ! и распределении: по звеньям и летным группам.
- Р-р-разойдись!- звонко подал команду адъютант, закончив читать приказы. - По звеньям и летным группам становись! - чуть погодя подал он следующую команду.
Рассыпавшийся на минуту строй вновь обрел форму и четкие очертания. Теперь во главе каждой летной группы стоял офицер-инструктор. И только наша группа стояла одиноко, без инструктора.
После небольшой переклички, проведенной инструкторами, группы разошлись по самолетам, а мы, недоуменно оглядываясь, остались на месте.
Капитан Ключарев, переговорив о чем-то с адъютантом, подошел к нам, заложил руки за спину и, покачиваясь с пятке на носок, долго всматривался в нас, словно собираясь с мыслями или изучая каждого. Плохо скрытая ирония всякий раз кривила его капризные губы, едва взгляд опускался на наши ноги, закрученные обмотками.
- Товарищ капитан! Вопрос можно? - раздалось за моей спиной. Ключарев перестал покачиваться, кинул быстрый; взгляд в нашу сторону и недовольным тоном заявил:
- Я еще ничего не сказал. Вопросы зададите потом.

Настроение у всех было испорчено. Мы все, как один, почувствовали, что для нас назревает какая-то неприятность к одновременно поняли, что добрых отношений с командиром эскадрильи не будет.
Видимо и он уловил наше настроение, но поправить положение не захотел. Сухим, бесстрастным тоном объявил нам, что наш инструктор болен и велел адъютанту отвести нас на стоянку УТ-2 в распоряжение техника самолета.
Весь остаток дня, до ужина, мы по очереди садились в кабину самолета и под руководством Володи Ракитянского, бывшего аэроклубовского инструктора, летавшего еще там на таком самолете, осваивали эту простейшую, но очень строгую машину, а заодно установили очень добрый дружеский контакт со всем техсоставом звена, распознавшем в нас готовых летчиков и неплохих, в общем-то, ребят.
Заметив необычное оживление около нашего самолета, подходили к нам инструктора других летных групп, знакомились с нами, одобрительно жали руки Володе Ракитянскому, сразу же признав его своим человеком; побывал у нас и командир звена, старший лейтенант Белан, с восторгом встретивший инициативу Ракитянского.
- Через пару дней полеты, - сообщил он,- будем надеяться, что ваш инструктор поднимется к этому времени: уже неделю болеет, пора бы и поправиться.

И действительно, через пару дней мы приступили к интенсивным полетам на УТ-2, готовя себя к переходу на ИЛ-2.

В последней декаде июня наша летная группа заканчивала тренировочные полеты на учебных машинах, летали с соседней площадки, что километрах в трех-четырех от аэродрома, а к ней добирались пешком -не хватало транспорта. Но эти пешие переходы доставляли нам истинное наслаждение: погода стояла все эти дни ясная солнечная, почти безветренная, а степь цвела так изумительно красиво и ароматно, что хотелось этот чудесный воздух бесконечно долго вдыхать и жалко было делать выдох. Однако, как выяснилось, густые и сочные травы, местами поднявшиеся нам до плеч были только в низинах, а за ними начинались бесконечные галечники с редкой и низкой растительностью серовато-зеленого цвета, украшенные местами серебристыми метелками ковыля да белой полынью.
Ушедший раньше нас стартовый наряд уже разостлал полотнища посадочного "Т" и заканчивал расставлять красные флажки, обозначающие взлетно-посадочную полосу и стартовый "пятачок".
Где-то далеко, на краю огромной степи, показалось небольшой горбушкой багрово-красное солнце; вырастая буквально на глазах, оно превратилось в ярко пылающий огненный шар, оторвалось от расплавленной линии горизонта и, постепенно раскаляясь до бела и уменьшаясь в размерах, поплыло вверх по бледноголубому небосводу.
За нашими спинами послышалось легкое стрекотание, быстро перешедшее в ровный рокот работавшего мотора, и едва мы вышли из лощины, на площадку, один за другим стали садиться четыре УТ-2, вызывая наше восхищение точностью расчетов и мягкостью приземлений у посадочного "Т".
Задание, полученное вчера на предполетной подготовке, было предельно кратким: каждому курсанту выполнить один полет по маршруту на малой высоте. И все-таки инструкторы, выключив моторы, подошли к своим летным группам, уточнили задания, сообщили сводку погоды и, поторапливая первых по очереди курсантов, заняли свои места в кабинах.
Мне сегодня, наконец-то, повезло: свой последний зачетный полет по маршруту выполняю первым. А это значит, что лететь буду как по маслу, без выматывающей душу болтанки.
Закрепив резинкой на колене маленький алюминиевый планшетик с расчётными данными маршрута, сажусь в кабину, выруливаю, взлетаю, и вот я уже на первом этапе маршрута.
Степь еще не прогрелась; самолет не трясет, не бросает вверх-вниз, как в полуденную жару; прохладный воздух, врываясь в кабину, забирается под летний комбинезон и вызывает легкий озноб; но это только на первом отрезке маршрута, пока шли на высоте 100-150 метров; потеплело сразу же после разворота на Соль-Илецк, когда инструктор предложил перейти на бреющий полет.
Я много читал в газетах о действиях наших штурмовиков на ИЛ-2, прозванных немцами "черной смертью" и действительно наводивших страх на фашистских, вояк. Вспомнилась заметка, в которой рассказывалось, как один наш летчик, при штурмовке колонки немцев, рубил головы фашистов винтом своего самолета. Ребячья фантазия легко рисовала передо иной картину такого полета, и я прижимался к земле так, как только позволяла местность.
Выйдя точно на Соль-Илецк, я взял новый курс, на свой аэродром, и вновь перешел на бреющий полет, сшибая колёсами ярко-красные головки татарника и распугивая стоящих столбиками у своих нор сусликов.
Наконец инструктору надоело это рискованное занятие, и он приказал набрать заданную высоту полета. И весьма кстати: впереди показался наш 20-й разъезд - конец маршрута.
В первых числах июля все мы успешно сдали зачеты по новой матчасти и усердно работали вместе с техсоставом на стоянке, готовили наши грозные ИЛ-2 к полетам, а между делом азартно спорили, обсуждая тактико-технические данные самолета, приводя в защиту своих доводов примеры боевого использования, почерпнутые из разных источников.
Дни летели довольно быстро, а о полетах почему-то говорили все реже и реже, а вскоре и вообще прекратили, и основным нашим занятием стало хождение в караул или, как говорили ребята: через день - на ремень.
В то же время Совинформбюро передавало все более тревожные вести с фронтов: фашисты рвались к Сталинграду и на Северный Кавказ.

Однажды в августе мы с Колей Мерзляковым, разбирая очередную сводку Совинформбюро, расставляли флажки на карте фронтов. Настроение было отвратительное: немцы вышли на Кубань, захватили Майкоп, Краснодар, Моздок, вышли на реку Терек и овладели всеми горными перевалами на Кавказе. На подступах к Сталинграду завязывались жестокие бои.
- К черту всю эту "стратегию"! - сказал вдруг Володя Ракитянский, подававший -Мерзлякову флажки, - хватит задарма есть курсантский хлеб. Не могу больше смотреть на эту карту.
- А что ты предлагаешь?- в один голос спросили несколько человек, увлеченно рассматривавших оживающую линию фронта.
- Пойду к начальнику школы и потребую, чтобы отправил ив фронт.
- А полеты? - коротко бросил кто-то.
- Какие, к чертям, полеты! Вы что, не видите что тут творится? - ткнул Володя кулаком в излучину Дона на карте. - Всего один рывок - и фрицы Волгу перережут, а тогда на чём летать будешь? На воде, да?

Ребята заспорили, зашумели и, озлобленные до крайности, разошлись кто куда. Назавтра Володя Ракитянский с rрyппой курсантов исчез из гарнизона. Никто не знал, куда они делись; все высказывали только предположения, основанные на вчерашнем разговоре у карты фронтов, но из того, что командование эскадрильи о беглецах у нас ничего не спрашивало, решили, что им все известно, а разговоры на эту тему вскоре прекратили.
Ходить через день в караул, да заниматься стенгазетой мне тоже изрядно надоело, и к стал искать себе занятие, которое хоть как-то позволяло бы приносить большую пользу фронту. 
И вскоре мне повезло: завгар Вася Жариков, сержант срочной службы, которому я уже изрядно надоел своими просьбами "подержаться за баранку", однажды предложил:
- Вон, видишь, в бурьяне "БУ"?
- Вижу.
- Ну вот, если сможешь своими силами восстановить этот ЗИСок, - загадочно улыбнулся он, - будешь работать. Свои самолеты будешь заправлять бензином. Идет?
- А посмотреть можно?   
- Посмотри. Потом придешь в мой штаб.
Вася повернулся и нырнул в землянку, около которой мы стояли и которую он полушутя называл своим "штабом".

Не веря в удачу, я подбежал к бензозаправщику, заросшему вокруг высоким бурьяном, тщательно осмотрел этот заброшенный, но,в основном, целый автомобиль, и настроение мое резко упало. Мне, дилетанту в автоделе, такая задачка была явно не по силам.
Решив, что Вася надо мной зло пошутил, я вернулся в казарму, улегся поперек Алешиной койки и, пользуясь тем, что в казарме никого нет, принялся напевать самые грустные песни, какие только знал.
Алексей Захаренко, зашедший по какому-то делу в казарму, услышал мои завывания и, незаметно подойдя, спросил:
-  Что случилось, Василёк? Что ты, как побитый пес, на дуну воешь? Я, без особого энтузиазма, рассказан ему о своей неудаче.
-  Ну, ты очень-то не спеши. Може там и не так страшно, як ты намаливав.  Пидемо, побачим.
И мы отправились в гараж.
Алексей основательно осмотрел машину, ощупал каждую деталь своими руками и в конце дня, когда мы, оба грязные и уставшие, шли в казарму, уверенно заявил:
- Восстановить можно.
- А запчасти где взять?- спросил я,
- Ты помнишь тот ЗИС на зимней площадке?
- Ещё бы!
- Вот и этот почти в таком же состоянии. Только чуть получше. Я думаю, что недостающее мы здесь добудем. Не с пустой кладовкой Завагар живет, как думаешь?
- Не знаю. Может и с пустой. Время-то, сам знаешь, какое.
- Эге-гей, знаю. А вот, кстати, о времени. Где мы время на ремонт возьмем?
Прикинув так и этак, решили: завтра идем к комиссару и вдвоем отпрашиваемся в гараж на работу пока нет полетов.
К нашему величайшему удивлению все получалось весьма удачно: командир эскадрильи с подачи комиссара одобрил наш трудовой энтузиазм и отпустил с миром обоих в гараж. Да и не просто - отпустил, а приказал завгару принять курсантов Бугрова и Захаренко на временную работу в качестве шоферов на бензовоз для обслуживания полетов.
Подучив на руки такой приказ, мы с Алексеем основательно перетрусили: уж не переводят ли нас из курсантов в шоферы? Но комиссар успокоил нас, сказав:
- Летать вам в этом году все равно не придется: нет половины инструкторов, нет горючего на мою эскадрилью. Будем готовить только две лётные группы. Ваша, между прочим, и без инструктора и без самолета. Так что работайте, товарищи, спокойно. И мы с Алексеем работали.
За две недели восстановили бензовоз, а затем, посменно, днём и ночью, возили бензин из второго Чкаловского училища, сливая его частенько не на склад ГСМ, а прямо в самолеты. Полеты, хоть и меньшим составом, проводились довольно интенсивно и мы, в паре с другим бензовозом, едва успевали подвозить горючее.
В начале декабря приступила к полетам и наша летная группа. Свой БЗ мы вручили лично завгару, и он почти месяц заправлял нашу "семерку" бензином до того самого дня, когда произошло чрезвычайное происшествие. После двухдневной пурги, наш единственный самолет при заходе на посадку врезался носом в глубокий ровный наст и, скапотировав, остался лежать вверх колесами на девственно белой простыне степных снегов, не дотянув до посадочной полосы всего каких-то 50-100 метров. Курсант погиб, а самолет вышел из строя на неопределенное время. Заводская бригада рабочих трудилась почти круглосуточно, но сроки восстановления, по разным причинам, все откладывались, пока авторитетная комиссия не дала заключения о списании машины.
Мы с Алексеем снова отпросились в гараж, приняли свой БЗ и снова крутились без устали между Чкаловом и аэродромом, заправляя горючим самолеты других летных групп.
Однажды морозным декабрьским днем, положив промокшие варежки на выхлопной коллектор мотора, Алексей спросил:
- Ты знаешь фамилию того хлопца, що разбився на нашей "семерке'?
- Нет, не знаю. Не успел как-то познакомиться. Он же не Новосибирский был.
- Ото ж и я не знаю. А хлопца жаль.
- Смотри, варежки сгорят, - напомнил я Алексею. - А что это ты вдруг спросил про того парня?
- А я вчора Ракитянского бачив, - сказал он, не отвечая на мой вопрос.
- Где? - удивился я.
- А под Чкаловом, за мостом. Они там по-пластунски в снегу ползали. Живые. Тилько худющие.
- Ну, и что? Ты говорил с ним?
- Та побалакали трошки... Вин Сталину письмо послал. Ось як! Захаренко схватил с коллектора свои задымившие варежки, влез в кабину и погнал машину в гараж.
Вечером, после ужина, новость, привезенная Алексеем, обсуждалась на все лады в казармах, в офицерских комнатах и даже в общежитии заводских рабочих, которые еще до нашего прибытия появились здесь для устранения заводских дефектов на самолетах, постепенно сжились с курсантами и всегда очень по-домашнему обсуждали все наши успехи и неудачи.
Так было и в этот раз. Зашедшие "на огонек" трое пожилых рабочих долго беседовали с нами о домашних делах, о заводских товарищах, о доводке на их заводе серийных Ил-2 и, в том числе, о группе Ракитянского, попавшей в беду.
Прощаясь с нами, старший из них, Иван Степанович, сказал:
- Коль сумели ребятки Сталину письмо послать - ответ будет. Он, отец наш, авиацию любит. У него у самого сын летчик. Вот помяните мое слово - все образуется.

И действительно, где-то в начале января, под вечер, в казарме внезапно появился Володя Ракитянский со своими товарищами, а через пару-тройку дней, на только что очищенный от снега аэродром приземлился пузатый Ди-2, из которого вышли два генерала, в одном из которых мы узнала начальника школы, и еще два неизвестных человека  в летных меховых куртках и шлемофонах.
Полеты эскадрильи были немедленно прекращены, а к прилетевшим гостям потянулись со стоянки вызванные инструкторами курсанты и в том числе - Володя Ракитянский "со товарищи."
После недолгих переговоров прилетевшие летчики слетали на спарках по кругу с каждым из отобранных курсантов, и на этом полеты были закончены, отобранная группа, после недолгих сборов, была посажена на Ли-2 и вместе с генералами улетела в сторону Чкалова.

С тех пор мы наших товарищей не видели.

Спустя какое-то время, "курсантское радио" известило, что ребята эти вскоре попали на фронт и даже отличились в первых же боевых вылетах, а вот какова их дальнейшая судьба - нам, во всяком случае, мне – не известно. Тем более, что события, развернувшиеся за этой редчайшей историей, вскоре круто изменили нашу судьбу, и все мы разлетелись по разным уголкам нашей необъятной и многострадальной Родины.
В конце января тяжелого 1943 года, когда кончились запасы бензина на нашем аэродроме, а у курсантов от бескормицы только и разговоров было - где хоть что-то пожрать, мне необычайно повезло: за пререкание со старшиной я схлопотал три наряда вне очереди и был направлен рабочим на кухню.

Ребята, не имеющие доступа в это заветное местечко, откровенно завидовали мне, хоть и знали, что там, у повара Петра Жлобы, близкого родственника нашего старшины, зимой снега не выпросишь. И тем не менее, я и еще двое таких же "счастливчиков" не теряли надежды хоть чем-нибудь поживиться на нашей курсантской кухне.
Начистив за ночь огромный бак картошки, переделав уйму другой грязной работы, мы к утру довольно откровенно "клевали" носами. Отвратная усталость и бессонная ночь словно отодвинули куда-то чувство голода, и мы, едва освобождаясь от непрерывной работы, норовили хоть чуть-чуть подремать где-нибудь в укромном уголке.
Заправив огромную плиту дровами и уложив изрядную поленницу рядом о ней, я тоже прикорнул в темном уголке за плитою, предоставив возможность нашей добрейшей тете Фене, бессменной помощнице повара, священнодействовать у плиты.
Вскоре настывшее за ночь  помещение кухни стало согреваться, запахи готовящейся пищи на какое-то время пробудили страстное желание поесть, но всесильный сон переборол все прочие желания и я, как-то разом, словно нырнул в удивительно теплый и темный омут, уснул.
Но, как оказалось, ненадолго.
Наша общая мамаша, добрейшая тетя Феня, разыскала меня за плитой, растормошила ото сна и, сунув в руки алюминиевую тарелку с какой-то едой, прошептала на ухо:
- Поешь-ка, сынок; да только не выходи из-за печки-то, пока свояки тоже завтракают.
- А ребята где?- спросил я таким же чуть слышным шепотом.
- В кладовке они. Да ты ешь, не думай: я им тоже немного отнесла. По кухне плыли удивительные запахи жареного мяса с луком и чего-то еще, давно забытого, домашнего.

Страшно захотелось есть. Чутко прислушиваясь к неясным бубнящим звукам голосов старшины и повара Жлобы, я быстренько, не разжевывая, принялся уничтожать то, что принесла мне тетя Феня. Это были жесткие небольшие кусочки остывшего отварного мяса, вероятно обрезки от курсантских порции, так как настоящего мягкого мяса я почти не ощутил на своих зубах.
Чувство голода на какое-то время отступило. Улетучилось и желание поспать, но вскоре меня насторожил некоторый дискомфорт в моем желудке. Накрывая столы в курсантской столовой, я уже: приседал от острой боли в животе, и странное чувство тяжести, словно там камни ворочались, все усиливалось и усиливалось.
Кончилось дело тем, что через полчаса-час я оказался в нашей санчасти, где и отбыл свои оставшиеся два внеочередных наряда, выполняя обязанности уборщицы.

Выписывая меня в подразделение, врач, как бы между прочим, сказал:
- Ну, вот и все обошлось. Больше мы с вами не увидимся, молодой человек. 
- А отчего бы и не увидеться? Мне у вас здесь очень понравилось: чисто, уютно, кормят не плохо, а главное - нет старшины и кричать некому, - пошутил я.

- Так-то оно так, - ответил врач, - а расстаемся мы с вами действительно всерьез и навсегда.
- Вы что, уезжаете? На фронт, да? - спросил я, загораясь любопытством.
- Да нет, не я, а вы, - ответил он,
- Ничего не понимаю,
- Поймёте, когда в эскадрилью вернетесь. Толком-то я и сам еще мало знаю, но видел сегодня очень важного "купца" из Энгельсского училища. Похоже - по ваши души приехал.
Не вдаваясь в дальнейшие расспроси, я опрометью бросился в казарму и влетел туда как раз в тот момент, когда старшина подал команду на построение.

Доложив ему о прибытии, я стал в строй, молча пожал руки рядом стоящим товарищам и весь обратился в слух и полное внимание; в казарму, в сопровождении командира эскадрильи, вошли незнакомые офицеры с золотыми погонами на плечах и следом небольшая группа, наших инструкторов с рубиновыми кубиками в голубых петлицах.
О том, что в Советской Армии вводятся погоны, мы знали, но как это выглядит в натуре - не представляли. И вот сейчас, сравнивая наших, домашних, офицеров с прибывшими "золотопогонниками", мы заколебались, не зная, чему отдать предпочтение.
Вдоль строя, словно волна, прошел легкий шумок из которого вдруг выделился ворчливый: говорок Вити Кондакова:
- В гражданскую кричали: "Бей золотопогонников! а теперь сами погоны нацепили. Смехота!
- Отставить разговоры! - подал голос капитан Ключарев.- Слушай приказ.
Адъютант, отделившись от группы офицеров, не спеша развернул папочку и прочитал приказ о введении пагонов в ВВС Советской Армии.
- Погоны вместе с новым обмундированием получить воем после построения, - сказал комэска, - а сейчас слушай новый приказ.

Адъютант вновь открыл свою папочку и прочитал еще один приказ, из которого явствовало, что несколько лётных групп из-за отсутствия инструкторов и материальной части переводятся для переучивания и дальнейшего прохождения службы в Энгельсскую военную авиационную школу пилотов и с момента объявления приказа поступают в распоряжение майора Петровского.
Пока адъютант укладывал листочек приказа в свою палочку и аккуратно завязывал тесёмочка - стояла мертвая тишина, и только старенькие ходики, неизвестно кем и когда подвешенные над тумбочкой дневального, невероятно громко отстукивали новое время начинавшейся для нас новой жизни.


3.

Энгельсская военная авиационная школа пилотов, расположенная на самой окраине города, встретила нас необычайно подавленным, даже мрачным настроением ее постоянных обитателей: недавно, вылетая на очередное боевое задание, разбилась прославленная летчица нашей страны Марина Раскова.
Летчицы ее полка рассказывали, что она, взяв предельную бомбовую нагрузку на свой Пе-2, не успела после взлета набрать высоту и врезалась в высокий берег Волги чуть выше Саратова.
Мы все с пониманием отнеслись к этой трагедии и первые дни своего пребывания в гарнизоне вели себя тихо, спокойно, не приставая к соседкам по казарме с ненужными вопросами.
А в один из ярких солнечных дней февраля, придя с занятий из учебного корпуса, мы не увидели их у подъезда, где они обычно встречали нас веселыми шутками и дружескими подначками.
Едва заслышав команду старшины "Разойдись!", многие ребята рванулись к женской казарме, но дневальный, незнакомый малый, осадил добрый порыв товарищей:
- Все, хлопцы, туда больше не бегайте. Улетели девчата.
- Как - улетели? Куда?
- Ну что ты раскудахтался? Не знаешь, куда теперь улетают боевые летчики? - ответил вопросом на вопрос дневальный наиболее активно выступавшему Пашке Федотову, словно он один представлял всю толпу курсантов, сгрудившуюся у входа в девичью обитель.
- Когда же они улетели?
- А вот, пока ты грыз свою теорию, они и полетели практически бить фашистов,
- Слушай, а ты откуда тут взялся? - спросил Федотов, удивленно рассматривая внезапно возникшую на его пути преграду.
- А нас сверху переселили. Там теперь офицеры будут жить, а нас, значит, сюда.
- Какие еще офицеры?
- Разные. Да вон они идут, - кивнул головок дневальный.
К крыльцу подходила группа незнакомых офицеров, и наши ребята поспешно убрались в свою казарму, продолжая на ходу обсуждать неожиданную новость.
- А чему ты, собственно, удивляешься? - ответил на очередной вопрос Федотова рассудительный Амосов.- Придет время - полетим и мы на фронт, и так же внезапно. Поднимут по тревоге и - вперед!
- А все-таки жаль девчат. Им бы детей няньчить, а их - на Фронт. Противоестественно все это. - подал внезапно голос молчавший все это время обычно неугомонный Яшкин.

- Зазнобу жалко стало!  - кинул едкую реплику гулёна и бабник Лёшка Михайлов.
- Никакая она не зазноба! Была студентка. Кончила перед войной аэроклуб. Пробилась с трудом в военную школу, а потом ее Марина Раскова к себе взяла, когда женский полк на Пе-2 комплектовала. У нее уже два боевых ордена есть, а ты - зазноба! Дурак ты, Лёшка.
- В каждой юбке только бабу видишь!  - гневно закончил свою затянувшуюся тираду Яшкин. Ребята дружно поддержали Якова и Михайлов, грязно выругавшись, удалился восвояси. Не шли ему впрок такие уроки.

В казарме давно уже сгустились сумерки раннего февральского вечера; дневальный включил свет, но слабенькие лампочки, реденько развешанные по центральному проходу, едва освещали своим тусклым светом сам проход и вторые этажи курсантских коек; нижние койки  и боковые проходы оставались в тени, создавая идеальные условия для тихих задушевных бесед и нехитрых ребячьих разговоров.
Наша лётная группа, целиком перебазировавшаяся сюда из Чкалова, заняла самый уютный уголок казармы, была правофланговой на всех построениях и оказалась зачисленной в одну эскадрилью капитана Михайлова. Сегодня должна была состояться первая встреча с нашими инструкторами.
Города Саратов и Энгельс разделяет широкая и могучая река Волга. С высоких крутых берегов, где привольно раскинулся старинный русский город, бывшая столица Республики Немцев Поволжья – Энгельс - видна как на ладони. И соединяет эти два города тоненькая ниточка - железнодорожный мост, перекинутый с одного берега Волги на другой, И железная дорога, проходящая по этому мосту, в тот тяжелый военный год была как кровеносная артерия воющей России: по ней почти непрерывным потоком шли эшелоны с войсками, хлебом, боевой техникой. И немцы, которую уже ночь подряд, пытались бомбовыми ударами разорвать эту артерию. "Дорнье" и "Хейнкели", натужно ревя моторами, с наступлением темноты появлялись в районе Саратова, норовя сбросить свой смертоносный груз на железнодорожный мост.
В одну из ночей, едва задремали курсанты после отбоя, раздался в гарнизоне сигнал воздушной тревоги.

Мы с ребятами быстро заняли свои места в щелях, вырытых на газонах перед казармой, и, клацая зубами от лютого февральского холода, пытались согреться, тесно прижимаясь друг к другу. Темное небо, усеянное мириадами ярких мерцавших звезд, широко раскинулось над нами. Но слух и взоры наши были направлены в сторону Саратова.
Оттуда, в случае неудачи с бомбёжкой моста, следовало ожидать появления фашистских бомбардировщиков над нашим гарнизоном.
- Ложная тревога, - пробурчал кто-то сквозь дрожь - не слышно бомбёров.
И тут, словно в опровержение, ударили зенитки с южной окраины Саратова, зачастили звонкой скороговоркой зенитные батареи где-то неподалеку от нас, а затем два ярких луча прожекторов, внезапно взметнувшихся в темное небо, выхватили и повели маленький серебристый крестик самолета.
-  Поймали! Ведут! - заорали в восторге ребята и, выскочив из окопов, с нетерпением ждали финала этой необыкновенной дуэли.
Зенитки внезапно смолкли, а к серебристому крестику в перекрестие прожекторных лучей протянулась и раз, и другой ровненькая красная строчка пулеметной трассы.
- Ребята! Смотри! Истребитель бьет по немцу! - закричал кто-то. И в этот момент серебристый крестик самолета исчез, прожекторные лучи почти параллельно склонились куда-то влево и затем внезапно погасли.
- Сбил,- неуверенно сказал кто-то.
- Не похоже, - прогудел рядом Амосов.
- А вот меня, кажется, того ... чуть не сбили,- проговорил я, ощупывая голенище новенького кирзового сапога: холодок пробрался в сапог, у самой щиколотки через неизвестно откуда взявшуюся дыру, а рядом, разрезав край резиновой подошвы, торчал из земли неизвестный, с острыми рваными краями, еще чуть тепленький предмет, величиною с авторучку.
- Так это же осколок! - сказал Амосов, вытаскивая предмет.
- Откуда ему взяться, осколку-то? - недоверчиво спросил Федотов.
- Пошли в казарму, там на свету разберёмся,- предложил Амосов. Внезапно тишину ночи разорвал отчаянный, на высокой ноте, вопль. Где-то в районе Дома офицеров кричала женщина.
- Пошли. Там наших нет,- сказал Амосов.

В казарме, когда после отбоя тревоги включили свет, ребята с удивлением рассматривали серебристый на изломе кусочек металла, прикидывали траекторию его полета и с чувством поздравляли меня со вторым рождением.
- А что ты думаешь? Чуть бы в сторону и тебе, Бугор, был бы бугорок.
- Как раз бы в темечко угодил.
- Ну, в темечко - не в темечко, а кое-что, между ног, мог бы и срезать!

Так недавняя предпосылка к трагедии обернулась веселой, шуткой. Молодость брала свое.

А утром мы узнали: в районе дома офицеров такой же осколочек убил насмерть сидевшего в щели сержанта - мужа нашей официантки. И еще, но уже вечером, нам сообщили, что "Хейнкеля" сбил майор Шапочка, взлетевший с заводского аэродрома в Саратове.
В самом начале лета, а может дате в мае, на одной из площадок, что южнее Энгельса, наша эскадрилья начала полеты на Пе-2.
Самолет нам очень понравился еще там, в учебном классе, разобранный и распиленный на составные части, и окончательно мы в него влюбились здесь, на этой голой, как ладонь, площадке, после демонстрационного полета одного из наших командиров звеньев.
Скорость, изящество линий новой для нас машины, помноженные не мастерство пилотажа покорили нас. Забыв все тяготы и лишения предыдущих лет курсантской жизни, мы с увлеченностью, присущей только молодым, стремились на полеты, своей прилежностью и старанием завоевывали право на лишний полётик по кругу, а дорвавшись до штурвала, отдавались полностью одной страсти - сегодня слетать лучше, чем вчера, а завтра лучше, чем сегодня.
И дела наши быстро пошли бы на лад, если бы не перебои с горючим. А они-то как раз только и начинались. Полеты проводились все реже и реже, и к июлю прекратились совсем. Начиналась та же история, что и в предыдущих двух школах: через день - на ремень, через день - подготовка к заступлению в караул.
И снова, как в Новосибирской школе, началась курсантская вольница: ребята стали уходить в самоволки, завели подружек на окраинных улицах города, что начинались сразу же за колючей проволокой школьного городка.
И здесь повторилось то же, что и в Бердске: в один из последних дней августа нас вывезли на дальнюю площадку, поселили в грязный и мрачным барак и велели обживаться.
Недели через две прилетели наши инструктора на нескольких Пе-2, но это почему-то нас не обрадовало: мы знали, что склад ГСМ пуст.
- А этих-то за что на выселки? - пробурчал Амосов, мрачно рассматривая приближающихся к нашему бараку инструкторов.
- Наверное тоже в самоволку стали бегать, - поддержал невеселый разговор Михайлов.
- От жен, что ли?
- Так они же все не женатые.
- Как это - не женатые? Там один только Удашев холостой    в гостинице живет, а остальные все семьями живут. Мы с Бугром были у них в доме комсостава, побатрачили кое у кого с недельку. Правда, Василёк? - напомнил Федотов.

