За гранью, или Попытка исповеди

Лев Котюков
На склоне лет, волей-неволей, начинаешь призадумываться: как я попал в так называемую художественную литературу, и какого рожна ей надо от меня, немощного?!

Уверен, что некоторые, подчёркиваю, некоторые настоящие писатели, в отличие от пресловутых инженеров человеческих душ, страшными русскими ночами, наверняка маются этим тупым, а посему неразрешимым вопросом. Вот и я маюсь, хотя… Да ладно, – маюсь и баста! Ибо лучше не досказать, чем пересказать…

Так-то оно спокойней – и для меня, и для читателей, ибо практически всё написанное мной не понимает почти никто. Но тот, неведомый, кто, к моему ужасу, понимает всё, явно не одобряет моё сочинительство, ибо я давно за гранью благоразумия – и постигнутое мной в слове – ни к чему князьям мира сего, а читателям и подавно.

«Ну, зачем, зачем я, как по пьянке, словно в цементную яму, словно в чужую могилу, угодил в эту чёртову художественную литературу, и что ей, проклятущей, от меня надобно?!» – упорно долбит и долбит душу злой вопрос.

Молчит художественная литература.

Молчит, сука, не даёт ответа!

И я молчу, и не мешаю так называемой художественной литературе дожирать мою смутную жизнь вместе с остатками неверного грядущего.

 

Раньше я огорчался, что меня не читают, и на сей счёт даже накарябал эссе «Во тьме непрочтения».

А теперь тихо радуюсь, что не читают. И радуюсь совершенно обоснованно, ибо, словно порядочный врач, боюсь навредить людям тяжёлым словом своим, да и самому себе, многогрешному. Хватит с меня неведомого судьи, который вроде бы уже решил, что я недостоин сочинений своих, что я слишком уж вольно зашёл за грань дозволенного свыше, откуда нет возврата в благоразумие, где вечное Слово хранит Молчание, где смертные слова земные  без надобности. Но, может быть, мой праведный судья ещё не вынес своё решение и дал малую отсрочку, дабы я всё-таки сумел ответить на вопрос: как я попал в художественную литературу, и какого рожна ей надо от меня, немощного?! И, дай Бог, отвечу! Но не сейчас… Отвечу не как писатель… Отвечу как человек, далёкий-далёкий от сочинительства, – и девизом моего ответа станут слова Сына Божьего:

«Итак, положите себе на сердце не обдумывать заранее, что отвечать, ибо Я дам вам уста и премудрость, которой не возмогут противоречить, ни противостоять все противящиеся вам».

Но сейчас я ещё вроде бы писатель, а посему имею, извините, полное право, вернее, возможность поведать о своей жизни в литературе. Что касается вышеупомянутого права, то это вредоносная химера и бред больного воображения, ибо у человека, пусть даже и писателя, нет никаких прав перед Богом, а только обязанности. Абсолютно согласен с данной постановкой вопроса – и ещё раз приношу почтительное извинение за оговорку по поводу «полного права».

 

Однако что-то тяжеловато и неловко нынче складывается сочинительство моё: какая-то гранитная скованность владеет мной,  как остеохондроз, как идея абсолюта, владевшая Гегелем, – и неспроста он сам стал абсолютом для кретинов, а я, извините, кретином быть не хочу, да и Гегелем быть не жажду.

Каждый человек – абсолют в пределах своей сущности, которая катастрофически неизменна в пространстве и времени, в отличие от личности и безличности, ну и т.п., – без которых нет жизни в так называемой художественной литературе да и самой худ.литературы нет, как метлы без палки и верёвки.

Но, слава Богу, худ.литература живёт и даже песни поёт во всю глоть, типа пресловутой «Смуглянки-молдаванки». Текст данного, с позволения сказать, худ-произведения чудовищен по своей аморальности, безграмотности и глупости. Ну, хотя бы начало:

 

Как-то утром, на рассвете,

 Заглянул в соседний сад,

Там смуглянка-молдаванка

Собирала виноград.

