Тифлисъ обетованный. Роман. Книга 1

Ирена Катрина Кескюлль
[Произведение является художественной интерпретацией реальных событий. Фамилии всех главных героев изменены]


В 19... году в июне, в июле горели красными пожарами леса и травы, красным диском вставало солнце, томились люди в безмерном удушии.
Борис Пильняк, «Голый год»



ПРОЛОГ

В гостиной большого красного дома с коллонадным фронтоном висели портреты двух женщин, двух красавиц, двух сестер Коморовских – Ольги и Нины – из прежних времен – годы 1910-ый или 1912-ый... Две польки, дочери мятежного капитана российской Царской Армии, впоследствии обе они не будут счастливы. Вскоре портреты исчезнут, но пока они символизируют прекрасную, уходящую эпоху и начало великих перемен в человеческих судьбах – перемен, которых будет множество после революции.
Нина выйдет замуж за учителя гимназии, которого несколькими годами спустя при выходе из экипажа застрелит его же собственный ученик – за обидный «волчий билет»…
Ольга станет женой генерала, обрусевшего шведа Сергея Линдберга, с которым проживет долго, но тяжело и безрадостно.
...В гостиной дома на Виноградной  улице в Тифлисе висели два портрета женщин со спокойными, ясными и одухотворенными лицами. Они еще ничего не знали о Будущем.



Книга I
На заре. Красный дом

…О, как солнечно и как звездно
Начат жизненный первый том,
Умоляю — пока не поздно,
Приходи посмотреть наш дом!

Будет скоро тот мир погублен,
Погляди на него тайком,
Пока тополь еще не срублен
И не продан еще наш дом.

Этот тополь! Под ним ютятся
Наши детские вечера.
Этот тополь среди акаций
Цвета пепла и серебра.
Марина Цветаева


Легконогая, через солнечное пятно на полу, в комнату вбежала трехлетняя Лиля. Суровое лицо Сергея Александровича прояснилось, он встал из-за письменного стола и подхватил дочурку на руки. От него она унаследовала северную строгость выражения и черт, но глаза были темные, Ольгины... Она устроилась на его суконном колене, он ласково перебирал грубыми руками батистовое платьишко – сейчас она стала постарше, а то раньше, бывало, вдруг отвесит ему звонкую пощечину, вскочит и убежит...
Он играл с ней, когда его никто не видел; его солдатская нежность была неуклюжа и комична, а терпкое словцо так и грозило сорваться с языка. Он зарылся лицом в ее густые тонкие волосы. Как чудесно и невинно пахнут эти совсем золотые младенческие локоны – словно теплой водой и фиалками!
На пороге появился мальчик лет пяти, с продолговатым правильным лицом и недетским взглядом. Сергей Александрович угас и выпустил Лилю. Отец и сын смотрели друг на друга, как из разных миров, молча, почти враждебно.
Линдберг прогнал детей и взялся за оставленные бумаги. На миг в памяти пронеслась сцена крещения трехлетнего Виктора и новорожденной Елены: это был 1915-ый год, православный храм... крестильные рубашки, вся светящаяся Ольга...
Это все запах распаренных акаций в нагретом после полудня воздухе... как он некстати! Из остальных комнат большого гулкого дома в его кабинете не было слышно ни звука, лишь откуда-то с Кирочной  площади неслись вопли старьевщика и запоздалое завывание молочника – Мацони-и!


Под сильными, тренированными руками Ольги рояль рыдал Лунной сонатой. Сказывалось блестящее петербургское образование – у нее была своя манера игры и свой музыкальный прононс. В смутные времена она будет давать уроки музыки, и это существенно облегчит жизнь дому Линдбергов.
В кругу тусклого лампового света кружились ее дети – пятилетний сын Виктор и младшая – Лиля. Скоро к ним присоединилась маленькая кузина Женечка, дочь Ольгиной сестры Нины. Она и Лиля были в одинаковых платьицах – позднее, став взрослыми, они тоже будут шить себе одинаковые фасоны.
Ольга хлопнула крышкой рояля и притянула к себе Виктора. Эти двое были невероятно близки – как и отец с Лилею – у них были отлитые на один манер лица и похожие глаза – пока Ольга была молода, это замечали все.
Дети сели вместе с гостями пить чай из немецких фарфоровых чашек – таких тонких, что их стенки просвечивали насквозь. Появился Сергей Александрович Линдберг – высокий и плотный, в генеральском мундире, и унес сонную Лилю в детскую – комнату с огромным окном во двор, в которое глядела мощная плодоносная яблоня.
…Политические потрясения следовали одно за другим. Революции 1905-го и 1907-го годов эхом отозвались в истории Грузии. Вооруженное восстание было подавлено царским режимом, а за этим последовали карательные экспедиции. После первой мировой войны экономика и народное хозяйство Грузии находились в состоянии разрухи. Последовавший вскорости Октябрьский переворот, однако, сделал возможной недолгую самостоятельность. К власти в Тифлисе пришли лидеры местного национального движения меньшевистского толка.
Уже в феврале 1921-го года, благодаря активным усилиям вторгшейся в Грузию Красной Армии, независимое правительство во главе с Ноэ Жордания  было свергнуто. 25 февраля 1921-го года Серго Орджоникидзе телеграфировал В. И. Ленину: «Над Тифлисом реет красное знамя Советов. Да здравствует Советская Грузия!»
Сергей Линдберг, как и многие белогвардейские военные, которые не сумели или не захотели бежать за границу, был лишен звания. Другие, менее удачливые, пали первыми жертвами масштабного передела Кавказа. Его в лучшем смысле слова буржуазная культура начинала таять, растворяться, подобно прекрасному мареву; социалистические лозунги и реформы подтачивали ее, и вот, она уже кровоточила кумачовыми стягами. Они были на всех центральных улицах, словно советская власть, как стихийный золотоискатель, спешила застолбить свои участки.
Дом Линдбергов изо всех сил старался сохранить прежние традиции, правда, улица его обитания из Виноградной была вскоре переименована и получила название, более актуальное в новые времена. Несмотря на наступившие с хаосом лишения, Ольга не спешила отказываться от «старорежимных» привычек – держала прислугу, по-прежнему ходила к заутрене в Дидубийскую церковь, а по воскресеньям поднималась к притулившемуся на Мтацминде храму святого Давида. Дети играли там в жмурки прямо среди могил Пантеона.
Тифлис был тогда все еще прекрасен – город-вселенная, город-интернационал, гармоничный в своем архитектурном хаосе, где готика соседствовала с восточными куполами бань, польский костел, лютеранская кирха и русский православный храм уживались на расстоянии минутной ходьбы друг от друга, и существовала еще, даже в речевом обиходе, совершенно особенная национальность – тифлисец.
В те годы в Грузии бытовало легкомысленное мнение, что все потрясения остались позади, и теперь можно, потихоньку приспособившись к этой власти, продолжать жить по-прежнему. Но над страной сгущались пришедшие с севера облака. Грозы еще не было.
Маленькая Лиля Линдберг пугалась алых знамен. Они вызывал в ней суеверный ужас. Ее брат часто стоял во дворе, и молча смотрел, как мальчишки играли в свержение царя. С кого-то с гиканьем срывали картонную корону, топтали ее ногами, а в завершение «царя» обязательно били.
-Ты за кого – за красных или белых? – спрашивали они у Вити Линдберга.
Тот уходил прочь, ничего не отвечая, и вспоминал изувеченный белогвардейский мундир отца, на котором не осталось ни одной геральдической пуговицы.
Виктор рос не по годам впечатлительным, Лиля была капризна и избалованна, но – сама естественность. Нина, Ольгина сестра, часто приводила к ним свою Женечку - хрупенькую девочку с лебединой шеей. Она занималась в балетном училище, где преподавала местная знаменитость – пожилая мадам из Брюсселя. «Заодно у нее будет и французский», – радовалась Нина, отчаянно цеплявшаяся за прежние устои.
Лет в тринадцать-четырнадцать Женечка ревновала возмужавшего кузена к его новым интересам, а кузину – к первым поклонникам. Никто из семьи не мог похвалиться влиянием на Лилю – строптивая девчонка признавала только авторитет отца и пользовалась тем, что рядом с ней его суровость таяла. «Папка, дай денег!» – кричала она ему беззастенчиво, и, когда он топал ногой, с хохотом убегала. «Егоза!» - бросал ей вслед Линдберг. Серьезных размолвок между ними никогда не случалось.
Лиля была очаровательным подростком: с льняными кудрями, с рождения не стриженными, которые она подвязывала двумя синими лентами, и неожиданно карими глазами. Рядом с ней Женечка смотрелась сухой и болезненной, ощущая временами даже некоторую свою физическую ущербность.
Вскоре, однако, случилась беда – отец Женечки, Михаил Погорельцев, директор бывшей гимназии, был убит на улице. Стрелял его собственный ученик. Овдовев, Нина еще больше потянулась к семье сестры, где, как ей казалось, все были до невозможности счастливы, хотя жизнь Ольги с Сергеем Линдбергом была далека от гармонии – у него был исключительно тяжелый нрав и такая же тяжелая солдатская рука, которую, как поговаривали, он мог в порыве гнева поднять на супругу. Он был очень падок до женщин и нередко как бы невзначай норовил ущипнуть бывавших у них в гостях, пугливых Лилиных подруг... С Ольгой он сохранял формальный брак ради благополучия детей: ругалась чета между собою только на правильном французском языке. Тогда породистое лицо Линдберга наливалось кровью, а у Ольги, всегда такой выдержанной, становился визгливый голос. Сергей Александрович как-то раз смеялся до слез, застав маленьких Виктора и Лилю, которые, копируя родителей, несли какую-то тарабарщину с грассированным «р».
Линдберг был немногословен и жил собственной, в некотором смысле аутичной жизнью, – редко бывал дома, по выходным ездил на охоту с собакой и писал картины маслом. Над роялем в их гостиной висела сделанная им копия «Девятого вала» Айвазовского, в размер оригинала.