- Смирно! - оглушительно рявкнул старшина, выскочивший из барака и побежал с докладом к командиру эскадрильи.
До обеда, разойдясь по группам, мы проговорили с инструкторам. Получалось, что интенсивных полетов нам не обещают, но "для поддержания уровня" немного полетаем.
К началу октября все было готово к полетам: склад ГСМ - почти на довоенном уровне, курсанты, несмотря на голодный паек, рвутся в бой, и погода установилась сухая, ясная, но довольно холодная.
В течение нескольких дней мы полетали с инструкторами, восставив навыки в выполнении взлета и посадки и приступили к самостоятельным полетам.
Пришла и моя очередь лететь в зону. Задание простейшее: выполнять несколько мелких и глубоких виражей, пару боевых разворотов, спираль, вход в круг и посадка. Заданная высота - 1000-1500метро. Пассажиром на штурманском сиденье разрешили слетать нашему новому курсанту Мещерякову.
Зона досталась самая дальняя, но аэродром из нее отлично виден. Не спеша, но с чувством гордого свободного полета выполнил виражи и боевые развороты, прикинул, где лучше закончить вывод из спирали, и плавненько с небольшим креном, начал вращение. И вдруг, на втором витке, почувствовал резкий рывок самолета в крутой разворот. Курсантской смекалки хватило, чтобы выйти из спирали.
А что делать дальше?
И что, собственно, случилось?
По давлению на правую ногу понимаю, что отказал левый мотор: краем глаза вижу, что стрелка тахометра левого мотора ушла к нулю; самолет в горизонтальном полете лететь не хочет - теряется скорость; перевожу его на планирование, а глазами ищу аэродром. И вдруг обнаруживаю: из верхнего капота левого мотора торчит большая разорванная шестерня. Холодок пробежал по спине.
Высотомер показывает 300 метров; аэродром где-то за хвостом, сзади и до него явно не дотянуть, а за спиной - ничего не подозревающий- курсант. Вот и он, легкий на помине, тянется со штурманского сидения ко мне, показывает большой палец. Видно понравился ему мой пилотаж.
Улыбнувшись ему, продолжаю, с небольшим креном в сторону работающего мотора, разворот, но уже ясно вижу, до аэродрома не дотяну - высота катастрофически быстро уменьшается.
Успеваю заметить справа по курсу какую-то деревеньку, а за ее огородами - ровное поле или пустырь. Не раздумывая больше, решаю садиться "на пузо".
Ещё минута - и ужасная тряска со скрежетом завершила мой первый самостоятельный полет в зону.
Какое-то время, потрясённые случившимся, мы оба молчим и отупело смотрим перед собой. Первым выходит из оцепенения Мещеряков в неестественно громко начинает повторять один и тот же вопрос:
- Ты что это, Бугор, А? Как это ты, Вася, а? А у самого губы и руки трясутся.

На меня же вдруг навалилась неимоверная усталость, что не хотелось даже языком шевелить. Я молча показал ему на кусок шестерни, торчащий из капота левого мотора, удивился игре солнечного света на ее маслянистых гранях и только потом, рассматривая согнутые в бараний рог лопасти винтов, испугался.
- Как думаешь, Мещеряков, перепадет мне за то, что не дотянул до аэродрома?

Мещеряков молчит, долго копается за бронеспинкой и, наконец, открыв люк, спускаемся на землю.
Не переставая обдумывать возникшую мысль, выбираюсь из кабины и я. Мы молча обходим, несколько раз вокруг самолета, любовно трогаем его руками, словно прося прощения за причиненную ему боль, и только после этого, умудренный жизненным опытом молотовский токарь авиамоторного завода Мещеряков изрекает:
- Посадил ты его, Вася, классически. На фюзеляже - ни царапинки, "шайбы" и рули - целы. Только мотогондолы здорово помяты. Ты смотри, он же, в основном, на винтах стоит, да на мотогондолах, как на лыжах. Винты да створки мотогондол заменить - и летать можно.
- А мотор?
- Ну, мотор, конечно, надо менять. А я ведь в воздухе и не заметил, когда это случилось,- честно признался он, закуривая, и еще раз посмотрев на мотор, добавил: - Шестерня редуктора лопнула.
- Она самая. Тут больших шестерен больше нет. Посматривая на деревню, я ожидал, чаю вот-вот нагрянет толпа любопытных, начнутся расспросы, сочувствия и прочие ахи да охи, но кругом было тихо, никто к нам не спешил, никого наша беда не интересовала, Да оно и к лучшему, - подумал я и в этот момент, со стороны заходящего солнца, появился не замеченный, нами маленький По-2. Он прострекотал над нашими головами, сделал пару виражей вокруг нашей распластанной на земле "Пешки", и удалился в сторону аэродрома. День клонился к вечеру. Над многими домишками потянулись к небу жиденькие дымки: хозяйки печи затопили.

- Ребята скоро на ужин пойдут, - словно продолжая начатый разговор произнес Мещеряков, посматривая на ближайшую убогую избёнку.
- Я побираться не пойду,- ответил я на его немой вопрос,- да и от самолета мы не имеем права отходить.

Наломав изрядную кучу бурьяна, мы развели небольшой костерок и приготовились коротать ночь в открытом поле, как вдруг заметили далеко в степи движущуюся со стороны аэродрома черную точку, за которой тянулся серый шлейф пыли.
- Однако, наши едут,- сказал, поднимаясь, Мещеряков.
- Добавим огонька, а то мимо проскочат, - сказал я, бросая охапку бурьяна на костерок.

Мещеряков последовал моему примеру. Огонь вначале словно потух, но вскоре крохотные язычки пламени пробились по тоненьким сухим травинкам наружу, разгорелись ярче где-то внутри сухой кучи бурьяна, а затем гулкое пламя охватило всю новую порцию топлива, забилось, затрепетало большими, красный, языками, сгустило обступившую нас темноту, но зато ярко осветило лежащий, неподалёку самолет и помогло ехавшим на машине обнаружить нас в этой сумеречной степи.
- Молодцы, ребята, что подсветили, - сказал командир эскадрильи, вылезая из кабины, - а то бы мы на ту сторону деревни свернули.

Он бегло глянул на торчащую из капота шестерню, обошел с техником нашего звена вокруг самолета и только тогда подошел к нам.
- Ну, чего носы повесили? Испугались? Правильно сделали. Я тоже испугался, когда И-16 в щепки разложил. Моя жена до сих пор вздрагивает, когда мои шрамы на теле увидит. Однако я жив, летаю! Так, Семенович? - обратился он к подошедшему технику.
- Так точно, товарищ командир! - гаркнул во всю мощь Иван Семенович. - А ты про что?- уже тихонько и лукаво улыбаясь спросил он у командира, на что тот, смеясь, махнул рукой и скомандовал:
- По коням!
Мы быстро забрались в кузов, и старенькая полуторка, не спеша, затряслась на аэродром.

В начале второй декады ноября наступила настоящая зима; в ночь на десятое повалил густой снег, а на следующую ночь ударил крепкий, морозец и задул злой, обжигающий ветер. Земля и небо смешались в сплошной буранной круговерти; в нескольких шагах ничего не видно; снег острыми иголками сечет лицо; набивается за поднятый воротник шинели, тает где-то у затылка и холодными струйками иногда сбегает по спине, я стою на посту на дальнем конце стоянки самолетов продуваемый насквозь всеми ветрами и окоченевшими пальцами едва держу винтовку. Укрыться негде, а до смены еще два часа. Пробую забраться в отсек шасси, тут створки гондолы прикрывают голову и плечи от ветра, но ведь не видно ничего, какой из меня часовой? И я продолжаю упорно ходить вдоль стоянки, пытаясь хоть что-то рассмотреть сквозь эту бешенную метель.
Вспоминается рассказ комиссара школы о том, как прошлой зимой на складе ГСМ центрального аэродрома был задержан часовым настоящий диверсант, засланный из-за линии фронта.
Стоя на средине стоянки, пытаюсь осмотреться кругом и вдруг за крайним самолетом вижу на миг появившееся из снежной замети небольшое рыжее пятно. "Огонь!"- мелькнуло в уме. Стало вдруг жарко и немного страшно. Укрывшись за стойку шасси самолета, кричу в темноту:
- Стой! Кто идет?
А в ответ только вой метели да очередная порция холодного снега в лицо. " Показалось" - успел подумать я, и вновь рыжее пятно мелькнуло уже на другой стороне стоянки. Вот оно скрылось за круглой шайбой хвоста самолета, появилось правее и медленно стало перемещаться к самолетному ящику, служащему каптеркой техников первого звена. Стреляю навскидку по рыжему пятну и перезаряжаю винтовку. И в тот же миг метель, словно вспугнутая моим выстрелом, набрасывается на меня с удесятерённой силой, рвёт мою старенькую шинелёшку, хлещет по лицу жесткой ледяной крупкой, свистит разбойничьи свистом в самолетных антеннах.

А мне жарко. И страшно.
Рыжее пятно исчезло. Я тревожно оглядываю всю стоянку, но нигде не вижу ни рыжего пятна, ни постороннего движения.
Краем глаза замечаю, как от домика, где размещается наше караульное помещение, оторвались три согбенные фигуры и медленно, преодолевая бешеный натиск пурги, двинулись ко мне.
- Стой! Кто идет? - грозно кричу я, уже освободившись от страха.
- Разводящий со сменой! - чуть слышу в ответ сквозь вой и шелест метели.
- Разводящий - ко мне! Остальные - на месте! - раздельно кричу я. Подходит Амосов и. недовольно ворчит.
- Ну, чего ты тут шум поднял? Чего палишь в белый свет? Такой сон не дал досмотреть!
Подходят ребята.
- Ну, что тут стряслось?
- Да вот, - говорю,- кто-то полз. Рыжий такой. Я думал кто поджигает.
- Где? - враз выдохнули ребята, становясь плотнее друг к друг?.
- Часовой - на месте, остальные - за мной! - тихо подал команду

Амосов и перебежками, от самолета к самолету, ребята двинулись в указанном мною направлении. Минуты две-три спустя, они с шумом и смехом вернулись обратно, неся в руках рыжую, с белым галстуком на грудке, лису,
- Ну, ты, Бугор, даёшь! Устроил тут, понимаешь, охоту на лис, а я такого шикарного сна лишился. Куда его девать, твой трофей охотничий? 
- А я откуда знаю? Подари кому-нибудь. Ты любишь подарки делать - вот и подари,- сказал я, смущаясь, и снова чувствуя усиливающийся озноб, от которого содрогалось все тело и зубы выбивали предательскую дрожь.
- Ну, ладно, там разберёмся. На, неси свой трофей.

Амосов поправил на поясе патронташ, закинул винтовку за спину и, отдав команду на смену часовых, зашагал широким, уверенным шагом к караульному помещении.

Через пару дней, оформляя стенгазету, мы маялись над тем, как смешнее изобразить мою "войну" с привидениями на посту. Предложений было много, но был принят один вариант, близкий к реальной ситуации: дружеский шарж и коротенькое четверостишие, смешное, но не обидное.
А на вечерней поверке капитан Быстрое зачитал приказ по школе, в котором мне объявлялась благодарность за бдительное несение караульной службы.
Дней через пять после моей вынужденной посадки наш самолет был восстановлен, облётан и мы продолжали, хоть и не часто, летать в зону и начали готовиться к маршрутным полетам.
Техника пилотирования у всех, в общем-то, была неблестящей, но летали мы уже довольно уверенно, да и откуда ему, этому блеску, было быть, если мы большую часть времени отбывали в карауле, а на полеты выходили от случая к случаю. И часто получалось так, что, садясь в самолет после длительного перерыва, курсант, прежде чем взлететь, вынужден был мучительно вспоминать всю последовательность своих действий от запуска моторов до взлета и посадки, а шлифовка техники пилотирования начиналась только после нескольких полетов по кругу и в зону и то если выпадет тебе счастье получить подряд несколько полетов.
Конец ноября в том году выдался не очень приятным: после длительных метелей наступила небольшая оттепель, снег осел, но не растаял; с утра стояли туманы, после схода которых на весь день оставалась какая-то противная, серая дыша, и мы по несколько часов торчали на старте без дела, выжидая подходящей погоды.
Иногда солнце прорывалось сквозь эту серую мглу, дымка рассеивалась, и над стартом появлялся кусочек голубого неба; все приходило в движение, и едва появлялась возможность - начинались полеты.
В один из таких дней мне удалось слетать в зону. Это был мой последний по плану полет, но командир эскадрильи в тот день решил сам слетать с каждым, кто, завершая зону и готовился к маршрутным полетам.
Сейчас в зону с ним ушел Федотов, а мы с инструктором, лейтенантом Цивилёвым, сидели в "пятачке" и вели неспешный разговор о делах житейских и скором окончании школы.
Внезапно все население "пятачка" кинулось бежать куда-то в сторону, и мы, поддаваясь инстинктивному чувству опасности, побежали за всеми, оценивая на ходу, что же случилось?
Остановились все одновременно и с тревогой смотрели, как между посадочным "Т" и "пятачком", снижаясь на минимальной скорости, пытался сесть поперек старта чей-то Пе-2.
Вот он, не долетая "пятачка", еще уменьшил скорость и тут же, резко клюнув носом, со страшным грохотом и скрежетом ударился о землю, на глазах превращаясь в груду бесформенного металла.

С ужасом смотрел я на эту катастрофу и, кажется, даже не слышал этих последних звуков падающей машины. В тот миг почему-то все мое внимание привлекло оторвавшееся от самолета колесо, которое со страшной скоростью катилось через летное поде, и пока оно не скрылось и высоком бурьяне, я не мог сдвинуться с места.
В таком же, видимо, оцепенении находились и все находившиеся старте, потому что побежали к разбившемуся самолету мы все почти одновременно.
Над смятыми в гармошку центропланом и кабиной громоздилась хвостовая часть самолета, упираясь деформированными шайбами хвостового оперения о землю; оторванные и покорёженные крылья стояли прижатые к остаткам фюзеляжа и словно оберегали безмолвно лежащих на земле двух курсантов в серых зимних комбинезонах; и над всем этим стоял тяжелый, на всю жизнь запомнившийся, тошнотворный запах авиационного бензина и горячего моторного масла.
Возвращающиеся из зон самолеты по сигналам руководителя полетов рулили прямо на стоянку, a курсантов и свободных от полетов инструкторов, усадили в дежурную машину и увезли в гарнизон.
Настроение у многих ребят было подавленное, но немало было и таких, которые бурно протестовали против закрытия полетов, доказывая, что на фронте не раскисают, а воюют, не взирая на большие потери.
В эскадрилье назревала митинговая ситуация. Пришедший в казарму командир эскадрильи быстро сориентировался в обстановке и объявил построение.
Меряя комнату упругими шагами, он долго прохаживался перед замершим в выжидательном молчании, строем, всматриваясь в напряженнее лица курсантов, в инструкторов, стоящих на правом фланге и нетерпеливо теребящих свое летные планшеты и, наконец, заговорил, стараясь не вызвать весьма неуместных, после случившегося, бурных эмоций.

- То, что произошло, - в авиации не новость. Все видели, сколько пропеллеров и красных звездочек на могилах наших старших товарище; на гарнизонном кладбище? А чем, как не кровью авиаторов написано наставление по производству полетов и все инструкции, регламентирующие нашу работу? Кто с этим не согласен - два шага вперед!

Строй не шелохнулся.

- А кто не видел ни разу, как разбиваются курсанты во время учебных полетов? Выйти из строя!

Ребята молчали, и я был уверен, что все они вспомнили в этот момент наших товарищей, погибших во время полетав в предыдущих школах.

- И последний вопрос. Кто готов завтра выйти на полеты? Шаг вперед!
Весь строй, как один человек, сделал полный шаг вперед, гулко прозвучавший под сводами казармы. Удовлетворенно и торжествующе улыбнувшись, командир эскадрильи сказал:
- Командиры звеньев - ко мне, инструкторам - поставить задачи своим летным группам на завтра. Р-р-разойдись! - уже совсем весело закончил он и направился в штабную комнату.

Февральские метели отбушевали еще в первой половине месяца и сразу же установилась относительно теплая, с туманами в утренние часы, погода. Снег побурел и осел настолько, что сквозь него, как щетина на небритой щеке, вылез бурьян, а кое-где и прошлогодняя трава. На аэродроме, не переставая, гудели моторы. Проводились последние полеты по маршруту.
В ближайшие дни ожидались выпускные экзамены, и все мы ходил словно именинники, широко улыбались и громко смеялись по поводу даже давно устаревших анекдотов, да и как нам было не ликовать, если мы, после стольких лет мытарств к лишений, подошли вплотную к цели своей жизни!
Лейтенант Цивилёв, ещё раз проверив мои знания всех данных по маршруту, подошел к входному люку кабины и, придерживая рукой выдвижную стремянку, пошутил:
- Прошу, товарищ без пяти минут лейтенант!

На старте оглядываюсь на Цивилёва, сидящего на штурманском сидении, и, видя его кивок головой, прошу у стартера разрешения на валет.
- А погодка-то не из веселых, - отметил Цивилёв, устраиваясь поудобнее на сиденье. - Давай, поехали!

Не мешкая, взлетаю и выхожу на исходный пункт маршрута. С удовлетворением отмечаю про себя, что легко узнаю на земле все заученные по карте ориентиры. Инструктор молчит, спокойно поглядывая за борт. Молчу и я, стараясь точнее пройти первый отрезок пути, но тут же ещё замечаю, что видимость ухудшается.
- Дымка сгущается, - говорю я, словно для себя, - да и облачность, вроде, ниже, чем синоптики обещали.
- Во, во. Главное ты ухватил. Теперь смотри в оба. Скоро разворот. Смотри, не прозевай поворотный пункт.
- Да вот он, - отвечаю, - впереди по курсу. Сейчас начинаю разворот.

На втором отрезке маршрута облачность стала ниже, плотнее, и скоро мы снизились до пятисот метров. И едва прошли контрольный ориентир, как в правом моторе что-то сильно застучало, затрясло весь самолет, на плоскость хлынуло масло, и я едва успел удержать самолет or разворота.
- Спокойно, Вася, держи курс и скорость. Кажется наш мотор приказал долго жить, - говорит Цивилёв, - Жаль высотёнка маловата. Как думаешь, дотянем?
- Вряд ли, - отвечаю,- скорость держу, а высота падает.
-  Неужели опять на пузо?
- Придётся,
- Тогда сажай сам. У тебя уже опыт есть, да мне отсюда, с этого штурманского сиденья, и не посадить как надо.
- Хорошо, я постараюсь.

А высота, меж тем, уменьшается с каждой минутой.

- Старайся на маршруте площадку выбрать, а то в стороне нас не скоро найдут, - подаёт совет Цивилёв.

С высоты сто метров вижу впереди ровную площадку и нацеливаюсь на нее. Успеваю немного выпустить щитки и выключить зажигание, и почти в тот же момент самолет с адским скрежетом пополз по земле, затрясся, загибая лопасти винтов, и , вздрогнув, остановился. Наступила полная тишина.
- Да, хорошо распушили концовку,- невесело пробормотал Цивилёв.
- А я-то тут при чем?- взрываюсь я.
- Не причем, конечно. Только зачем орать? Ты еще не лейтенант, а уже орешь на меня.

Растерявшись, я оглядываюсь, но вижу только спину Цивилёва, согнувшись, он открывает входной люк кабины и спускается на землю.
- Вылезай, посмотрим, что с мотором,- говорит он.
- А что бы там ни было - мы не имеем права трогать, - говорю я. Цивилёв удивленно смотрит на меня и, наконец, произносит:
- И откуда ты всё знаешь? Ещё не лейтенант, а уже такие тонкости знаешь!
- Комэска так говорил там, на вынужденной.
- Так бы и сказал сразу! А то я думают и откуда в моей лётной группе взялся такой вундеркинд? - выпалил Цивилёв, обнимая меня.
- Ты не обижайся. Я же шучу. А что касается мотора, то тут и вскрывать ничего не надо: судя по этой дырке, в моторе оборвался шатун. Вот он и наломал столько дров.
Обойдя вокруг самолета, мы дружно прокомментировали каждую поломку и так же дружно стали возмущаться тем, что на школьных самолетах нет рации.
- И какому идиоту пришла такая дурь в голову, чтобы снять рации возмущался Цивилёв.- Будь бы она на месте - не было бы вопросов, как сообщить о нашем ЧП. А в такой ситуации - что делать? И, как назло - ни одной хатёнки поблизости!
- Может наши увидят? - робко высказал я свою мысль.
- Вася, ты - гений - воскликнул Цивилёв, посмотрев на часы, - через час после нашего взлета должен идти другой самолет. Не помню кто, но по плановой таблице после нас еще три экипажа должны идти по этому маршруту.
- Костерок бы соорудить,- предложил я.- Может скорее тогда увидят.
- Идея. Только днем вряд ли огонь с высоты будет виден.
- А мы дыму побольше дадим, - предлагаю я.
- Тоже верно,- соглашается он, и мы дружно взялись ломать торчащий из снега бурьян, складывать его неподалеку от распластанной на земле нашей машины, и не заметили, как к вам приблизился следовавший за нами самолет. И только когда над нашими головами раздался рев его моторов, мы оторвались от своего занятия и обескураженно посмотрели вслед улетающей "Пешке",
- Прозевали - потерянно произнес Цивилёв.

И самолет, словно услышав его слабый голос, начал разворачиваться, стал в вираж над нами и, срезав маршрут, улетел напрямую к аэродрому.
- Ну, вот, теперь можно и у костерка погреться, - сказал Цивилёв,- Зажигай.
- Так я же не курю, - сконфуженно произнес я, - и спичек у меня нет.
- А я тоже не курю,- сообщил он. И мы дружно принялись на все лады обыгрывая нашу затею с костром.

Часа через полтора-два, до нашего слуха дошло знакомое стрекотание легкого авиационного мотора.
- Слышишь?- насторожился Цивилёв, - где-то По-2 трещит. Это к нам летят.
Но сколько мы не всматривались в густеющую дымку и в свинцово-серые низкие облака - самолета нигде не было видно.
А звук то усиливался, то затихал и вдруг, совсем рядом, из незамеченной нами лощины выскочили аэросани, объехали вокруг нашего самолета полный круг и остановились против кабины! Водитель безучастно посматривал на нас, не собираясь выключать двигатель, а из открытой кабины выпрыгнул летчик в меховой летной куртке и направился к нам. Это был главный инженер школы.
- Ну, что у вас тут случилось? - спросил он, подавая руку Цивилёву и, получив четкий и ясный ответ, предложил:
- Садитесь, лейтенант, со мной, а курсант пусть побудет у самолета. Скоро подъедет ваш техсостав. Они уже где-то на подходе.
- Разрешите остаться, товарищ полковник? - попросил Цивилёв.
- Ну, что ж оставайтесь, - ответил главный инженер и полез в кабину аэросаней, предварительно что-то переложив там в задний отсек.
- Видел? - спросил Цивилен, когда сани, взвихрив снежную пыль, резво рванули с места и скрылись за краем лощины.
- Нет, а что?
- Лисичек инженер настрелял. Видел, перекладывал ружье и пару рыжих лис.
- Да я как-то и не заметил. Я больше курткой его интересовался-
- А-а! Это ему фронтовики подарили. На фронте также куртки и штаны Героям Советского Союза дают. Американские. Так что у тебя - ещё есть шанс заиметь такую одежонку.
- Если ещё экзамены сдам.
- Да какие там экзамены! Никаких экзаменов не будет. Я уже приказ о присвоении вам званий видел. Только - между нами. Вчера в штабе школы был, и один свой парень показал мне эту бумагу. Свеженькая, только что из Москвы. Жаль только, что всем одинаково присвоили: "младший лейтенант". А ведь летаете вы все по-разному.
- Да какое это имеет значение?- с горячностью воскликнул я, - главное - в часть, в самостоятельную жизнь, на фронт!
- В этом ты, пожалуй, прав. У вас все впереди: и звания, и ордена и слава.
- Так и вас же, наверное, на фронт пошлют,- неуверенно сказал я.
- Нет, браток, глухо. Уж сколько я рапортов писал! Не пускают и точка. А кто, говорят, кадры для фронта готовить будет? Вот и весь сказ. И возразить нечего.

И действительно, от такой железной логики никуда не уйти. Мало кому из школьных инструкторов удалось побывать на фронте, а их ученики, кому удалось праздновать Победу, были при орденах, а некоторые - и при высоких воинских званиях.


 Часть третья. ГОЛУБАЯ ПОЛОСКА

ВПЕРЕДИ  -  ВОЙНА


1.

В последних числах февраля 1944 года состоялся, наконец-то, выпуск пилотов Энгельсской военной авиационной школы.
Выпускной церемонии, как, говорят, бывало в мирное время, не было. Нам зачитали приказ об окончании обучения и присвоении званий "младший лейтенант" и велели после построения получить в штабе документы для дальнейшего прохождения службы.
Оделись мы в новенькое офицерское обмундирование, прикрепили на золотые погоны с голубой полоской посредине по одной маленькой звездочке, а на грудь - голубой эмалевый ромбик с серебристым самолетиком и вновь встали в строй уже офицерами ВВС Советской армии.
В штабе офицер отдела кадров вручил каждому предписание и проездные документы и попросил всех нас, не мешкая, выехать по назначению. На этом официальная: часть была закончена.
Из штаба школы в свою казарму мы уже возвращались поодиночке, попрощавшись со своими инструкторами и командирами на плацу, как только подали команду "Разойдись!"
-  Ну, что я говорил? - спросил Цивилев, неожиданно появившись рядом со мной на выходе из штаба. - Куда получил назначение?
-  Да вот, в Петровск, в ОРЗАП, - сказал я, протягивая ему свои документы. - А что такое - ОРЗАП?
-  А кто ж его знает! Наверное какой-то полк. Да ты не переживай, на месте разберёшься. Главное - не далеко. Петровск - это же совеем радом, за Саратовом. Утром выедешь - к обеду будешь на месте. Ну, счастья тебе и удачи. А я побежал. Нас в штурманском классе зачем-то собирают.
И он, крепко пожав мне руку, побежал в соседний подъезд, а я, вернувшись в штаб, с помощью писаря разобрался в железнодорожном расписании и теперь имел представление, как добраться до загадочного города Петровска.
В казарме, между тем, творилось что-то невероятное, Привычный строгий порядок был настолько нарушен, что я, буквально, остолбенел, войдя в помещение: большая часть двухъярусных железных коек стояли как попало оголенными, точно скелеты; на проходе громоздились кучи небрежно брошенного постельного белья, старой одежды, обуви и еще чего-то, бывшего в курсантском употреблении; по всей казарме бегали, суетились , отчаянно жестикулировали, поблескивая золотыми погонами вчерашние курсанты, а над всем этим стоял разноголосый гул прерываемый иногда взрывами гомерического хохота.
Мимо меня почти бегом пронеслась группа младших лейтенантов, в которых я едва узнал своих товарищей из нашего звена: Витю Кондакова, Костю Данилова, Колю Мерзлякова, Пашу Федотова и еще кого-то, смутно напоминающих бывших курсантов. Ребята, широко улыбаясь, помахали мне руками, прокричали какие-то прощальные слова и, не останавливаясь, выпорхнули из казармы.
Я отошел от непрерывно хлопающей двери и, заметив в нашем углу несколько заправленных коек, прошел туда. На постели Амосова, во главе с ним, сидели ребята из нашей лёткой группы и увлеченно обсуждали какую-то заметку из "Красной Звезды?
- Ну, ты куда? - опросил Аносов, едва я подошел к ним.
- В Петровок, в ОРЗАП.
- А что это - ОРЗАП ?
- Не знаю. Но один писарчук в штабе сказал, что это запасной полк, - ответил я удрученно,
- Вот это фокус! - присвистнул Миронов.
- Выходит, будешь сидеть в резерве? - высказал предположении Голубев.
- А вы куда? - спросил я, стараясь скрыть свое разочарование.
- Да вот, под Ленинград, в эту вот часть,- сказал Амосов, хлопнув ладонью по газете, лежавшей у него на коленях.
- А Витя с Костей куда?- спросил я, кивнув на дверь, - Чего это они на такой скорости мимо меня промчались ?
- Они под Сталинград. У них поезд через два часа. А мы завтра раненько. Точнее - сегодня ночью. Скоро на вокзал пойдем. Надоела эта казарма - до чёртиков, лучше на вокзале пошатаемся.
- Ну, как орлы? Что решили? - спросил, подходя, незнакомый старшина.
- Забирай, старшина, все эти тряпки. Мы на вокзал поедем - ответил за всех Амосов.
- И я с вами,- заявил я, снимая свою постель с койки. Последняя ниточка, связывавшая нас с курсантским бытом, была порвана.