 

    «Как-то (ха-ха!!!) утром, на рассвете…» Полное издевательство над русским языком, но ещё терпимое, звонко перекликающееся с другой, общеизвестной несуразицей «Если кто-то кое-где у нас порой честно жить не хочет…», ибо у лирического героя «Смуглянки-молдаванки» с этим явно проблемы.

С какой такой праведной целью он вдруг на рассвете заглянул в соседний сад?

Да, элементарно, Ватсон! – Наверняка что-нибудь задумал украсть у спящих соседей! А смуглянка-молдаванка каким образом оказалась в чужом саду?  Тоже, стало быть, воровка. И самое кощунственное, что весь этот любовный сюжетец разворачивается в начале Великой Отечественной войны, в Молдавии, оккупированной румынскими фашистами. Главный герой песни – сексуально озабоченный бугай призывного возраста, – не только мелкий вор-хобёл, но и, видимо, дезертир-мародёр.  Вместо того чтобы сражаться в рядах Красной Армии за свободу и независимость нашей Родины, он промышляет в чужих садах-огородах и, уверен, не брезгует даже старыми  хомутами и дырявыми вёдрами.

Не меньше вопросов и к смуглянке-молдаванке (а, может, лесбиянке? – Прим. Л.К.), – собирающей чужой виноград для продажи оккупантам. С какого вдруг бодуна она первому встречному бугаю исповедуется: «Партизанский молдаванский собираем мы отряд»?! А если он – внештатный агент Сигуранцы? (Сигуранца – румынская контрразведка. – Прим. Л.К.)

Да и вообще: не было в Молдавии в годы Великой войны никаких «партизанских молдаванских отрядов», местность в тех краях безлесная, не партизанская, молдаво-румынская, антисоветская местность… Впрочем, на территории СССР не было ни эстонских, ни латвийских, ни литовских, ни, в конце концов, еврейских – и т.п. партизанских отрядов. Но уголовно-националистические банды имелись в изобилии.

Далее по сюжету герой песни – молодой хобёл-мародёр, видимо, попавший на заметку оккупационным румынским властям, делает ноги и прибивается к какой-то шайке, и, о, счастье любви дезертира, встречает свою «смуглянку-молдаванку» – наверняка наводчицу, с которой после гнусных воровских дел собирается предаться честному сексу:

 

Будем над рекою

Зорьки ясные встречать!

 

(Это со смуглянкой-лесбиянкой-то?! Ха-ха-ха!!! – Прим. Л.К.)

Вот такой, господа-товарищи, вырисовывается сюжетец. Вот такой «Клён зелёный, клён кудрявый, развесёлый, резной!..» вытанцовывается.

Но, как говорится, без песни слов не выкинешь… Удивительно, куда только смотрела злобная коммунистическая цензура, ужасами которой и доныне престарелые недоумки-антисоветчики пугают младенцев и покойников, разрешая к исполнению сей чудовищный антисоветский текст знатного песенного шабашника сталинских времён Якова Шведова?! Но чёрт с ней, с цензурой! Нет её – и слава Богу! Хотя, как знать… Но нет, так и нет! Однако уже почти век приличные певцы и порядочные люди с жаром поют эту непотребную песню, абсолютно не вдумываясь – о чём поют, упиваясь с восторгом любовно-воровскими похождениями смуглянки-молдаванки и дезертира-мародера.

Но что делать, такова страшная сила художественной литературы, способная чёрное представить белым – и наоборот.

Кто-то запальчиво возразит: но разве вышеуничтоженная мной песня – художественная литература?! Самая что ни на есть художественная! – отвечаю я, ибо художество – это не правда жизни, а ложь больного воображения, но такая жуткая, такая живучая, что излечить от неё не в состоянии правда человеческая.

И вообще: жить по правде честные люди должны с большой, большой осторожностью, а дураки и подавно.

И самое главное: правда смертных – это не истина… Истина – это правда бессмертных! И всё, что вне истины – ничто!