 

Три девочки – Лиля Линдберг и две ее подруги – возвращались из школы по Квирильской улице, оживленно болтая. Как и все дети двадцатых они были одеты очень непритязательно – да и откуда было взяться деньгам? – только Лиля была в чем-то шелковом, перешитом из материнских вещей. Сбитые сандалии шлепали в желтой пыли.
-Начало сентября, Лилечка, - увещевала Аля Лебедева, маленькая, прозванная вошью за эту мелкость, девчушка – откуда взяться в нашем саду цветам, да еще и таким необыкновенным, как тебе хочется?
-А я знаю, знаю – есть, – затараторила Лиля, – не у вас, так у других. У Киршенбаумов во дворе даже лилии росли – я еще в прошлый раз видела, когда к ним ходили с мамой.
-Чего же ты тогда не попросила? – вмешалась Агамик, полная девушка с ланьими глазами, называющая себя Адой.
-Вот еще – просить… Разве мама позволит? Старик Киршенбаум, конечно, дал бы, но… Знаете, что? А пошли к ним сейчас?..
Подруги свернули в сторону Кирочной площади, в переулке близ которой стоял роскошный особняк евреев-интеллигентов Киршенбаум – на треть укрытый плющом.
Лиля смело двинулась к подъезду, чтобы позвонить, но вдруг остановилась, дергая свои локоны.
-А зачем нам к ним заходить? Держите-ка! – она сунула Але свои перетянутые ремешком книги и полезла через ограду, нимало не смущаясь, что задранный подол высоко открыл ноги в нитяных чулках.
Агамик с Алей переглянулись. «Дура!» - сказала Аля и покрутила у виска пальцем. В ответ Лиля Линдберг показала язык и спрыгнула прямо в сад. Через несколько минут она показалась с букетом желтых лилий и еще чем-то в волосах – удивительно красивым… Падая, она содрала коленку, но не обращала на это внимания, гордо идя с цветами среди прохожих, а Аля несла связку ее учебников… Вдруг Агамик одернула ее.
-Смотри, ксендз!
Навстречу им неспешно шел католический священник в сутане, видимо, из польского Петропавловского костела, который они только что миновали.
-Лилька, ты у нас самая храбрая – попроси благословения! – зашептала Аля.
-Зачем?
-А просто так, из интереса. Чтобы быть счастливой.
…И Лиля Линдберг со своим лохматым букетом без стеснения преградила путь священнику и преклонила колено.
Пожилой патер возложил руки на ее белокурую голову и пробормотал что-то по-латыни. Когда она поднялась, выражение ее лица было настолько серьезным, как будто имела она хотя бы малейшее представление о религии. Но все равно – она ощущала мир.
Это был 1928-ой год, сентябрь. До грозы оставалось еще девять лет...
В тот день Лиля возвратилась домой под вечер. Смерклось рано, и она поначалу не разглядела, с кем это мать так жалостно разговаривает во дворе.
-Ванечка, возьми, поешьте все вместе, хорошо? Я ведь знаю, что у вас сегодня ничего не варили. В маленьких дворах все всё друг про друга знают, даже если не хотят... Ну вот и славно. Беги теперь. Беги, хорошо?
-Мама, кто здесь был?
Лиля вступила в пространство тени, отбрасываемой кроной притулившегося к их дому дерева. Ольга стояла под ним и улыбалась.
-Младшенький, Пирцхалава. Они там в подвале вшестером ютятся. Мать измучена вконец. Голодные. А этот... двенадцать лет... насупленный такой ходит. И смешно сказать – все время повторяет, что мы все капиталисты. И что до нас еще доберутся. Ну какие ж мы... прости Господи...
Она рассмеялась совсем по-девичьи.
-Ты отдала ему наш обед? – спросила Лиля.
-Ну отдала... Ты что такая хмурая?
-Лучше бы ты собак подкармливала, чем этих...
-Как? Кого? Ты что это такое говоришь?
-Папа сказал, что его брат служит в каком-то расстрельном отряде. И из всех этих детей вырастут такие же шакалы...
-Да замолчишь ты или нет?! – Ольга стала трясти дочь за плечи, но волна ядовитого страха уже подкатывала к самому горлу.
В подворотне давился от смеха Линдберг.
-Молодец, Лилька! Молодец, девчонка! усвоила, ты посмотри. А вообще, Ольга, и ты, душа моя, должна знать, что если человек подберет на улице бездомную собаку и накормит ее, она его никогда не укусит. Этим собака отличается от человека. Это еще сам Марк Твен писал...
-Ребенок! Голоден! – захлебнулась криком Ольга.
-Он не ребенок, – устало отозвался Линдберг. -Он наш классовый враг. И если он вырастет и все еще будет голоден, стоит тебе повернуться к нему спиной, он размозжит камнем твое темечко и будет кричать о справедливости...
Он осекся. Лиля плакала.


-Лилечка, ты только посмотри, какие облака! – Женя вьюном закружилась вокруг кузины. Вся в вечернем свету, та приблизилась к краю крыши, глянула – над городом, обгоняя друг друга, бежали облака – одни похожие на обрывки черного дыма, другие – на перья; зрелище менялось, деформировалось – дикое и прекрасное. К одной точке неба, сразу с трех сторон, клином сходились грозовые тучи.
…На крыше красного дома на Виноградной улице стояли две совсем еще юные девушки – лет шестнадцати – изможденная хрупкость одной выдавала балетные тренировки, вторая была крепкой и статной, как кипарис. Обе они были в одинаковых платьях, сшитых по дачной моде тридцатых, и во фланелевых носочках.
-Лиля, Женя, улыбайтесь, я фотографирую! – на крышу по скрипучей лестнице взбежал Виктор Линдберг. От прежнего мальчика в нем остался только ранимый рот. Высокий, сложенный, как античный бог, молодой человек унаследовал замечательные черты матери. С годами даже Женечка начинала слегка робеть перед ним.
…Это случилось в июне 1931-го года, в день рождения Виктора, который к тому времени уже стал студентом инженерно-строительного факультета Грузинского политехнического института . Дом Линдбергов был полон гостей, несмотря на тяжелые времена. Разумеется, теперь не могло быть и речи о чем-то в духе дореволюционных приемов, но молодежь весело отплясывала под мелодии коричневого патефона с клеймом Ногинского завода. Большинство модных композиций того времени было стилизовано под фокстрот. В середине вечера вошла Ольга Николаевна, взмахнула крылатыми рукавами и уселась за рояль. Этот романс был ее коронным… эфемерное напоминание о прошлой жизни, смешок в лицо новой – упрямый старинный романс.

Гори, гори, моя звезда,
Звезда любви приветная!
Ты у меня одна заветная,
Другой не будет никогда,
Ты у меня одна заветная,
Другой не будет никогда!

Звезда любви, звезда волшебная,
Звезда прошедших лучших дней!
Ты будешь вечно незабвенная
В душе измученной моей!

-Ты говорил, что Колчак любил это петь? – шепнула Лиля отцу на ухо.
-Вздор.
Он остановил Ольгу и картинно поцеловал обе ее руки.
-Довольно, матушка. Здесь молодежь, она веселиться желает. Им надо этих… падекатров современных, чтобы в пляс, в пляс… А ты тут соловьем заливаешься. Того гляди, засмеют.               
И как раз в тот момент, когда обиженная, непонимающая Ольга собирала в стопку ноты, когда ставили пластинку с танго «Зачем?» Георгия Виноградова, на входную дверь обрушились удары. Лиля выронила бутылку из-под лимонада. Никто не пошел отпирать, но щеколда не выдержала сама. Время как будто сгустилось и замедлило ход. По их веранде шагали двое в колоритных буденовках, похожие на ряженых киногероев.
-Отставной генерал Белой Гвардии Закавказского…– начал один, но Сергей Александрович Линдберг в летней гимнастерке без погон выступил вперед и отобрал у него бумагу.
-Шшш… Мне и так понятно. Вы мне здесь всех гостей распугаете. Если у нас с вами есть свои счеты, поквитаемся потом, ребята.
 -Это возмутительное поведение, -  захлебнулся человек в буденовке и затряс брылями. – Прекратить клоунаду. У нас ордер на ваш арест.
-Ну и славно, что ордер. Зачем орать? Поплясали бы с нами лучше, а? А что ж так тихо? – он обвел глазами юные, осунувшиеся сразу лица сыновних друзей. – Ставьте!
Кто-то машинально набросил на вращающуюся пластинку иглу патефона, и старательный голос заверещал:

зачем смеяться
если сердцу больно
зачем встречаться
если ты грустишь со мной

зачем играть в любовь
и увлекаться…

Патефон спихнули на пол.
Он ахнул и выплюнул пару пружин.
-Пьяные кривлянья не сойдут вам с рук, товарищ Линдберг, – предостерег человек с ордером.
-Ты же не пьян, Сережа, - простонала Ольга, кусая свой рукав.
-Довольно вы над нами потешились. Времечко ваше теперь вышло. Нет его. Тьфу – и нет. Теперь все новое.
Линдберг смеялся.
Виктор подошел и встал рядом с ним, но отец отбросил его назад, как щенка, и подмигнул военным.
-Наручники - будете? Вы уж лучше вяжите, а то по дороге… Как-никак генерал… хоть и бывший. А вдруг у меня пехотный полк в подворотне стоит, а?
Семья подошла прощаться. Лиля рыдала. Гости стали потихоньку растекаться. Сергей Александрович потрепал дочь по волосам, и его увели.
Ольга осмотрелась. Теперь в гостиной, кроме нее и детей, не оставалось никого. Она вышла на балкон. От их подъезда отчаливал черный «воронок» , который приобрел в последнее время славу дурнее катафалка.
Лиля опустилась на пол и стала собирать в ладонь битое стекло. Виктор попытался мягко поднять ее, но она грубо его оттолкнула.
-Отстань! Ты никогда его не понимал. Ты и вы все…
Она убежала в кабинет Линдберга, пойнтер Норка заметался у нее под ногами.
…Две недели спустя о судьбе Сергея Александровича Линдберга еще ничего не было известно. Ольга и Лиля метались между Чрезвычайным комитетом и тюрьмой в Ортачальском районе, однако Линдберг не числился ни в одном списке – как будто в воду канул.
Выражение «враг народа» как раз тогда только начинало входить в обиход и почти всегда соотносилось со смертным приговором. Ольга понимала, что с точки зрения новых властей ее муж обладает непростительной биографией, и поэтому надежды почти нет. Она давно его не любила – он словно нарочно вытравливал из нее это чувство, годами будучи с ней резок и холоден. Когда обнаруживалась очередная его измена, он только пожимал плечами, запирался у себя и не обращал никакого внимания на истерики жены. Несмотря на это, на людях от этого человека исходило проливное обаяние, откуда-то брались вдруг галантность и предупредительность к дамам.
 Ольга множество раз говорила ему, что такие люди, как он, не созданы для семьи, а уж если она случается, они способны сделать несчастливыми всех домочадцев. И постепенно юношеская нежность Ольги к Линдбергу угасла и сменилась чем-то похожим на отношение к хорошему знакомому. Но не хлопотать о нем теперь она не могла. Они были повязаны не только общими детьми, но и временем. Время играло в их совместной жизни значимую роль, да и сама эта жизнь растянулась в одно сплошное ожидание. Ольга ждала его из военных экспедиций, из командировок; она прождала его почти всю Мировую войну, за которую он не удостоил ее ни единой весточкой о себе. И когда его лишили звания, она в душе ликовала, в надежде на то, что теперь-то, наконец, этот суровый солдат будет безраздельно принадлежать ей. Но этого не произошло. Он не мог без войн и потрясений, и тогда театром военных действий сделался дом. Днем Линдберг по просьбе Жилищного комитета преподавал во дворе основы гражданской обороны, а вечерами выпивал в одиночестве. И тогда никто, кроме Лили, не отваживался заговорить с ним.
В воскресенье, уже совершенно отчаявшись, она поехала к вечерне в Дидубийскую церковь. Храм на закате привел ее в меланхолическое расположение духа. Она всматривалась в темные Царские врата, на которые из прорезей окон лились скудные лучи. От песнопений и рефреном доносившегося с клироса, протяжного «Господи помииилуй» ей всегда становилось хорошо на душе. Сегодня ей вспомнился Блок:

Девушка пела в церковном хоре
О всех заблудших в дальнем краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою.