В Петровск я прибыл довольно рано и до обеда успел оформиться в штабе, получить место в офицерском общежитии и осмотреться в новой обстановке. А она, надо сказать, мало чем отличалась от той из которой я только что вырвался: та же огромная перенаселенная казарма, тот же армейский порядок с дежурными, дневальными у тумбочки, построение по поводу и без повода, и постоянное, ни с чем не сравнимое, чувство какого-то ожидания, как на вокзале.
Да, по сути дела, и эта огромная казарма, а сам полк были пересыльным пунктом между школой и фронтом. Здесь комплектовались экипажи, закреплялись за боевыми самолетами, производились тренировочные полеты на боевое применение, а затем группами отправлялись на фронт для пополнения разведывательных полков, воевавших не выходя из боя.
В первый же день, едва я устроился в общежитии, подсел ко мне высокий, грузный старшина с большими залысинами на крупной голове и без всяких предисловий преступил к делу:
- Летчик?
- Летчик.
- Штурмана еще себе не подобрал?
- Нет.
- Возьми меня. Я уже на фронте побывал. Был сбит, да вот выбрался живым. Послали сюда на укомплектование.
- А где же твой летчик? - спрашиваю, - Ну, с которым ты летал. Он тоже здесь?
- Нет, его сбили. Тут, видишь ли, такая штука получилась: нас атаковали "мессера", я кричу по СНУ: "Уходи, Коля! 0н молчит. Значит убит. Я в люк выбросился и на парашюте спустился. Неделю у партизан прожил, а потом на большую землю перевезли, и вот я тут.
- А он, летчик твой?
- Живой оказался. Домой прилетел. С другим сейчас летает.
Рассказ этот меня почему-то насторожил, но я продолжал слушать.
- Ты во мне не сомневайся, - продолжал он, я знаю болгарский язык. В случае собьют - мы к болгарам подадимся. Не пропадем.
- А почему ты решил, что нас собьют и непременно на юге? А если на севере? Где-нибудь под Мурманском?
- И там не пропадем. Я немного немецкий знаю. А там многие по-немецки говорят.
- Послушай, старшина. Что-то тебя все время на землю тянет.
А я летать хочу. Понимаешь? - начал заводиться я, - и я совсем не хочу, чтобы меня сбивали. Ясно?!
- Да ну тебя. Псих какой-то, - пробурчал старшина и словно испарился. Больше я его нигде не видел.

Расстроенный этим разговором, я долго бродил по казармам, присматривался к их обитателям и почему-то надеялся, что встречу кого-нибудь из своих школьных друзей.

И встретил-таки!

В сержантской казарме, на втором этаже соседнего корпуса, мое внимание привлекла тройка ребят, оживленно что-то обсуждавших, сидя на сдвинутых попарно койках. В одном из говоривших я узнал Володю Воронова, своего однокашника из соседней эскадрильи, прибывшего сюда днем позже и поселившегося, за неимением мест в офицерском общежитии, здесь, со штурманами, имевшими, в основном, сержантские звания.

После бурных приветствии, Володя познакомил меня со своими собеседниками:
- Вот это мой штурман, сержант Лёша Ивлев - указал он на белокурого крепыша. Прошу любить и жаловать. А это - тоже сержант - Лёва Минин, наш стрелок-радист, - сказал Володя, потрепав черную, кудрявую шевелюру третьего, - Как видишь - экипаж укомплектован.
А у тебя как дела? Подобрал себе кого-нибудь?
- Да нет, не успел еще, - ответил я.
- А ты поторопись, а то назначат тебе по приказу кого-нибудь.
- А Мишу? - посмотрев на своего командира, несмело предложил штурман.
- А ты его знаешь? - спросил Володя.
- Еще бы! В одном училище учились.
- Ну, как? - обратился ко мне Володя.
- Надо посмотреть, - ответил я, вспомнив недавнего собеседника.
- Да что там смотреть? - загорячился Ивлев,- Мишка - мировой парень! Вот увидишь. Спортсмен, грамотный, смелый; в училище у него по штурманскому делу одни пятёрки были.
- А у меня тут один корешок есть - Вовка Жила, - вступил в разговор третий, - хороший из него стрелок-радист будет. Спокойный такой. Правда, немного староват может, шестнадцатого года он, но очень верный товарищ, - высказался Лёва, поднимаясь с койки и оправляя гимнастерку.
- Вот видишь,- словно подводя итог, торжественно произнес Володя,- тебе уже и весь экипаж подобрали, а ты все думаешь! Короче: приходи после ужина сюда же. Здесь и поговорим. Договорились?
- Договорились,- ответил я и облегченно вздохнул, словно ношу с плеч стряхнул. Уж очень понравились мне эти ребята, и не поверить в их искренность я просто не мог. Да и обстановка складывалась так, что надо было спешить, а то ведь и действительно назначат в экипаж каких-нибудь недотёп и будешь с ними маяться, а то и погибнешь на фронте ни за понюшку табаку.
Но посмотреть ребят надо. Ведь с ними в бой идти, а не на танцы, решил я, и, как договорились, после ужина был на условленном месте.
Ребята уже ожидали меня. Володя, как хозяин положения, представил мне двоих незнакомых ребят, одетых в старенькое, но опрятное обмундирование с новыми желтовато-золотистыми лычками на погонах.
- Знакомьтесь, ребята. Это - Вася Бугров. Не мастер говорить, но мастерски может сажать "пешки на пузо". Стреляет лучше меня, и летает, судя по двум благодарностям, неплохо. А это - продолжал представлять Володя, - и есть Лешкин друг - Миша Абузяров. Обняв за плечи стройного, подтянутого сержанта с пышной густой шевелюрой и внимательным цепким взглядом, Володя усадил его на койку и, обращаясь к Минину, предложил:
- Ну, а ты давай своего друга представь. Не все же мне за вас выступать! - и он шумно плюхнулся на койку.
- А что мне его представлять? - откликнулся Минин, - пусть он сам представится. Он хоть и не говорун, но о себе рассказать может этот мечтатель-хохол. Мы с ним тут вместе уже не мало каши съел, ждать надоело,
- Ну, раз до меня очередь дошла - скажу, если на фронт возьмёте.
- Факт, возьмём! - воскликнул за всех Воронов.
- Ну, добре,- вздохнул круглолицый, плотный, коренастый гвардии старшина. - Зовут меня Жила Владимир, шестнадцатого года рождения. Сумской области, украинец, женат. Еще, что еще? Окончил ШМАС. По радиосвязи имею - 5, по стрельбе - 4. Хлопцы! Возьмите меня на фронт!
Мы все дружно засмеялись и единогласно решили взять Жилу на фронт.
Поздно вечером, перед самым отбоем, когда я уже готовился лечь спать, неожиданно пришел ко мне Миша Абузяров.
- Командир! Я там, у Воронова, не очень понял: берете вы меня в свой экипаж шли нет? Тут так много штурманов и так мало летчиков, что я как-то сразу и не поверил, что моя мечта сбывается. Правда - берете?
- Конечно, беру, Миша! - поспешил заверить я его. - Мне Лёша так много рассказал о тебе, что я не вижу смысла искать кого-то еще себе в экипаж. Завтра же доложу в штаб о нашем экипаже.
- Спасибо, командир! - взволнованно проговорил Миша и крепко пожал мне руку.- Ты во мне не ошибётся. Вот увидишь!
Он красиво приложил руку к пилотке, четко повернулся и пошел к выходу из спальни, а я, залюбовавшись его строевой выправкой, долго смотрел ему вслед, пока он не скрылся в тёмном проёме дальней и единственной двери.
Размечтавшись, я долго не мог уснуть, пытаясь в образах представить наш экипаж в разных ситуациях фронтовой жизни, которую я сам-то знал только по газетам. И, тем не менее, во мне росла уверенность в правильности принятого решения и я, наконец, уснул сном праведника, совершившего труднейшую работу.


3.

Назавтра, едва забрезжил синий мартовский рассвет, я был уже на ногах. Стараясь не шуметь, привёл себя в порядок, заправил постель и вышел на улицу. После тяжелой казарменной духота дышалось удивительно легко; небольшой морозец бодрил и не позволял надолго останавливаться.
Пройдя ускоренным шагом довольно далеко, я уже повернул обратно, как вдруг увидел идущего навстречу Мишу.
- Доброе утро, командир! - приветствовал он меня.- Ты что, уже квартиру в городе успел найти?
- Какую квартиру? - недоуменно спросил я, - Просто - вышел погулять.
- А мне тоже, понимаешь, не спится. Зайти к вам в такую рань как-то не решился, а теперь вижу - все равно бы не застал. А насчет квартиры - не обижайся. Просто я знаю, что некоторые из наших завели здесь ППЖ и в казарме не ночуют.
- А ты, тоже от ППЖ идешь?
- Да нет, я по утрам всегда пробежки делаю. В училище всегда призы имел за средние дистанции, вот и стараюсь форму не потерять. Только одному скучно бегать. Я люблю, чтобы кто-то на пятки наступал - тогда интересно бежать.
- Слушай, Миша! А нам начальство не наступит сегодня на пятки?
- Это ты насчет приказа?
- Ну да.
- Нет! Это нам уже не угрожает. Я еще вчера, как от тебя ушёл, дал заявочку одному дружку, писарю из штаба; он сделает все как надо.
- И на Вовку?
- И на него. А какой же экипаж без стрелка-радиста? Это же глаза и ужи задней полусферы!  - засмеялся Миша. При подходе к казарме он попросил:
- После завтрака, командир, приходи в штаб; штурман полка будет занятия проводить по району полетов,
- Спасибо, приду,- ответил я, не переставая удивляться его оперативности и осведомленности, и еще раз убеждаясь в правильности своего выбора.

"Ты во мне не ошибёшься. Вот увидишь!" - до сих пор звучал в ушах его твёрдый и уверенный голос.
И пока мы шли до казармы, я все время посматривал на его красивый восточный профиль, вслушивался в интонации его голоса, отмечал скупость и выразительность его жестов и умение кратко и точно формулировать свои мысли.
В штаб мы пришли всем экипажем и с таким настроением, словно были вместе всю жизнь и никогда не расставались. Короткого пути от столовой до штаба нам вполне хватило, чтобы как следует познакомиться, выложив друг другу о себе всё, что имело отношение к нашим коротким и простеньким биографиям, и совершенно не удивились, услышав в штабе:
- Экипаж Бугрова, получите карты!
И снова меня приятно удивила уверенность, деловая хватка и настоящий профессионализм моего штурмана, когда мы получали карты, штурманское имущество, склеивали огромные полотнища карт двух масштабов для Миши и для меня. Он делал все это настолько быстро, четко и уверенно, что даже флегматичный Жила отметил это, показав мне украдкой большой палец.
Утвердительно кивнув ему головок, я шепнул Михаилу на ухо:
- Пойду; Воронову помогу. Что-то у них с картой не ладится.
- Хорошо, командир, - ответил он, не отрываясь от работы,- мы с Володей доклеим последний ряд и тоже подойдем.
К обеду все приготовления были закончены, и десятка два экипажей приступили к изучению района полетов.
Очертив на мелкомасштабной карте круг, радиусом 300 километров, штурман полка дал краткую характеристику района, показал наиболее характерные ориентиры, подчеркнул особенности ориентировки и, пожелав успехов в предстоящей сдаче зачетов, удалился до конца дня.
Радистов после обеда увели в класс связи, а мы с Мишей взялись вычерчивать на чистых листах бумаги схемы района полетов, экзаменуя поочередно друг друга. А затем предложив эту систему Воронову с Ивлевым, мы довольно быстро освоились с районом и через несколько дней успешно сдали зачет штурману полка. А еще через некоторое время вся наша группа приказом по полку была допущена к полетам, и начались наши ежедневные поездки на аэродром на приемку матчасти, наземные тренировки, игровые стрельбы и предполетную подготовку.
Несколько маршрутных полетов мы выполнили настолько спокойно и уверенно, как будто летали в этом составе давно-давно. И главное - понимали друг друга с полуслова.
В первых числах мая была скомплектована группа из шести экипажей для отправки на фронт. Зачислили в эту группу и нас с Вороновым.


4.

День 16 мая 1944 года выдался необыкновенно тихим, теплым и солнечным. Крупная роса сверкала алмазами на траве, стекала серебристыми струйками с зеленоватых плоскостей и фюзеляжей выстроившихся в ряд боевых самолетов, а воздух был напоен чудесным запахом цветущих трав и на подходе к аэродрому дышалось удивительно легко. Сегодня последнее утро на мирной земле.
Капитан Кульков, назначенный ведущим нашей группы, дал последние указания о порядке перелета и скомандовал:
- По самолётам!

И вот, собравшись на круге, группа звено за звеном, ложится на заданный курс.
Я иду справа от Культова и старательно держу свое место в строю. Левым ведомым - Володя Воронов. На положенной дистанции идут ребята второго звена.
Обычный, мирный полет мирных самолетов с самыми мирными ребятами на борту. И под нами удивительно красивая в весеннем убранстве мирная земля, которую, где-то уже недалеко, терзают немецкие фашисты. Медленно проплывают под крылом большие и маленькие города с разноцветьем домов и заводских построек; серенькие деревни, окруженные венками цветущих садов, платками широких полей изумрудной зелени; серебристыми змейками вьются маленькие речушки, сверкая солнечными бликами; а над всем этим - теплое, ласковое солнце и редкие, ослепительной белизны, маленькие облака нарождающейся кучёвки.
Когда долго смотришь на самолет ведущего - кажется, что наши маленькие самолетики неподвижно висят в воздухе, а огромная, штроко раскинувшаяся и пёстро раскрашенная земля уплывает под нами назад.
- Как идем? - утомившись от долгого молчании, спросил я штурмана.

- Нормально идём, точно по маршруту, - ответил он. - Через семь минут - Воронеж. Будем делать посадку. Не забыл?
- Не забыл. А как там Володя?
- Все в порядке, командир, - ответил стрелок-радист, - Ведущий запрашивает разрешение на посадку. Буду слушать землю, чуть что - передам. А пока - отключаюсь.
- Добро, - ответил я, и тут же заметил, что ведущий начинает разворот.

Кульков провел шестёрку над взлетно-посадочной полосой, давая ребятам осмотреться, и распустил строй. Садились no-одному, в строгой очерёдности.
После посадки и дозаправки самолетов выяснилось, что в Смоленск, конечную цель нашего перелёта, мы можем вылететь только завтра, во второй половине дня.
- А почему так? День же вон какой хороший, - пристали мы с расспросами к Кулькову.
- Не принимает Смоленск. Немцы бомбят здорово. Аэродром повреждён, - ответил он. - В общем, так: обедаем, усваиваемся на ночлег и все свободны до завтра. В 12,00 всем быть здесь. Ясно?

Без лишних разговоров все отправились в лётную столовую, а оттуда, зайдя на минуту в общежитие, не сговариваясь, вся шестёрки экипажей потянулась в город, на ходу обсуждая только что увиденный звериный оскал воины: аэродромные сооружения и прилегающие кварталы города были до основания разрушены.
Однако, чем дальше мы шли, там общая картина города становились все более загадочной,
- Командир, а город-то цел! - воскликнул кто-то, обращаясь к идущему впереди летчику.
- А ты с воздуха что видел? - спросил тот.
- Да вот то-то и оно, что я видел пустые коробки домов, а тут смотри, вся улица целенькая.
- Ну, вот и посмотрим, эти целенькие, - ответил впереди идущий. Пройдя среди развалин еще метров пятьсот - восемьсот, мы увидели настоящую городскую улицу с многоэтажными домами и ровными рядами деревьев вдоль тротуаров, которые даже в ближней перспективе создавали впечатление красивого, благоустроенного города. Но чем дальше мы шли но улице, тем тягостнее становилось на душе у каждого: все дома зияли пустыми, почерневшими глазницами окон и дверных проемов с обрушившимся и сгоревшим внутренним содержанием и обрушившимися крышами.
И, вероятно, поэтому такою болью отозвалось у ребят увиденное в одной из комнат: большая, когда-то красивая кукла, зацепившаяся за гвоздь в стене раскачивалась сквозняком на своей длинной косичке и словно в удивлении разводила широко расставленными руками.
- Смотри, - показал глазами на куклу Миша, - как будто свою хозяйку ищет.
Ребята, шедшие рядом, посмотрели долгим взглядом на куклу и молча выразили свое согласие с предположением Миши, некоторое время мы шли молча.
- А я еще на подходе к городу заметил какие-то черные пятна среди зеленых садов, - заговорил Ивлев, - а вот только сейчас понял, что это были сгоревшие деревни. Представляешь, какая тут была температурка? - спросил он у Воронова, показав на особенно сильно закопченную группу домов.
Подошли остальные экипажи, посмотрели молча на черные стены, и желваки заиграли у них на скулах, а в глазах сверкала испепеляющая ненависть.
- Далеко же зашли фашисты, мать их перетак! - зло выругался кто-то сзади меня.
- Пошли, ребята, назад,- предложил Воронов.- Сегодня в клубе танцы. Девчата приглашали.

Потоптавшись еще немного около когда-то красивого, старинной постройки, здания, мы вернулись обратно и долго еще делились впечатлениями об увиденном; и о предстоящей посадке в разрушенном Смоленске.
Война, о которой мы два долгих курсантских года так много говорили, была где-то совсем рядом, и страшные ее следы мы только что видели. Однако ни страха, ни растерянности они в нас не вызвали. Наоборот, ребята загорелись еще большей, жаждой действий и уже с самого утра не отходили от капитана Кулькова и требовали скорейшего вылета в полк, в составе которого нам предстояло воевать.


 
Голубая полоска


1.

Перелёт из Воронежа в Смоленск прошел в исключительно благоприятных погодных условиями всё внимание экипажей было приковано к опалённой войною земле, над которой мы пролетали.
Еще на подходе к Смоленску мы увидели густые клубы черного дыма. расстилавшегося широким шлейфом в восточном направлении; успели на развороте заметить руины разрушенных зданий, и, после роспуска строя сосредоточили всё внимание на взлётно-посадочной полосе, по обе стороны которой вразброс стояли разнотипные самолеты вперемешку со свежими пятнами только что заделанных, воронок; в двух местах догорали подбитые самолёты, а на бетонку выруливал одинокий Пе-2 с широкой голубок полоской на шайбах хвостового оперения.
Сделав полный круг, мы один за другим приземлились и, следуя сигналам человека с краевым флажком, зарулили на самый дальний край аэродрома, где в шахматном порядке стояли такие же, как наши, Пе-2, только с голубыми полосками на краснозвездных шайбах и с крупными белыми цифрами порядковых номеров.
Оставив нас у самолетов, капитан Кульков, вместе с встречавшим техником, ушел на командный пункт и вскоре вернулся с большой группой офицеров, во главе которой шёл среднего роста, с крупной головой к жесткими чертами лица подполковник; на его груди тускло поблескивал один орден Боевого Красного знамени.
Зато у сопровождавших его офицеров сияло так много разных орденов, что все мы замерли от восторга и восхищения и, не таясь, рассматривали пришедших.
- Командир полка Родин,- представился подполковник. - А это ваши командиры эскадрилий: майор Кибалко и капитан Глушков. С остальными познакомитесь потом, по ходу дела.
Насупив свои густые, выцветшие на солнце, брови, он несколько раз молча перечитал список, поданный ему красивым, стройным, черноглазым майором, так же молча и не спеша оглядел нас и объявил свое решение о распределении экипажей.
Мы с Вороновым и экипаж Виноградова попали во вторую эскадрилью майора Кибалко, остальные дошли знакомиться с капитаном Глушковым.
Наш ведущий, капитан Кульков, оставался в полку на стажировку и был зачислен в звено управления.
Майор Кибалко, не отходя от моего самолета, познакомил нас со своим штурманом капитаном Евсеевым, с инженером эскадрильи старшим техником-лейтенантом Дмитриевым и, не вступая в дальнейшие разговоры, удалился восвояси.
Капитан Михеев, объявив, чтобы мы немедленно приступили к изучению района полетов, последовал за своим командиром.
Оставшиеся два капитана и инженер эскадрильи уделили нам значительно больше внимания. Капитан Ахмаметьев, оказавшийся заместителем командира эскадрильи, и его штурман капитан Сметании расспросили нас о нашей лётной и штурманской подготовке, посоветовали ознакомиться в штабе с обстановкой на фронте и не стесняться заимствовать опыт у старых экипажей; пообещали как можно скорее ввести нас в строй и вскоре ушли со стоянки.
Зато инженер эскадрильи с техником звена дотошно проэкзаменовали нас по знанию материальной части, правилам ее эксплуатации и в заключение, представили нам нашего механика самолета славного Мишу Борозенко, который обслуживал нашу Пе-2 № 15 до конца войны, а точнее - до своей демобилизации поздней осенью 1946 года.
Перезнакомившись на стоянке с техсоставом, мы со старшиной эскадрильи отправились в общежитие летного состава, где я, к своему величайшему удивлению и радости, встретил своего хорошего приятеля по Молотовской и Новосибирской школам - Володю Дудко, отличного товарища и примерного курсанта, успешно закончившего лётную школу в Новосибирске на полгода раньше, чем мы уехали в Чкалов.
Прибывшие экипажи занялись своими делами в общежитии, а мы с Володей долго ходили по окрестностям аэродрома, вспоминали курсантские годы, общих друзей, а больше всего обсуждали самый главный для меня вопрос: как быстрее войти в строй.
- Ты особенно-то не спеши, - кик всегда рассудительно и очень спокойно говорил Володя,— Да и Кибалко вас сейчас не пустит на боевое задание: обстановка неподходящая.
- Как это - неподходящая? - опешил я.
- А так. Фронт стоит. Фрицы сейчас на всех высотах рыщут. У них сейчас перед нами много истребителей: и Ме-109, и Фоккера. Трудно нашим приходится. Многих уже потеряли. Ты сейчас пока порасспрашивай ребят: кто как летает, какие приёмы разведки целей применяет, как от истребителей уходят.
- Как это - уходят? - удивился я,- А почему не дерутся?
- Дерутся, когда зажмут, - ответил Дудко, - а чаще - уходят... если могут. Не всегда это удаётся. Ты пойми: мы же разведчики. И от нас требуют разведданные, а не сбитые самолеты. Да и приказ по армии есть: разведчикам в бой с истребителями противника не вступать, а, используя любую возможность, оторваться от преследования и доставить разведданные, понял?
- Понял, - неуверенно ответил я, - только как же это? Ведь война!
Володя рассмеялся и пояснил:
- На войне не бардачком воюют, а каждый свое дело делает. Бомбёр, к примеру, бомбы кидает, бомбит, что прикажут; истребитель-самолеты сбивает, а штурмовик - живую шилу и технику уничтожает. Вот так-то! А твое дело - незаметненько залететь подальше в тыл противника, провести разведку визуально, кое-что сфотографировать и - давай бог ноги! - представить разведданные своему командованию. Ведь мы же работаем в интересах фронта и своей воздушной армии, а не на свой полчок. Уразумел?
- Понял, Володя, понял. Спасибо тебе, дружище. А у тебя как? Какие успехи?
- Да какие там успехи! - как-то горько усмехнулся Владимир. Меня, понимаешь ли ты, преследует какой-то злой рок. Сплошная невезуха. И ничего не могу поделать, как ни стараюсь. Боевых вылетов у меня уже довольно много, а успешных - раз-два и обчёлся.
- Как это так?- удивился я.
- А вот так: вылетаю, допустим, в ясную погоду, а над целью - облачность десять баллов. Фотографировать нельзя. Или наоборот: над аэродромом сплошная облачность, а над целью - солнце; захожу, фотографирую, а прилетаю - пленка чистая: механик по фото забыл шибер фотоаппарата перед вылетом открыть. И так чуть ли не через вылет - что-нибудь да случается! - уже со злостью сказал Володя.

Он резкими, нервным движениями достал портсигар, закурил, скомкал папиросу в пальцах, не замечая ожога, и снова закурил. Посмотрел, как неуклюже сел на полосу Ил-2, прокомментировал:
- Наш, молодой из третьей эскадрильи.
- А разве в полку не две эскадрильи? - спросил я,
- Четыре,- ответил Володя. - Две на Пе-2, одна на Илах, одна-ночная, на По-2. Вон их стоянки, сзади вашей.

Немного успокоившись, Володя продолжал:
- А на днях вообще чуть не угробился. После взлета не убралась одна нога шасси. Захожy на посадку, а вторая нога не выпускаете; Штурман аварийно наполовину выпустил ее, а дальше не идет. Пришлось на одну ногу садиться. Сейчас на ремонте стою.
Посмотрев на часы, Дудко напомнил, что нам пора возвращаться и, по пути в столовую, сообщил:
- На днях мы отсюда уберёмся. Видишь какая тут теснота: тут и бомбёры сидят, и истребители, и транспортники, и мы. Вот нас и решили переселить в места необжитые.
- А куда - не знаешь?
-  Нет, конечно. Это, брат, военная тайна, - засмеялся Володя, открывая дверь лётной столовой.

Мои ребята с экипажем Воронова уже сидели за столом в комнате каких-то очень орденоносных офицеров и оживленно о чем-то разговаривали.
Володя тихонько придержал меня за рукав гимнастерки, молча кивнул на свободный, столик у самого входа и, подозвав официантку, заказал ужин.


2.

Деревня Старые Пересуды, что севернее Смоленска, на карте значилась, но на земной поверхности ее не было: немцы во время оккупации сожгли её дотла, даже труб печных, немых свидетельниц пожарищ, не осталось.

И людей - тоже.

Прямая дорога, проходящая вдоль пепелищ, сразу же за бывшей деревней, скрывалась в глухом лесу. И кругом, куда ни глянешь, - леса да болота, а рядом с деревней, сразу за дорогой, длинная, с километр, полоса кем-то засеянной, но так и не убранной ржи, да метров триста некошеного луга, переходящего дальше в огромное болото, поросшее редким, хилым, низкорослым березняком.
Видно не случайно присмотрел эту полоску наш командир полка: затерянная среди болот и лесов, эта стертая с лица земли деревенька не привлекала внимания авиации противника, так как находилась хоть и не далеко, по авиационным меркам, от главных полей сражений и забытых войсками и техникой фронтовых дорог, но оказалась вполне пригодной для устройства здесь полевого аэродрома для нашего отдельного разведывательного полка.
Наш БАО - батальон аэродромного обслуживания скосил прошлогоднюю рожь, оборудовал у дороги, на самом краю пепелища, штабную землянку, разместил в лесу свои основные службы и склады, построил несколько землянок для полковых служб и был готов принимать наши самолеты.
Для лётного состава оборудовали пустующее двухэтажное деревянное здание школы в соседней деревне на берегу озера Диво, что километрах в пяти-шести от аэродрома. Между прочим, название озера, вполне соответствовало той местности, где стояла эта шкала: высокий холм с чудесным березовым парком вокруг здания, значительно возвышался над удивительно красивым, почти круглым, озером, посреди которого изумрудам переливался лесистый остров, а на небольшом удалении от озера, на живописных холмах, были разбросаны уцелевшие от войны деревеньки.
He прекращая вылетов на боевые задания, полк перебазировал в течение дня поодиночке все свои самолёты и полковые службы на новую точку. Пришла очередь и нашему экипажу лететь вполне самостоятельно вслед улетевшим товарищам. Перед вылетом мы со штурманом решили, что садиться на новом аэродроме будем по-фронтовому, без лишних кругов, с ходу.
Заметив издали озеро Диво, я начал делать заход на посадку, но сколько ни всматривался в заученную назубок местность - аэродрома не видел. Не видел его и штурман, но упорно подсказывал:
- Смотри слева от дороги, за деревней.
- Дорогу вижу, - отвечал я ему, - а деревни нет, и аэродрома тут никакого нет.
- Вася, по расчетам мы вышли точно. Озеро диво - вот оно, перед нами, а от него дорога, видишь, налево?
- Вижу. Дорогу вижу, а аэродрома - нет, - повторил я, выводя самолет из разворота.

Под нами сверкало солнечными бликами огромное болото, заросшее кустарником и хилыми берёзками; слева и справа, насколько хватал взгляд, раскинулся огромный лесной массив, но и там, сквозь кроны деревьев, сверкала вода; справа, под крылом, вилась меж кустов просёлочная дорога; вот она вышла из зарослей ивняка и прямой стрелой упёрлась в высокий сосновые бор, а около ее правой обочины с равными интервалами едва просматривались тёмные квадратики, отороченные густыми зарослями темно-зеленого бурьяна и седой полыни.
И в тот же миг мы с Мишей заметили слева, на самой опушке заболоченного леса самолеты, кое-как прикрытие зелеными ветками и одновременно воскликнули:
- Вот они! Смотри!
Но было уже поздно; под нами струилось серой лентой, словно причесанное крупной расческой, скошенное поле, а на нем - свежие следы самолетных колёс, сворачивавшие к лесу.
Сделав новый заход, мы безупречно сели, и, следуя сигналам нашего техника звена, зарулили самолет под крону огромной сосны.
Увидев над головой техника скрещенные руки, я выключил моторы, и благостная тишина разлилась вокруг, подчеркивая девственность вечно живой природы. Не хотелось и покидать самолет, но Миша Борозенко, первым выпрыгнувший из задней кабины, уже ставил колодки под колеса.
Не мешкая, мы всем экипажем прикрыли самолет приготовленными кем-то зелеными ветками, и , заметив неподалеку группу офицеров, направились к ним. Около большой., пахнущей свежей смолою-живицей землянки Кибалко с Михеевым ставили задачу на разведку очередному экипажу.
Выслушав да конца их краткие наставления, я, по укоренившейся школьной привычке, подошел к командиру эскадрильи и четко доложил:
- Товарищ майор, экипаж Бугрова посадку произвел. Разрешите получить замечания?
Ребята, стоявшие вокруг нас засмеялись, а Кибалко, как-то застенчиво улыбаясь и не поднимая головы, произнес:
- Хорошо, хорошо. Перелёт вы выполнили отлично, посадка - отлично. Завтра сдайте штурману зачет по району полетов. Вы готовы?
- Так точно! - ответили мы с Мишей одновременно.
- Останьтесь завтра после завтрака в столовой, там и поговорим, а то здесь комары заедают,- предложил Михеев, и они с командиром пошли через поле к штабу полка.
Ребята поплотнее окружили нас, и посыпались дружеские подначки и розыгрыши, среди которых иногда проскальзывало и явное неодобрение.
В первый момент мы все трое как-то растерялись, но, тут же, овладев собой, успешно отбили все наскоки, заявив:
- Ничего, мы еще молодые, исправимся!
И только Володя Дудко минутой позже, объяснил, почему смеялись ребята:
- Ты сразу привыкай, что ты уже не в школе. Ты - нормальный самостоятельный летчик, как все. Доклады здесь делают только в штабе, после возвращения с боевого задания. Понял? А то тут есть такие, что навешивают своим же товарищам всякие ярлыки, вроде: "выпендривается", "выставляется", "подлизывается" или еще что-нибудь в этом роде. После встреч с такими хочется с мылом вымыться. У тебя раньше не бывало такого чувства?
- Да нет, я как-то не замечал. Да и не обращал никогда вникания на также заскоки.
- Ну и правильно! - одобрил Володя, остервенело отбиваясь о комаров, которые тучей наседали на нас, назойливо пищали, лезли в глаза и уши, запутывались в шевелюре и немилосердно кусали, впиваясь в любой, не прикрытый участок тела.
- Пойдем в землянку, там я их дымом повыгнал маленько - можно чуть-чуть отдохнуть от этого нудного писка.