А что касается худ.литературы, то вред от неё преогромный. Человек, прочитавший три «культовых» книги: «Мастер и Маргарита», «Лолита», «Архипелаг Гулаг», – и уверовавший в их непогрешимость, человек с застывшей чёрной смолой вместо мозга, человек как бы имеющий собственное мнение, не только безнадёжен для истины, но и страшен, как карманная водородная бомба за три секунды до взрыва.

Однако эти три секунды всё ещё в запасе, и я могу продолжить своё неловкое сочинительство, не отвлекаясь на суетные новости, которыми столь озабочено большинство пишущих и пьющих.

 «Что у нас новенького?!» – дыша перегаром, вперебой вопрошают они. Но я стойко молчу, ибо пристрастие к спиртному и к новостям говорят о неустойчивости личности и нежелании познать вечное.

И не спешу за водкой, как некоторые, поскольку спешка никак не влияет на продолжительность жизни, – и  в одну единицу времени, как не спеши, больше единицы жизни не вложишь. И худ. творения спешащих, как правило, не более примечательны, чем пьяный бомж в свежей привокзальной луже.

Но, но, но!.. Что-то не туда меня сочинительство заносит, в какое-то неблагородство подзаборное, а ведь я о своей жизни в худ.литературе повествую, пытаясь посильно ответить на вопрос:

«Как я, горемычный, угодил в эту самую худ.литературу, и какого рожна ей, поганой, от меня надобно?!»

 

И, о, гром небесный!

Телефонный звонок некой благородной пис. дамы, т.е. писательши, возвращает меня в нетраурные рамки разумных приличий.

Я предусмотрительно не озвучиваю ФИО милейшей пис-дамы, дабы не ославить её скромное благородство в писательских кругах, достаточно и моей громкой, угрюмой фамилии для окололитературных приживалов, негодяев и завистников. Но осмелюсь сообщить, что её муж, естественно, потомок доисторического княжеского рода Кукарекиных, после почти сорокалетнего сожительства, вдруг узнал, что его супруга  – урождённая графиня Шарлотта фон Кацнельсон, скрывавшая своё благородство в годы коммунистических гонений ради благополучия семьи, а ныне не афиширующая сие из-за наследственной скромности.

Странно, что князь фон Кукарекин так поздно прозрел, видимо, тайная графинюшка Шарлотта Кацнельсон слишком хорошо крестьянские щи варила.

И вот эта пис-дама, фамилию которой я упорно не озвучиваю, боясь, как бы не осыпалась тяжёлая-претяжёлая косметика с её лица и с прочего, измучив меня, многогрешного, своими сонетами, триолетами и мадригалами, настойчиво начинает требовать активизации творческой жизни в рамках художественной литературы, т.е. презентаций, декламаций и фуршетов под гитару с селёдкой. Дабы как-то повежливей отделаться от неугомонной пис-дамы, графиня как-никак! – я предложил:

– А давай-ка мы наградим тебя за вклад в худ.литературу каким-нибудь солидным дипломом!!!

Как правило, получившие литературные отметины пис-дамы и пис-мудаки на некоторое время оставляют меня в покое, и начинают докучать другим, резонно требуя от них в соответствии с наградами, – фуршетов, презентаций и декламаций под гитару и селёдку с гитарой, тьфу! – с гарниром.

– Не знаю, не знаю, стоит ли меня награждать… Я ведь скромный человек и не гонюсь за наградами, как некоторые… (камешек явно в мой огород. – Прим. Л.К.) – закокетничала пис-дама.

– Вот поэтому именно тебя и стоит отметить! За скромность!.. Не за наглость же нам людей награждать… – внушительно возразил я, вспомнив замечательный афоризм моего старшего товарища, незабвенного Сергея Владимировича Михалкова Первого, которым он одарил меня за то, что я постеснялся без очереди взять коньяк в буфете ЦДЛ, и заставил малость потомиться  великого покровителя непризнанных талантов.

«Скромность, Лёва, ук-к-к-крашает ск-к-к-ромного человека!» – назидательно изрёк Михалков, принюхиваясь к коньяку.