…Она уже собиралась выйти в затененный кипарисами сквер, как вдруг ощутила рядом чье-то присутствие. Человек скользнул мимо и прошелестел ей в ухо, обдав горячим дыханием:
-Ваш муж сидит в ЧК.
-Как… - Ольга ринулась было за ним, но тут подоспела знакомая старушка и вцепилась ей в предплечье, заглядывая в лицо.
-Милая, подай на хлеб.
Когда Ольга закрыла ридикюль и огляделась, вокруг уже никого не было. Еще не совсем стемнело, вечер был желтый и теплый, а сердце пульсировало в такт ее шагам.
Куда теперь бежать? Скорее. Все-таки, как много в Грузии кипарисов. ЧК… Не может же она в самом деле сейчас штурмовать Чрезвычайный Комитет? Ее не пустят. Кто был этот человек? А вдруг это ловушка? Надо успокоиться, надо… Стихи, как они там заканчивались у Блока, про девушку из хора? Плохо заканчивались:

И голос был сладок, и луч был тонок,
И где-то высоко, у Царских врат,
Причастный тайнам, плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.

…На следующее утро бледная, невыспавшаяся Ольга переминалась с ноги на ногу перед зданием ЧК, о подвале которого по городу ходили недобрые, почти средневековые легенды.
-Когда разрешат? – то и дело спрашивала она у молоденького охранника.
-А может, и не разрешат. А может, его нет здесь? Ждите.
Прошло четыре часа. Солнце уже полновластно осияло город. Ольга сидела на ступеньках, держа на коленях сверток с едой, который промаслил ее платье. Наконец, ее позвали внутрь, распотрошили передачу и сразу отобрали все документы. Затем повели в сырой подземный лабиринт, состоящий из коридоров, разделенных железными решетками с низкими дверцами. Ее спутник в штатском скрупулезно запирал каждую после того, как они проходили через них. Ольга поняла, что при желании ее могут и не выпустить отсюда, и – кричи-не кричи – наверху все равно никто не услышит.
Последняя дверь вела в глухую камеру.
-Линдберг! К вам посетители!
-Здравствуй, Сережа, - сказала она. Глаза постепенно привыкали к полутьме. Ключ прокрутился в замке, и она осталась в камере наедине с мужем.
Он поднялся с койки и отвесил ей поклон, насмешливо улыбаясь. Ольга заметила, как нетвердо он держится на ногах. «Били», - подумала она и содрогнулась. Стараясь не коснуться стен и избегая его взгляда, она подошла и подала ему развернутый пакет. Он стал есть, а она стояла над ним и снисходительно смотрела на его седую кудрявую голову, а потом провела по ней рукой. Линдберг поперхнулся и метнул на нее уничтожающий взгляд.


Виктору и Лиле так и не удалось получить разрешения на свидание с отцом, которого на время формального следствия готовились перевести в Ортачальскую тюрьму.
Все свободное время Ольги теперь занимали уроки музыки. Видеться с мужем ей больше не позволяли, но зато принимали передачи. Длинными и пустыми вечерами она разбирала вещи в его кабинете, лихорадочно уничтожая все, что могло иметь отношение к его армейскому прошлому. Как-то ей попался в руки коллекционный томик стихов с золотым обрезом, от дарственной надписи на форзаце которого она вздрогнула – это был подарок генералу Линдбергу от контр-адмирала Колчака. Ее первым порывом было – изорвать, сжечь, спустить в канализацию – лишь бы уберечь детей от опасности. Но что-то удержало ее от этого. Она долго листала книгу, невольно любуясь качеством дореволюционной полиграфии и, наконец, со вздохом убрала подальше в шкаф. Эта реликвия кажется грозной только на первый взгляд. Ведь большевикам уже и без того известно, кто такой Сергей Линдберг.
Миновала осень, а дознаться насчет следствия и даты суда над главой семьи так и не удалось. В красный дом на Виноградной улице никто из многочисленных друзей больше не наведывался – боялись, зато у подъезда нередко дежурили люди с лицами, не имевшими ровно никакого выражения. Выходя, Лиля пару раз показала им язык, а однажды даже вылила с балкона на голову одному из них остывший кофе из кофейника. Впрочем, реакции с их стороны не последовало.
Молодость брала свое, несмотря на все тяготы. За последний год Лиля основательно похорошела и теперь напоминала скандинавскую богиню плодородия Фрейю из учебников мифологии.
О своей очередной влюбленности она с жаром рассказывала Але Лебедевой:
-Нет, ты послушай – он посмотрел на меня вот так – и заулыбался, прямо просветлел весь. И это при том, что он меня даже не знает; нет, знал маму с папой, то есть, что я их дочь. А… А вот если бы он узнал, что я, понимаешь? – я его… полюбила? Как бы он к этому отнесся?
-Лилечка, Иосиф Церетели намного тебя старше, - ему, кажется что-то в районе тридцати, и у него наверняка имеется дама сердца…
-Ну, в таком случае, почему бы ему не послать ее к чертовой матери?
-Как ты самонадеянна!
-А что, разве я не красива? – Лиля закружилась перед большим трюмо, перекинула на грудь тяжелые пшеничные локоны. – Аля, миленькая, ты должна мне помочь! Ну придумай что-нибудь, а?
-Что я могу придумать, когда вы толком не знакомы? – проворчала та. – Да и я о нем только слыхала – в городе говорят, интересный молодой человек, студент.
-Мы здороваемся, но и то не всегда. – Лиля в раздумье начала обгрызать ноготь большого пальца. – Хотя… Аля, все! Я придумала. Ты отнесешь ему письмо от меня. Аля, не смотри на меня так… ммм… обреченно. Ты ведь и дом их знаешь – на Воронцовской площади. От тебя ж не убудет, а для меня это – вопрос жизни.
Она состряпала послание совершенно в духе письма Татьяны к Онегину. В нем недоставало только лиризма пушкинской героини и ее покорности судьбе. Потом было еще одно письмо, а за ним – еще одно. Но все они остались без ответа. Лиля никак не могла смириться с мыслью о том, что ее отвергли – ей все казалось, что письма каким-то образом затерялись и не достигли адресата, хотя Аля твердила: «да, отдала лично в руки». Лиля даже стала тайком гулять под его окнами, надеясь инициировать случайную встречу. Но все было тщетно.
Приближался новый 1931-ый год, который семье Линдберг предстояло встретить уже без Сергея Александровича. Декабрь был непривычно снежен: праздничные хлопья валили с неба лебяжьим пухом, а в воздухе вечерами стоял розовый туман. К собственному удивлению Лиле никуда не хотелось идти. Тридцатого числа она сидела на подоконнике своей комнаты и смотрела на снег. Его монотонность убаюкивала.
В этот вечер Ольга вдруг принесла ей неожиданное приглашение на новогодний карнавал в немецкой школе на Кирочной.
-Зачем? – тускло спросила Лиля. –Не надо, наверное. Совершенно не то настроение. Даже поговорить и то будет не с кем.
-Почему? Из знакомых Киршенбаумы точно будут. Еще Браверман и кто-то из Церетели…
Лиля встрепенулась.
-Витя приглашен. Женечка тоже, - продолжала загибать пальцы Ольга. -И тебе развеяться бы не помешало. Это будет молодежный вечер…
-Ви-итя, - передразнила она мать, пытаясь спрятать волнение. – Витю уже давно ничего не интересует. Он все по какой-то польке сохнет последнее время. Ходит, как поцелованный.
-Как ты груба!.. Откуда такие выражения? И что за полька?
Лиля пожала плечами.
-Понятия не имею. Он даже имени ее пока не знает. Все пытается выведать, кто эта полька с Квирильской  улицы.
Когда Ольга вышла, Лиля долго разглядывала пригласительный билет, отпечатанный на дешевой бумаге. Он казался ей пропуском в рай.
...Актовый зал в немецкой школе был просторен, с массивными хрустальными люстрами, и если бы не полотнище красного знамени, протянутое от одной стены к другой, можно было бы подумать, что здесь проходит дореволюционный прием. В центре была установлена голубая ель под самый потолок; из тех, что бывают только в Сибири. Было шумно и душно – впоследствии Лиля будет вспоминать этот вечер, как самый оглушительный в своей жизни. Она пришла в венском кисейном платье матери, с корсетом и пышным пенистым треном по моде модерна. Спереди почти целомудренное, оно резко обнажало спину, и оттого надевалось Ольгой только дважды - на петербургские балы.
Лиля перебирала взглядом гостей в поисках Иосифа Церетели. Он явился с опозданием в компании смуглой девицы, своей сестры – оба были одеты испанцами, что только подчеркивало их замечательную пластику.
До начала танцев разговаривали обо всем – о повышении цен на говядину, о кинематографе и - нерешительным шепотом – о недавнем назначении на пост первого секретаря ЦК КП(б)  Грузии Лаврентия Павловича Берия. Иногда звучала немецкая речь – Лиля мимолетом уловила “Sozialistische Oktoberrevolution”  и “wie schade!”
Заиграло капризное танго. Ее пригласил Сеня Браверман, институтский товарищ брата. В корсете ей не хватало воздуху, но она вовсю хохотала и без умолку тараторила о пустяках, то и дело косясь на другой конец зала, где мелькала в толпе гордая голова Иосифа. Падал серпантин.
-Да, Сеня, что я там говорила? Ага. Да. Значит, Линдберг означает «Светлая гора». Почему? «Линд» – по-шведски «светлый», а «берг» – гора. Правда, красиво?
Когда с елки были уже сорваны все орехи и яблоки, конферансье объявил белый танец. Лиля, весь вечер ожидавшая этого момента, протиснулась через стайку девушек к Иосифу и, сияя, протянула ему обе руки. Своей статью эта пара приковывала все взгляды, он повел ее очень технично, но в равнодушном молчании. Виктор вальсировал с его восточной сестрицей, Женечка – с кем-то из Киршенбаумов…
Вдруг все остановилось. Никто вначале даже не понял, что произошло. Патефонная игла заскрежетала, и музыка сошла на нет. Только теперь Лиля обратила внимание на двоих мужчин в военной форме, которую она поначалу отнесла на счет маскарада. Один держал за локоть маленькую немку в костюме Ночи с голубыми туманностями и звездами.
-Почему у вас, товарищ, на платье пятиконечная звезда с хвостом? – спрашивал он громко, тыча пальцем в злополучное «светило».
-Комета… - выпалила та еле слышно.
-Не комета, а символ коммунизма. Можно сказать, священное. А вы глумитесь над ним. Оскверняете, так сказать, публично. Сейчас вы покинете праздник, а потом… мы с вами еще потолкуем.
Ее вывели, и вся атмосфера моментально переменилась. Лиля поежилась, а ее голая спина покрылась «гусиной кожей». Во всеобщем замешательстве кто-то поставил на стул маленькую девочку, и конферансье, апоплексически красный от конфуза, тут же отрекомендовал: «Стихи, товарищи! Сти-хи!» Она бойко залепетала, по-ребячьи проглатывая окончания слов:

В нашем доме много света,
И в любое время дня,
Улыбаясь мне с портрета,
Сталин смотрит на меня.