В землянке было темно, прохладно, густо пахло свежерубленой сосной с примесью дыма, а с широких, от стены до стены, нар слышалось сердитое, вполголоса, ворчанье Володи Жилы:
- От же ж выбралы мисто, шоб вы сказылысь! Эти ж кровопийцы житья не дають!
- Ты чего ворчишь? - спросил я.
- Да вот, с комарами воюю. Поспать хотел, так они ж заедают. Залез с головой в комбинезон - душно, а чуть высунул нос - они тут как тут! Беда, да и только!
Володя шумно заворочался на нарах, отшвырнул в сердцах меховой комбинезон и выскочил наружу.
Мы с Дудко забрались на его место, но через несколько минут, не выдержав непрерывного комариного писка, ушли из землянки. Навстречу нам из соседней землянки, вышли Миша с Лёшей Ивлевым и мы, проклиная зловредную комариную породу, побежали на освещенное ярким, солнцем лётное поле.
- Здесь хоть и жарко, но зато этого нудного писка почти не слышно, - сказал Лёша, опускаясь на траву.
- Вот-вот, - поддержал Миша, - они не столько укусами, сколько своим нудным писком истязают. Все время находишься в каком-то адском напряжении. Представляю, каково тут нашим техникам придётся!
- Дудко! В штаб, - сообщил сошедший с бортовой машины лейтенант, - твой штурман со стрелком уже там, а технарям я скажу, чтоб готовили на полную катушку.
- Хорошо, - ответил Володя, вскакивая в кабину полуторки. -А вы ребята, подгребайте ближе к столовой: скоро обед.

Через полчаса его самолет был в воздухе. А еще через два часа с половиной он лежал на болотистой низинке, всего в двухстах метрах от края нашего полевого аэродрома.
Все, кто был на ближней к тому краю стоянке, оставив свои дела, побежали к месту приземления самолета, а от штаба, обгоняя бегущих, в клубах пыли, протарахтела старенькая полуторка с командиром полка в кабине.
Им навстречу, шлепая по воде меховыми унтами, медленно, устало, выходил из болота экипаж Володи Дудко.
Командир полка, низко опустив голову и недобро насупившись, стоял у машины и, когда Дудко подошел к нему, глухо спросил:
- Что, снова не повезло?
- Не повезло, товарищ командир, - ответил Володя, - не хватило горючего.

Подождав, пока экипаж с парашютами погрузится в кузов, командир тяжело влез в кабину, и машина тронулась в обратный путь, огибая летное поле и кратчайшим путем выбираясь на просёлочную дорогу.
С Володей Дудко мы встретились уже после войны, в Восточно-Прусском городе Тапиау, где вместе с нашим полком была размещена на квартиры и его часть, в которой он служил рядовым летчиком на По-2.


3.

В начале июня погода в полосе действий Третьего Белорусского Фронта установилась сухой и солнечной, но развивающаяся к полудню кучёвка здорово мешала ведению разведки и особенно - фотографированию. И довольно часто экипажам полет не засчитывался успешным, поскольку визуальные наблюдения не подтверждались фотоснимками.
Но, в то же время, кучёвка и спасала многих от преследования истребителей противника. Однако в таких случаях выигрывали старые экипажи, имеющие навыки пилотирования по приборам. А нам, молодым, не имевшим опыта полетов в облаках, приходилось или обходить кучёвку стороной, или лезть в облака на свой страх и риск.
И мы рисковали, вываливаясь иногда из облаков в самом невероятном положении, так как, не умея пилотировать по приборам, теряли пространственное положение, а иногда и ориентировку.
Так в первых числах июня и случилось с экипажем Воронова. Получив учебное задание пройти по треугольному маршруту над своей территорией, они, пробивая слой небольшой кучёвки, потеря ориентировку и сели на вынужденную где-то в районе Ельни и оттуда, в самую жару, добирались домой в зимнем меховом обмундировании, потеряв, благодаря этому, право на скорейший ввод в строй боевых экипажей.
А события, чувствовалось по всему, назревали немалые: наш, 3-й Белорусский фронт, готовился к наступлению.
Пришла, наконец, очередь и нашему экипажу отстаивать свои права на положение в полку. Да, откровенно говоря, стыдно стало питаться в летной столовой по пятой норме, наравне с орденоносцами и Героями Советского Союза, не принося фактически никакой пользы.
И вот мы на маршруте. Летим в свой тыл с задачей: произвести разведку и фотографирование станции Игорьевская и обнаружить аэродромы "противника" в полосе разведки.
Треугольный маршрут, проложенный по всем правилам штурманской науки, мы изучили наизусть и безошибочно вышли на заданную цель, оказавшуюся едва заметным разъездом, затерянным среди сплошных лесов. Выполняя это задание, пытались найти и аэродромы, но их, попросту, не было в этом районе.
Получив фотографии этой мизерной точки, Кибалко с Михеевым значительно переглянулись и приказали завтра вместе со всем лётным составом быть на КП, то есть в штабе полка. А это значило, что подучим боевое задание и полетим на настоящую разведку в тыл противника.
Радости нашей не было границ! Но, считая себя настоящими мужчинами, мы проявили максимум выдержки и, внешне, ничем не выдали своего волнения. Однако, оставшись наедине, мы проговорили до позднего вечера, обсуждая; все возможные варианты полета, просмотрели по карте все вероятные места пересечения линии фронта, припомнили все рекомендации бывалых экипажей о действиях в тылу противника. Вспомнили добрым словом и Володю Дудко.
Назавтра, чуть свет, старенькая полуторка, дребезжа и подпрыгивая на ухабах, доставила нас и ещё несколько экипажей, уже имеющих задание на разведку в утренние часы, к летной столовой, на первый завтрак.
Четыре экипажа, выпив по чашке кофе, уехали на стоянку, а мы с Кибалко пошли на КП, получать задание.
По мере приближения к штабной землянке волнение наше нарастало, и это не осталось незамеченным Кибалко, по обычаю своему застенчиво улыбнувшись, спросил:
-  Что, ребята, страшновато ?
-  Нет, что вы! Просто после теплой столовой на улице свежо, - ответил я, стараясь унять предательскую дрожь.

Кибалко, словно не расслышав моего ответа, рассказал какую-то житейскую историю, добавил в качестве иллюстрации к ней коротенький, но острый анекдот, и мы, насмеявшись вдоволь, как-то не заметили, когда спало внезапно появившееся напряжение и наступила та, вполне нормальная раскованность, когда человек способен общаться на равных с себе подобными.
Обрисовав вкратце схему нашего предстоящего полета на разведку, он сказал, словно спросил:
-  Ну, что, пойдём, посмотрим, что нам начальство предложит. И мы спустились в землянку.

У большого стола, склонившись над картой, стояли командир полка, начальник штаба и начальник разведки.
Выслушав наш доклад о прибытии, все трое вновь склонялись над картой и долго, вполголоса, обсуждали какую-то проблему, не обращая на нас ни малейшего внимания.
"И когда они спят?" - подумал я про себя. -"Ведь полк работает непрерывно, днем и ночью." Тоже, видимо, подумал и Миша, кивком головы показывая на Родина.
Оторвавшись, наконец, от карты, все трое повернулись к подошедшему Кибалко и, словно продолжая начатый разговор, спросили его об уровне подготовки экипажами вновь услышав положительную оценку, подозвали к карте нас.
Задачу ставил начальник разведки. Обрисовав вкратце обстановку на фронте, он показал наши объекты визуальной разведки, где и что фотографировать, когда передавать по радио данные визуального наблюдения и еще массу полезных советов, о которых мы с Кибалко уже достаточно переговорили.
Мы внимательно выслушали задание и уже собирались выходить из землянки, как вдруг из репродуктора, висевшего на стене и напоминавшем о себе лишь легким шипением и редким потрескиванием, раздался отчаянный: крик, заставивший всех вздрогнуть:
- Командир! Слева пара атакует, слева! Справа еще пара! Передам... И снова тихое шипение и потрескивание.
- Чей экипаж? - спросил Родин.
- Не знаю, товарищ командир,- ответил радист из соседней комнаты, - голос не знакомый. Может кто из новеньких? - высказал он предположение.
- Кто из молодых в воздухе? - снова спросил командир,
- Только один Никишин, из первой, - ответил начальник штаба, заглянув в плановую таблицу.
- С каким заданием послали?
- Разведка аэродрома Балбасово. Это же у самой линии фронта. Это же коротенький полет: туда и обратно, - стал растерянно говорить начальник разведки.
- Вы что, не знаете, что такое Балбасово? - вскипел командир полка. - Я же приказывал: молодых туда не посылать! - и командир разразился такой бранью, что мы поспешили выйти из землянки и забрались в стоящую рядом зеленую полуторку. Следом за нами -
и Кибалко. Поднявшись к нам в кузов, он приказал шоферу ехать на стоянку вокруг аэродрома, так как к месту взлета рулили две "пешки" и горбатенький Ил-2.
- Товарищ командир, а что такое - Балбасово? - спросил посмотрев на планшет, где красной и синей полосой была обозначена линия фронта.
- Балбасово, - ткнув пальцем в точку на карте, ответил, - крупный аэродром немцев здорово забит авиацией, преимущественно истребителями. Плотно прикрыт зенитками.
- И что? Никак? - снова спросил Миша.
- Пока не всем удаётся его сфотографировать. Уже несколько экипажей на нём потеряли, - и помолчав добавил - И вот, кажется, еще одного недосчитаемся. Короче: вы пока туда не лезьте. Старики это вернее сумеют сделать. А вы пока присматривайтесь. Войны еще на вас хватит.
- Да у нас, товарищ командир, совсем в другую сторону.
- Да, да, слышал, Вам - железная и шоссейная дороги.
- Так точно, - подтвердил Миша, застегивая планшет.

- Готовьтесь,- сказал Кибалко, выпрыгивая из кузова возле, нашего самолета, и, не ожидая доклада подбежавшего механика, направился к своей штабной землянке.

Через сорок минут мы взлетели и с набором высоты пошли по большому кругу, чтобы до линии фронта набрать семь тысяч метров, а если успеем - то и больше.
На последнем довороте я набрал еще метров 600 и спросил Мишу:
- Может хватит? Где она - линия Фронта?
- Высоты хватит, а линию фронта уже прошли, да ты, Вася, не расстраивайся. Я ее и сам не видел. Только по ориентирам знаю, что на земле она вот тут проходит.
- Командир! Слева сзади три разрыва, - доложил стрелок-радист.
- Вижу,- ответил я.- Это на нас истребителей наводят. Смотри в оба. Миша! Меняем курс.
- Давай, Вася, уходи вправо, а я посмотрю, - ответил штурман,
- Вон они, два "Мессера", влево разворачиваются, - доложил Володя.

Теперь и мы с Мишек видели два черных крестика, появившихся сзади слева. Стало немного жарко и очень тревожно, и совершенно неясно, как действовать, если они атакуют.
Выйдя из разворота, я заметил, что истребители продолжают разворачиваться влево, все дальше уходя от нас.
- Все, ребята, они нас не видят! Выхожу в район работы. Миша, куда вначале идём?
- Давай на Борисов. На остальные заход будем делать с запада. Под нами - Сенно, партизанский район.
- Район, как район: леса, поля, болота,- ответил я.
- Ну не скажи! Подбитые экипажи отсюда живыми возвращались, - возразил Миша и тут же дал поправку в курс для захода на фотографирование железнодорожной станции.
- Включаю,- сказал Миша.
- Понял, - ответил я, стараясь точнее пройти над целью.
- Зенитки бьют! - сообщил Володя. - Сзади справа чуть выше.
- Вижу,- подал голос Миша, - только они опоздали. Выключаю! Доверни на солнце, Вася.

Уходя от цели с набором высоты в сторону солнца, я оглянулся назад, увидел появившееся на чистом голубом небосводе грязное облачко зенитных разрывов, а чуть западнее - широко раскинувшийся в сероватой дымке большой город.
- Минск. - словно угадав мои мысли, сказал штурман, - Скоро и туда доберемся, доверни чуть влево. Хорошо. Сфотографируем на всякий случай: тут, на Березине, немцы что-то строят. Володя! Ты куда там нырнул? За воздухом смотри.
- Да я тут пулемет поправил. Ты про Березину сказал, а я своего "Березина" вспомнил. К стрельбе же готовил.
- Ну, ну, смотри, а я последнее фото на память сделаю и домой. Вася, заходи на Крупки.
Посмотрев вниз через остекление пола кабины, я увидел тоненькую ниточку железной дороги и появившуюся впереди небольшую станцию. Довернув чуть вправо, повел самолет точно на цель.
- Включаю, - сказал Миша, а уже через минуту доложил:
- Выключено. Курс-90. Домой, Вася! Только на Оршу не выходи, возьми левее. Прождем чуть севернее.

Вечером, в лётной столовой, когда старшина эскадрильи разнёс летавшим экипажам боевые сто грамм, вся эскадрилья поздравила нас с боевым крещением и почтила память не вернувшихся с задания минутой молчания.


4.

23-го июня 1944 года, несмотря на скверную, явно нелетную погоду, весь летный состав был вывезен из общежития на аэродром, а там царило какое-то необычное оживление: все что-то ждали, много говорили, высказывали всевозможные догадки, но толком никто ничего не знал.
После завтрака была подана команда на общее построение. И вот весь полк, при развернутом знамени выстроился перед штабной землянкой и командир полка объявил приказ о начале наступательной операции, конечной целью которой, как мы поняли, было освобождение всей Белоруссии от немецко-фашистских захватчиков. После него выступил замполит и еще несколько человек, в основном - уроженцы Белоруссии, но больше всех нам понравился летчик нашей эскадрильи Ваня Каминский, высокий, стройный, голубоглазый блондин, скромный, до застенчивости, товарищ, который буквально несколькими фразами вызвал бурю восторга и громкое "ура!" всего полка.
После построения началась обычная боевая работа.
Экипажи день и ночь, одиночно уходили в грозное фронтовое небо, вели разведку, часто на пределе своих возможностей, и возвращались домой нередко на одном самолюбии и не всегда в полном составе. Сейчас вряд ли кто возьмётся подсчитать, сколько мы оставили на своем пути одиноких могил своих боевых товарищей.
Втянулись в этот бешеный ритм боевой работы и мы. У нас, молодых летчиков, особое восхищение вызывал летчик третьей эскадрильи Володя Харитонов, который, летая на самолете Ил-2, не только вел разведку и перспективное фотографирование местности в интересах танковых войск, но и сам, своим бортовым оружием бил фашистов на земле и в воздухе.
Как-то, просматривая в фотолаборатории свои фотоснимки, мы обнаружили там несколько перспективных снимков, выполненных с Ил-2.
На одних четко было видно летящую от самолета к центру немецкой колонны пулемётную трассу, и разбегающихся в стороны фашистов, взрывающуюся бензоцистерну, горящий танк и обезумевших коней, опрокидывающих в кювет повозку; на других - взрывающиеся на аэродроме самолеты; на третьих - пускающий дымный шлейф немецкий, связной самолет "Физилер-Шторх".
- "Чья это работа? - спросил я у девушки-фотолаборантки.
- Чья же еще? Харитонова, конечно! - с восторгом ответила она. - Вам такого во век не сделать.
- А чем же наши хуже?- с некоторой обидой спросил я.
- Может и не хуже, а только ваши еще дешифрировать надо, а тут и без того все видно. Лихая работа!

Не согласиться с нею было нельзя.
- Да, за такую работу - Героя надо давать! - воскликнул с горячностью Миша.
- А на него и посылали, - сказала девушка. - И не один раз. Да вот за пьяное хулиганство всякий раз возвращали. На днях, говорят, снова послали... Орёл парень!
Пересмотрев массу всякой фотопродукции разных экипажей - лучше Харитоновских снимков мы не нашли.
С тех пор мы с восхищением смотрели на этого невысокого, - обычного парня с большими залысинами на белокурой голове и дерзким взглядом серо-голубых глаз. А вот поговорить с ним по душам так и не удалось до самого последнего дня войны, да только ли с ним!


 
Земля  Каминского  Ивана


1.

Линия фронта, длительное время проходившая от Полоцка на Витебск, Оршу, Могилев, Жлобин, Бобруйск стала быстро меняться.
Под ударами наших войск немцы к исходу 23 июня дрогнули, попятились назад, а затем неудержимо покатились все дальше на запад.
Уже через несколько дней после начала наступательной операции, наш полк вынужден был вслед за наступающими войсками перебазироваться к Орше, в Дубровно.
В район полетов включались все новые и новые территориями вскоре моему штурману пришлось подклеивать новые листы к нашим полётным картам.
Вражеская авиация, скованная воздушными боями на средних и малых высотах, нам, разведчикам на Пе-2, почти не мешала, и мы, ежедневно вылетая на разведку, уже чувствовали себя хозяевами положения, хотя по-прежнему зорко вели наблюдение за воздухом и работали на высотах семъ-восемь тысяч метров.
С накапливающимся от полета к полету опытом; росла и уверенность, а с нею вырабатывался определенный стиль или, вернее, собственный почерк, по которому мы умели отличать экипажи не только на земле, но и в воздухе.
Все, например, знали, что если Пе-2 после задания промчался низко над полосой, а затем лихим боевым разворотом взмыл в небо - это экипаж Ахмаметъева успешно выполнил задание.
Если самолет подошёл близко к аэродрому на большой высоте, а затем круто стал планировать на посадку - это Ваня Каминский вернулся домой с полной кассетой в фотоаппарате.
Другие экипажи обычно делали полный круг, как в школе,  садились кто как привык: кто с недолетом, кто с перелетом, но каждый по-своему.
У нас выработалась привычка садиться сходу, постепенно теряя высоту от самой линии фронта до посадки, и наше появление было всегда незаметным и только наш друг, механик Миша Морозенко, знал где мы и что с нами, так как помимо всего прочего, имел постоянный контакт с радистками, принимавшими наши радиодонесения. Услышав Мишин голос, он шёл на стоянку и готовился к приёму самолёта, всегда при этом наблюдая за нашей посадкой.
Работать аэродрома Дубровно нам пришлось недолго: третьего июля
наши войска полностью свободили Минск и фронт неудержимо стал отходить еще дальше на запад.
К этому времени у нас было выполнено более десятка успешных боевых вылетов и, незадолго до перебазирования, всему нашему экипажу были вручены ордена "Славы" третьей степени, а нам со штурманом были присвоены внеочередные воинские звания - "Лейтенант".
Скромно отметив это событие в лётной столовой, мы поклялись себе, что еще лучше будем стараться выполнять каждое боевое задание.
И мы не стали ограничивать себя только рамками полученной в штабе задали: полёт выполняли свободно, не придерживаясь жестких рамок нанесенного на карту маршрута, а с некоторых пор перестали и его наносить на карту, так как знали наизусть весь район полетов, до самой Балтики. И все, что заслуживало внимания, обязательно фотографировали. Научились выполнять и противозенитный маневр в зоне артобстрела, и уходить от истребителей противника, если их своевременно обнаруживали.
Вскоре полк перелетел в Борисов. Находясь в непосредственной близости от линии фронта, мы получили возможность летать глубже в тыл противника и привозили всегда очень ценные сведения, за что многие экипажи были награждены боевыми орденами.
С этого аэродрома и мы сделали несколько вылетов на полный радиус, успешно выполнив довольно сложные задания и, видимо, поэтому командование полка обратило на нас особое внимание. Нам стали поручать разведку наиболее трудных и сложных объектов противника, и мы неизменно выполняли эти задания вполне успешно.
Это не осталось незамеченным в эскадрилье, и кое-кому успехи нашего экипажа почему-то стали не нравиться. Внешне это никак не проявлялось, но однажды, после полетов, когда уже пошли на работу наши ночники, ко мне подошел один из самих молодых летчиков и, предложив "прогуляться на природе", спросил:
- Как это тебе удается все вылеты делать успешными?
- Да никак, - удивился я, - просто летим и делаем, что приказано.
- А почему же старики не всегда выполняют задания?
- Ну, это ты у них спроси, - ответил я, начиная подозревать что-то неладное в таком разговоре.
- А все же? - настаивал он.

И я рассказал ему, как мы готовимся к полету, как с первых дней пребывания в полку по крупицам собирали опыт старых экипажей, и как применяли этот опыт в каждом полете, добавляя что-то и свое.
А он продолжал настаивать на том, что мы слишком противопоставляем себя старикам, что мы их даже подсиживаем тем, что выполняем те задания, с которых они возвращаются ни с чем.
- Так ведь тут раз на раз не приходятся, - пытался я ему объяснить. Один и тот же объект может быть сейчас облачностью закрыт, а через час-другой там чисто. Или: одного бьют зенитки и встречают истребители, а другой идёт к цели незамеченным.

- Ну, в общем, я тебя предупредил,
- Даже так!- удивился я.
- Да, так. Меня попросили - я передал. А ты соображай.
- Интересно! Кто же тебя "попросил"?- спросил я.
- Ну, не сам же я придумал.
- Что же мне теперь: от полетов отказываться или впустую воздух утюжить?
- Это уж твое дело.

Мы молча повернули обратно.
В сгустившейся темноте ярче засиял Млечный путь, занявший полнеба; брызнула в лицо обильной росой случайно задетая ветка; прокричал на деревенском поле одинокий перепел, а на душе кошки скребли - нарастал ком незаслуженной обиды.
Вспыхнула спичка в руках летчика, осветив на несколько секунд грубо рубленное, с глубокими морщинами у носа и на лбу лицо и белую папиросу, занявшуюся на самом кончике красным огоньком; потянуло неприятным табачным дымом.
Не сказав больше ни слова друг другу, мы улеглись спать: завтра нашему экипажу предстояло лететь на Вильнюс, Каунас, Шяуляй, Полёт предстоял не из легких, и Миша с Володей давно уже видели третьи сны, а я все еще крутился с боку на бок, стараясь избавиться от неприятного осадка, оставшегося на душе после этого дурацкого ночного разговора. Предположив, наконец, что этот парень явно что-то перепутал, а может и присочинил, я облегченно вздохнул, решив, что не может быть среди боевых товарищей таких мелочных завистников. Тем более среди наших "стариков", у которых груди, как иконостас, увешаны орденами, а их послужной список изобилует примерами боевого мастерства и героических подвигов.
С тем и уснул, без тревог и сновидений.


2.

Вылет на боевое задание нам разрешили где-то около полудня.

Набежавшая часам к десяти легкая кучевка, быстро приобретала весьма неспокойные формы, наливаясь свинцовой синевой, и громоздясь причудливыми многоэтажными башнями.
- Миша, что синоптики сказали? Гроза будет? - спросил я.
- Говорят - не будет. А Иванов сейчас с борта разведданные передавал, сказал, что от Вильнюса на запад – чисто.
- Ну, хорошо. Одеваем маски, - сказал я экипажу, заметив, как стрелка высотомера поползла за цифру 4000 метров.

Полет шёл вполне нормально.

Во время набора высоты мы ни разу не вошли в облачность, удачно минуя белоснежные громады самых причудливых форм, а набрав 7 тысяч метров с восторгом заметили что гряда облаков на запад всё больше редеет и где-то там, в сизой дымке, исчезает совсем.
- На Вильнюс зайдём со стороны солнца, - предложил я, продолжая на мелком развороте набирать высоту.
- Хорошо, - согласился Миша, - только сразу, как выключу, - резко уходи влево, чтобы зенитчики не успели нас схватить.
- Добро. Как воздух?- спросил я, заходя на курс фотографирования Вильнюса.
- Чисто, - ответили оба.
А небо над нами было действительно чистым, удивительно нежной голубизны, и реденькие кучевые облака далеко внизу казались разбежавшимися по зеленой луговине белыми барашками.
Густая сеть дорог, словно паутина, сходилась к центру города. Железнодорожный узел был довольно плотно забит составами, а на запад, по шоссейным и железной дорогам двигались эшелоны и небольшие автоколонны. "Отступают фрицы!" - подумал я с торжеством.

- Включаю, - услышал вдруг спокойный голос штурмана и, удерживая самолет на курсе, мельком глянул по сторонам. Небо оставалось чистым.
- Выключено, - так же спокойно и совершенно бесстрастно произнёс Миша, и я тут же заложил крутой разворот, уходя от опасной цели.

Спустя минуту, когда мы уже были на приличном расстоянии от города, сзади, на нашей высоте, вспухли грязно-серые облачка разрывов.
Немного постреляв, немцы прекратили бессмысленный обстрел, а мы, минуя Укмерге, нацелились сфотографировать загадочный аэродром западнее станция Кейданы.
Мы его уже не раз фотографировали, но на снимках было видно только большое ровное поле, зигзагообразно перепаханное многолемешным плутом и больше ничего. Ни самолетов, ни аэродромных построек наши дешифровщики не обнаруживали.
А ведь истребители нас перехватывали именно в этом районе.
Откуда же они появлялись, если до ближайшего аэродрома немцев в Шяуляе весьма приличное расстояние?
- Зайдём? - то ли спросил, то ли окончательно решив, сказал штурман.
- Давай зайдём, - согласился я. - Володя! Смотри в оба. Мы будем землю изучать.

Прохожу точно над полем, но кроме привычного рисунка на нем ничего нового не вижу. Молчит и штурман, занятый фотографированием.
И в тот момент, когда он сказал свое обычное "Выключено", в наушниках раздалось Вовкино сопенье, неразборчивое бормотанье, а
затем тревожное сообщение:
- Командир! Истребители взлетают!
- Где? - кричу я.
- Под нами, вон с того поля, что восьмерками перепахано. И тут же подхватил штурман:
- Вижу! Пара взлетает, а вторая - вон она - набирает высоту, сзади слева, на фоне вон того светлого ноля. Видишь?

Самолетов я не видел, но, на всякий случай, решал разворачиваться в сторону солнца.

И во-время.
Оглянувшись назад, я увидел пару тупоносых машин, идущих на параллельных курсах, но значительно ниже нас, и тут же прикинул, что пока они будут набирать высоту и будут в таком положении, они нас не увидят: солнце будет слепить их.
Довернув точно на солнце, я снова оглянулся назад, но самолетов не увидел.
- Где они?- спросил я у штурмана.
- Одна пара идет справа, ниже нас, а другая сзади, тоже чуть ниже. Но они, кажется, нас не видят. Начали рыскать.

Еще через минуту-другую обе пары развернулись вправо, не достигнув нашей высоты, и ушли в сторону блеснувшего в лучах солнца Немана.
Сфотографировав напоследок станцию Каунас, мы, под остервенелую канонаду зениток, непрерывно маневрируя, выскочили из довольно плотного облака зенитных разрывов и решили немного осмотреться и проверить машину: приборные показания в норме, моторы ревут вполне исправно, рулей "Пешечка" слушается , экипаж жив и даже невредим. Порядок!
- Миша! Давай курс домой.
- Сейчас, Вася, сейчас. Минуточку. Видишь, справа Неман?
Значит слева должен быть Вильнюс. Но там чёрт знает что творится! Видишь?
- Вижу. Вернее ничего, кроме сплошной облачности не вижу. Что будем делать?
- Не знаю, Васенька, не знаю. Вот тебе курс на аэродром и дуй как можно скорее. Вон та "наковальня", кажется, в районе Минска, - сказал штурман, показав рукой на торчащую из облаков огромную вершину зловещей тучи, имевшем и в самом деле вид кузнечной наковальни.
- Обходить грозу будем слева, - решил я, начиная медленное снижение и строго выдерживая заданный курс.
- Снижайся до 4 тысяч метров, а там посмотрим, - сказал штурман, - а я пока передам разведданные. - И он начал диктовать, посматривая то в карту, то по сторонам, где, по мере снижения, начиналась какая-то несусветная темень. Вскоре, сняв кислородные маски, мы почувствовали довольно плотный запах гари, а видимость ухудшилась настолько, что пилотировать пришлось только по приборам.
- То ли леса горят, то ли деревни, - высказал предположение Вова.
- А может мы горцем;- спросил тревожно Миша, наклонившись ко мне.
- Да нет, такой дым бывает от дров, да от соломы. Наши запахи куда противнее, - успокоил я его.