Вот уж кто умел с непревзойдённой элегантностью ставить на место, соответствующее их способностям, бесчисленных пис-дам с пис-мудаками, – и у которого я кое-чему успел научиться, несмотря на свою родовую строптивость и пережитки советского алкоголизма.

 

Вспомнив великодушный наказ Михалкова, я тотчас позвонил в администрацию президента… Президента академии русской словесности, а также по совместительству президента других значительных академий и общественных организаций, председателю Высшего творческого совета, заслуженному экологу Московской области, генерал-викарию Григорию Борисовичу Осипову и предложил наградить вышеупомянутую благородную пис-даму почётным дипломом «За скромный вклад в художественную литературу» под девизом «Скромность украшает скромного человека!». Григорий Борисович, хоть и слыл значительным лицом, был человеком с добрейшей и отзывчивой душой. Он слёту предложил усилить мою формулировку:

– А если мы отметим её более весомо: «За очень скромный вклад в художественную литературу?»

Я охотно согласился, но дополнил предложение своего соратника:

– А мне, дабы пис-даме было нескучно, прошу вручить диплом «За более чем скромный вклад в художественную литературу», ибо у меня свои счёты, нет-нет, не с пис-дамой, а с художественной литературой, в которой я уже столько лет возмутительно и неясно пребываю, как беглый каторжник Жан Волжан. Разве не заслужил?!

Григорий Борисович охотно согласился – и наградил соответствующими дипломами пис-даму, и  меня, многогрешного. И так ловко наградил, что все остались довольны – и муж пис-дамы, потомок доисторических князей Кукарекиных, и охотно молодящаяся пис-дама, которую я как бы в шутку назвал дочкой, –  и, естественно, художественная литература, зримо и незримо присутствующая на нашем, ну, очень скромном торжестве в ЦДЛ, где Михалков Первый, в годы советские и антисоветские, поучал меня уму-разуму. И самое удивительное, в этот вечер худ.литература ничего ни от кого не требовала, несмотря на мой красивый диплом с лошадиных размеров золотой надписью «За более чем скромный вклад в художественную литературу». И даже тупое присутствие на нашей гульбе некого самовлюблённого завистника Ерофея Смрадова не омрачало настроения.  И брезгливо глядя на Смрадова, мой соратник Эдуард Хандюков-Афганский, волей-неволей, ознакомившийся с его окололитературными испражнениями, сказал:

«Не тронь дерьмо, дай ему подсохнуть!»

И забудем о Смрадове. Хотя… Ну да ладно, ибо человеку, обделённому женской любовью, остаётся любить только самого себя, что обычно заканчивается, или самоубийственной тоской, или пошлой педерастией.

И странно, почему-то в связи с ничтожной фамилией Смрадова возникает непотребная фамилия писателя Набокова, который давным-давно нагло прокаркал, брызгая завистной слюной:

«Я ненавижу трёх докторов: доктора Чехова, доктора Живаго и доктора Фрейда!»

Ну, как говорится, – опаньки! – приехали! Вот до чего доводит людей чрезмерное увлечение художественной литературой.

Первое – т.е. Чехов… Чёрная зависть посредственности к абсолютному гению, ибо г. Набокову до Чехова, как до неба.

Второе – т.е. Пастернак.  Чёрная зависть посредственности к более удачливому и талантливому современнику, поскольку сам г. Набоков и близко не был подпущен к нобелевскому лауреатству.

Третье – т.е. Фрейд… Тут уже не зависть, а зоологическая ненависть, ибо психоанализ по Фрейду до дна вскрывает поганенькую сущность г. Набокова, – все его гнусные комплексы вкупе с латентной педерастией.