Я фиалок и ромашек
Наберу большой букет,
Словно в праздник разукрашу
Я любимый тот портрет.

За весь вечер еще никому не доставалось такие аплодисментов: люди неистово били браво вспотевшими ладонями. Поначалу Лиля не поняла, почему так поспешно ретировался Иосиф Церетели.
…Неделю спустя, когда после Нового Года город был пустынен, почтальон принес в дом Линдбергов дорогой букет, который Лиля почти вырвала из рук принявшей его матери.
-Это мне, отдай пожалуйста скорее!
Она взбежала вверх по лестнице, нетерпеливо перетряхнула зимние оранжерейные цветы, на лету поймала падающую записку. Это он, он, его факсимиле… Под ложечкой у Лили разлилось такое тепло, словно она только что отхлебнула коньяка. Пальцы дрожали и были мокрыми от волнения. Она всегда знала, что это время года – волшебное и все заветное должно… Лиля не успела додумать эту блаженную мысль. В письме значилось:
«Уважаемая Ольга Николаевна! Приношу миллион извинений за невольное беспокойство, но обстоятельства вынуждают меня просить вас серьезно поговорить с Вашей дочерью по поводу ее фривольного поведения. Уверяю Вас, что я не давал ей для него ни малейшего повода. Мне бы ни в коем разе не хотелось подрывать ни ее, ни тем более своей репутации, так как я в скором времени намерен связать себя узами брака с весьма достойной молодой особой, чье имя позволю себе не разглашать. Ко всему прочему, вся эта нелепейшая история приобретает скандальный привкус из-за известных событий, случившихся с Вашим супругом. Все вышеназванное вызывает мое обоснованное беспокойство.
Примите уверения в моем искреннем уважении,
Иосиф Церетели».
-И все-таки он сделал это красиво… - пролепетала, заикаясь, ошеломленная Лиля.


«Моя жизнь кончена», - думала Ольга Линдберг, идя, наконец, на свидание с мужем в Ортачальскую тюрьму. До суда, который назначили на февраль, оставалось всего несколько дней, и исход его уже был предсказуем не в пользу заключенного. Обвинение в организации контрреволюционного подполья звучало чересчур громко и, несмотря на то, что было грубо состряпано, могло быть принято на веру обывателями. Ольга догадывалась, что «сверху» поступил приказ провести показательный процесс над белогвардейским генералом, и всех ее прошений о помиловании, скорее всего, так никто и не прочитал.
Между тем в семье, которая осталась без кормильца, уже не хватало средств даже на самое необходимое. Правда, дом все еще был полон красивыми и бесполезными вещицами, которые Ольга продавала, стыдливо демонстрируя соседям, и на вырученное собирала для Линдберга передачи. Топить было почти не на что, а зима 1932-го года выдалась не по-тифлисски беспощадной. По городу, лежащему в низине, гуляли ветра, еще ниже прибивая к земле мутное небо, колыхали грязную реку в каменном русле, оголяли платаны над нею и белую кость домов. Тифлис, казалось, пребывал в дурном предчувствии.
В тот день Виктор сопровождал мать, хоть к Сергею Александровичу его все равно не допускали. Он шел рядом с ней и молчал, сосредоточив взгляд на ее руке в лайковой перчатке – Ольга в последнее время не выходила на улицу без перчаток. Сын знал, что она прячет в них постаревшие руки пианистки, и от этого делалось так по-детски больно, как будто стремительно съеживалось и отдалялось на вечный покой это самое детство. Мать была его кумиром. Причин тому было много, и, будучи еще мальчиком, он часто задавался вопросом, за что он так любит ее. И перечислял про себя – за то, что она благословляет его перед сном, за то, что все говорят ему, какая она замечательная красавица, за то, что когда она играет на фортепиано, у него в груди растет большой щекотливый шар, и хочется подойти поближе и тайком поцеловать ее… но понимал – нет, человеческий язык еще не нашел этому определения, и поэтому множественные почему и за что остаются в этом мире без ответа. Они с Лилей еще в нежнейшем возрасте негласно «поделили» родителей. Он выбрал мать, а сестра – Сергея Александровича. Он нередко думал, что она вся пошла в него – хоть и девица из дворянской семьи, но с простецкими манерами, слишком огневая и бесшабашная для Ольгиной дочери. Виктор же был сама сдержанность.
…Они ожидали во дворе, на морозе, более часа – было сказано, что Линдберга препроводят в зал суда через зарешеченную галерею, но его все не приводили, а мимо то и дело проносились какие-то военные и хмурые штатские. В конце концов он появился – в наручниках и мертвенно белый от долгого заточения. И в этот миг раздалось – откуда-то со стороны ворот – Папка! – и Виктор бросился было к Лиле, которая бежала к отцу простоволосая, в расстегнутом пальто, – удержать – но она пихнула его кулаком в грудь и прорвалась-таки к Линдбергу; сопротивляясь толчкам конвоира в плечо, он остановился. Лиля целовала отца через прутья решетки, перебирая их мраморными от холода пальцами, а он улыбался так беззаботно, как будто снова сидел в своем кабинете в летнем мареве дня, а с улицы неслось протяжное завывание молочника.
После этого случая Ольге больше не давали свиданий и не принимали передач. Она оставляла их несколько раз для Бориса Михайловича – прежнего соседа Линдберга по камере, тоже политического, о котором знала, что он голодает, а его мать – аккуратная, вечно заплаканная старушка, почти не навещает сына, так как не имеет денег на его пропитание и этого стыдится.
Борис Михайлович Ельцов страдал легкими и от недоедания с каждым днем слабел. Он сидел намного дольше Линдберга, а загремел в тюрьму по нелепому случаю – его взяли под стражу, перепутав со старшим братом, настоятелем церкви Михаила-Архангела, и так и оставили под арестом. Брата впоследствии не тронули, а Ельцов запасся терпением относительно того, когда разберутся с его обвинениями и окончательно их с него снимут. Дело же все не двигалось, его соседи менялись, а он продолжал ждать. И это ожидание порой казалось хуже любой казни, потому что совершенно невозможно было узнать – есть ли у тебя будущее и стоит ли думать на эту тему – ведь перед сном он всегда думал за неделю вперед – такая была у него педантичная привычка. Ольгу Линдберг он видел дважды и, помнится, отчаянно позавидовал тогда ее супругу – этому мужлану; того вскоре перевели в одиночную, и Ельцов лишился надежды не только встретить еще когда-нибудь эту женщину, за которой он обычно тайком наблюдал из своего угла, но и надежды на продукты, которыми сосед никогда его не обделял. И вдруг – чудо! ему принесли сверток. Потом еще один. О, как хорошо он знал их содержимое, которое от раза к разу почти не менялось… Так он смог продержаться как раз до февральских морозов. Сушки он спрятал в хитрый схрон за холостым кирпичом и каждый раз, когда ел, вспоминал Ольгу. Он почему-то рассчитывал, что за этими передачами последует что-то еще… но ничего не случалось. В конце месяца он простудился в тюрьме и уже вовсе перестал надеяться. Дыхание давалось ему с трудом, лежать он не мог, а все ночи сидел, неудобно привалившись к стене, которая жгла плечо холодом, и медленно, вяло размышлял о смерти, стараясь убедить себя в положительных ее свойствах. Ельцов никогда не был борцом. Он плыл по течению, а если что-нибудь не получалось, характерным движением разводил руками и говорил – «что ж!» Это «что ж» касалось всего – и его работы – он преподавал в школе ботанику и биологию, – и личной жизни, которая так и не сложилась – по его собственным словам, «ввиду не зависящих от нас драматических обстоятельств».
Последнюю неделю шел мокрый снег, и оттого в камере сделалось сыро, а крыс по углам даже как будто стало больше. Ельцов теперь остался один. Вставать и выходить на прогулку не хотелось, тем более, что накануне у очков лопнуло одно стекло, и теперь они лежали под матрасом, беспомощно сложив дужки, как лапки мертвой саранчи. К тому же знобило, а с утра было очень свежо, а от этого воздуха сразу начинался кашель. Ельцов старался не двигаться, чтобы не потревожить этот кашель, застрявший где-то в глубине, и не открывал глаз. Дремота была переполнена бессвязными видениями, когда вдруг в нее ворвались лязг и скрежет. Ельцов вскочил, схватил очки, приладил их на нос, близоруко щурясь на дверь. Охранник пропустил в нее Ольгу Линдберг. Ельцов сел, затем снова встал и неуклюже забормотал какие-то совсем не подходящие к случаю приветствия.
-Борис Михайлович, добрый день вам.
Ельцов провел рукой по влажному лбу. Да, все было странно – и сама Ольга, и то, что ее пропустили сюда, а не отвели его в комнату для свиданий.
-Почему вы, Ольга Николаевна… – начал он и вдруг посмотрел на нее в ужасе. Стало вдруг мучительно стыдно за сам этот тюремный быт, за стоящее в камере зловоние – и он почему-то набросился на матрас и скатал его в валик.
-Вы не беспокойтесь, – тихо сказала Ольга Линдберг и присела на табурет.
-Я… - начал он и не продолжил, вцепившись взглядом в ее профиль. Тончайшие морщины снопом расходились от угла глаза к щеке, а черный ворот-стоечка мерцал стеклярусом. –Я… спасибо вам, – выпалил Ельцов, и вдруг спросил. – Как продвигается дело вашего супруга?
-Признали виновным. Никого теперь к нему не пускают. Никого… Как же я устала, Господи, – неожиданно сказала она. -Как устала. Хуже всего эта неопределенность.
-Да, неопределенность… хуже, – пробормотал Ельцов, и вдруг поймал себя на мысли, что желает Линдбергу потеряться где-нибудь в просторах вселенной, как будто этот милостивый визит его жены был не случаен и мог иметь продолжение.
-Я вся извелась, – продолжала Ольга, выкладывая на стол продукты. -Долг есть долг, поймите… А мы сейчас ничем помочь Сереже не можем. Совершенно ничем. Дома сидеть невыносимо. Как будто ноет все, ноет… Подумала, хоть вас навещу. К вам можно было, Борис Михайлович.
-Да… можно, - он заулыбался и поднял на нее детские глаза.
Разговора в тот день не получилось. Застенчивый Ельцов, будучи слишком счастлив, не мог подобрать нужных словосочетаний, кашлял, волновался и кивал.
С тех пор она стала приходить часто. Здоровье Ельцова начало поправляться. Теперь вся его жизнь состояла из благоговейного ожидания этой женщины, которая постепенно начинала держать себя с ним, как с давним добрым другом.
О Линдберге приходили противоречивые вести. Шли месяцы, кто-то говорил, что его давно нет в Грузии, что вместе с другими политическими его давным-давно переправили то ли в Москву, то ли в Сибирь... но так ли это или нет – никто в точности не знал. Словно траур, Ольга носила на себе флер ожидания, с ужасом отмечая, что все дальше отходил от нее образ человека, связанного с нею детьми и слабеющими узами супружества.
Стояло бабье лето – улицы были полны духом прелых фруктов, горячие солнечные лучи будоражили жизнь в тифлисцах вопреки всем перипетиям времени. Именно тогда в доме Линдбергов появился отчим. Ельцова Ольга привела из тюрьмы почти за руку, он конфузился и не решался переступить порог их большой квартиры, где легко можно было заблудиться, и в прохладу которой в жаркий день хотелось нырнуть.
-Освободили. – виновато сказал он Виктору в ответ на учтивый полупоклон.
-Уж лучше бы вас не освобождали совсем, – съязвила Лиля.
Документы – развод и новый брак – были оформлены на удивление скоро, для государства Ольга была вдова, а бывший белый генерал – живой или мертвый – persona non grata.
Виктор деликатно принял волю матери, а Ельцова жалел за ту неловкость, которую тот испытывал в их доме каждую минуту, - постоянно извинялся и благодарил, почитая каждое обращенное к нему слово детей Линдберга за величайшую милость. Более всего он стеснялся Лили и избегал даже ее глаз. Она грубила, несмотря на его подкупающее, уютное добродушие и щипки матери. Однажды вечером он решился на разговор с ней, долго мялся под распахнутым девичьим взглядом и наконец сипло выдохнул:
-Елена, я... мы уйдем с Олей отсюда, если вы... ты... совсем отказываешься со мной разговаривать. Каждый день доказывать, что я не бандит с большой дороги. Сил не станет скоро. Совсем даже не станет. Так легли карты, понимаешь... Никто не виноват.
-Не карты легли, а вы легли с моей матерью в постель. Будем справедливы. Вот мой отец был... не был – есть! всегда справедлив. А вы? Вы-то кто? Приспособленец вы, и прелюбодей, и...
-Не суди. – прервал он горьким шепотом, и Лиля осеклась, увидев, как он дрожит всем телом; дрожат очки, мерцая линзами, и руки на коленях, как у человека, который скорее уничтожит сам себя, чем око возьмет за око... Он овладел собой и продолжил увещевать, стараясь держать тон учителя младших классов:
-Мы с твоей матерью взрослые, немолодые уже люди. Я ведь на его место не претендую. Оно останется за ним... здесь и навсегда. Но с Ольгой Николаевной они чужие, они давно были чужие. Я же ни о чем не прошу. Простого человеческого отношения...
Лиля не слушала, тормоша пойнтера Норку за абрикосовые уши и вереща в них милые глупости. После поглядела на Ельцова как на докучливое насекомое и закатила глаза.
-Ах, оставьте пожалуйста... Как же вы нудны. Но маме это, наверно, нравится.
Она сорвалась с места и ушла, а пойнтер метнулся следом, описывая веселые зигзаги у нее в ногах. Ельцову стало не по себе в пустом кабинете Линдберга. Это было самое его нелюбимое время суток - когда смеркалось, и все вокруг становилось черно-белым, как в кинематографе.
Лиля выбежала на улицу. Дневной бриз стал теперь тяжелым вечерним ветром; ему она подставила горящее лицо. Он трепал ее батистовое платье, в котором делалось зябко, но она быстро шагала вперед, к площади, а знакомые дома, казалось, кивали ей с двух сторон дороги. Все больше росло в ней собственной правоты и одновременно гадкое чувство отвращения к себе самой. Линдберг учил ее справедливости. Но, как и он, она била противника всегда наотмашь и наверняка.
Позади нее прорезалась полоса света – видимо, от автомобильных фар. Она обернулась, машина мчалась по пустынной улице прямо на нее – привычное тифлисское лихачество. Только она отскочила на тротуар, как вдруг сердце упало: бело-рыжий веселый клубок – собака! – катился прямо под колеса. Она села на корточки и зажмурилась, понимая, что поздно... Скрежет тормозов, пробирающий судорогой по самому позвоночнику, ругань водителя и бодрый лай пойнтера. Лиля подняла голову. Перед ней стоял Ельцов. Он тяжело дышал и неловко держал Норку на руках.
-Вы... шли за мной? как вы успели ее... - она забрала у отчима отцовскую собаку, не отрывая от него глаз. Он опустил плечи и молча ушел, превратился в такой же силуэт, как деревья на обочине. Лиля осталась одна.
Друзьями они не станут никогда. Но с того дня Лиля Линдберг приучится терпеть его, как терпят чужую ценную мебель, оставленную владельцами в квартире на неопределенный срок.