Машина начала немного подрагивать, а вскоре ее стало довольно жестко трясти; картушка компаса беспорядочно рыскала, а самолётик авиагоризонта плясал почти не переставая показывая непрерывные эволюции машины; за бортом все более накапливалась свинцово-серая мгла и вдруг, заглушив равномерный рокот моторов, ударил гром.
- Зенитки! - крикнул Володя.
- Илья Пророк,- поправил я его. - Сиди и не высовывайся.

И в этот момент по плоскости, к ее консоли, побежали голубоватые, почти прозрачные волны; где-то за краем элерона они срывались голубыми космами огня и исчезали в темно-синей пучине грозовой тучи.
- Вася, горим! - забеспокоился штурман.

Мне вдруг стало жарко, но испугаться я еще не успел: новый грозовой разряд грохнул где-то совсем рядом, и с консолей обоих крыльев сорвались новые космы голубого огня; красного пламени и черного дыма нигде не было видно.
- Это гроза, Миша, - едва выговорил я сквозь стиснутые от напряжения зубы.

И в этот момент самолет, словно камень, выброшенный гигантской катапультой, вылетел из темно-синего облака в удивительно светлый голубой простор. От неожиданности я зажмурил глаза. То же, видимо, сделали и ребята, потому что лишь минуту спустя, они дружно крикнули "Ура!" и тут же штурман сказал в своей привычно спокойное манере:
- Под нами Борисов. Вася, заходи на посадку.

Но Борисов уже медленно уплывал назад, и мне пришлось, снижаясь, делать круг. Традиционная посадка с ходу не получалась.
Потрясение, пережитое нами в полете сквозь грозу, имело бы может быть серьезные последствия на нашу дальнейшую летную работу, если бы мы были не столь молоды.
А нам со штурманом было всего-то по 21 году! И, видимо, поэтому мы, едва сбросив парашюты после посадки, поспешили к своим друзьям, чтобы поделиться виденным и пережитым в этом жутком полете.
К нашему удивлению наш горячечный рассказ никого не удивил; некоторые экипажи, приземлившиеся незадолго до нас, видели эту грозу, но одни обошли ее стороной, а другие - прошли выше грозовой тучи и приземлились на аэродроме до начала ливни.
И все единодушно осудили нас за неоправданный риск, словно мы умышленно, из мальчишеских побуждений, вошли в
 грозу, чтобы "пощекотать себе нервы".
Настроение было испорчено, и наш "героический полет" уже не казался нам столь выдающимся событием, как это нам казалось в момент выхода из грозы.
И только Ваня Каминский, приземлившийся через полчаса после нас, заставший концовку нашего разговора, спокойно прогудел у меня над ухом своим характерным глуховатым говорком с сильным белорусским акцентом:
- Не слушай ты их, Василь. Кто этой трясцы не видел - всё равно не поймет. По инструкции они правильно говорят, а в жизни не всегда бывает так, как в инструкции. Я ж за тобой шел. И за дымом не увидел облачности, ну и впоролся аж в самое пекло. Меня так растрясло, что самолет на ремонт придётся ставить.

Поговорив с этим обаятельным человеком, я проникся к нему еще большим уважением и, зная, что ему удалось на несколько дней съездить домой, под Минск, спросил:
- Ну, как там дома, Ваня?
- А дома нет. Спалили фрицы. И родных вместе с домом. Никого теперь не осталось,
- Извини, Ваня, я не знал...

Каминский яростно рубанул воздух рукою, глубоко вздохнул и смахнув непрошенную слезу, спросил:
- Я в стенгазете твой стишок видел. Понравился он мне очень. Подари мне его на память, а?
- Хорошо, Ваня. Обязательно подарю. Попрошу отпечатать в штабе и принесу тебе.
- Нет, печатать не надо. Ты от руки напиши, своим почерком. Пусть это будет твоим подарком ко дню освобождения моей Родины.

И я выполнил его просьбу.

Спустя два десятка лет, уже будучи демобилизованным из армии, я зашел в Минске к Герою Советского Союза Ивану Каминскому на квартиру и он, вспоминая годы военного лихолетья, достал из альбома тетрадный листочек в клетку, показал мне нетленное свидетельство нашей фронтовой дружбы и с чувством прочитал небольшой отрывок из моего стихотворения тех лет:
" ... Кубинка, Смоленск и Пересуды -
Русские, российские поля.
Здесь рождалась боевая удаль,
Орошалась кровью русская земля.
За Смоленском кончились пригорки,
Распахнулись вширь болота и леса,
Но и здесь все пахнет дымом горьким,
Так же бабы по убитым голосят.
Родина Каминского Ивана -
Белорусский славный тихий край -
Где была деревня - там поляна,
А над ней вороний неумолчный грай,
Здесь, как на Смоленщине, землянки,
Женщины, запряженные в плуг,
И, со свастикой сгоревшей, танки,
И орудия, замолкнувшие вдруг..."

- Здорово сказано! И точнее, кажется, не придумаешь,- растроганно сказал тогда Каминский, заставив меня снова покраснеть за грехи моей молодости.

А через несколько лет он умер.


3.

В двадцатых числах июля 1944 года наши войска вышли на линию Kaунac, Гродно, Брест, освободив, таким образом, всю Белоруссию и более половины территории Литвы.
Доставать цели в глубоком тылу противника нам стало просто невозможно, не хватало радуиса действия, и нам приказали перебазироваться сначала в Поставы, а, буквально, через несколько дней, - в Беняконе, что между Вильнюсом и Лидой.
Темпы наступления войск Третьего Белорусского фронта были настолько высокими, а требования наземников не терпящими отлагательств, что нашим экипажам приходилось делать по нескольку вылетов за день.
Особенно доставалось же "горбатеньким": они едва уже доставали до целей, расположенных сразу же за линией фронта, а танкисты требовали: "Панораму! Давайте понараму местности для прохода танков!"
Стали поступать к нам заявочки на маршрутное фотографирование оборонительных рубежей немцев вдоль бывшей государственной границы.
Работать становилось всё труднее и опаснее. Нагрузка увеличиваласьи на людей и на материальную часть. К дню перелёта из Борисова в Поставы самолёт Ахметьева оказался неготовым: предстояла замена мотора. Пользуясь правом старшего, он сел с экипажем в мой самолет и улетел с полком, а мне приказал, по готовности, перегнать на новую точку его самолет.
- Слушаюсь! - ответил, я, не задумываясь над тем, что в данном случае могло быть и другое решение: в нашей эскадрилье только что появились два новых экипажа, не сдававших еще и зачётов по району полетов.
- Как же так, Вася? - приставал ко мне с расспросами штурман, - это же равносильно отстранению нас от полетов ни за что, ни про что!
- Приказы не обсуждают, а исполняют, - ответил я ему известной присказкой комиссара полка, не зная, чем объяснить столь несправедливое решение.

И добрую неделю мы, с группой "безлошадных" летчиков и штурманов, околачивались в Борисове без дела, не зная, чем заняться, куда деть молодую, нерастраченную энергию.
Однажды нашли во ржи, за аэродромом, несколько немецких винтовок и пошли на Березину глушить рыбу. Занятие нетрудное и, по-мальчишески интересное: сунешь винтовку под нависший над самок водой густой тенистый куст и пальнёшь туда, не глядя, а другие ребята чуть ниже по течению собирают чуть всплывшую плотву, да заодно и сами искупаются. Шумно весело! Пока одну обойму расстреляли - рыбы полное ведро. А куда её девать? Еды нам готовили больше, чем достаточно.
Отдали рыбу какой-то женщине из старенькой хатёнки, что на самом краю деревни – и домой. А дома в палатке, где мы разместилась, делать нечего. В городе нас тоже никто не ждет, да и знакомых там не успели завести.
Нашли на краю аэродрома окопы полного профиля, а рядом - огром¬ный штабель немецких "зажигалок", таких маленьких, беленьких зажигательных бомбочек. Вначале было страшно их в руки брать, но, изучив, осмелели и бросили одну на дно окопа, а сами залегли. Бомбочка негромко взрывалась, долго шипела, распространяя вокруг удушливый желтовато-белый дым, ярко освещала дно окопа и, сгорев, затихала, оставив на месте горения пригоршню сгоревшего металла и маленький круглый стабилизатор.
Забава эта всем понравилась и вечером, едва стемнело, мы - несколько вчерашних мальчишек - набрав по охапке этих зажигалок, устроили настоящий фейерверк чем вызвали страшную панику у оставшегося здесь комиссара полка:  и услышав первые взрывы бомбочек, да увидев полыхавшее  "ослепительно- белое пламя, он объявил живущим в палатке техникам тревогу и нырнул в отрытую неподалеку щель. А техники, похохатывая, пошли к нам навстречу, чтобы предупредить возможную взбучку. Едва догорела, на аэродроме последняя бомбочка, техники возвратились в палатку и доложили комиссару, что фрицы набросали с самолета "зажигалок" и что они вместе с летчиками их все потушили.

На ceй раз мы избежали неприятного разговора с комиссаром.
К исходу недели самолет был готов. За оставшимися был прислан пузатый Ли-2 и мы, пожелав всем доброго пути, взлетели и взяли курс на новую точку, но уже не в Поставы, а в Беняконе.



 
На полный радиус


1.

Вряд ли за все то время, что мы были на этом точке, хоть один немецкий разведчик засек и сфотографировал наш скрытый аэродром. По данным радиоперехвата, как говорили офицеры нашего штаба, немцы потеряли наш полк. И неудивительно.
В стороне от станции Беняконе командир полка облюбовал скошенное поле, окруженное с трех сторон высоким сосновым лесом, а с четвертой стороны замыкавшееся мокрой низиной, за которой стоял какой-то польский хутор.
Поле имело значительный уклон в сторону низины, а поэтому нашим самолетам взлетать можно было только с бугра на низину, а садиться только с низины на бугор, и самолеты заруливать прямо под густые кроны высоких сосен. Получалась настолько идеальная маскировка, что даже мы, сделав но несколько вылетов с этой точки, не обнаруживали своих самолетов с воздуха.
Радиус действия наших разведчиков в далекий тыл противника значительно увеличился, и мы уже доставали до Балтики, выполняя разведку морских портов Восточной Пруссии, Литвы и Латвии.
Где-то в первых числах августа, едва оправившись от приключений утреннего полета на разведку оборонительного рубежа немцев в Восточной Пруссии, мы получили новое задание: сфотографировать порт Мемель. На таком дальнем объекте еще никто из наших не бывал.
- Когда вылет ? - спросил я у Миши, вернувшегося из штаба после обычного доклада о результатах разведки.
- По готовности,- устало ответил он,
- Это значит - после обеда, - уточнил я.
- А что скажут инженерные войска ? - повернулся штурман к Борозен-ко.
- Командир прав,- ответил он,- раньше не управимся; фотоаппарат только что разрядили - новую кассету еще не привезли; боекомплект расходовали.

- Было дело,- ответил Вододя, вылезая из своей кабаны.
- Ну, вот, значит оруженцам есть работа. Горючее залить - это пустяк, а вот лючке сверху куда делись?
- Это на пикировании сорвало, когда от "Фоккеров" уходили,- ответил я, посмотрев на открытые окна лючков.
- Вот и набирается работёнка,- невозмутимо продолжал Борозенко, - да и вообще - я еще машину не осматривал, моторы еще горячие ... и дутик...

Механик сделал жалостливую гримаску, пристально посмотрел на меня и добавил:
- Шли бы вы отдыхать, командир. А мы бы к утру все сделали.
- А что ты насчет дутика сказал?- спросил я, приседая на корточки. Ответа ждать не потребовалось: хвостовое колесо-дутик по-нашему -видимо был прострелен, и его остатки, измочаленные при посадке и рулёжке, имели жалкий вид.
- А я-то думаю: что это машина на рулежке так грохочет и дергается?- сказал я, выпрямился – Ну что? К обеду сделаете?
- Нет, командир,- твёрдо сказал механик. Тылы наши отстали, запчастей нет,  "Дуглас" ждём только к вечеру.
- Ну, что, штурман, идём в штаб, доложим начальству.

А штаб эскадрильи находился в ста метрах от нашего самолета, в грязно-серой палатке, натянутой среди густого подлеска, и Кибалко с инженером эскадрильи, услышав наши разговоры, тут же подошли к нам.
После тщательного осмотра машины, было решено: задание остается прежним, вылет попросят перенести на завтра, по готовности. И Кибалко зашагал по опушке леса к хутору, где разместился штаб полка.
А утром, с восходом солнца, мы уже шли курсом на Мемель или, как его теперь называют - Клайпеду.
Пробив на высоте двух тысяч метров тонкую слоистую облачность, мы обнаружили над собой ещё один слой такой же свинцово- серой гадости; расстояние между слоями было весьма приличным и границы их просматривались довольно четко.
- Ну, что, пойдем по этому тоннелю?- спросил я штурмана, когда мы набрали высоту 4000 метров и шли под нижней кромкой верхнего слоя, - или будем пробивать и верхний слой?

Посоветовавшись, решили: идти между слоями, чтобы, в случае необходимости, воспользоваться любым из них.
Минут за пять до расчетного времени нашего появления над целью, нижний слой облаков словно ножом обрезало: сквозь густую серую дымку стала смутно просматриваться земля, прикрытая плотной тенью верхней облачности.
- Отверни чуть влево, а то прямо на город выскочим,- сказал Миша.

Я понял его замысел: он хотел зайти на порт со стороны моря, чтобы немцы нас за своего приняли.
Вот и береговая черта. Еще минута - и мы над водами Балтики. Я впервые в своей жизни вижу море!
Говорю своим ребятам об этом, а сам замечаю, что привычная над землёй линия горизонта исчезла, растворилась в сплошной серой дымке; серое море, серые сплошные облака над головой и эта предательская дымка - все смешалось, и взгляду не за что зацепиться.
И уже вместо восторга в душу закрадывается какое-то неприятное чувство, похожее на страх. Но обстановка такая, что, пожалуй, страху тут не место: пилотируя по приборам, начинаю плавненько правый разворот с минимальным креном; вижу иногда под собой белые гребни волн, какие-то крупные корабли; а вот и земля замаячила на появившемся вдруг горизонте.

-  Вася, выводи, включаю,- почти шепотом произносит штурман, а я тут же замечаю слева серию ярких вспышек, отчетливо видных на темно-синем фоне верхних облаков.
-  Слева зенитки бьют,- докладывает стрелок-радист.
-  Вижу,- отвечаю, а сам жду, что скажет штурман. А вот в он подал голос:
-  Выключено!  Уходи, Вася. Только к облакам не жмись: видишь, как у "фрицев" нижняя кромка пристреляна?
-  Вижу, Миша, вижу! - отвечаю я, со снижением, на максимальной скорости, уходя от цели, но разрывы зенитных снарядов вдруг возникают справа приближаясь к нам. Скользнув под нависшую справа шапку разрыва замечаю что зенитный огонь стал гуще, но сместился влево.
Продолжая маневрировать выходим, наконец, из зоны огня и обнаруживаем что летим на непривычно малой высоте: чётко стали видны хутора, просёлочные дороги, редкие повозки на них и пасущиеся на зелёных прямоугольниках пастбищ коровы.  – Если б не война – лучшей высоты для прогулки не придумаешь! - вдруг сказал штурман, напомнив о том, где мы находимся. – Возьми влево, а то на немецкий аэродром скоро выйдем.
Заложив крутой разворот, я с набором высоты стал уклоняться от маршрута стараясь идти над мелкими хуторами и лесным массивами, но скоро вновь оказался у нижней кромки всё той же сине-серой слоистой облачности, под которой мы летели на Балтику.
Однако за время нашего полёта что-то изменилось то ли в воздухе, то ли на земле.
- Облачность смещается на юг, - первым высказал догадку штурман. - Вот к разрывы в облаках появились, видишь?
- Вижу, - ответил я, заметив справа несколько голубых пятен на облачном небе. - Придется набирать высоту. Одеваем маски! - подал я команду и стал натягивать кислородную маску на лицо.
- Справа пара! - как гром среди ясного неба прозвучало в наушниках. И в этот момент мы вошли в облака. С облегчением вздохнул, и повел самолет по приборам. В кабинах наступила тишина, и только привычный: ровный гул моторов свидетельствовал, что на борту всё в порядке, и самолет спокойно набирает высоту. Проскакивая очередное окно в облаках, мы дружно осмотрелись крутом, но немецких истребителей не увидели. На высоте около 7000 метров вышли из облаков и сpaзу же, как две блохи на белой простыне, справа появились истребители.
- Вася, возьми немного влево, - посоветовал штурман.

Не отрывая взгляда от истребителей, я начал плавненький разворот, но тут же заметил, что и они делают то же. Я - вправо, и они – вправо,
- "Мессера" - прокомментировал невозмутимый Жила. - Только они почему-то не набирают высоту. Может не видят нас?
- Видят, - ответил я, - ты там в оба смотри за ними, а то мне на солнце смотреть плохо.

И едва я произнес эту фразу, - сразу созрело решение: переложив самолет в правый мелкий разверст, я сказал штурману:
- Я попытаюсь поменяться с ними местами, а ты сориентируйся, где мы? И, кстати, что это за город слева?
- Это Рига, Вася.

Я присвистнул от удивления и продолжал медленно разворачиваться.
Облачность, с самого утра закрывавшая всю Литву, уползала все дальше на юг. Земля освобождалась от серой утренней дымки и в восточной стороне на ее поверхности все чаще появлялись разной конфигурации блюдечки озер, серебрились под лучами солнца изгибы рек и речушек, темной зеленью выделялись среди полей большие и малые лесные массивы.
- Где там истребители?- спросил я, заканчивая разворот.
- Уходят под облака,- сказал Жила, - вон, над краем облака вниз опускаются.
- Прошли линию фронта, - сообщил штурман. Бери, Вася, курс 180, идём домой. Только нам теперь ни на метр отклониться нельзя: бензина мало осталось. А я пока разведданные буду передавать. Включай Володя!
Я внимательно посмотрел на приборы, переключил на каждый бак в отдельности и убедился в Мишиной правоте: горючего едва ли хватит до аэродрома.
Подобрав наиболее выгодный режим, я с небольшим снижением повел самолет к своей точке. А до нее еще было ox, как далеко! Впереди по курсу едва просматривался Вильнюс.
И тут из-под правой плоскости, совершенно внезапно, выскочил тупоносый истребитель с крупной белой цифрой на хвосте и красной звездой на фюзеляже и стал занимать позицию для атаки.
- Это ж Ла-5! – воскликнул Жила.
- А ты куда смотре? – зло спросил я, не слушая его оправданий и велел штурману дать сигнал: "я – свой самолёт".

Удовлетворенный "истребок" покачал крыльями и энергичным переворотом ушел куда-то вниз.

По мере приближения к своему аэродрому, напряжение наше возрастало: стрелка бензиномера подходила к нулевой отметке.
-  По времени - наш бензин должен был давно кончиться, - сказал Миша, положив мне руку на плечо. - Что будем делать?
-  Ты видишь поблизости хоть один наш аэродром?- опросил я.
-  Нет, не вижу. Да и не знаем мы свою аэродромную сеть.
-  Вот и я, - не вижу и не знаю.
-  Так что ты решил, командир?
-  Будем лететь, пока палки крутятся, а потом на пузо будем садиться. Ты только помоги мне тогда ровное поле высмотреть. Понял?
-  Понял, Вася, понял,- ответил он и не задавал больше вопросов!.

Пройдя траверз Вильнюса, я стал присматриваться к местности,
чтобы не проскочить свой аэродром. Надежда, что я, все-таки, дотяну до него, не покидала меня. И моторы, словно чувствуя мое состояние, гудели ровно, умиротворенно, вселяя уверенность в успешном завершении затянувшегося полета.
Вот совсем рядом промелькнул знакомый очень характерный населенный, пункт на небольшой речушке, а за  сияние железной и шоссейной дороги - этo Беняконе, а рядом - наш лес с глубоко врезавшейся в него поляной.  Это наш аэродром, мы - дома !
Описав консолью правого крыла плавную кривую вокруг хутора, захожу на посадку. И вдруг, поперёк моего курса, когда я уже зашёл на последнюю прямую, промелькнули какие-то тень. Присмотревшись вижу: "горбатые" с соседнего аэродрома, что за железной дорогой заходят один за другим на посадку. Они идут на малой высоте и, растянувшись длинной цепочкой, поочередно плюхаются на свой пятачок.
Мне ничего не остается, как уйти на второй круг, чтобы не врезаться в одного из них. Не исключай, что и они тоже возвращаются с задания на пределе.
Сделав на обычный полет по кругу, а почти вираж, сажусь на свой аэродром, и в самом начале пробега чувствую, как исчезла тяга моторов; самолет катится по инерции; вот он замедляет свой свободный бег на самой высокой точке летного поля и я, чуть нажав правый тормоз, направляю его под кроны двух разлапистых сосен, чтобы освободить место для посадки другим самолетам.
Осмотревшись, вижу, что занял чьё-то насиженное место, но уже перебраться на свою стоянку у меня нет возможности: оба винта остановились.
Все трое сидим молча, не проявляя ни малейшего желания покидать самолет. Страшная усталость сковала все тело, да так, что не хочется ни пальцем пошевелить, ни языком слово вымолвить.
Под самолетом появляются люди. Они что-то говорят, жестикулируют руками, а я сижу и блаженно улыбаюсь. Наконец замечаю, что со мною разговаривает командир полка.

Открываю свою форточку и, сняв шлемофон, отвечаю на его вопросы. И тут же слышу грохот открывшегося люка и скрежет пружин выдвижной стремянки: это выходит штурман.
Быстро обернувшись, спускаюсь на землю и я.
- Вы что, на заправку куда-нибудь садились? - спрашивает Родин.
- Нет, не садились,- отвечаю.
- На чем же вы долетели? У вас, по расчетам, горючее сорок минут назад кончилось!
- На самолюбии долетели! - попытался кто-то пошутить, но, встретившись со строгим взглядом командира, умолк.
- Моторы остановились уже на посадке, - отвечай я, - а пока они тянули - мы летели, товарищ командир.
- Проверить все баки,- приказал Родин инженеру полка, сам присел под сосною и подозвал нас.

Пока технари лазили но самолету с мерными линейками, мы со штурманом обстоятельно доложили о своем полете, а затем все трое отправились в штаб полка писать донесения.
Возвратившись, я спросил у Борозенко:
- Нy, что решили инженерные войска?
- Да нацедили там со всех баков ещё полведерка горючего. Удивляются все.
- А чему тут удивляться ? Надо знать, кто машину к полету готовил - и какой экипаж на нем летал! - пошутил я, обнимая своего механика. -
С нас, Миша, тебе сегодня причитается.
Ребята меня поддержали и тут же решили: сегодня боевые сто грамм отдаем Михаилу Борозенко.
- А не много ли будет - триста грамм на одного человека?- застеснялся Михаил.
- Ты смотри, чтобы не было мало, а если будет много - я помогу! -подлетел вертевшийся рядом моторист.
- Будет и на твою долю, Макар,- пообещал штурман, - За такой полет сегодня стоит выпить.
- Интересно! Как же вы выпьете, если свои боевые отдали Мише? –поинтересовался Макар Иванович.
-А это уж моя забота! – сказал штурман.
- Вопросов нет, - развёл руками Макар.
- Вот и отлично.

Фронт неудержимо продвигался вперед, на запад. Наземные войска уже завязали бои на подступах к государственной границе; истребительная и штурмовая авиация напей воздушной армии то и дело перелетала с аэродрома на аэродром вслед за наземными войсками.
Пришла очередь перебазироваться и нашему полку, но подходящей площадки под аэродром, как видно, не находилось и наш перелет откладывался со дня на день.
Но вот, наконец, нам определили точку на берегу красавца Немана у местечка Пуни. Командир полка слетал туда в разведку на легоньком По - 2, а на следующий день, решив все вопросы обеспечения с командиром БАО, произвел там посадку на своем боевом Пе-2 и по рации передал команду на вылет всему полку, предупредив: "посадка сложная, поле очень неровное, садиться только у "Т".
По давно уже отработанной, методике полк перебазировался, не прекращая боевой работы, одиночными экипажами. Последними с насиженной точки вылетали "безлошадные " экипажи и штабисты на Ли-2 и руководивший полетами заместитель командира полка на своей "Пешке".
Батальон аэродромного обслуживания много здесь поработал, чтобы разместить всех нас, свои и полковые службы и обеспечить непрерывную боевую работу полка: местечко было основательно разрушено отступавшими немцами, а местное население вывезено и единственный его представитель, вечно пьяный литовец, в совершенстве владевший русским трёхэтажным матом, ни слова не понимал по-русски.
Расставив в земляные капониры свои самолеты и тщательно замаскировав их, мы обследовали все места нашего размещения; полюбовались чудесным видов Немана с крутого лесистого берега; поиграли на чудом уцелевшем органе в полуразрушенном костёле и, с наступлением сумерек; отправились на ужин.
Столовая, развернутая в огромном деревянном сарае, была оборудована на удивление красиво и торжественно. В переднем углу, под большим портретом Сталина, стоял длинный стол, покрытый кумачовым полотном, и за ним восседало все командование во главе с командиром.
- Что за праздник сегодня? - шепотом спросил Миша, едва мы вошли в столовую. Я недоуменно пожал плечами и мы прошли к столу, за которым уже сидели наши друзья. Столовая постепенно заполнялась и, как я заметил, не только летним составом: в левой половине за длинным общим столом сидели наши дорогие технари, работники штаба и начальники служб.

Пошептавшись с начальником штаба, Родин постучал ножом по графину, окинул своим тяжелым взглядом всех сидящих и произнёс:
- Товарищи! Наши наземные войска вышли на Государственную границу. Таким образом, вся территория Советского Союза освобождена от немецко-фашистских захватчиков!
Дружным "Ура!" мы, стоя, ответили на это радостное сообщение  командира, хотя все уже знали об этом, наблюдая с воздуха за перемещением наземных войск и из разговоров на КП полка.
Выждав, пока стихнет шум, Родин продолжал:
-  Перед нами, товарищи, - Пруссия- оплот Германского милитаризма. Та самая Пруссия, которая; испокон веков поставляла вермахту офицерские кадры.
Он долго и увлеченно рассказывал нам о значении Пруссии в милитаристском прошлом Германии, и завершил свое выступление постановкой задачи всему полку на ближайшие дни.
-  А теперь - слово начальнику штаба.
Родин грузно опустился на стул и принялся перекладывать какие-то красные коробочки на столе.

Подполковник Бартош, не спеша, торжественно зачитал приказ командующего 3-м Белорусским Фронтом генерала Черняховского о полном освобождении Белоруссии и, так же неспешно, стал зачитывать приказ Верховного главнокомандующего о награждении особо отличившихся в предыдущих боях.

И вдруг слышу:
- Абузярова Муртазу Ярулловича - орденом Боевого Красного знамени.
И мой Миша, просто и буднично, подошел к командирскому столу, взял из рук Родина красную коробочку с орденом, по-уставному ответил: "Служу Советскому Союзу!" и не спеша вернулся на место.
А спустя некоторое время назвали и меня, и Жилу, и ещё несколько экипажей. Получили награды и несколько наших неутомимых работяг-технарей.
Отдельный приказ был о присвоении званий Героев Советского Союза.
Ими стали на сей раз четыре экипажа – по одному от каждой эскадрильи. В нашей эскадрилье Героя получили Ахмаметьев и Сметанин.
Такого обилия наград в нашем полку, пожалуй, ещё не было.
И все мы расходились из столовой в приподнятом настроении, хотя каждый прекрасно понимал, что эта награда за дни прошедшие, а что нас ожидает завтра - задачка со многими неизвестными. И решалась эта задачка каждым экипажем в каждом полете по-разному. И не всегда успешно.
Вот и сегодня: не все ордена были вручены награждённым, не всем довелось праздновать свою победу в кругу друзей за праздничным столом. Не вернулся сегодня и наш один экипаж - молодого летчика Яши Дятлова.
Назавтра нашему экипажу предстояло пронести разведку и фотографирование порта и ж.д. станции Кенигсберг.
И полет этот впервые мы должны были выполнить под прикрытием десяти истребителей из дивизии генерала Захарова.
Дело для нас новое, незнакомое. Прямо оторопь берет, как подумаешь, что я поведу за собой целую эскадрилью истребителей.
Однако вида не подаю.
Взлетаю как обычно и на малой высоте иду на аэродром истребителей. Посадку у них, вероятно, выполнил я неплохо, так как и летчики, и генерал Захаров, который был в тот час на этой прифронтовом аэродроме, встретили меня весьма уважительно, на что я меньше всего рассчитывал, зная, что истребители не любят работу по прикрытию разведчиков.
Несколько минут ушло на согласование порядка полета и действий в районе цели, и мы снова в воздухе.
Идем по маршруту на непривычно малой высоте, где-то около 4-х тысяч метров, а вокруг меня, парами, на пересекающихся курсах, носятся "Яки". Весело лететь в такой кутерьме и страшно за них: а вдруг столкнётся какая-нибудь пара - вон как лихо она меняются местами! - или оторвутся от группы и потеряют ориентировку, - a за это уж я непосредственно отвечаю. И чем ближе была цель, тем больше нарастает мое напряжение. А тут ещё как нарочно, ухудшилась видимость, и появившиеся на горизонте Кенигсберг оказался окутанным густейшей дымкой; но вертикальная видимость есть, и мы заходим для фотографирования со стороны моря так, чтобы оказались в створе и порт, и ж.д. станция.
"Яки", заняв позицию сзади меня в виде этакой этажерки, идут строго на заданных интервалах и вдруг, едва мой штурман сказал привычное "выключено", - исчезают в сизой дымке где-то у восточной окраины Кенигсберга, и только две пары, меняясь местами, охраняют мой хвост.
- Где "Яки"?- спрашиваю у своего экипажа.
- А черт их знает! - возмущается Миша, - Только что все были на месте.
- Три пары куда-то вниз посыпались, в дымке не видно,- говорит Володя. – Может позвать их?- спрашивает он.
- Пока не надо. Раз их командира нет, значит он повел куда-то.
- Командир!  Скоро Инстербург. Там два немецких аэродрома, -напоминает Миша.
- Знаю. При нас две пары есть - прикроют в случае чего.
И в этот момент, так же внезапно, как и исчезала, появляется шестерка "Яков" и занимает свои места справа, слева и сзади меня, с в наушниках шлемофона раздается знакомый баритон комэски истребителей:
- Все в порядке, командир!
У правой консоли моей машины, почти вплотную, зависает " Як " ведущего истребителей, и крупное лицо командира расплывается в улыбке, а левая рука показывает большой палец.