Лично я, в отличие от г. Набокова, боготворю Чехова и обожаю Пастернака. Очень люблю прекрасный роман «Доктор Живаго», несмотря на Нобелевскую премию, явно недооценённый критикой и читательским дурачьём. Удивительно – какую антисоветчину нашла в романе коммунистическая цензура, в отличие от препохабной «Смуглянки-молдаванки»? Её там не усмотреть и с «тысячью биноклей на оси». (Строчка из стихотворения Бориса Пастернака «Гамлет». Напоминаю тупым читателям полностью всю строфу: «На меня направлен сумрак ночи / Тысячью биноклей на оси. / Умоляю, если можешь, Отче, / Чашу эту мимо пронеси!» Цитирую по памяти… Если у Пастернака не совсем так, то, уверен, он на мою редактуру не в обиде. Бинокли на оси – это театральные бинокли типа лорнета. Что такое лорнет – объяснять не буду, ибо малость подустал. Да и бесполезно объяснять дуракам очевидное. Легче объяснить абсолютно необъяснимое. И вообще: читайте Бориса Пастернака, авось и поумнеете незаметно для самих себя и для многострадального Бориса Леонидовича, Царствие ему Небесное! – Прим. Л.К.) Лирический роман замечательного поэта – удивительно оригинальное творение, – и я скорблю об идиотах, не понимающих сие и скучающих над страстным текстом.

А что касается гениального Фрейда, то, слава Богу, что он есть, что с помощью его методов можно познать больную человеческую сущность типа Набокова и поставить соответствующий диагноз.

Впрочем, Набоков с лукавой помощью худ.литературы без докторов сам поставил себе диагноз. Этот диагноз прост и ясен, как тухлый валенок в летний день на солнцепёке: дегенеративный снобизм.

– Да что вы себе позволяете, Лев Котюков?! – слышу я истошный, многоголосый вопль из недр окололитературной помойки, – Безобразие! Просто писательский беспредел! Кто вам разрешил?! По какому праву, Лев Котюков, в своих примечаниях к тексту вы ещё и читателей оскорбляете?!

– Виноват… Оскорбляю! Но ведь только в примечаниях… И вообще… У меня справка есть, тьфу, вернее, диплом «За более чем скромный вклад в художественную литературу». А посему ещё не то могу себе позволить!.. И ничего вы со мной не сделаете, я за гранью благоразумия… Но из последних сил сдерживаю себя… Пока сдерживаю, так что, ха-ха-ха, держитесь от меня подальше, господа хорошие-нехорошие. И кстати, у меня о, какая крыша, – Солнцевская!!! А за мной стоят, как три богатыря, – три доктора: Чехов, Живаго и Фрейд.

Так что я  очень многое могу себе позволить. Ведь позволено было благополучному дегенерату Набокову хулить не только Чехова, Пастернака и Фрейда, но и Достоевского, Бунина, Шолохова.

Чего стоит его мерзопакостная оценка великого «Тихого Дона»: «Коммунистическую агитку «Тихий Дон» я оставляю за пределами художественной литературы…».

А?! Каково?! Как говорится, без комментариев!!! Достаточно того, что даже пресловутая худ.литература почти возмутилась, как море дождей на Луне, внимая дегенеративному бреду. А завистный извращенец г. Набоков, подло и безнаказанно, помочившись на штанину многострадального Шолохова, трусливо умудрившись отвертеться от участия в трёх великих войнах, (И вовсе не по состоянию здоровья… Спортсмен, супермен, чуть ли не чемпион Берлина 20-х годов по теннису. – Прим. Л.К.) благополучно осел в хитро-жёлтой Швейцарии не только для сочинения романов типа омерзительной «Ады», но и в качестве этакого якобы независимого судьи от художественной литературы. Объявил гением посредственного графомана Сашу Соколова, одобрительно поддержал строчкогонов, стукачей-слухачей, крысятников-шестидесятников, отказался посетить СССР, убоявшись ссылки (ха-ха!) в Сибирь, – и благополучно почил во лжи и славе. Но более полувека минуло, а наша «просвещённая» публика всё продолжает внимать откровениям автора тягомотной Лолиты, трусливому лжецу, обгадившему Чехова, Пастернака, Шолохова и Фрейда! Удивительно, как это он не обгадил величайшего Эйнштейна?! Видимо, убоялся резкого окорота высших сил – и запрятал лживый язык в свою любимую задницу. (На сей счёт, т.е. о «любимой заднице», желающие могут прочитать роман г. Набокова «Ада». Но это не дружеский совет, не настойчивое пожелание, а голая, как выше упомянутая «любимая задница», информация, которой делюсь исключительно ради просвещения некоторых читателей-недоумков, а не ради излишнего злословия. – Прим. Л.К.)