В том году рано ударили влажные заморозки; воздух, особенно по вечерам, казался неподвижным, а уличные огни сияли ярче. И такими вечерами казалось, что все невзгоды этого города должны благополучно миновать, несмотря на то, что во многих домах нынешняя ночь будет бессонной, и кто-то все-таки дождется к своему порогу черную «эмку».
Небо сорило невесомой манной крупой снега, осыпая им стайку девушек, пересекающих Кирочную площадь. Впереди всех, в модных беретках, шли две самые заметные студентки Железнодорожного техникума – Лиля Линдберг и полька Галина Волонская, в свои неполные восемнадцать – уже классическая красавица. «Как Беляночка и Розочка из сказки», – констатировала Ольга, увидев однажды дочь рядом с темноволосой Галиной. Их семьи принадлежали к единому кругу уходящей нездешней интеллигенции; кругу, который приветствовался здесь до Революции, а после был отнесен к враждебному ей классу.
Девушки дружили на равных – огневой характер Лили уравновешивала ленивая надменность Галины, и даже кавалеры у них всегда бывали разные, а тем для разговоров – тех, на которые можно пошептаться на ушко и похохотать, заливаясь краской так, словно только им одним на свете известны потрясающие воображение тайны, – предостаточно.
Их головы искрились подтаявшим снегом, они улыбались прохожим малиновыми растрескавшимися губами и, вопреки больному времени, выглядели счастливыми. Девушек было пять – вместе с подругой детства Галины, Маней Якобсон, которая в следующем году заканчивала исторический факультет, много курила и писала стихи. Трудно было представить себе б;льшую противоположность Галине, чем эта рослая, подросткового типа девица с копной пепельных кудрей и выражением лица, как у трагической маски из греческого театра.
Это выражение придавало некоторую женственность ее андрогинной наружности, но грудная клетка была впалой и узкой, а бедра – неразвитыми. Маня всегда старалась окружить себя ореолом тайны, словно бы недосягаемой пониманию остальных, и держалась особняком. И теперь, когда подруги, как завороженные, прильнули к сияющей витрине кондитерской, пожирая глазами розовый сливочный торт в сахарной глазури, она сдержанно прошла мимо.
-Девочки, девочки, стойте, у кого есть деньги? – первой не выдержала Галина. – Давайте сложимся – вдруг наберется на кусочек? А потом разделили бы на всех, поровну.
На ее маленькую ладонь посыпались монеты, - двадцать, сорок... шестьдесят – губы беззвучно шевелились, и когда последний медяк, застрявший во шве кармана, был извлечен на свет, они с Лилей вошли вовнутрь, где ярко горело электричество и пахло горячими бисквитами. Как завороженные, они смотрели, как продавщица втапливает нож в плоть торта и как восхитительный ломоть бочком ложится на оберточную бумагу.
Лиля вышла на улицу первая, с заветным свертком в руках, вдруг вскрикнула: «Бежим!» – и увлекла за собой Галину. Вслед им что-то кричали, но они все бежали, не оборачиваясь, пока улицы не стали узкими и темными. Заскочив в чужой неосвещенный двор, они долго не могли отдышаться, а Галя даже слегка испугалась каменной фигуры львенка на крыльце, засыпанном еще ноябрьской листвой.
-Неудобно как получилось... ну и натворили мы с тобой дел... – Галя начала нервно грызть ноготь большого пальца, а Лиля тем временем уже разворачивала торт, сидя на скрипучей деревянной приступке заброшенного дома.
-Ерунда, завтра извинимся и вернем им деньги, - она слизала крем с тыльной стороны руки. И Галина неожиданно для себя села с ней рядом и тоже стала есть украденный торт из оберточной бумаги, мысленно находя себе тысячу оправданий, главным из которых было голодное время.  Она вдруг вспомнила, как в раннем детстве, после похожей выходки, мать потащила ее на исповедь, а она упиралась и требовала себе за это новые туфельки.
А Лиля Линдберг, доедая последние крошки, подумала о давнем семейном чаепитии в благополучном тогда еще доме Линдбергов; о прозрачном фарфоровом сервизе и могучих руках отца, уносящих ее, сонную, в детскую комнату.