Мне все ясно: сходили ребята, попутно, на свободную охоту, сбили "фрица" и теперь возвращается домой с отлично выполненной главной задачей и с боевым , а может и не одним, трофеем, Великолепно! А каких это нервов стоило мне - неважно. Да и кто, кроме меня самого, задумывался над этим? Ну, да бог с ними! Главное: задание выполнено успешно. И точка. Идём домой.
Вот и Гумбинен – первый немецкий город на пути наступающих войск 3-го Белорусского фронта. Немного восточнее его - линия фронта.
С этой высоты я вижу её отчётливо по пульсирующим вспышкам артогня, по огромным чёрным султанам вздыбленной земли на местах разрывов снарядов, по ползущим через перепаханные взрывами поля коробочка танков и крохотным фигуркам пехоты, бегущей, словно муравьи, за стреляющими на ходу танками, по оставшейся сзади наступающих сплошной линии окопов в несколько рядов.

- Внимание! Слева "карусель"! - слышу в наушниках чей-то голос. Посмотрев в том направлении, вижу большую группу самолетов, крутящихся во всех направлениях, но больше на вертикалях. Значит чьи-то истребители ведут бой.
Отворачивая вправо от этой карусели,  замечаю, что мое прикрытие при мне.
- Миша! Все ли ваши на месте?
- Все, командир, все! доверни чуть влево. Скоро аэродром.
- Вижу, Володя, дай "маленьких".

Поблагодарив истребителей за хорошую работу, глубоким клевком показываю их аэродром и выхожу на прямую к своей точке. Истребители все разом делают левый разворот и, растянувшись цепочкой, заходят на посадку.
Облегчённо вздохнув, перевожу взгляд на землю и, заметив вдали два знакомых ориентира, захожу на посадку с ходу.
Миша Борзенко встречает нас у капонира и, едва останавливаются винты, разворачивает с группой мотористов самолёт и заводит его в капонир, а затем, обняв спустившуюся вниз лопасть винта. , заглядывает вверх, чтобы я открыл форточку.
- С возвращением командир! Как техника работала?
Я пытаюсь ему ответить, но чувствую, что ему меня не услышать: над нами на малой высоте стремительно, с оглушающим рёвом, проносятся Пе-2 №13 в сопровождении четырёх Як-3.
- Ахмет с французами пришёл, - сообщает штурман.
- Почему ты решил, что непременно с французами?
- Ахмаметьев со Сметаниным вчера в Алитус ездили, договариваться.

И пока мы вылезали из кабины и сообщали нашему механику свои замечания, - возвратился и стал делать заход на посадку №13.
- Ну, что я говорил? – показав на садящийся самолёт, сказал Миша. – Отвёл французов на их аэродром и вернулся.
- Да какое это имеет значение - с кем летать? По мне так лучше с нашими. По крайней мере – понять друг друга можно. Миша согласился и впредь мы о французах не вспоминали, пока волею начальства не был запланирован нам совместный полёт.

И прошел он на удивление просто и буднично. Слетали на задание и друг друга в глаза не видали: в назначенное время мы появились над их аэродромом; по нашей условной ракете они взлетели, пристроились попарно справа и слева и на всём пути до цели и обратно не произнесли ни слова; над их аэродромом я помахал им крылышками, и они пошли на посадку. Вот и весь полёт, если не считать сбитого ими "Мессера", пытавшегося атаковать нас в районе Инстербурга.

А ребята хорошие. В полёте ни единого лишнего слова по радио. И ни суеты, ни бравады , словно не они потомки Трёх Мушкетёров! Летать с ними спокойно.

Надёжные ребята.


3.

У государственной границы бои принимали затяжной характер. Видимо сказалось значительное отставание наших войсковых тылов, да и у немцев, вероятно, заговорило чувство отчаяния: что ни говори, а война уже шла на их территории, уже их родные и близкие начинали пить ту чашу, которую пришлось испить до дна нашим людям.
Как бы там ни было, а сопротивление противника на какое-то время значительно возросло, и нашу наступление затормозилось. Словно передовые части упёрлись в упругую стенку, которая то отодвигалась, то возвращалась в исходное положение.

Командование Первой воздушной армии, используя создавшуюся обстановку, подтягивало свои части и соединения ближе к линии фронта.
Перелетел и наш полк на новую точку, на просторное широкое поле между трёх литовских хуторов на той стороне Немана, в полутора километрах от местечка Бальвержишки. Здесь не было ни капониров, ни леса для маскировки, и наши самолёты были просто свободно рассредоточены по периметру всего летнего поля, что обеспечивало минимальные потери в случае налёта вражеской авиации.
Но немцам, как видно, было не до нас: вся их авиация была занята на переднем крае, а над нами за всю долгую осень только один раз прошёл одинокий разведчик, да и того сбил Герой Советского Союза знаменитый истребитель Ахмет Хан.
Погода была ясной, безоблачной, и весь наш полк наблюдал за этим поединком двухмоторного разведчика и одиночного истребителя, поднявшегося с одного их ближайших аэродромов, но нам досмотреть эту схватку до конца не удалось: пора было вылетать на задание.
Надели на КП свои меховые комбинезоны, собачьи унты, закинули на спины лётные планшеты с пристёгнутыми к ним шлемофонами и двинулись к своему Пе-2, стоявшему в ста метрах от дома, в правой половине которого размещался штаб эскадрильи.
Левую половину занимали хозяин хутора с хозяйкой и домработницей, а точнее – батрачкой, молодой красивой толстушкой, вывезенной немцами из Брянской области.
Завернув за угол дома, мы почти столкнулись с литовцем Иосифом, тоже батрачившем на этом хуторе. Молодой, сильный, красивый парень, сносно говоривший по-русски, он как-то сразу подружился с нашим экипажем и каждую свободную минуту, которых у него было немного, старался уделить общению с нами.
- Миша, Вася! Дело есть, - заговорщическим шёпотом произнёс он, отводя нас за стог сена, поставленный на зиму около дома. – Хозяин худое задумал: сегодня ночью там, у берега, встречает бандитов. Будут у вас кого-то убивать.
- А ты откуда знаешь? – спросил Миша.
- Знаю. Сам слышал.
- Что делать командир? Нам же сейчас лететь. И на КП уже никого нет. Слушай, Иосиф, видишь тот домик за аэродромом?
- Вижу. Там моя невеста живёт. У них ваш офицер живёт. Только он не летает.
- Вот-вот. Сходи незаметно к нему и всё расскажи. А нам лететь надо. Только не забудь! Договорились?
- Моё слово – закон!

Тепло попрощавшись с Иосифом, мы забрались в свой самолёт и, продолжая обсуждать неожиданную новость, занялись подготовкой к вылету.
Опробовав моторы я подал знак механику; он с мотористом убрал колодки из-под колёс, отошёл в сторону и занял привычную позицию для наблюдения. Теперь будет смотреть за нашим взлётом и здесь же будет ожидать нашего возвращения, выполняя заодно кое-какие хозяйственные дела.
Так было всегда во всех наших точках. Не стал исключением и этот открытый всем ветрам аэродром.  Уже с полсотни вылетов сделали мы отсюда, а Миша Борзенко ни разу не изменил своей привычке.
- Такая моя работа - провожать и встречать вас, - отшучивался он, когда мы приставали к нему с расспросами. И ни разу не посетовал на то, как трудно бывает ему восстанавливать по ночам, в любую погоду, израненный самолёт, помня лишь одно: утром экипаж должен лететь на боевое задание.
- Трудно же вам, ребята, приходится, - пожалел как-то я их после бессонной ночи.
- Ничего. По нам же не стреляют, ответил Борзенко прикрывая красные от бессонницы глаза.

Помахав на прощание своим милым технарям, мы порулили на старт, где штурман произнёс торжественную речь, поздравив экипаж с сотым успешным боевым вылетом.
- А у нас неуспешных и не было, - заявил Володя.
- Верно, старик, не было! Поехали, командир, время.
И мы пошли на взлёт.   

Набрав максимальную высоту над своей территорией, вышли за линию фронта с таким расчётом, чтобы от каждой цели уходить на солнце, а цели наши на сей раз, располагались очень удачно – с севера на юг, но были разбросаны – от Немана, до Мазурских озёр.
Но вот уже первая часть задания выполнена успешно: сфотографировали переправы через Неман в районе Юрбурга, аэродромы Инстербурга, впереди – Гольдап, самая южная цель на нашем маршруте.
Полёт проходит исключительно спокойно; зенитки по нам не стреляют, истребителей в воздухе не видно, а пагода – Чудо! – в поле зрения ни облачка. В таком полёте над своей территорией я бы песни пел, а тут надо смотреть в оба. И мы в три пары глаз смотрим, чтобы всё видеть.
Иной раз ползущая по лобовому стеклу пылинка кажется появившимся в дали самолётом. И землю не просто надо рассматривать, а видеть, что на ней происходит, что изменилось после предыдущего полёта.
- Миша, а вот тут что-то есть, - говорю я штурману, показывая в остекление пола кабины.
- Молодец, Вася! – отвечает он. – Я уже фотографирую, на всякий случай. Похоже фрицы тут новую линию обороны строят.
- Командир! Справа пара! – врывается в наш разговор Володя.
- Вижу, - подтверждает Миша. – Вася, на Гольдап не заходи. Жми на свою территорию: курс 90, понял?
- Понял, - отвечаю я, - Где истребители?
- Подходят сзади, на нашей высоте.
- Может наши? Дай: " Я – свой!"
- Даю, - ответил Миша, выстрелив из ракетницы. – Не отходят! Лезут выше нас. Похоже - атаковать собираются.

Вывернув голову назад так, что хрустнула шея, вижу пару "фоккеров", готовых вот-вот открыть огонь.
- Миша, бей эрэсами! – кричу я.
- Есть, командир! Доверни чуть левее.

Нажимая на педаль, снова оглядываюсь назад: пара взмыла вверх и чуть вправо, показав свои серые борта с черными крестами. Наши реактивные снаряды прошли мимо.  Слышу, как штурман грохнул своим пулемётом и крикнул стрелку:
- Лови, Володя! Вниз пошли!
- Вижу. – И Володин пулемёт зашёлся длинной очередью.
- Миша, кидай гранаты! – кричит Володя, гранаты сбрасывай, как раз по ним будет, они отстали немного.
- Бросаю, отвечает Миша и через несколько секунд добавляет со злостью:
- Мимо, "фоккеры" вверх рванули.
И тут же ударили сразу два пулемёта – штурманский "Березина" и бортовой ШКАС Володи.

А истребители, как ни в чём не бывало, перешли на левую сторону и вновь заходят для атаки сверху сзади.

Опасная позиция.
И снова грохочут два пулемёта. Один "фоккер" уходит вниз.
- Миша, бей! – кричит Володя, - один вверх пошёл.
- У меня всё, - отвечает Миша, - кончились патроны.
- У меня тоже.

Оглянувшись ещё раз, вижу справа одного "фоккера", доворачивающего в нашу сторону. Скольжу под него и резко бросаю самолёт в пикирование. "Круче! Ещё круче! – командую себе. Вспомнилось, как кто-то из старых лётчиков говорил, что "фоккеры" не выдерживают долгого пикирования, разваливаются.
- Где они? – спрашиваю.
- Один сзади, отвечает Миша.
- А второй?
- Не вижу. Сзади один идёт. Второго мы кажется успокоили.

Увеличиваю угол пикирования и больше не оглядываюсь назад. Земля стремительно приближается, увеличиваясь в размерах; вот уже чётко вижу отдельные деревья на опушке леса, белые домики с красными черепичными крышами, узенькие полоски неубранных полей, и чей-то аэродром прямо по курсу.

- Вася, выводи, - тревожно подсказывает Миша, - выводи, врежемся! – уже громко кричит он.
- Где "фоккер"? – спрашиваю я и начинаю тянуть штурвал на себя.
- Нет "фоккера", отстал отвечает Миша. – Выводи, Вася!

А земля, вот она, совсем рядом. Уже вижу каждый колос на нескошенном поле и из последних сил тяну штурвал, упираясь ногами в педали и стиснув зубы до боли в скулах.

И самолёт, подчиняется моей воле, медленно, но с огромной перегрузкой, вдавливающей всё тело в сиденье, начинает выходить из пике; шире становится обзор по сторонам; появляется линия горизонта с краешком голубого неба, и самолёт, вздрогнув, как норовистый конь, переходит в горизонтальный полёт на уровне колосьев.   
Впереди - ровное пустое поле, над головой широко распахнулось чистое огромное голубое небо, а справа и слева на земле  самолёты.
- Чьи?
- Ура, - кричит Миша, - наши!

Теперь и я, на самом крайнем самолёте, уже замечаю красную звезду, но не спешу отрываться далеко от земли: проскакиваю на бреющем весь аэродром, и только за его пределами начинаю набирать высоту и осматриваться по сторонам.
- Володя! А ты чего "ура" не кричал? – успокоившись, спрашиваю я Жилу.
- Какое к чёрту ура, когда ты меня чуть из кабины не выбросил, ворчит он, - хорошо, что парашютом за пулемёт зацепился.
И, помолчав, добавил: - Да, вот, морду об край кабины ободрал. Кровь идёт.
- Ну, прости, друг. По-другому я не мог поступить.
- Да я понимаю. На войне - как на войне … Хотел вот колосья их пулемётного лючка выдрать, да сил не хватило: крепко сидят.
- Володя, включай, передавать буду. А ты, командир, набери высотёнки метров пятьсот, а то не услышат нас.

И штурман приступил к передаче разведданных.


4.

На земле, после обстоятельного доклада о результатах разведки мы вернулись к самолёту и обнаружили там целый консилиум летчиков и техников во главе с инженером полка.
- Что тут случилось? – спросил я Борозенко.
- Да вот, люди интересуются куда ты лючки отвозишь. Фрицам что ли даришь на память? – пошутил как-то мрачно он.
- А точнее ты можешь?
- Точнее сейчас главный скажет, - кивнул механик на инженера полка, стоящего на четвереньках на плоскости и спорившего о чём-то с инженером эскадрильи.
- Неужели фриц дырок наделал?
- Дырок нет, а самолёт выведен из строя.

Борозенко помолчал, посмотрел на мой довольно удрученный вид и добавил:
- Да ты не переживай, командир. Поначалу я и сам не заметил ...
кроме лючков. Да и те Макар первым увидел. А вот когда я стал капоты снимать, тогда и заметил что-то неладное. Позвал Петровича, а он посмотрел и за главным побежал. Вот, спорят сейчас, - закончил Борозенко, кивнув на обоих инженеров, стоящих уже во весь рост на плоскости.
Оставив механика, мы присели на травку к лётчикам, не менее оживлённо спорившим, но их, как обычно, интересовали только специальные вопросы: где, какие истребители и как атаковали. А уж решения о действиях экипажа в такой ситуации были у каждого свои. Но большинство, к моей радости, признало мои действия правильными.

- Лоб подставить и дурак сумеет, - завершил дискуссию Ваня Каминский, - а ты выиграть бой сумей! – и, хлопнув меня по плечу, добавил: - А ты, Василь, выиграл его. Ну, бывай! Мне скоро лететь. – И он, позвав свой экипаж, пошёл к самолёту.

Спрыгнувший сверху инженер полка ещё раз оглянулся на плоскость, поморщился, словно проглотил кислый огурец, и спросил:
- Послушай, Бугров, ты что, в этом полёте самолёт через колено гнул?

Мы все трое недоумённо посмотрели на него, не зная, что ответить. Скупо улыбнувшись, он заявил:
- Мало того, что сорваны все лючки на центроплане, так ещё и заклёпки на стыке крыла срезаны, да и крыло в гармошку деформировано.

Не слушая его дальнейших объяснений, мы вскочили и, подойдя к задней кромке крыла, убедились, что инженер  далеко не шутит.
- Что у вас сегодня случилось в полёте? - вновь задал вопрос инженер, попросив окружающих нас летчиков и техников помолчать.
Рассказывая подробно о сегодняшней встрече с "фоккерами", я понял, что не это его интересует, а только заключительный этап погони: отвесное пикирование и выход из него.
И мы, перебивая и дополняя друг друга, обрисовали довольно наглядно момент выхода из пике.
Подошедший незаметно командир полка спросил, потягивая пучёк истерзанных колосьев:
- А это на каком поле косили?
Я, откровенно говоря, оробел и не знал, что ответить.
"Неужели не верят?" – сверлила мозг обидная мыслишка.
Но Родин одним жестом отбросил прочь нахлынувшие на миг сомнения: обняв нас со штурманом за плечи, он сказал:
- Спасибо за отлично выполненный полёт, за добытые очень ценные данные, а, главное за то, что вы живы. Не каждому из нас удаётся вырваться из цепких лап смерти.

Он повернулся к деформированной плоскости, широко шагнул к ней сквозь расступившуюся толпу и, хлопнув ладонью по камуфлированному дюралю, добавил:
- Машина, насколько я понимаю, будет долго ремонтироваться. Так, инженер?
- Так точно, - ответил тот.
- Ну, вот, слышали? Предлагаю всему вашему экипажу отпуск на родину, на десять дней. Устраивает?
- Спасибо, товарищ командир! – за всех ответил Миша.
- Ну, вот и отлично. Чем здесь без дела маяться – повидаетесь с родителями. А самолёт, надеюсь, к вашему прибытию восстановят.

И он, в сопровождении инженера полка и нашего командира эскадрильи, только что вернувшегося с задания, зашагал в Бальвержишки, где размещался штаб полка, всё полковое хозяйство и батальон аэродромного обслуживания.


 
Отпуск на Родину


1.

Назавтра, получив документы в штабе полка, мы атаковали командира БАО с просьбой дать транспорт до Вильнюса, но кроме попутной полуторки, отправляющейся за вещимуществом завтра вечером, ничего выпросить не удалось. Пропадал один день отпуска.

Огорчённые до предела, мы вернулись в лётное общежитие, размещавшееся в огромном кирпичном сарае где-то на окраине Бальвержишек. Там перед ужином в самой большой комнате экипаж молодого лётчика Мальцева давал импровизированный концерт. Меняясь со своим штурманом Женей Вострокнутовым инструментами, они виртуозно исполняли популярные песенки из оперетт. Слушателями были все свободные от полётов экипажи. И наш экипаж, зачарованный чудесной музыкой Штрауса, Кальмана, Оффенбаха забыв о недавнем огорчении, предался мечтам о скорой встрече с родными.

А гитара и мандолина, без долгих пауз, переходя от одной мелодии к другой, уводили куда-то в другой мир, где было шумно, весело, красиво, где люди любили друг друга, и где не было войны.

Вероятно долго бы ещё продолжался этот концерт, если бы не визит комиссара полка. С каким-то, одному ему присущим шумом, он вошёл в общежитие, и своим громким, скрипучим голосом, не обращая внимание на исполнителей объявил:
- Товарищи лётчики! После ужина все в клуб. Будет лекция. А потом концерт. Приехал ансамбль нашего фронта.
Говорил он короткими фразами, тяжело отдуваясь и сопя: его короткие, толстые, сцеплённые на большом животе пальцы надёжно держали его рыхлое сокровище и только большие пальцы находились в беспрестанном круговом движении; неопределенного цвета фуражка с широким козырьком и авиационной эмблемой на низенькой тулье казалась случайным предметом на его голове.

- И вообще, - продолжил он, - что это за беспечность такая: двери настежь, а из дверей свет на улицу. Никакой светомаскировки. Вы на фронте, а не в тылу! – и, шумно хлопнув дверью, вышел.

- Пришёл, увидел, нахамил! – вслед ему произнёс перефразированное выражение Мальцев и, рванув громкий аккорд, бросил гитару под кровать.

- Первая! Выходи на первый черпачок! – прокричал кто-то в тёмном углу. И все мы потянулись потихоньку в столовую, а оттуда в клуб, размещённый на втором этаже какого-то крупного здания на центральной улице местечка.

Темнота уже плотно окутала так и не изученные нами Бальвержишки. Местное население с наступлением темноты исчезало с улиц, закрывалось в своих домах и не подавало признаков жизни, и только наши шаги по булыжной мостовой нарушали чуткую тишину то ли уснувшего, то ли затаившегося местечка.
- Вот и на хуторах так, - сказал шедший с нами техник второго звена. – Днём люди как люди, а разговор вступают, бывает и бутылку самогона выставят в обмен на какую-нибудь шмотку, а ночью – не достучишься. Словно вымерло всё.
- А откуда ты знаешь, как ночью? – спросил Володя Ворнов.
- Да приходилось. За нашей стоянкой, в километре, хутор. Хозяин там – свой мужик. Всегда самогонкой угостит. А вот ночью – не пустит. И голоса не подаст.
- Война, видать, здорово напугала всех, не только литовцев, - заметил Женя Вострокнутов.
- Ну не скажи! – возразил Воронов. – В Белоруссии, да и на Смоленщине, мы к девчатам на танцы ходили ночью. И ничего. Страху ни у кого не было.
- Это верно, - подтвердил Ивлев, там все свои были, а тут вроде и свои, а косо на нас смотрят. Между прочим, вчера вечером в лесу, что за дальней стоянкой, наши особисты взяли двоих литовцев с обрезами. Я их сам видел. Нашего возраста ребята. Что, спрашивается, им надо ночью в лесу около аэродрома?
- Да, начинаются задачки со многими неизвестными, - сказал, вздохнув, Вася Демидов, поднимаясь на крыльцо клуба.

Тусклая лампочка едва освещала лестницу на второй этаж, но переполненный зал с зашторенными окнами был залит ярким светом, как в доброе мирное время.

Пристроившись на широком подоконнике ближнего окна, мы приготовились слушать лекцию, и едва комиссар объявил тему лекции и фамилию лектора, как в дверь просунулась лохматая голова в лихо сдвинутой на ухо старенькой замызганной пилотке и на весь зал звонко объявила: - Экипаж Бугрова - на выход! И тут же скрылась.

На лестничной площадке стоял незнакомый офицер и маленький солдат с тощим вещмешком на одном плече.
- Кто нас звал? – спросил я офицера.
- Вы – Бугров?
– Да.
- Машина на Вильнюс идёт сейчас. Нам в общежитии сказали, что вы здесь, вот мы и заехали. Сколько времени вам нужно на сборы?
- Только вещмешки взять.
- Тогда – поехали, - сказал офицер и быстренько сбежал по лестнице.


2.

Что значит штурмом брать старые, довоенные вагоны, теперь уже знает далеко не каждый, а наглядное представление имеют, пожалуй, только те, кто видел наши фильмы "Офицеры", "Хождение по мукам", да может, ещё пару тройку фильмов о гражданской войне.
Нечто похожее происходило и на Вильнюсском вокзале в то холодное мартовское утро 1945 года.
Потерпев неудачу в попытках попасть в вагон через двери, мы, с помощью одного приятеля, проникли в него через полуоткрытое окно с другой стороны поезда и даже обеспечили себе одно место на троих на самой верхней полке, где в доброе мирное время кладут только багаж.
Худо-бедно, а до Москвы мы доехали без приключений.
Дальше наши пути расходились: Мише надо было ехать в Алма-Ату, Володе - на Украину, в Сумскую область, а мне – в Уфу и далее – в Бирск, где сейчас жили мама с сестрёнкой.
Все долгие трое суток, что я ехал до Уфы, я пытался распланировать свой отпуск так, чтобы было время и в Уфе с друзьями встретиться, и у мамы побывать, и в полк вернуться без опоздания.
А ещё была тайная мыслишка – посмотреть Москву.
Ведь в нашей столице я ещё ни разу в своей жизни не был.
Нынешний же переезд с Белорусского на Казанский вокзал - не в счёт: увидел только две станции метро, поразивших меня своим великолепием, да сутолоку двух привокзальных площадей. Вот и всё. Даже морозного московского воздуха не успел хлебнуть вдосталь.
Однако себе заметил, что здесь значительно холоднее, чем в Литве.
А в Уфе была настоящая снежная зима с крепкими морозами, пушистым инеем на проводах и деревьях и звонким хрустом снега под кованым каблуком армейского сапога.
Куда идти – вопроса не было. Конечно к Валеркиной матери. Ни родственников, ни друзей, ближе чем Валерий, у меня в Уфе не было. А может быть и он дома окажется!
Но пустоватой оказалась когда-то перенаселенная квартира: все три сводных сына Евдокии Яковлевны были в разных местах большого Союза, муж – на работе, да и она спешила в свою контору.
- Милый Василёк! Ты уж извини, но торжественную встречу боевого фронтовика мы организуем сегодня вечером. Не возражаешь? – скороговоркой сквозь слёзы произнесла она, крепко по матерински поцеловала меня и начала одевать своё старенькое пальто.
Оставив свой вещмешок в уголке когда-то нашей с Валеркой комнаты, я пошёл проводить её до работы, а заодно, до вечера, навестить ещё кого-нибудь из своих знакомых, но, побывав в нескольких квартирах, убедился, что это пустая затея: все наши мальчишки были на фронте, на Толю Усова уже и похоронка пришла.
Расстроенным таким печальным известием, я шёл по знакомым улицам города, но ни одного знакомого лица не встретил.
А народу, между тем, по улицам двигалось куда больше, чем в мои школьные годы.
Колючий морозец подгонял прохожих, и они шли хоть и плотно по тротуару, но довольно скорым шагом, озабоченно и как-то уж очень сосредоточенно глядя перед собой или глядя под ноги. Некоторые на секунду-другую останавливались у пустых витрин магазинов и, видимо, не решив войти в них, продолжали свой торопливый марш в этой живой реке жителей города.
У знакомого хлебного магазина, как и в тот далёкий 39-й год, стояла огромная мрачная очередь, медленно, почти незаметно вползавшая в настежь открытую дверь.
Из окон здания наискосок, где была раньше школа, смотрели на эту очередь люди в серых больничных халатах с белыми бинтами на головах, с костылями под мышками или упирающимися в подбородок.
Из-за угла выпорхнула стайка школьниц и, что-то щебеча, скрылась в подъезде книжного магазина.
А из чёрной трубы репродуктора, что висел всё на том же столбе на перекрёстке, чуть слышно доносилась песня в исполнении Лидии Руслановой.
Проходя мимо нашего аэроклуба, решил заглянуть туда, но оказалось, что в здании работает какая-то швейная фабрика, а куда делся аэроклуб - никто не знает.
Наконец, в райкоме комсомола встретил одного приятеля, с которым вместе учились в аэроклубе, и, после долгих взаимных вопросов, мы попытались обсудить главный для меня вопрос – как добраться до Бирска.
Пароход, сам понимаешь, отпадает – зима. Попутная подвода – не годится: долго ехать и холодно, - начал он загибая пальцы. – На лыжах – тоже не с руки: и долго, и холодно, и небезопасно – волки могут задрать. Их нынче много развелось. Бить-то некому. Все мужики на фронте, а из пацанов какие ещё охотники.
- Постой! – вдруг воскликнул он, хлопнув меня по плечу. – Помнишь Котлярова? Ну того, что командиром отряда был?
- Конечно помню, ответил я.
- Так вот, он теперь какой-то начальник в ГВФ. Их аэродром там, где мы в тренотряде зимой летали. Помнишь?
- Помню. Я ещё тогда щеки поморозил.
- Вот. С ним надо поговорить. Они что-то там возят в Бирск, да и ещё кое-куда … Летают ежедневно. Каких-нибудь час – полтора и ты на месте.
Поблагодарив приятеля за хорошую подсказку, я отправился искать Котлярова, а на следующий день, часов около двенадцати, я уже был в Бирске, изрядно окоченевший от холода, слегка обмороженный, но живой.
Без особого труда отыскал на Красноармейской улице дом, в котором жили на квартире мать с сестрой, и, поднявшись по высокой наружной лестнице, ввалился к ним совершенно неожиданно.
- Что же ты телеграмму-то не отбил, сынок? - спросила мама после долгих и бессвязных восклицаний, слёз и причитаний. – Мы бы с Ниной встретили тебя.
- Интересно, где бы ты встретила меня? – смеясь спросил я.
- И то правда. Ты же самолётом … А как же ты от самолёта к нам добрался? Небось пешком? Уж я сколько раньше ездила из Бирска в Уфу и обратно, а знала только одну дорогу – реку Белую. А ты вон как – самолётом.
И она вновь и вновь принималась плакать и поглаживать меня по голове, по плечам, избегая притрагиваться к орденам и погонам. Видимо эти знаки отличия были для неё чем-то святым, неприкасаемым.
К вечеру возвратились с работы хозяева квартиры, пришли из школы их дети, а чуть позже пожаловали соседи, прослышавшие о моём приезде. Матери поневоле пришлось ставить большой хозяйский самовар, а мне – выкладывать на стол всё содержимое армейского вещмешка.
Далеко за полночь просидели мы за разговорами.
Люди постарше вспоминали прожитые тяжелые годы войны, оплакивали погибших на фронтах родственников, строили планы на будущее, будучи уверенными в скорой нашей победе; ребятишки всех возрастов просили рассказать о боевых подвигах, о героических эпизодах, о воздушных боях и разочарованно отходили в сторону, услышав сухой и бесцветный рассказ об обычных полётах на разведку без зенитных обстрелов и атак истребителей.
- А за что же вам столько орденов дали? – протянул разочаровано один вихрастый мальчишка.
- Да вот, так и дали. За количество боевых вылетов, - ответил бесстрастно я, чувствуя страшную усталость во всём теле и единственное желание – спать.
Вот так, за долгими вечерними разговорами, за короткими дневными прогулками по местам детства, прошли трое суток, а с рассветом четвёртого дня я снова усаживался в старенький По-я.
Пилот зачем-то сделал круг над аэродромом, и когда он проходил над домиком с полосатой колбасой на мачте, я помахал рукой маме с сестрёнкой и только тогда понял, что о главном-то, о их личной жизни, мы толком и не поговорили.