Нет, что ни говори, но трижды прав великий Платон, сказавший почти две с половиной тысячи лет назад: «Искусство не трибуна для порока». В наши дни искусства почти нет, а трибуна для порока, увы, в наличии.

О, Боже Правый, кому верят в мире сём бедные, бедные люди?!

Кому?!.. Кто оградит, кто спасёт бедных разумом от лукавства князей тьмы?! Эх, Сталина на них нет!!!

Вера без любви – ничто!

И любовь без веры – ничто!

И…

И вдруг я отчётливо понимаю – что нужно от меня этой т.н. художественной литературе.

Лжи!!!

И я лгу!.. Лгу и страдаю… Лгу умышленно, ибо знающий правду и таящий её от немощных мира сего – не грешник, а страдалец. Для немощных бремя правды смерти подобно! Вот почему я так неловко и тяжело живу. Вот почему мне так неловко в сочинительстве своём, поскольку я упорно стараюсь говорить правду, а правда и художественная литература также чужды друг другу, как жизнь и время. И более чем чужды, они необоримо враждебны друг другу, ибо жизнь во времени конечна, а время без жизни –  ничто.

Правда искусства – это не правда жизни, а правда лжи. И, стало быть, правда греха, ибо всякая ложь есть грех. Но!.. Но!.. Но!.. Но и грех нуждается в правде, т.е. в исповеди… И после сего в прощении, если на то будет воля Господня… И я, чего уж тут скрывать, надеюсь на прощение – и всей душой жажду, чтобы Господь надеялся на меня во времена последние и вне последних времён. И не выдаю нужду за праведность, дабы из последнего грешника обратиться в предпоследнего.

«О, если бы знать! О, если бы знать!.. –  угрюмо бормочу я про себя, и сам себе отвечаю, – Лучше не надо! Лучше не надо!»

И возникает на мгновение из невыносимой, нечеловеческой пустоты без тьмы и света  пронзительно одинокое лицо человека. Возникает лишь на мгновение, но я успеваю понять, что человек с одиноким лицом – Чехов.

Этот человек, как никто из смертных, знал всё, что нам, многогрешным, знать не надобно…

И глохнут над бездной последнего одиночества, обращаются в пепел безмолвия слова бессмысленной мольбы:

«О, если бы знать!.. О, если бы… О, если …»

И никакой художественной литературы нет и в помине, которую я так ненавижу, но в которой мне невыносимо хочется остаться, как последнему кленовому листу в ледяном листобое на окраине хмурой русской осени.

Странно, но я почему-то упорно чего-то жду, хотя ожидать давно нечего. Впрочем, когда жизнь почти прожита и даже без водки кажется нестрашной женщиной, неплохо и подождать лишних лет десять-пятнадцать, ну, хотя бы ради природного любопытства: чем закончится нынешний смутный передел мира? Да и собственная судьба, как ни отстраняйся от неё, не оставляет в покое душу. Ибо Господь не только Творец человека, но и Промыслитель его истории в пределах, не отнимающих у человека свободу воли.

И вообще: пропадает мой протестный, саморазоблачительный запал, полнящий мои неловкие заметки, спешно улетучивается неведомо куда вместе с идиотским вопросом: «Как я попал в художественную литературу и какого рожна ей от меня надо?»

Да и не хочу я на него отвечать!

– Но вы ведь обещали, Лев Константинович! – слышу разочарованные голоса верных друзей и недругов.

– А я вам лгал!!! – категорично рявкаю я.

–? ? ? ! ! !