-Ты иди уже, иди, Мотя, - утомленно выговаривала Галя Волонская своему воздыхателю, который никак не хотел уходить и вот уже четверть часа стоял во дворе ее дома на Квирильской улице. -Мотя, десять часов уже, у меня сейчас голова разболится, я чувствую.
-Так я – в аптеку, – нашелся молодой человек и стер испарину со лба цвета лососины.
-Мотя, не нужно! – почти закричала Галина. -Порошки у меня есть.
-Так если они... несвежие? – он состроил страдальческую мину.
Галина послюнила палец и потерла носок своего ботинка.
-Свежие, Мотя. Не волнуйся ты так.
-Я не могу не волноваться, если у тебя мигрень.
-Мигренью в нашей семье все женщины мучились. И я не исключение.
-Болезнь аристократов...
-Только аристократам от этого вряд ли легче. Ты бы... шел уже в самом деле, а?
-Когда в таком случае мы... я тебя увидеть теперь смогу?
Он смотрел на нее так, как будто от ее ответа зависела его жизнь, словно – вдруг – одно грубое слово, как щелчок бича, и она уйдет из его тяжелого, неравномерно тучного тела, похожего на снеговика.
-А зачем?
-Галя, - молодой человек все заметнее нервничал, - ведь я отношусь к тебе особенно. Ведь мы уже говорили.
-Ты говорил, Мотя. А я ничего тебе не обещала, помнишь?
-И что, нет никакой надежды?
-Ты говоришь, как безнадежно больной пациент, - рассмеялась она накрашенными губами, которые прибавляли ей лет, и стала подниматься по лестнице на второй этаж.
-Да, я болен! – крикнул он, когда она скрылась из поля его зрения. –Тобою... болен! И вообще, никуда я не уйду. Буду сидеть вот здесь, пока мы не договорим.
Он вытащил из кармана пальто газету, распластал ее на ступеньке и грузно поместился на ней. Окна домов «итальянского» двора на Квирильской улице потухали одно за другим, и ему вдруг подумалось, что он может умереть прямо здесь, а она утром и не заметит этого, переступив кукольной ножкой через его распластанную тушу.
...В доме было холодно и пахло сыростью. Стенная изразцовая печь уже остыла, и Галина приложила к ней ладони, пытаясь согреться последним теплом.
-Кто там? – в комнату заглянула восточная женщина с девичьей талией – Галина мать. -Идем чай пить. Я и чайник на примус уже поставила. И кавалера своего приглашай – он у тебя на лестнице сидит.
Она задорно рассмеялась. Возраст в ней выдавали только утомленные глаза и на шее - нитка очень ценного жемчуга, какой теперь уже не носили. Она была черкесская княжна, с русским именем Любовь, производным от «Лейла», – седьмая дочь хмурого феодала с Северного Кавказа, который крестил всю свою семью в православие и крестился сам. Впрочем, новая вера в первом поколении оказалась понятием весьма условным – когда Лейла, единственная из всех дочерей, осмелилась пойти против родовых традиций и ответила согласием на предложение польского офицера, проходившего службу на Кавказе, в рядах Царской Армии. Отец для начала крепко выдрал ее за черные лоснистые косы и запер в чулане. Это уже потом они все вместе сидели за столом – князь, насмерть перепуганная дочь и ослепительно белокурый военный с пустозвучным для них именем Вальдемар, из странного места под названием Ольштын и табельной саблей на боку, которая все время ему мешала.
Тем не менее, свадьба состоялась, и князь даже выписал на нее фотографа, который запечатлел молодых в окружении многочисленной черкесской родни и еще более многочисленной детворы в дорогой одежде, но босой, потому что ботинки жали привычные к воле ноги... Братья Лейлы подарили коня – как нарочно, едва объезженного кабардинского жеребца-двухлетку, и лица их были испытующе-напряженными, когда Вальдемар Волонский садился в седло. Но когда, после двух-трех рывков коня в длинном галопе, поляку удалось посадить его на управляемый правильный аллюр, братья зааплодировали, и жених понял, что сдержал экзамен.
Из пятерых детей супругов Волонских в живых остались две девочки-погодки. Пряди волос остальных, умерших в младенчестве, Любовь носила на шее в медальоне.
Когда грянула революция, а большевики просочились на Северный Кавказ, рассеявшиеся по горам после разгрома армии белые офицеры бежали в Грузию; там Вальдемар был принят на службу в оружейный арсенал в Тифлисе и обеспечен казенной квартирой в старом районе на Квирильской улице. «Приезжай с детьми», - писал он жене, но только шестое письмо достигло адресата. Банды большевиков свирепствовали на Северном Кавказе: сыновей князя убили в лесу, жеребца украли, дома соседей запылали в огне. Князь нанял легкую арбу, выстлал ее коврами и усадил в нее дочь с крохотными девочками. Возница ударил по лошадям, и арба, подскакивая на ухабах, загремела прямо к простреливаемой со всех сторон Военно-Грузинской дороге. Их останавливали много раз, но в арбе не находили ничего, кроме старых памятных вещей, которые в нынешние времена было и не продать. Любовь дрожала от гнева и страха, когда руки дорожных разбойников в шапках с большими звездами шарили по ее корсету. И никто из них не догадался запустить руку в корону из уложенных на ее голове кос, в которой были спрятаны драгоценности.
Вскоре после того, как семья воссоединилась, советская власть добралась и до Грузии, однако Вальдемара не тронули, а он, будучи по натуре человеком мягким и внушаемым, начал склоняться к тому, что Октябрьская революция – это новая Весна Народов, и называть себя беспартийным коммунистом. Однако ввиду затянувшейся оттепели в эту самую весну ему пришлось не только отказаться от услуг арсенального денщика, но и выучиться собственноручно шить детям башмаки, в то время, как его жена жгла лампаду и молилась об изгнании шайтана с Кавказских земель.  Шли годы, а обещанного советской властью всеобщего счастья все не наступало. Чтобы окончательно порвать с прошлым, Вальдемар сжег в печке свой белогвардейский мундир, а чтобы не разочароваться в настоящем, принялся по ночам писать на русском языке хвалебные стихи о Советском Союзе. Они занимали несколько аккуратных ученических тетрадей и хранились на полке, но поскольку русский язык был для него не родным, а выученным, рифма получалась натянутой, как тетива.
Он никому их не показывал, кроме жены и дочерей – старшей Анны и младшей Галины, которые стояли и переминались от скуки с ноги на ногу, пока отец декламировал поэму собственного сочинения под заглавием «Героям полюса»:

На Ледовитом океане,
Где полюс – льдина есть одна,
Средь бурных вод, в густом тумане,
Плывет неведомо куда,
На ней сидят стальные птицы,
Победно вьется красный флаг...

На этом месте его оборвала Любовь Константиновна:
-Вот здесь ты прав. Неведомо куда плывет – это в самую точку. И мы вместе с твоей льдиной туда же.
В такие моменты Вальдемар раздражался, захлопывал тетрадь и под дружный хохот дочерей бормотал что-то о природной ограниченности женского ума.
-Тебе все равно одним из них не быть, - снисходительно улыбалась Любовь Константиновна. –Главное, чего тебе не хватает – так это народного происхождения. Ты буржуй.
-Почему же это я буржуй?
-Ты где вырос?
-В имении...
-Не там было надо. Ты в коммунисты не годишься.
-А что же ты сама? Твой отец барин был восточный, разве что крепостных не держал...
-А я не претендую. Меня больше волнует, что на рынке цены бешеные. Ты знаешь, почем кило лука? А еще говоришь – советская власть.
Он отворачивался к окну и закуривал, щуря на тифлисское солнце нежно-голубые глаза. Сам он считал свои одобрительные рассуждения о Советской власти невероятной смелостью духа. На самом же деле он всячески старался отвлечься от нынешней действительности – разводил пеларгонии на веранде, держал щеглов, которые не выносили подневольного существования и подыхали, крестообразно устроив на брюхе лапки. Он сокрушенно качал головой, а на следующий день приносил в кармане пальто новую птицу, и пожимал плечами под испепеляющим взглядом жены.
-Опять? Да, Любочка, опять. Не удержался вот... купил.
И, несмотря на то, что Вальдемар Волонский насвистывал мелодию «Интернационала», луща по вечерам для щеглов семечки, выглядел он человеком потерянным и отчаявшимся, который уже наверняка знал, что в новом веке места для него не найдется. Следующее за ним поколение обещало быть другим. Он всегда уходил к своим цветам и птицам, когда в их квартире появлялись Галины подруги – почти все – стриженые разбитные девицы, с губами, накрашенными в стиле «куриная попка» – как же его передергивало от этого словосочетания! И такой далекой казалась теперь черкесская княжна Лейла с ее косами и белесым от рисовой пудры носиком!
Не избегал он только Мани Якобсон. Она чудовищно не вязалась со всеми этими девицами-хохотушками, и с ней он даже не брезговал побеседовать. Стеснительная, неловкая, вечно извиняющаяся и оттого милая, она превращала свои визиты в длительные монологи о любви и поэзии; настолько длительные, что в конце ее уже никто не слушал... но эти визиты оставляли после себя приятное настроение почти тургеневской печали. Особенно недавний – когда она, никогда не носившая часов, постучалась к ним уже довольно близко к полуночи и выпалила в лицо недовольной сонной Галине: «Я влюблена».
Она, как оказалось, была влюблена в профессора истории Константина Илленера, на чьи лекции бегала уже полгода как вольнослушатель. Влюбленности предшествовала огромная папка с конспектами по истории древнего мира – с зарисовками и заметками на полях...
-Это не любовь. – сказала Галина и зевнула. -Тебе кажется.
-Нет, ты пойми, - Маня Якобсон забралась с ногами на ворчливую кушетку, неуклюже задев головою клетку со щеглом. Птица в истерике забилась о прутья. – Мне никогда и ни с кем не было так интересно. Разговаривать, молчать, просто находиться рядом – какая разница? Ровесники на меня не похожи – слишком уж нахрапистые, шумные. Я так быстро от них устаю! А здесь – Галя, Галя – ты не представляешь – будто мы знали друг друга еще в прежних жизнях, возможно, в других обликах... а теперь – встреча ударила нас, мы оба проснулись, и никого для нас в этом мире больше нет. А внутри ноет только - мы, мы...
-Перестань молоть чушь! По какому месту она вас ударила, эта встреча? Скажешь еще, что... как там у вас, поэтов, говорится – вы «уже вкусили плоды любовных утех»?
-Галя! – Казалось, Маня вот-вот расплачется. – Не смейся. Ну, как ты можешь... такое светлое, почти святое... и - в грязь. Всё туда, давайте опошлим наши лучшие чувства, станем плевать друг другу в душу, и признаем, наконец, что все мы – обыкновенные самцы и самки. И кроме свального срама ничего нам не нужно.
-Не стоит так бурно, Маничка, - Галя надула губки перед зеркалом. -Просто не верится мне во всю эту белиберду романтическую. Так не бывает. Так не живут.
Маня поглядела на подругу трагическим взглядом.
-А вот и бывает, - сказала она тихо, тряхнув стрижеными кудрями. – Я буду так жить. И теперь, в твоем присутствии, обещаю, что...  он останется единственным мужчиной в моей жизни. Что бы ни случилось.
-Мань... ты что, пьяна? Ему же за пятьдесят!
-Опять условности! Не важно это, ничего не важно... кроме чувств. А если есть любовь, то можно летать. Не замечая ни быта, ни трудностей, ни болезней – ничего.
-А он – что?
-Мне кажется, и он... тоже. В любом случае - это такая награда человеку свыше, что аж дух захватывает. Та-ка-я награда! Эта та любовь, которую не жалко и всю жизнь прождать. 
-Какая ты бледная сегодня! Скажи, Пенелопа, а с утра ты что-нибудь ела?
-Не помню... Галь, ты меня опять о землю шлепаешь.
-У меня есть мармелад, погоди... сейчас отопру сервант... Ой, оса прилипла. Хорошо, что она уже мертвая. Еще... есть булка, с Кирочной. Ешь. Знаю, что голодна. Уже двенадцатый час.
-А-а? – Маня молниеносно соскользнула с кушетки, закружилась по комнате. – Где-то я плащик свой кинула? Не видела – плащика? П-передай от меня извинения родителям, что так допоздна засиделась. Бегу, бегу. Все.
-Да погоди ты, - Галя со смехом сгребла в охапку Манин плащ. -Хоть чаю попей.
Но Маня выхватила плащ и уже сбегала по лестнице, часто и мелко перебирая острыми ребячьими коленками.  Галя вилкой ковыряла осиное тело, увязшее в мармеладе.
-Галя!
Маня Якобсон беззащитно смотрела на нее снизу вверх и улыбалась.
-Что?
-Я счастлива!..