В условленный день и час я был на Белорусском вокзале столицы, но своих ребят там не обнаружил. Потолкавшись бесцельно час-полтора, я отправился пешком на Красную площадь, с жадностью дикаря рассматривая всё встречавшееся на моём пути: дома, памятники, людей, бесконечный поток машин, витрины магазинов и длинные очереди за хлебом.
Осмотрев всё, что обрамляло Красную площадь, побывав у Большого театра и продрогнув до мозга костей, я почти бегом помчался в метро и только основательно отогревшись и насмотревшись на великолепие подземных дворцов, вышел к Белорусскому вокзалу, разыскал пункт питания, подкрепился и снова пошёл искать своих ребят. Но тщетно. Они, как видно, с выездом задерживались.
Поезд на Вильнюс отправлялся рано утром.
Нужно было принимать решение. И я решил ехать.
Однако получить билет по воинскому требованию оказалось делом не легким: перед кассами - море людское! Сплошная серая масса армейских шинелей и сереньких шапок, плотно сомкнувшись, стережёт открытие кассового окошечка; ровно, на одной ноте, гудит, словно наполненный пчёлами улей.
Но вот, часа за два до отправления поезда, вывеска на окошечке дрогнула, и вся серая масса в кассовом зале пришла в движение. И стоили только подняться фанерной заслонке на кассовой амбразуре, как в толпе раздались резкие окрики, взвился на высокой ноте чей-то вопль, и в спёртом, тяжёлом воздухе повис забористый трёхэтажный русский мат.
Мне, от двери, казалось, что там, у окошечка, штурмом берут неприступную крепость, взбираясь порой на плечи друг другу, и готов был повернуть к выходу, как вдруг за моей спиной раздался властный окрик человека, привыкшего повелевать толпой, и шум в зале сразу стих.
- Пропустите! – тоном, не допускающим возражений, приказал он и повёл за собой группу офицеров, в которую, каким-то чудом затесался и я. Людское море молчало, безропотно расступившись.
Так я впервые узнал, что такое военный комендант на железнодорожной станции.


 
Чужая земля


1.

В поездах, как ни в каком другом виде транспорта, люди знакомятся быстро: один-два вопроса - и завязалась беседа. А тем более – среди собратьев по оружию. Общих тем для дружеского разговора, даже без боязни раскрыть военную тайну, - миллион!
В переполненном общем вагоне теснота – яблоку упасть негде.
Кажется представители всех родов войск собрались здесь и решают какую-то спорную проблему: шум стоит неимоверный – один другого стараются перекричать. А уж что накурено – хоть топор вешай!
Где-то в середине вагона мелькнули золотые пагоны с голубой полоской. Пробираюсь туда.
И вот я уже в тесном кругу авиаторов.
Под мерный стук колёс вспоминаем боевые эпизоды, тяжелую жизнь людей в тылу, лётные училища и любимых инструкторов, и снова воздушные бои, бомбёжки, штурмовки и – вечная память погибшим друзьям и товарищам.
Где-то перед Вильнюсом я забеспокоился, узнав из разговоров, что фронт продвинулся далеко вперёд и вся наша авиация уже базируется на аэродромах Пруссии. Но где может быть наш полк – никто не знал.
- Ты вот что, лейтенант, держись нашей группы, - предложил один капитан, у которого вся грудь была увешана орденами. – Поедем с нами до Инстербурга, а там в штабе быстро узнаем, где твои "Пешки" сидят.
Предложение было вполне разумным, и я с этими замечательными ребятами, без забот и печали, добрался до их штаба, а там предъявив дежурному офицеру свои документы, выяснил, где базируется наш полк. С его же помощью меня определили в попутную машину до Ортельсбурга – города, где, как потом я узнал, находилась некогда ставка Гитлера – "Волчье логово".
Переночевав здесь в гостинице комендатуры, я на другой попутной машине выехал в небольшое местечко Гросс Шиманен, что затерялось на краю знаменитых Августовских лесов.
Сидя в кузове старенькой видавшей виды полуторки, я обратил внимаение на два очевидных обстоятельства: во-первых, меня в кузове не трясло и не швыряло от борта к борту, как бывает на наших дорогах; здешние дороги хоть и узкие, но все асфальтированы или выложены бетонными плитами; много дорог, обсажены фруктовыми деревьями; во-вторых, я совершенно не замёрз. Где и когда остался за спиной снежный покров и жёсткий колючий морозец, я и не заметил: вокруг меня в круговерти движения проносились серые оголённые леса, покрытые бурой увядшей травой нескошенные луга и ярко-зелёные полоски озими. Снега и в помине не было. Небо серыми призрачными космами опускалось временами до земли. Иногда моросило.

Спустя некоторое время машина остановилась в какой-то деревне, и сидевшая в кабине военврач объявила мне:
- Ваш аэродром. Прощайте!
Встав на ноги, я увидел справа за деревней бетонную полосу аэродрома, а за нею на опушке леса наши родненькие Пе-2.
Ни в деревне, ни на аэродроме не было заметно движения.
"Прижала погодка, не летают", - подумал я, спрыгивая на землю.
Машина рывком дёрнулась вперёд, пробежала метров триста по улице и скрылась за поворотом дороги, а передо мной, словно привидение, совершенно внезапно появился адъютант нашей эскадрильи Миша Бабуцкий.
- Ба! Бугров! Откуда ты взялся? И откуда ты узнал, что здесь твоё место? А экипаж твой где? – засыпал он меня вопросами.
Обменявшись крепкими рукопожатиями, мы вошли в калитку, из которой он так внезапно появился, и Митя показал мне, кто разместился в соседних домах и, наконец, войдя в дом, показал наши с Муртазой койки.
- Стрелки-радисты живут через дом по этой же улице, а здесь вот три ваших экипажа.
- Но здесь же восемь коек, - возразил я.
- Восемь, - подтвердил он и, помолчав, добавил: - Вчера экипаж Мальцева не вернулся. Нет теперь наших музыкантов.
- Куда они ходили? - спросил я.
- На косу, куда же ещё. Теперь остался Кенигсберг, коса да мешок под Данцигом. Скоро капут немцу, а вот, поди же ты – теряем экипажи. А на днях Ваню Каминского сбили. Он, правда, жив, в госпитале с Гришей Соломоновым, а Гриша Михеев погиб.
И Митя так тяжело вздохнул, что мне захотелось плакать и, чтобы чем-то отвлечься, я спросил:
- А чей это ремень на моей койке?
- Жени Вострокнутова. Перед вылетом он сказад, что давно хотел подарить тебе этот ремень ... Ну, вот и положил ...
Непрошенные слёзы затуманили мне глаза, защекотало в носу, и явыскочил вон из дома.
- Пойдём, Василёк, на КП. Там сегодня занятия с лётным составом. Заодно о себе доложишь.
Митя Бабуцкий прикрыл входную дверь, и мы отправились в штаб полка.


2.

Через день, один за другим, прибыли и мои ребята: Володя, как и я, налегке, с пустым вещмешком, а Миша привёз солидный чемодан с домашними подарками для всего экипажа.
Однако не угостить друзей, живущих в одной комнате, было просто невозможно: чудесный аромат Алма-Атинского апорта заполнил всю нашу комнату, едва Миша открыл свой чемодан. И первым почуял этот запах Митя Бабуцкий, помогавший Мише носить эти вещи на новую квартиру.
- А это придержи до завтра. Раз говорю - до завтра , значит так надо. есть причина по важнее чем твой приезд.
- А что за причина? Раскрой экипажу твой секрет, спросил я.
- Скучный, ты Бугров, человек, - повернулся Бабуцкий ко мне, - У тебя всё должно быть заранее расписано, спланировано и никаких сюрпризов. А жизнь без сюрпризов – преснятина, от которой даже мухи дохнут. Миша, ты меня понял? - повернувшись к нему, спросил Бабуцкий.
- Понял, товарищ старший лейтенант! – пристукнув каблуками и приложив руку к виску, ответил Миша и закрыл свой чемодан.
Бабуцкий оказался прав: перед ужином, в лётной столовой, точно так, как в Пуни, лётному составу в торжественной обстановке вручали ордена.
В том числе и нам со штурманом – ордена Боевого Красного знамени, а Володе – Красной Звезды.
И семья героев Советского Союза пополнилась ещё несколькими экипажами. В нашей эскадрильи Золотыми звёздами и орденами Ленина награждались: Ваня Каминский, Гриша Михеев /уже посмертно/, Вася Демидов и Саша Иванов.
Теперь в полку было уже тринадцать Героев!
А сколько вообще награждённых в полку! Куда ни глянь – сияют ордена. Особенно в третьей эскадрилье: у некоторых вся грудь словно в пластинчатой кольчуге – свободного места нет!
Ну, как тут было не выпить за такую славную семейку?
Все присутствующие, прокричав "Ура!" в ответ на поздравление командира полка, дружно выпили.
Даже я, не бравший в рот спиртного, залпом осушил маленькую чарочку "Московской", решив, что от такой крохотулечки не опьянею, тем более что завтра полётов не предвиделось: стоял непроницаемый туман, сквозь который временами сыпалась препротивная морось, и всё вокруг становилось уныло-серым и мокрым, даже постели и одежда висящая на стенах нашей квартиры.

И лишь на третий день к обеду туман начал рассеиваться, но его серые клочья, словно не желая расставаться с землёю, упорно цеплялись за кусты и деревья, наконец, оторвавшись начали превращаться в низкую, рваную кучёвку; вскоре стали появляться просветы в облаках, и долгожданные тёплые лучи солнца засверкали мириадами маленьких солнц, отражаясь в каплях оставшейся от тумана и дождя влаги.
Аэродром ожил.
Экипажи, получившие задание на разведку, спешно поехали к своим самолётам, а командир полка уже вылетел на разведку погоды.
Нам задача была поставлена ещё с вечера: предстояло лететь в Бальвержишки за самолётом Ахметьева. Повторялась та же ситуация, что и в Борисове.
На аэродроме я спросил у Миши Борозенко:
- Может быть ты объяснишь, что всё это значит? Почему снова наша машина у Ахметьева?
- А то и значит, что наш самолёт отремонтировали досрочно, а его, подбитый, оставили в Бальвержишках. Там Ваня Кузнецов вторую неделю загорает со своим мотористом. Вот только с харчишками у ним наверняка туговато. Я вот приготовил им кое-что, может возьмёте? А то вдруг они там задержатся.
- Конечно возьмём, сказал Миша, принимая туго набитый вещмешок.
- А где Ахмет? – спросил я у Борзенко, намереваясь объясниться с Ахметьевым.
- Только что порулил на старт. Да ты не кипи командир. Что тут особенного? Полк работает, и между прочим за это время потерял два экипажа.
Я с удивлением посмотрел на Борозенко, а про себя подумал: "Хорошо, что ещё не сказал – пока вы гуляли!" Перебросив взгляд на штурмана и стрелка, понял, что они в этот миг подумали о том же.
Крыть было нечем.
Затянувшееся молчание прервал зычный крик Мити Бабуцкого:
- Бугров! К командиру. С экипажем. Кибалко стоял у своего самолёта, но лететь, как видно, не собирался.
- Что не ясно с заданием? Спрашивайте. – сказал он без предисловий.
- Всё ясно, товарищ майор, - ответил я, подавляя желание спросить о причинах фактического отстранения нас от боевых полётов.
- Ну раз ясно, летите. Вас уже и нет надобности инструктировать: вон как за год выросли, - кивнул он на наши ордена.
- Уже почти два года, товарищ командир, - поправил Миша.
- Тем более. – Кибалко как-то неуклюже повернулся, застегнул свою американскую курточку и, сгорбившись, пошёл со стоянки.
- За Гришу переживает, шёпотом пояснил Бабуцкий и побежал догонять командира.
К нашей стоянке рулил пузатый тёмно-зелёный Ли-2.


3.

Март сорок пятого в Прибалтике выдался какой-то нескладный: то дожди, то туман, то сплошная низкая облачность, и наземные войска штурмовали подступы к Кенигсбергу и громили остатки гитлеровцев на Земландском полуострове почти без поддержки авиации.
Но вот в начале апреля погода наладилась, и враг с полной силой ощутил на себе мощь ударов штурмовой и бомбардировочной авиации.
Пошли на разведку и мы.
Набрали высоту и уже почти от Бартенштайна увидели огромный шлейф чёрного дыма, протянувшийся с запада на восток чуть не через всю Пруссию: горели нефтебазы в Кенигсберге.
Бои шли уже на окраинах города, и нам нужно было сфотографировать результаты бомбового удара наших бомбардировщиков в момент бомбометания.
По времени мы вышли точно к моменту захода группы Ту-2 на цель и, подав ведущему группы условный сигнал, пристроились за замыкающим звеном. Картина представилась впечатляющая: армада самолётов, похожих на наши Пе-2, и мы одиночный экипаж, но ставший как бы частице этой большой семьи! Оказывается это просто здорово – летать в бой с такой большой, сплочённой группой!
Вот ведущий открыл бомболюки, и Миша тут же, как обычно, но с ноткой чуть заметного торжества, доложил:
- Включаю!
- Ну, ты и включил! Смотри, что творится, - показал я ему на вспухшие впереди бомбардировщиков зловещие облака зенитных разрывов.
- Ничего, Вася, держись за группой. Вместе - не страшно. К тому же фрицы сегодня плохо стреляют: все разрывы выше группы и правее.
И в этот момент на земле заиграли ещё более страшные сполохи бомбового удара группы, а ведущий уже повёл первые три звена на разворот. Зенитки ещё продолжали стрелять, но не так дружно и, главное, беспорядочно, а после прохода замыкающего звена, совсем перестали.
- Выключено! – торжествующе доложил Миша, и я поспешил развернуться за ушедшей далеко вперёд группой.
Разворот группа закончила почти над линией фронта и взяла курс на свой аэтодром, а мы, покачав крыльями истребителям прикрытия, направились к себе.
От взлёта прошло всего где-то около часа.
- Тут нам больше нечего делать, - сказал Миша, поудобнее устраиваясь на сидении, - одно крыло над фрицами – другое над своими. Курс 160, Вася, пошли домой.

- Справа сзади два истребителя! Похоже "мессеры", - сообщил Володя.
- Вот тут Ваню Каминского сбили, - вслух подумал я и, увеличив угол планирования и дав полный газ, направил самолёт к ближайшей гряде облаков.
Однако разница в скорости была, как видно, значительной – и истребители с каждой минутой подходили всё ближе и ближе.
Вот уже Миша выпустил по ним эрэсы, заставив отвернуть в сторону, вот уже загрохотал Володин люковый пулемёт, а белоснежная гора облаков всё ещё оставалась недосягаемой.
- Вася, заходят сверху-сзади! – как-то сквозь зубы прокричал Миша, словно выполнял какую-то тяжелую работу.
- Стреляй, что же ты! – заорал я, оглядываясь назад.
Заело пулемёт … намертво …
Чёткая трасса пулемётной очереди "мессера" прошла справа налево над самой кабиной, и я скользнул вправо, чтобы не дать им выпустить ещё одну очередь, и тут же увидел над собой их распростёртые крылья и чёрные кресты на фюзеляжах.
Правым поворотом они попытались снова нас атаковать, но в этот момент самолёт влетел в облако, и мы потеряли их из виду.
Белая облачная пелена плотно окутала нас со всех сторон, надёжно укрыв от немецких истребителей, и я попытался пилотировать по приборам, но "самолётик" авиагоризонта почему-то упорно не хотел становиться в горизонтально положение, показывая всё время глубокий правый крен.
От напряжения взмокла спина и потекли струйки пота из-под шлемофона, а я всё ещё не мог представить в каком положении мы находимся.
Перебросив взгляд на вариометр, понял, он авиагоризонт отказал, и попытался плавными движениями загнать шарик прибора в середину, а стрелку к нулю. И пока я "уговаривал" этот простенький прибор показать, на каком мы свете, самолёт с глубоким левым креном, готовый вот-вот перевернуться, вывалился из облаков.
Приложив немало усилий, я вывел его в горизонтальный полёт, облегчённо вздохнул и приказал экипажу осмотреться.
"Воздух" был чист.

От напряжения и усталости ноги мелко дрожали, а пот заливал лицо. Сбросив на колени шлемофон и перчатки, я наблюдал, как от них поднимаются прозрачные струйки пара, а голову охватывает приятная прохлада. Высотомер показывал что-то около 500 метров, а курс - 45 градусов.
Развернув самолёт на юг, я стал присматриваться к земле и вскоре заметил знакомые очертания какого-то города. "Бартенштайн", - подумал я, но решил уточнить у штурмана.
Приладив кое-как шлемофон и засунув ларинги за воротник, попытался заговорить с Мишей, но услышав, что он уже передаёт разведданные, как ни в чём не бывало, я засмеялся: "Вот, штурманец, для него хоть вверх ногами лети – он будет делать своё дело! Ведь наверняка не обратил внимание, что мы буквально вывалились из облаков неизвестно где. Ну, молодец! Значит уверен во мне, спасибо ему."
Взяв поправку на курс самолёта, проверив показания приборов и окончательно успокоившись, я стал искать глазами знакомые ориентиры и вскоре заметил вдали серенькую полоску нашего аэродрома.
Из-за бронеспинки протянулась Мишина рука и взяла за правый рог штурвала.
- Ну-ну, веди, - проворчал я, опуская руки и тут же надел шлемофон.
Миша уже не первый раз брался за штурвал, и сейчас машина в его руке не рыскала, как было раньше; скорость и курс он выдерживал неплохо и даже не просил меня поправить отклонение в курсе педалями. Но особого желания овладеть навыками пилотирования не выказывал.
Какие-то другие планы зрели в его голове, о которых он мне ещё не рассказывал. Да и не часто мы заглядывали в своё будущее, всегда помня, что любой очередной полёт на разведку может оказаться последним полётом в твоей жизни.
И словно подслушав мои мысли, Миша вдруг сказал:
- Вот чёртовы фрицы! Их уже в Балтику сбрасывают, а они всё огрызаются, гады. Наши уже к Берлину подходят, а эти недобитки всё не сдаются, да ещё и огрызаются. Не подвернись нам эта облачность – кто его знает, как бы закончился наш полёт сегодня. Вовка! А ты что думаешь по этому поводу?
А зачем думать? – ответил Жила. – Ушли - и ладно. Значит я сегодня ещё выпью за командира его сто грамм!
- Миша, шасси! – сказал я, выходя в створ посадочной полосы.
- Есть, шасси! – ответил Миша, переводя рычаг на выпуск.
Ещё несколько минут, и самолёт, прошуршав колёсами у посадочного "Т", покатился по полосе, погромыхивая на стыках бетонных плит.

Ещё один день войны нами закончен.

Наши две эскадрильи на Пе-2 сегодня сидят прочно: низкая облачность и моросящий временами дождь закрыл всю Прибалтику.
Третья эскадрилья в течении дня успела-таки двумя экипажами слетать на разведку, и ребята рассказали, что Кенигсберг окружен нашими войсками полностью, а к исходу дня на КП стало известно по информации разведотдела Воздушной армии о том, что наземные войска вышли к заливу Фриш Гаф, взяли город Хайлигенбайль, а войска соседнего фронта вышли на побережье Балтики западнее Гдыни. Получалось, что Данциг и район восточнее этого крупного портового города представляет собой очень крупный котёл, до отказа забитый немецкими войсками и техникой, хорошо прикрытый зенитной артиллерией и истребителями.
- Где они там гнездятся, эти истребители? Ведь там, пожалуй, вся территория нашей артиллерией насквозь простреливается, - прикидывали ребята, рассматривая карту этого района.
- Ну, не так уж и мал тот "мешочек".
- А войск сколько там? Это ж все остатки со всей Восточной Пруссии собрались на этом пятачке.
- Да не простые остатки, а самые фанатичные, много эсэсовцев, говорят.
- Кто говорит?
- Танкисты вчера у нас были. Просят перспективу местности. Все снимки, что были у фотиков, забрали. Вот они и рассказывают, что фрицы там зверски сопротивляются.
- Да, не дай боже в тот "мешочек" попасть: разорвут живого на куски.
- Ну, допустим, перспектива упасть в "мешок" есть только у "горбатых", да у ночников, а нам это не грозит: с высоты можно спланировать на свою территорию, -
высказал кто-то из молодых самоуверенную мыслишку.
- Хорошо такие теории разводить, сидя на койке, - парировал Андрей Фурсов, обычно немногословный штурман Полещука. – А дождь-то – всё усиливается. Так "мешок" и без нас ликвидируют.
- Да, по всему видно – конец войне, - поддержал Митя Бабуцкий, неизвестно когда вошёл незамеченным в нашу комнату. – Наши окружили Кенигсберг полностью, а войска Баграмяна добивают фрицев на Земландском полуострове, - сообщил он.
- Наладилась бы погодка, так и мы, может, успели бы помочь нагим, - сказал Воронов, подвигаясь поближе к Бабуцкому. – А что синоптики обещают?
- Да ничего хорошего не обещают. Дожди, туманы и снова дожди. Предполагают, что весь апрель таким будет.
Ребята дружно присвистнули от такого сообщения, но вошедший Кибалко несколько ободрил приунывших лётчиков:
- Погода, действительно, ожидается неустойчивой, но имейте в виду, что район действия нашего полка значительно сузился и вылетать будем даже если хоть одно окно появится над побережьем, даже при минимальной высоте облаков, лишь бы не было тумана.
Ребята одобрительно загудели, обсуждая на все лады высказанную комэском мысль.
И небесная канцелярия, словно услышав страстную мольбу наших лётчиков, смилостивилась и вскоре наступили ясные, по-весеннему тёплые деньки в районе всей Прибалтики.
Шестого апреля войска нашего фронта при мощной поддержке всей фронтовой авиации начали решительный штурм Кенигсберга и к концу дня девятого апреля полностью овладели им.
Оставались недобитыми войска противника на крайнем западе Земландского полуострова и в районе между Данцигом и Эльбингом.
Сопротивляясь с упорством обречённых, немцы отчаянно дрались за каждый клочок этой песчаной и болотистой земли, и только к концу апреля нашим войскам удалось завершить боевые действия на Земландском полуострове: 29-го был взят последний опорный пункт немцев - порт Пиллау.
Отступая по косе Фриш Нерунг к Данцигу, немцы и здесь оказывали упорное сопротивление. Песчаная коса, отделявшая залив Фриш Гаф от холодного Балтийского моря, гудела от непрекращающихся бомбовых ударов нашей авиации и яростных залпов артиллерии.
Но вот, как обычно бывает в Прибалтике, погода внезапно испортилась, с моря потянулись низкие облака с дождём. Заморосило надолго.

Как обычно, синоптики ошиблись: моросивший ночью дождь к утру прекратился; низкие, рваные облака под напором свежего ветра относило всё дальше на восток; воздух быстро прогревался, и в нашей деревне вновь запахло весной.
Несколько экипажей третьей эскадрильи до обеда успели сделать по одному вылету и сообщили, что на побережье Балтики облачность до десяти баллов, высотою 1000-1500 метров.
На визуальную разведку на такой высоте нас, конечно, не пошлют, а для фотографирования нам надо как минимум 2000 метров. Обидно!
- Ну, хоть какая-то надежда на улучшение погоды есть? – приставали мы к нашему метеорологу.
- Откуда мне знать, что там делается на западе? Немцы нам погоду не передают. А вся погода, как видите, формируется там, в Атлантике, на Азорских островах, - отбивался он с видом обречённого.
Нехотя пообедав, мы прихватили с собой планшеты и шлемофоны и, не спеша, пошли через полосу на стоянку. Прорывавшееся через разрывы облаков солнце уже крепко пригревало наши спины, и бетонка на некотором расстоянии скрывалась в призрачно дрожащем мареве, словно залитая водой.
- Не может быть, чтобы там не было для нас погоды, - сказал я после длительного молчания, всматриваясь в чистое, словно отмытое дождями, голубое небо, проглянувшее в огромное окно среди плотных облаков.
- Может и не быть, - возразил Миша, - Ветер почти южный, а точнее юго-юго-западный. Как раз с венгерской низменности. А там своя кухня погоды. Помнишь метеорологию?
- Помню, - нехотя ответил я. – А только не мешало бы самим посмотреть.
- Вот станешь командиром полка – тогда и будешь принимать такие решения. А пока делай так, как приказывают, - сказал он, обхватив меня за плечи.
- Во, нашёл где кататься! – проворчал вдруг Володя, безучастно и молча шагавший сзади нас.
- Ты чего, старик? – обернулся Миша.
Да вон, какой-то чудик по бетонке надумал гонять на велосипеде.
- Вероятно кто-то из БАО полосу осматривает, - предположил я.
- Да нет, похоже это Митя БАбуцкий за комэской едет. Точно - он, - сказал Миша.
Мы остановились на краю бетонки, чтобы подождать Бабуцкого и удовлетворить разгоревшееся любопытство.
А Митя, едва остановившись, выдал такую длинную очередь каких-то обвинений в наш адрес, что мы не сразу уразумели, чего он от нас хочет. Наконец всё встало на свои места, и мы поняли, что нас вызывают на КП.
Отослав Володю готовить самолёт, мы бегом помчались за Бабуцким.
Родин и Кибалко, как всегда, были кратки: нам поручалось произвести маршрутное фотографирование всей косы до самого Данцига. Высота фотографирования - 2000 метров. Прикрытие 10 истребителей с аэродрома Хайлигенбайль.
По пути к самолёту мы обсудили с Мишей возможные варианты заходов на фотографирование и решили, что лучше зайти с запада, с траверза Гдыни и закончить на траверзе Хайлигенбайля, напротив которого, на косе, была сейчас линия фронта. Перелёт к истребителям договорились выполнить на высоте 500 метров. Прогулка, а не боевой вылет, решили мы!

И вот он – Хайлигенбайль. Небольшой городишко, прижавшийся к крутому берегу залива. На его восточной окраине – аэродром истребителей. Взлётная полоса, набранная из металлических профилированных плит поблёскивает тысячами маленьких блюдец, наполненных водой, каждое из которых при посадке выстреливает вверх фонтанчиками грязи.
Оговорив с командиром группы прикрытия все детали полёта, взлетаю и, набрав высоту, иду вокруг "котла" к Данцигу. Нижняя кромка облаков – 2500-3000 метров, без разрывов. На такой высоте мы ещё никогда на разведку не ходили. После высот 7-8 тысяч метров чувствуем себя как зайчики на пустом голом поле в ожидании выстрела охотника. Неприятное ощущение, несмотря на такой внушительный эскорт.
А истребители, полуокружив меня, идут справа, слева, сзади и. чуть поотстав, снизу. Выбраться как обычно на верх им не позволяет облачность.
Постоянно осматривая, как они маневрируют, меняясь местами, я стараюсь держать скорость вполне приемлемую для них. Полёт проходит нормально, спокойно. Никто по нам не стреляет, никто не атакует. Летим молча, и только Миша периодически нарушает наше молчание удивлёнными возгласами по поводу небывалой плотности немецких войск и всевозможной техники в кольце окружения.
Справа впереди в сизой плотной дымке угадывается большой город. Это Данциг. Скоро разворот почти на 180 градусов, а облачность становится всё плотнее и ниже.
- Что будем делать? – спрашиваю Мишу.
- Пока заходи, а там видно будет.
- Имей в виду: нижняя кромка облаков ровно 2000 метров, а слева, видишь, ещё ниже.
- Ничего, Вася, заходи. Будем фотографировать. Только скорость держи минимальную, а то разрывы между снимками будут.
- Так ведь истребители попадают! Им нельзя на нашей минимальной держаться.
- Пусть маневрируют. Заходи.
Делаю плавный разворот на Данциг и, постепенно уменьшая скорость, посматриваю на истребители. Пока они держатся уверенно.
Но вот я вышел на прямую для фотографирования и уменьшил скорость до минимальной.
Штурман включил фотоаппарат, и теперь всё моё внимание на земных ориентирах. Успеваю заметить краем глаза, что истребителей около меня нет, куда-то исчезли.
Но мне теперь не до них. Я веду самолёт точно по заданному маршруту, стараюсь выдержать заданную штурманом скорость и высоту.
А плотная серая облачность кажется уже скользит совсем по верхушке фонаря кабины и временами закрывает обзор впереди, но под нами земля просматривается хорошо. Значит фотографировать можно.
Остался позади Данциг.
Впереди снизу вижу берег залива. Начинается коса.
И в этот момент стрелок докладывает:
- Сзади бьют зенитки!
Тут же впереди самолёта вспухает белое крутящееся облачко с красноватой вспышкой посредине, а третий взрыв мы услышали своими ушами, и я чувствую, как что-то не тяжело но резко бьёт по голове и в глазах становится темно, а руки выпускают штурвал.
И это, пожалуй, последнее, что я схватил своим сознанием.
Прихожу в себя от того, что кто-то громко кричит в уши и сильно трясёт за правое плечо.
С усилием открываю глаза и смутно вижу, что самолёт словно стоит на консоли левого крыла, опираясь на что-то бескрайнее, серое, сливающееся с небом.
- Вася! Горим! – доходит до сознания крик.
С трудом оборачиваюсь вправо и вижу встревоженное лицо штурмана, а за шайбами хвоста – бесконечный белый шлейф.
Где огонь? – спрашиваю и одновременно вывожу самолёт из разворота, с трудом заставляя его поднять хоть немного нос, опускающийся в это серое нечто. "Неужели под нами море?" – мелькает мысль,  но её прерывает бьющий по мозгам голос Миши: - Огня не видно. Большой дым сзади.
Голове нестерпимо больно, ноя ещё раз оборачиваюсь назад, вижу белый хвост дыма, но нигде не вижу огня, а под собою, теперь уже отчётливо, вижу седое от вспененных волн море; оно неотвратимо надвигается, беснуется, словно хочет схватить нас гребнями волн.
Падать в море страшно не хочется. Там верная гибель.
А за хвостом клубится, сворачиваясь спиралью белый шлейф.
Тут вижу справа зелёное пятно леса, дороги, какие-то дома. Всё ясно "мешок". Вспоминается чья-то фраза: "разорвут живого на куски".
И новая вспышка боли в голове, да такая, что искры из глаз.
Пересилив боль, спрашиваю у штурмана:
- Что делаем?
- Как решишь так и будет, Вася.
- Что Володя говорит?
- Его не слышно … И не видно.
- Убит?
- Не знаю!
В поле зрения попадается прибор с ползущей влево стрелкой. Присмотревшись, узнаю: бензиномер. Это его стрелка медленно, но неумолимо ползёт к нулю. Прислушиваюсь к моторам, вывожу машину в горизонтальный полёт и убеждаюсь, что работают моторы нормально, и машина слушается рулей.
Появляется уверенность, что мы ещё повоюем.
Высота метров 600. Начинаю правый разворот и вижу, что иду к середине косы, к её самой узкой части. В воздухе не видно самолётов ни наших, ни противника, а уж зениток на море – тем более. Начинаю переключать датчики бензина и обнаруживаю: главный бак пустой, крыльевые что-то показывают, но сколько – не могу разобрать. Оставляю переключателе на правой группе. Здесь утечка минимальная, но есть.