И отстаньте от меня, ибо всяк человек – тщета и ложь! Я не хочу уподобляться нынешним, обдолбанным интернетом сочинителям, суматошно карябающих грязными ногтями огненный гранит вечности! Я ничего не хочу! Я давно за гранью.

Но эти слова не слышит никто, ибо я как бы сам себе отвечаю, дабы хоть как-то охолонить душу, уставшую от неверных людей.

И ещё: у Бога нет последних слов,

                сила без дерзновения – ничто,

                вне Бога ничего нет, даже небытия,

                Бог – не человек, чтобы Ему лгать,

                честность повторима, талант – никогда!

Истинная жизнь – всегда исключение из правил, а, стало быть, всегда вне закона, ибо Божья свобода – это отсутствие греха.

Правда искусства – это не правда жизни, это правда лжи! А, значит, правда греха.

Эй, кто там?! Проходи, забор скоро кончится!!!

                Ну и т.п.

Но идут и идут неведомо куда неведомые сами себе люди, – и упорно жаждут остаться в неведомом, как первые снежинки в ранней осени, не понимая, что наличие одного разума не делает человека свободным.

А я, словно свеча, горящая с двух сторон. Я всё время между двух огней. Я пепел и свет. Но я есть, потому что меня нет. И меня нет, потому что я есть. Вот такое моё состояние, а нужно всё-таки жить и творить не во гневе огненном, а с благодатной кротостью, и без высокомерия, как в присутствии Бога. И не гордиться ничем, ибо  настоящая любовь не знает гордыни, ибо вечная новизна есть Божественная неизменность.

Мнимое абсолютное совершенство – искушение души. Совершенство сродни лукавству, лишь дураки совершенны в глупости своей. И только в истине совершенный закон свободы. Но сколь далеки  мы все от истины в жизни нашей. Жизнь – игра. И всего трудней человеку играть самого себя, особенно  человеку с ясным сознанием. Кретину, наоборот, легко… Ему играть ничего не надо, ведь он и без игры – кретин. Но нельзя подпитывать смиренным молчанием дерзость людей беззаконных. О, как их пожирает  чёрная зависть беззакония! Просто поедом жрёт!.. Хуже, чем меня, многогрешного, художественная литература…

И восходит над безмолвием бесконечных равнин белокаменная Луна, и овладевает лунный свет безмолвием земным.

 

О, русские долгие ночи!

О, злое безумие бессонницы русской!!

О, страшные русские сны!!!

 

Сколько раз, не счесть, мне снилась неописуемо огромная художественная литература. Она наваливалась на меня во сне, как пьяная, красивая баба, и неотступно требовала и требовала вечной любви во времени земном. И отказать ей было почти невозможно. И я с ужасом отдавал любовь свою, ибо нельзя отказывать женщинам, даже ради безнадёжной любви к гонорарам.

Но с недавних пор этот кошмар стал отступать – и чёрные тени ночей обратились в серебряный свет, а моё последнее одиночество обратилось, – нет не надеждой, а смирением.

И однажды в светлом сне ранней осени возникла печальная женщина, которую я давно позабыл. Но лицо женщины не было печально, как в последний миг нашей разлуки, будто она вперёд меня до конца познала, что погибель – это не уничтожение, а иное существование человеческого сознания вне пространства и времени.

Слава Богу, художественная литература не имела никакого отношения к потерянной женщине. Это было моё личное, которому во веки веков не стать общим. И это была моя великая победа над художественной литературой во времени и вне времени.

А наяву я продолжаю творить на поприще своём вопреки последнему одиночеству, со всяким смиренномудрием и многими тяготами, среди искушений, приключившихся со мной по злоумышлениям воинствующих иуд от художественной литературы, но больше по собственной вине, не страшась неволи и скорби, и жизнью своей не дорожа за гранью понимания и благоразумия.

И не надо ничего! Ничего не надо!

Жизнь, какая-никакая, ещё в наличии – и этого вполне достаточно для недостижимого счастья.

Блаженнее отдать, нежели принять…

Блаженнее до конца остаться непобеждённым, чем стать жалким победителем последних времён…

 

И что сказал, то сказал!..