Галина в последний раз примерила материнское кольцо с аметистом, в гранях которого играло весеннее солнце. Так не хотелось сдавать его на лом... но она пересилила себя и со вздохом встала в конец очереди, которая тянулась по улице Горького к неприлично роскошным дверям магазина Торгсин . Эти двери вели в другое измерение, где захватывало дух от изобилия, изрядно подзабытого с приходом Советской власти. И, хотя это был тот самый сыр, который встречается преимущественно в мышеловках, и граждане это понимали – ведь реклама призывала «покупать в розничной сети Торгсина продовольственные и непродовольственные товары как отечественного, так и зарубежного производства исключительно за золото, серебро, инвалюту и бриллианты» - искушение было слишком велико. В первую же неделю после открытия Торгсина родители Галины отнесли туда свои обручальные кольца в обмен на провизию. Это был основной принцип потребления в Торгсине – мало кто позволял себе там в голодные годы брусок французского мыла или дефицитные грампластинки.
Вот и сейчас в списке, который лежал в кармане Галины значилось в столбик:
Крупа гречневая
Жир для жарения
Мука 2 кг
Сахар
И последнее – уже очень робкое и мелкое, тоже авторства Любови Константиновны: Кофе.
Не цикорный, не ячменный, а тот самый, подзабытый и настоящий, ароматом которого был пропитан весь торговый зал магазина.
Галина старалась не смотреть, как приемщик драгоценных металлов специальными кусачками выклевывает аметистовое сердце кольца, а покореженную золотую оправу бросает на весы. Но когда в руке у нее оказался заветный товарный ордер, и она последовала за счастливцами, выкупившими у государства гордое звание покупателя, ослепило вмиг праздничное искусственное освещение, забылся болезненный укол этих кусачек... и захотелось набрать здесь всего, причем сразу.
...Мама простит – она купила набивного ситца на платье, а оставшихся на ордере денег хватило только на килограмм муки. Ситец был импортный, темный, с цветочным рисунком; от него резко пахло анилиновой текстильной краской. Два дня спустя она зайдет к Лиле Линдберг впервые за время их дружбы, чтобы похвастать уже готовой обновкой... в пику Лилиным теннисным туфлям на перетяжке... тоже из Торгсина.
-Я сейчас, - сказала Лиля и скрылась где-то в лабиринте огромной прохладной квартиры. Галина осталась одна в гостиной. Здесь было неуютно, несмотря на роскошную, уже изрядно потрепанную обстановку; давило нагромождение многих престарелых вещей. Круглый стол был одет в очень серьезную на вид, а потому комичную пурпурную скатерть. Свет рассекал комнату пополам, резко выстреливая со смотрящего на улицу балкона. Душой комнаты был рояль; со стен глядели почти музейные картины, копии вперемешку с оригиналами... среди них – дагерротип Лилиной матери и еще второй очень похожей на нее женщины, которая, тем не менее, существенно проигрывала первой в эффектности. Пахло стариной, и половицы скрипели так же, как в Галином родительском доме – но дышалось здесь тяжело, и вовсе не чувствовалось прозрачного, кажущегося жидким от свежести весеннего воздуха.
Вдруг кто-то подкрался сзади, прижал ладони к ее глазам и никак не хотел отпустить. Извернувшись, Галя протянула с раздражением: «Какие глупые шутки!» – и увидела перед собой молодого человека в белой рубашке, с лица которого постепенно сползала озорная гримаса.
-Обознался, вы уж меня простите, - выдохнул он. – Принял вас за подругу Лили, за Агамик... она такая же темненькая... но теперь вижу, что вы совсем не похожи.
-Это и моя подруга тоже, - Галина вздернула подбородок.
-Наш город очень тесен... Постойте, но вы же – полька с Кирочной.
-Я - кто?
Он рассмеялся и откинул волосы со лба.
-А наш район еще теснее... Я встречал вас там много раз, запомнил... что неудивительно, подойти и познакомиться так вот на улице я не мог, а о вас мне удалось узнать только вашу этническую принадлежность. Так вы стали для меня Полькой с Кирочной улицы.
-Вы – Лилин друг?
-Я ее брат.
Она протянула ему маленькую ручку, которую он тотчас же поднес к губам.
Мало-помалу разрозненные детали головоломки складывались в ее сознании в единое целое; только сейчас она сопоставила его облик с портретом Ольги Николаевны Линдберг напротив... Портрет как будто кивнул ей и заулыбался.
-Что стоишь? Пойди, фруктов принеси. Из кухни, – в проеме дверей стояла Лиля, смакуя уже истерзанное яблоко и хихикая в перерыве между надкусами.
Виктор проглотил сестрину грубость и тотчас же сорвался с места, бормоча: «как же я не подумал».
-Смешное у вас знакомство вышло, – Лиля швырнула яблочный остовок через балконные перила. – Посмотрим, что дальше будет. С Агамик спутал, надо же... Сейчас он чаю заварит – вот увидишь... Оп! Чай на подносе, Витька умора, сейчас он уронит всю эту конструкцию и оконфузится.
Но поднос ловко спикировал на скатерть, по которой быстро разошлись чашки и маленькая ретро-сахарница. Галина с безмятежным видом наблюдала привычное действо... как суетится перед ней очередной поклонник... но в отличие от Лили ей не было смешно. Наоборот – хотелось вытянуть спину в струнку, чтобы казаться еще тоньше, чтобы во всей красе расправился на груди торгсиновский ситец...
-Мы называем ее филлофоровой, - пояснила Лиля.
-Что? Кого? – переспросила Галина, растроганно глядя на Виктора.
-Скатерть, - отозвался он и передернул плечами.
-Почему?
-Чтобы все усложнить, - подхватила Лиля. – Филлофора – это какие-то дурацкие красные водоросли... Мама всегда все любит усложнять; все, что ее окружает. Знаешь, в этом доме все предметы имеют всякие жуткие имена. Кактус зовут Мадам Бовари, посудный шкаф – Гильотиной, а...
-Елена. – Виктор пролил чай сестре на руку. – Не стоит высмеивать родные пенаты.
-Да брось. Это все меня тяготит. И этот дом-гробница, и этот пыльный город, и вообще... Галя, ты не слушай. Мы с ним разные очень. Он у нас во всем патриот. «Лилечка, взгляни, какие горы синие, какой фаэтон проехал, какие грузинские песни задушевные»... Да ну это все. Не понимаю этого восторга взахлеб. Ни филлофоры, ни местных прелестей.
-Я люблю этот город, – просто сказал Виктор.
-Тоже мне – Земля Обетованная. -Лиля состроила гримасу. -Жара, летом п;рит так, что невмоготу, дома ветшают, мусор по подворотням валяется.
-Что имеем – не храним, потерявши...
-Я о нем плакать не стану, Витя. Это наверняка.
-Вы часто ссоритесь? – спросила Галина.
-Моя сестра обожает позерство, - усмехнулся Виктор. –И еще в ней с детства сидит дух противоречия.
-Мы разные, – подтвердила Лиля.
В тот день Виктор впервые проводил домой Галину. Он нарочно сделал круг, пройдясь по Верийскому мосту, под которым бурлила почти кофейная, весенняя Кура, а занимавшийся закат погружал город в прозрачное червонное золото, которое бликовало на стеклах зданий. Виктор молчал. Ему было и хорошо, и тоскливо одновременно, а обращенную к девушке щеку жгло огнем.
...Этот мост стал исходной точкой их следующих встреч. Галина часто опаздывала; он смотрел на реку и думал, что, может быть, вдруг, в одночасье, все разрушится – она не придет; ускользнет из рук это еще зарождающееся, слабое – он боялся этого почти неприлично устаревшего слова – счастье. Поэтому и торопил события, поэтому уже вскоре после первого свидания Ольга Линдберг выбирала в шкатулке с семейными драгоценностями кольцо для будущей снохи. Выражать эмоции Ольге было несвойственно, а по некоторым канонам ее воспитания – даже п;шло, но теперь она умоляюще заглянула в глаза сыну и выдала последний припасенный аргумент: «В мае жениться – плохая примета».
Галина все не давала внятного ответа на его предложение руки и сердца, смеялась, запрокидывая голову, сверкала розовым зевом и не позволяла надвинуть помолвочное кольцо себе на палец. Дождь едва кончился, пахло озоном и теплыми лужами. Виктор подхватил Галину на руки и перенес через одну из них. Отпускать ее талию не хотелось совершенно, и он спросил, просто потому, что надо было о чем-нибудь спросить:
-Послушай, Галя, а вдруг мы разлучимся, ты не будешь моей женой, выйдешь замуж за другого, у тебя будет куча ребятишек, а я потом приеду, ты покажешь их мне?
Она рассердилась, топнула ногой и больно его оцарапала. Он обнял ее, почти полностью укрыв в объятиях, поцеловал мягкие волосы.
…Свадебный наряд ей перешили из концертного платья сестры, которая пела в капелле Тбилисской оперы. Оно было целомудренного покроя, с пышными рукавами, и Галина в нем была похожа то ли на театрального лебедя, то ли на актрису немого кино Веру Холодную. Маленькая наколка из белых перьев на голове, дикие чайные розы в букете – такой второго мая она сходила с трескучей деревянной лестницы родительского дома на Квирильской улице под перекрестным обстрелом взглядов – умильных, завистливых, радостных и разочарованных. После, уже за столом в доме Линдбергов, цепляясь от смущения за манжету Викторовой сорочки, Галина обратила внимание на молодого человека со значком на груди. Значок этот выглядел как капля крови у сердца, а сам его обладатель беззастенчиво разглядывал невесту.
-Какой неприятный субъект! – не выдержала Галина. – Кто это?
-Это Вано. Сосед... Из подвала… В детстве его опекала моя мама.
-Значит, это его Ольга Николаевна позвала?
-Нет, он теперь приходит сам, - поправил Виктор. – После того, как дослужился до кого-то там в горкоме партии.
Галина сняла с головы наколку и положила рядом со своим прибором.
-Почему он так смотрит на меня?
-Потому, что на тебя смотрят все. Рядом с тобой даже Лилька простушка.
Среди гостей не было только Моти Водолажского, простодушно приглашенного родителями Галины. На следующий день после свадьбы его достали из петли, еще не остывшего, но уже мертвого. Как заключили «знающие люди», недостатка в которых никогда не бывает в такие моменты, он не мучился, а умер скоро благодаря собственному весу. В комнате искали традиционную для таких случаев декадентскую атрибутику – но не было ничего – ни стихов, ни пошлых записочек с инициалами – Мотя ушел, ни с кем не попрощавшись, но он был бы доволен, если бы мог знать, что Галина плакала.