Лихорадочно соображаю: "Как поступить? Хватит ли бензина дотянуть до берега?"
А самолёт уже пересёк косу и половину залива.
"Только бы не врезаться в берег. Он тут крутой и очень высокий", - мелькает новая мысль.
И тут же чётко, совсем близко, увидел слева Хайлигенбайль и поблёскивающую водой металлическую полосу. Хочется кричать "Ура!" несмотря на острую боль в голове, но стрелка бензиномера на нуле заставляет сжаться с комок и быть готовым к новым решениям.
Доворачиваю самолёт и направляю его на ближайший край полосы, чтобы, если удастся дотянуть, сесть на аэродроме, а не на фюзеляж где-нибудь на минном поле.
Чутко прислушиваюсь к ровному гулу моторов, посматриваю на бензиномер: стрелка ушла влево до отказа. Переключаю на левую группу – то же. Стараясь удержать запас высоты, подхожу к аэродрому немного выше, чем положено, и подаю команду штурману:
- Шасси!
- Есть, шасси! – громко, ликующим голосом, отзывается Миша и выпускает шасси.
Я с тревогой наблюдаю, как обе ноги выходят из мотогондол и становятся на замки, и в тот же миг вспыхивает лампочка на приборной доске.
"Порядок. Значит система цела," – отмечаю про себя.
Подойдя к полосе немного ближе, чем надо, выпускаю почти полностью щитки и круто планирую на посадку.
Сели, как всегда, у посадочного "Т", а вот на рулёжку уже духу не хватило: кончился бензин, и оба винта остановились в самом начале пробега. Повезло!!!
Используя инерцию, сворачиваю с полосы, и самолёт, не докатившись до стоянки истребителей, замирает беспомощной птицей, широко распластав крылья.
Быстро выбравшись из кабины, бежим к кабине стрелка, а навстречу нам вылезает живой, здоровый и совершенно невредимый наш Владимир Ильич Жила.
- Ты почему молчал в полёте? – спрашиваю его.
- Кабель, наверное, осколком перебило, да и передатчик разбит. Нечем было связь держать и истребителями.
- А у тебя что с головой? – спрашивает Миша, но, рассмотрев мой шлемофон, всё понял. – Слава богу, что осколок вскользь прошёл, а возможно и пряжка спасла. – И он, стащив шлемофон, показал мне согнутую пряжку на верхнем ремешке.
- Ну и голова у тебя, командир, - наковальня! пошутил Жила.
- Если бы эта голова не выдержала – кормили бы мы нынче балтийскую рыбку. Видел, сколько до воды оставалось? – спросил его Миша.
- Нет, не видел. Я как дым увидел – хотел передавать. Полез к передатчику, да и провозился там до посадки.
- То не дым был, - поправил я его, - это бензин из баков хлестал. А у тебя что-нибудь вышло?
- Нет, Я пробовал что-нибудь сделать, да где там! Глухо.
Подъехала машина с местным начальством, расспросили что с нами случилось и, взяв с собой штурмана, уехали на КП.
Минутой позже пришли со стоянки лётчики и техники, и работа закипела: техники снимали капоты с моторов, осматривали самолёт, считали осколочные пробоины, строили прогнозы о возможности ремонта; радисты с Володей копались в Ф-3, обследуя кабели и аппаратуру; лётчики ругали меня за этот неудачный, но успешный полёт.
Я, как мог, отбивался от наскоков наиболее азартных спорщиков, пытался выяснить, почему они оставили меня одного, но к единому мнению мы так и не пришли.
Добрая половина истребителей считала, что не следовало висеть под нижней кромкой облаков на малой скорости, заведомо зная, что она у немцев всегда пристреливается, но главный довод, мне кажется, высказал один лётчик: "И без твоих снимков фрицам капут. Война кончается".
Другая половина поддерживала меня, убеждая остальных, что боевое задание в любой ситуации должно быть выполнено, напомнили недавний случай, когда одному товарищу пришлось вступить в бой с шестёркой "мессершмидтов".
- А вот почему ты своим звеном не подавил зенитки – мы ещё разберёмся, - пообещал их командир эскадрильи весёлому красавцу-лейтенанту с копной рыжих вьющихся волос на крупной голове, на что тот только развёл руками и широко улыбнулся обезоруживающей ослепительной белозубой улыбкой.
За разговорами и жаркими спорами мы и не заметили, как село солнце где-то в море за косою, и ребята пригласили нас на ужин.
Вернувшийся из штаба Миша сказал, что сообщил домой о нашей вынужденной посадке, и что Родин приказал ждать дальнейших распоряжений.
 

 
Закат над морем.


1.

Утро обещало хороший погожий день: чистое, словно умытое, небо от горизонта до горизонта было без единого облачка; солнце ласково прогревало влажную от недавних дождей землю, я чуть заметный ветерок доносил непривычные для нас запахи моря. Но вот он изменил немного направление и потянуло знакомым запахом гари и чего-то ещё необыкновенно тошнотворного, с чем мы уже не раз встречались в разрушенных городах и сёлах Белоруссии и Литвы.
- Отрыжка войны, будь она неладна! – проворчал Володя, - Пойдём, командир, к морю. Может там без этого смрада подышим.
- Не море, а залив, - поправил Миша.
- Да какая разница. Всё равно там воздух чище.
Миновав несколько пустующих аккуратных домиков, мы вышли к обрыву, с которого открывался широкий кругозор: слева и сзади горбатился целыми и разрушенными домами Хайлигенбайль, внизу лазурно голубела спокойная вода залива, отражая безоблачное небо; а там, на западе, виднелась узенькая полоска суши, за которой угадывалось сливающееся с небом бескрайнее море.
- Коса, - кивнул на запад Миша.
И, словно в подтверждение его слов, оттуда донёсся грозный рокот, который мы услышали не только ушами, но и ногами.
- Бог войны разворчался. Слышите, как грохочет? – сказал Миша.
- "Горбатые пошли", - показал я рукой на идущие над косой на малой высоте самолёты. – Откуда-то из-под Кенигсберга, от Пилау идут.
Вот они прямо напротив нас сделали горку, словно перепрыгнув через какое-то препятствие, и снова устремились к земле, а там где они взмыли ввысь, появились чёрные зловещие султаны; под ногами слегка дрогнула земля, и до нашего слуха донёсся звук далёких бомбовых ударов.
Волна за волной наплывали эскадрильи штурмовиков на невидимые отсюда цели, и земля с небольшими перерывами содрогалась от их ударов.
Заворожённые невиданным ранее зрелищем, мы долго стояли на берегу залива, наблюдая за свершающимся возмездием.
- Небось не кричат теперь "Хайль Гитлер!", - улыбнулся Володя.
- Получают сполна, что хотели, - с хрипотцой в голосе ответил Миша и посмотрел на часы. – А не пора ли нам, ребята, перекусить? Истребители уже взлетают - значит они позавтракали. Пошли!
Спустя час мы были на КП истребительного взвода. Там шла своя напряжённая работа: что-то делали офицеры штаба, трещали телефоны, непрерывно шипел и потрескивал динамик, слышались голоса лётчиков, работающих в воздухе, передавал по радио какие-то указания командир полка, показывая в квадраты карты так, словно тот, в воздухе, сидел с ним рядом за разостланной на столе двухкилометровкой.
Свободные от полётов летчики гоняли мяч на лужайке перед КП, а технари улетевших самолётов сидели под внешним репродуктором на длинной скамейке и вслушивались в голоса своих лётчиков, изредка произносивших там, над полем боя, им одним понятные фразы или отдельные слова.
На крыльцо домика КП вышел начальник штаба, поискал кого-то глазами и, увидев нас, подозвал к себе:
- Вот что, друзья, ваш командир, подполковник Родин, вылетел сюда. Через сорок минут будет здесь. Встречайте. Лучше у своего самолёта.
И скрылся в проёме двери.
Через сорок минут зелёный По-2 подруливал к нашей "Пешке".
- Вот это расчёт! – восхитился Миша. – Минута в минуту.
- Точность – вежливость королей, - вставил я, вспомнив вычитанную где-то фразу.
Доложив командиру о выполнении задания и об обстоятельствах посадки я замолк, настороженно глядя в его хмурое лицо.
Никак не отреагировав на мой доклад, Родин медленно обошёл вокруг самолёта, ощупал все пробоины и хотел что-то сказать мне, но, заметив мчащуюся от КП машину, махнул рукой и вышел из-под крыла.
Выпрыгнувшие из "Доджа" командир и инженер полка поздоровались с ним и, сказав несколько похвальных слов в наш адрес, увезли его на свой командный пункт.
Ещё через сорок минут он улетел, взяв с собой кассету от фотоаппарата и велев нам ждать дальнейших распоряжений.
Настроение у всех троих как-то сразу испортилось. И не столько от сухости командирского тона, к которому мы, в общем-то, привыкли, сколько от бесперспективности нашего здесь пребывания и чувства полной ненужности нас здесь в чужом, совершенно незнакомом коллективе.
Истребители, правда, нас не отталкивали от себя, но и не предлагали своей дружбы. Просто они жили своей, чем-то отличной от нашей жизнью; у них были свои интересы, свои, понятные только им разговоры; и, наконец, свои дела в которых мы не могли участвовать на равных, и даже обсуждать эти дела как равный с равным.
Покрутившись день среди лётчиков-истребителей и не найдя с ними общего языка, мы к вечеру, после ужина, снова оказались на краю обрыва, над заливом. Место тут, действительно, оказалось очень удобным: чистый воздух, почти полная тишина, отличный обзор и отсутствие посторонних людей. И закат солнца над морем выглядел совсем не таким, каким мы привыкли видеть его на наших аэродромах. Если там утомлённое солнце довольно быстро спускалось за далёкую или близкую гребёнку леса и поднимало прощальные свои лучи кверху, заставляя серебриться высокие облака, а уж потом раскрашивало небо всеми яркими цветами, то здесь, на море, оно медленно опускалось к горизонту, словно не хотело расставаться с красавицей-землёй, и, отражаясь в зеркале спокойного моря, превращало эту спокойную воду в огромную чашу расплавленного металла, чтобы затем, поиграв всеми цветами радуги, окрасить голубой небосвод в желтые или красные тона, заставляя их медленно, почти незаметно, гаснуть, чтобы в самый последний миг послать яркий прощальный луч и открыть покрывало тёмной ночи с мириадами ярких мерцающих звёзд.
Всматриваясь в освещённую заходящим солнцем косу, Миша заметил:
- А фронт, ребята, здорово за день сместился к Данцигу. Вон уже где наши домолачивают фрица.
Далеко слева едва просматривались серии чуть заметных вспышек, но ни звука, ни султанов поднятой земли мы не заметили.
- Так, пожалуй, без нас и война закончится! – то ли с сожалением, то лм с одобрением сказал Жила.
- А в самом деле, что будем делать, а, командир? – спросил Миша.
- А что ты предлагаешь?
- Ну, я же не лётчик. И даже не техник. Самолёт, вроде, цел, а можно ли на нём летать или нет – я не знаю. Ведь тебе что-то Родин сказал? Или нет?
- Сказал. Ждать дальнейших распоряжений. Возможно сумеет прислать нам мотор и техников для его замены, я насчёт баков – сам не знает, как быть. Будет советоваться с инженером.
- Весёлый у вас  разговор состоялся.
- Да уж, веселее не придумаешь.
Отгоревшая заря сгустила сумерки, с залива потянуло сыростью и прохладой и, потеряв всякий интерес к созерцанию природы, мы двинулись к нашему временному пристанищу.

2.

Разыскав с утра пораньше инженера полка, я уговорил его осмотреть ещё раз наш самолёт и помочь сделать всё возможное для нашего перелёта домой, в родной полк.
- Так Родин же принял решение. Вместе с нашим командиром решали. А я что могу?
- Ну вы-то как раз можете всё, - настаивал я. – От вас всё зависит.
- Не могу же я тебе мотор и баки заменить!
А ничего и не надо менять! – сказал вполне убеждённо я. – Ваш один техник сделал вчера очень умное предложение. По-моему, оно вполне реалистично.
- Что за техник? Какое предложение?
- Техник звена вот с той стоянки, - показал я рукой на пустующее место самолёта.
- Ну, хорошо, вернётся звено с задания – подойдём … как только он подготовит свой самолёт.
- Спасибо! – с чувством сказал я и побежал разыскивать техника звена, с которым мы вчера осматривали наш Пе-2. А он, увидев меня с инженером полка, уже шёл навстречу.
- Ну, как, Фёдор Петрович, не передумали насчёт вашего предложения?
- А чего тут передумывать? Дело не хитрое: заткнём твои дырки в моторе деревянными колышками и будет всё в порядке. Ведь цилиндры все целы? Целы. Значит осколочки где? На дне картера, конечно. Они вверх не поднимутся? Нет. А чтобы масло из картера не вытекало – мы и воткнём колышки в те дырки. Ну раззенкуем, конечно, чтобы круглее были. Может даже и резьбу нарежем, чтобы от вибрации колышки не вывалились. У нас по этому делу опыт есть, ты не переживай.
- А с баками как?
- А что с баками? Крыльевые твои целые. Там только трубка перебита. А центральный … хочешь – залатаем, хочешь – отключим. Только если латать, то снимать придётся. Это дня два работы. Да ты прикинь, сколько тебе горючего надо. Может и крыльевых хватит?
- Конечно - хватит! Тут всего 20 минут полёта. Спасибо Петрович! Значит – как договорились. До завтра!

Группа техников, присланная инженером, проработала полдня без перерывов и сделала своё дело добросовестно. Заправляли самолёт горючим уже в сумерках. Отправив техсостав домой, Петрович ещё раз обошёл вокруг самолёта, ощупал руками все латки и капоты, похлопал меня по плечу и ободряюще сказал:
- Не переживай. Всё будет ладненько. Утром, конечно, посмотрим – не будет ли течи.

А утром навалился туман с Балтики, и только к обеду солнышко пробило это сырое покрывало земли, разорвало его в клочья и понесло его ветром на восток, превращая по пути в кудрявую кучёвку.
Истребители в тот день почему-то сидели дома, даже на улице с утра почему-то никто не появлялся, а на КП полка скучали только штурман с начопером и начальником связи, да пара дежурных связистов.
Полётов сегодня нет.

Командир полка с начальником штаба выехали к высокому начальству, и решать мои вопросы было некому.
Покрутившись немного на КП, я пригласил Петровича к своему самолёту, осмотрел с ним вчерашнюю работу и, запустив моторы, долго гонял их во всех режимах.
Экипаж, без слов поняв мой замысел, уже сидел на своих местах.
Петрович, осмотрев снизу все подозрительные места, махнул рукой и мы порулили на старт.
Сделав прощальный круг над аэродромом, я лег на курс и через двадцать минут увидел знакомые очертания нишей бетонки.
- Наши тоже сидят. Даже на стоянке никого не видно, - сказал Миша, пристально всматриваясь в опушку леса, где под кронами сосен стояли замаскированные самолёты.
- Действительно, словно всё вымерло, - откликнулся я, прицеливаясь на полосу, - даже посадочного "Т" нет. Может что случилось?
Закончив пробег, заруливаю на стоянку.
Ни души.
Даже часового поблизости нет.
Неприятное чувство какого-то запустения охватывает настолько, что мы, выбравшись из кабин, настороженно озираемся вокруг, словно сели на неприятельский аэродром по ошибке.
- Ну, что, пошли домой? – спрашиваю. – Нас не ждали, вот и нет никого. А что в полку случилось – разберёмся дома.
И мы, закинув планшеты за спину, пошли напрямик, через полосу, к своей квартире.
- Вон, едет кто-то , - показал рукой Володя на дальний конец полосы.
- Подождём, - предложил Миша, притопывая по бетонке, чтобы стряхнуть воду с обуви. – А тут всё-таки дождь был. Недавно кончился.
Заскрипев тормозами, "Додж" остановился около нас, и взволнованный Родин, который, кажется, никогда не волновался, выпрыгнул на бетонку.
- Ну как это вы?! Кто же вас выпустил? Как долетели?
- Спасибо. Нормально долетели, - закончил я свой официальный доклад и заметил, как он смутился своей многословности и прорвавшимся наружу обычно сдерживаемым эмоциям.
- Вам спасибо, дорогие мои!
И он, всегда строгий и неулыбчивый, пожал каждому руку и пригласил в машину.


3.

Все последующие дни, до восьмого мая, мы жили в каком-то странном состоянии, словно все ждали чего-то небывало важного, что непременно должно было случиться.
За все эти дни полк не сделал ни одного боевого вылета.
Дважды Родин вылетал в штаб Воздушной армии, но никаких сообщений лётному составу сделано не было.
Не довольствуясь сообщениями Совинформбюро и разговорами с нашими штабистами, мы ждали официального подтверждения об окончании войны.
А его всё не было.
От безделья мы слонялись по окрестностям, ходили группами и в одиночку на охоту, вооружившись трофейными немецкими винтовками; собирались группами, по принципу приятельских отношений, в своих домах, где жили по три-четыре экипажа; обсуждали варианты окончания войны; вспоминали прошедшие дни и боевые эпизоды; делились сокровенными думами о прошлом, настоящем и будущем; иногда читали письма от родных и близких из далёкого тыла и, честно говоря, не представляли себе, как они там живут.
Многие неудержимо рвались домой, заявлял, что как только кончится война – немедленно демобилизуются и уедут к своим родным.
Таких настроений больше всего было у наших ночников, в четвёртой эскадрильи, где были люди более степенные, в большинстве своём семейные.
Нам, молодым, было всё равно, где служить. Лишь бы летать больше.
А мне – тем более. У меня нигде не было своего дома, а перспектива скитаться по чужим углам, как это делала всю жизнь моя мама, меня просто не устраивала. При всём при том, у меня не было никакой, кроме лётной, специальности. Я же, фактически, ничего не умел делать, кроме как держаться за штурвал самолёта.
Правда, друзья и знакомые отмечали иногда у меня некоторые задатки:
- У тебя же колоссальные способности! – говорил мне на тренировках наш начальник  связи – Гриша Соломонов. – Ты же ключ морзянки держишь как прирождённый связист!
- У тебя, Вася, прирождённый талант, - говорил когда то покойный Женя Вострокнутов, - у тебя отличные музыкальные способности! Ты же вон как быстро научился на гитаре играть.
- Вам бы немного подучиться и из вас выйдет неплохой художник, - сказал мне однажды сержант Смышляев, заканчивая на листе ватмана мой портрет и поглядывая на листок бумаги с изображённым мною незамысловатым пейзажем.
- Ты, Вася, мог бы стать поэтом, - сказал как-то мой штурман, прочитав одно моё лирическое стихотворение.
- А что, как лётчик, я тебе не нравлюсь? – спросил я шутя.
Ну что ты, Вася! Лётчик ты классный. Ты же знаешь – к плохому я бы не пошёл.
- Можно подумать, что ты ещё там, в Петровске, понял, что я за птица?
- У меня, Вася, на людей чутьё есть, - ответил не то в шутку, не то всерьёз, Миша.
А отец техника Вани Шеенко, служивший вместе с сыном в нашей эскадрильи в должности моториста, так однажды сказал, когда мы в его присутствии завели разговор о профессиях:
Я так скажу, дети мои: человек может не одну специальность знать, но к каждой должен относиться с душой и каждой владеть в совершенстве. Тогда люди и ценить его будут высоко. А если он будет от всех профессий только верхушки сшибать – грош цена ему тогда: ни одно дело до ума не доведёт, а что и сделает, так ведь радости людям не доставит.
Разговоры … разговоры …
И дома, и на стоянке, и в столовой, и всюду, где собирались несколько человек, начинались нескончаемые разговоры на всевозможные темы, словно все спешили выговориться за долгие годы молчаливого ратного труда.
И вдруг, в ночь на 9 мая, словно плотину прорвало: зашумела, загудела наша деревня, выплёскивая наружу поток давно сдерживаемых и накопившихся до самой верхней отметки невысказанных чувств:

П О Б Е Д А !

Трудно сейчас сказать, кто первым произнёс это слово, кто первым принёс эту долгожданную весть, но в наш дом первым ворвался Митя Кабуцкий.
Было три часа ночи.
- Хлопцы! Победа! – повторял он  во весь голос эти два слова, - да проснитесь же вы! Конец войне! Победа!
В тот же момент где-то в деревне раздался один, затем другой пистолетный выстрел, а уж потом палили все, у кого было оружие.
Стрелки-радисты и штурманы с вооруженцами помчались на стоянку, и
Вскоре окрестности огласились мощным грохотом крупнокалиберных пулемётов, и в предутреннее небо навстречу тускнеющим звёздам рванулись цветные ленточки пулемётных трасс.
До утра уже никто не спал. Все были охвачены неистовым торжеством победы: ходили из дома в дом, поздравляли друг друга, бесконечно повторяли долгожданную весть, и все громко разговаривали, перебивая друг друга на полуслове, смеялись и плакали, не стесняясь слёз.
А утром Родин выстроил полк, произнёс глубоко прочувствованную речь
и приказал произвести троекратный салют из пистолетов и бортовых пулемётов.
И сам, разрядив в воздух всю обойму, не переставая повторял:
- С Победой вас, товарищи" С Победой! Да здравствует Победа!
Долго гремело гулкое и грозное эхо в окрестных лесах, пугая мирных четвероногих и пернатых обитателей, а вслед ему неслось  восторженное, долго не прекращающееся "Ура!" моих однополчан.


4.

К середине май полк перебазировался на аэродром Тапиау, что недалеко от Кёнигсберга.
Разместились мы поэкипажно в стандартных домиках на самой крайней улице города. Говорили, что это было рабочая окраина, и домики, с примыкающими к ним небольшими садиками, были настолько одинаковыми, что мы не сразу научились находить дом, в котором нас разместили.
Всё время, пока мы жили в Тапиау, нас поражала та аккуратность, с которой содержались эти дома и приусадебные постройки. Даже прошедшая через город война не нарушила раз и навсегда заведённого в них порядка: в домах, полностью разграбленных, исчезли только вещи и обстановка, а присущая этим жилищам чистота и привычная расстановка бытовых предметов – остались.
Даже в надворных постройках, где содержалась домашняя живность, было чисто, аккуратно расставлен инвентарь, убран навоз и подметены все дворовые дорожки.
Разрушенных домов в городке почти не было, как не было и местных жителей, судьба которых, кстати сказать, нас тогда почему-то не интересовала. Вероятно сказывалось недавнее опьянение победой, да и безрассудная молодость не позволяла глубоко задумываться о делах, нас непосредственно не касающихся.
Всё свободное от служебных дел время, мы посвящали знакомству с городком и его окрестностями, избегая только купания в реке, изобиловавшей затонувшими труппами; ездили иногда в поверженный Кенигсберг, чтобы своими глазами увидеть разрушительную силу ударов наших наземных войск и авиации; вечерами ходили в кинотеатр в центре города или на танцы в огромное мрачное здание неподалёку от кинотеатра, где был большой танцевальный зал и оглушительно играл небольшой духовой оркестр какой-то воинской части, квартировавшей здесь же.
Тем не менее, мы всё чаще стали обращать внимание на несоответствие того, что мы знали о загранице и что видели здесь, в поверженной капиталистической стране. Припоминались политзанятия в лётной школе, где нам усиленно внушалась мысль о бедственном положении рабочих в капиталистических странах. Здесь мы не встретили жалких лачуг, которыми изобилуют все наши города и особенно их окраины, и не обнаружили признаков бедноты в тех домах рабочей окраины, где мы были расквартированы.
Ещё большее недоумение по поводу плохой материальной жизни немцев вызвали наши наблюдения некоторых пустующих, но каким-то чудом не разграбленных домов здесь, в центре города: отличная, со вкусом подобранная мебель, чудесные ковры и гобелены, великолепные столовые и чайные сервизы в ухоженных, чистых и уютных квартирах, не говоря уже о нескольких роскошных особняках, утопающих в зелени садов и парков, подстриженных и подметённых с немецкой педантичностью.
Может быть, по их меркам, это и были бедные жилища, но они не шли ни в какое сравнение с тем, что я, например, видывал в годы своих странствий по России и в каких мне приходилось жить в довоенные годы.
Вопросов набиралась уйма, а ответить на них было некому.
К тому же скоро некоторых ребят, слишком настойчиво искавших ответы на эти вопросы, сталь приглашать на беседы один капитан, живший особняком от всех в отдельном домике с охраной.
И мы перестали интересоваться житейскими вопросами, тем более, что наступивший июнь внёс существенные поправки в нашу полковую жизнь: одни ребята готовились к отъезду на учёбу в военно-воздушную академию; другие срочно улетали в Москву для участия в параде Победы; все девчата из полка демобилизовались и уже сидели на чемоданах в ожидании эшелона в Москву.
Нашему экипажу выпала "честь" работать по спецзаданию – вести площадное фотографирование территорий, отходящих Польше, и мы с честью выполнили эту труднейшую работу.
Ежедневно вылетая по два-три раза в заданный район, и делая десятки параллельных маршрутов над незнакомой местностью, мы получали целые "простыни" отличных снимков одного масштаба, чем вызывали восхищение армейских специалистов и нездоровую зависть некоторых однополчан. А нам, несмотря на адскую усталость, эта работа нравилась, и мы с увлечением выполнили её.

Но вот наступил август, и нашему полку было приказано перебазироваться в Белоруссию, в город Пинск.
Нам, молодым лётчикам и штурманам, холостым, не обременённым семьями, собраться в дальний путь было не долго: маленький чемоданчик с личными вещами, полученный ещё при выпуске из школы, старая, тоже ещё курсантская шинель да меховое лётное обмундирование, полученное уже здесь, в полку, - вот всё наше имущество. Побросав его в Ф-3, к стрелку радисту, мы, сверкая орденами, привычно впряглись в парашютные лямки и заняли свои места в кабинах, готовые в назначенное время вырулить на старт.
Сложнее было нашему полковому начальству: неизвестно как, где и когда собранное трофейное имущество, занявшее едва ли не целый эшелон, надо было погрузить, отправить куда-то в Союз, организовать его складирование, охрану, последующую транспортировку в Пинск, чтобы затем растащить по своим квартирам.
Словом, забот у людей с большими звёздами на погонах было куда как больше чем у нас, младших офицеров, ещё не имевших своего семейного очага и не таскавших за собой трофейного барахла.
Единственным, пожалуй, трофеем у нас со штурманом были две цветные открытки с чудесными пейзажами Тироля, подобранными где-то в Кенигсберге, да старые каминные часы, подаренные нашему экипажу кем-то из механиков в Тапиау.

Перелёт, как обычно, выполнили одиночными экипажами.
Не тратя времени на знакомство с Пинском , расселились в городе кто где мог, без претензий на благоустройство. Под штаб и казармы нашли старые, кем-то уже обжитые ранее, помещения, а самолёты и всё аэродромное имущество остались далеко за городом, на аэродроме.
Спустя некоторое время распростились с двумя эскадрильями, сокращёнными по штатам мирного времени и, оставшись при двух эскадрильях на Пе-2, полк начал втягиваться в новую, совершенно непонятную, и во многом ещё неведомую жизнь.
Предстояло начать её как бы сызнова, но уже в новом качестве.



Конец


(издаётся посмертно, восстановлено о рукописи)