В доме Линдбергов молодожены поселились в бывшей детской – давно необитаемой комнате с шелковыми обоями, но зато за окном жила яблоня, в недрах которой гнездились воробьи. Здесь пахло дореволюционным детством – старыми привозными игрушками; ящик с ними стоял в углу, и оттуда торчала голова фарфорового Пьеро.
Первое время они были настолько полны друг другом, что выходили из комнаты только для того, чтобы пообедать со всей семьей на знаменитой филлофоровой скатерти. Галину удивило, почему место во главе стола стабильно пустует, и она спросила Лилю:
-Что, Борис Михайлович туда не садится?
-И не сядет. Нечего ему.
-Почему?
-Это место папы. Пускай только посмеет!
Так Галине стала известна тайна Линдбергов – о чем они перешептывались без нее; о том, кто в этом доме не присутствовал, но повсеместно подразумевался, и почему Ельцов, которого она поначалу приняла за отца Лили и Виктора, ходил на цыпочках и тушевался, как подросток.
-Линдберг в тюрьме. Мы давно о нем ничего не знаем, - временами вздыхала Ольга.
-Какой он был, Ольга Николаевна? – интересовалась Галина, разглядывая перецветшие фото плотного, представительного генерала.
-Тяжелый человек. Властный. Злой...
...Июль выдался засушливым, и жар стоял над Тифлисом неподвижной желтой толщей воздуха. Духота, которая никак не могла разрешиться дождем, усугублялась настоящим нашествием колючей мошкары. Приступы мигрени у Галины накатывали теперь чаще – иногда целые ее дни проходили в дурнотном угаре боли, стучавшей в левом виске тысячами молоточков. В ту субботу Виктора, который к тому времени уже несколько месяцев как трудился на должности инженера, вызвали на службу в НИЗГЕИ , а вся семья выехала за город – присмотреть на лето домик внаем в Кахетии. Галина впервые осталась дома одна, сославшись на мигрень, – от одной мысли о путешествии в открытом прокатном авто, пропитанном бензиновыми парами, ее мутило. Она ходила из комнаты в комнату; солнце било во все окна, преследуя ее. Наконец, она оказалась в кабинете Линдберга и словно провалилась в спасительную прохладу. Кабинет находился на теневой стороне дома. Вся обстановка здесь убаюкивала. Ставни были притворены. От дубовой мебели пахло воском. Из створки секретера торчал ключ.  Она хмыкнула и повернула его. Оттуда хлынул густой поток бумаг и открыток. На одной расположилась дама во фривольной позе, с пышной филейной частью; юбки задраны до подбородка. Галина выгребла оставшиеся картинки и устроилась в кресле, по-турецки скрестив ноги. Так что он за человек, этот Сергей Линдберг? Как-то не вязалась с генеральской статью такая вот пошлость… Мигрень начинала проходить, напоминая о себе редкой пульсацией в виске. Галина уснула. Ей снились юбки порнографических барышень.
Сквозь сон она слышала стук – вначале робкий и поверхностный, затем уже требовательный; он вырвал ее из дремотного марева. Торопливо запихнув стопку открыток в секретер, она поплелась к дверям, подавляя сладкую зевоту.
-Кто там? – протянула она сонным голосом. Не дожидаясь ответа, лязгнула замком. Едва щеколда соскользнула с паза, дверь распахнулась от богатырского удара извне. На пороге стоял крупный бородатый мужчина средних лет, нечисто одетый; он бесцеремонно отодвинул Галину и прошел внутрь.
«Господииии! Господи, что я наделала! – со свистом шептала та себе в кулак, семеня за незнакомцем. -Грабителя впустила. Что делать теперь? Что будет?»
Мужчина рывком раздернул оконные шторы в гостиной, и она наполнилась персиковым закатом; подкинул на ладони забытое на столе кособокое яблоко, надкусил его, сплюнул и выбросил на улицу.
Галина лихорадочно перетряхивала в памяти все возможные книжные сценарии квартирных краж, и, наконец, ее осенило.
-Вот, – сказала она, стаскивая с пальца свежо блестевшее обручальное кольцо.
Незнакомец обвел взглядом Галину, похожую на ребенка в наивном домашнем платье, и недобро засмеялся.
-Убери от меня это дерьмо.
Галина зажала кольцо в кулаке и почувствовала, как предательски начинает стучать кровь в висках и глазницах, предвещая новый виток мигрени.
-Уходите, - безнадежно сказала она, следя глазами за тем, как он шарит по подоконнику. В его ладони уныло хрустнули запасные очки Ельцова.
Наконец – мерный треск половиц, возгласы и смех; первой в гостиную вбежала собака.
-Норка, чужой! – в отчаянии выпалила Галина. – Чужой, ату его!
Пойнтер с поросячьим визгом скакал вокруг незнакомца и молотил лапами по его коленям. Из коридора доносился голос Ольги Николаевны.
-Боря, ты руку поранил, надо бы промыть…
-Пустяки, матушка, оцарапал только.
-Галя! Галя! – Ольга Николаевна вошла стремительной походкой, остановилась, раскрыла рот, затем закрыла и прислонилась к дверному проему. Постепенно ее взгляд затянуло тоской.
-Сережа.
Галина подавила возглас.
Линдберг отвесил картинный поклон. Из соседней комнаты слышался быстрый, нервный говор Бориса Михайловича.
-Оленька, ты всегда волнуешься по пустякам. Сущая без…
Увидев Линдберга, Ельцов инстинктивно попятился назад.
-Не тронь его, – быстро произнесла Ольга и встала между двумя своими мужьями, когда увидела, как сжимается в кулак мужицкая рука Линдберга, перетянутая жилами-веревками.
-Лиля, Витя! Скорее! – позвала Ольга, пока он не успел ударить ни ее, ни Бориса Михайловича, и вокруг Линдберга внезапно все будто закружилось – то ли от голода, то ли от волнения – он рухнул на стул, а его уже тормошила Лиля, трясла за широкое неподатливое плечо, смеялась и плакала; пойнтер танцевал тарантеллу, а Виктор улыбался, стоя рядом с Галиной.
...Только за полночь улеглись первые волнения и восторги, и Линдбергу постелили в кабинете. Ольга не могла уснуть, не будучи в силах унять сердцебиение, которое волнами отдавалось в макушке. Рядом безмятежно храпел Ельцов, забывший снять очки. Спальня была погружена в синий ночной свет, и такая благословенная тишина стояла вокруг! Ольга с распущенной косой, в длинной, как рубище, сорочке, опустилась на колени перед иконостасом – не зная, то ли плакать, то ли благодарить, что Сергей вернулся... Она просто несколько раз повторила «Господи!» – и перекрестилась.
-Боря, ты спишь? Боренька? – Она положила голову Ельцову на плечо.
-Уже не сплю.
-Боря, а ведь Сережа нас всех погубит. Погубит нас. Я только сейчас это поняла...
Ельцов сел в кровати и закашлялся.
-Ты хочешь сказать, что он способен убить?
-Нет же, конечно нет! То есть, на войне он кого-то убивал. Но это теперь даже хуже, чем если бы он сам убил.
-Как это?
-Если б сам, Боренька, пострадали бы мы. А теперь обречены и дети.
Нас не оставят в покое теперь. Как ты думаешь, почему его выпустили целым и невредимым? Он же сейчас, как приманка... они последят-посмотрят и заберут всех нас. Всех заберут!
-Ох...
Ельцов зачем-то снял и снова надел очки.


Осенью Лиля поступила на службу в Управление Железной дороги, секретарем к начальнику отдела, смазливому сорокалетнему ловеласу Георгию Иванишвили. И подруги дивились наступившим в ее обращении переменам. Посерьезневшая, с папками под мышкой, в сшитом на заказ костюме с кокеткой, с припухшими от подъема спозаранку глазами, – она смотрелась старшеклассницей перед экзаменом. Между тем, на нее неотвратимо надвигалась тень первого большого романа. И сопротивляться было не под силу. Лиля млела под этим взглядом и даже старалась не дерзить.
Кабинет у них был общий, обшитый дубом, с голыми окнами, и оттого почти всегда солнечный. Солнце начинало свой дневной путь на ее столе, делало круг почета и гасло на бюро Георгия Варламовича. Лиля украдкой следила за ним – как он вставлял в угол рта папиросу, усмехался в залихватские усы, – и у нее на душе становилось вязко и нежно. Какие кипенно-белые у него манжеты! Жена, должно быть, следит... а как же. И она понимала, что уже завидует этой неведомой жене, которая может на законных правах обхаживать этот монолит и, кроме того... Куда сгинула Лилина самонадеянность? Под ложечкой ныло, до того хотелось слова, взгляда или прикосновения... а касался он женщин со значением, как и ее отец, – Лиля это видела.
...И – фиаско материнским нравоучениям и репутации благовоспитанной леди – словно из яйца вылупилась бесстыжая женщина, как будто вдруг вспомнившая язык тела из прошлых инкарнаций. Вслед шипели – «Спуталась! Выгодница!» - а она горделиво несла золотистую голову и даже не оборачивалась на канцелярских теток, плюющихся ядом вслед. Какая разница? Почти семнадцать ей, а он заполняет собой все, с того самого первого раза, на конторском, жестком, как седло, проклепанном диване. И теперь все вокруг приобрело сакральное значение – все эти серые бумаги, и письменные приборы, и само рабочее место – она приходила первой и делала вид, что погружена в собственное занятие – подперев рукой щеку и шевеля губами, а в груди тем временем пульсировал большой розовый шар, который унять не моглось и не хотелось.
Лилю не коробила даже его идейность. Забыв о внушаемой ей с детства брезгливости ко всякого рода политиканству, она, разинув рот, с упоением внимала проповедям начальника о грядущей цветущей Грузии. Ей надлежало сделаться раем, сердцем и оазисом Советского Союза... а все потому, что вождя породила она, именно эта нагретая солнцем земля. Георгий заканчивал речь и выжидательно косился на собеседницу, как осажденный арабский скакун... а та, блаженно улыбаясь, разглядывала его начищенные туфли и кивала, кивала, кивала.
Только бы он говорил; о чем – неважно, лишь бы ощущать его близость, и млеть. Вечером она уходила со службы первая; не поднимая глаз и кротко прощаясь... а затем считала шаги до угла, зная – вот-вот догонит. И от этого «вот-вот» розовый шар в груди готов был лопнуть. Они возвращались в безлюдное и гулкое здание, в их непривычно темный теперь кабинет... и так мучительно было потом оставлять его, словно гнездышко невоплощенных девичьих мечтаний.
...А дома, после освобождения Сергея Александровича, положение было почти комически двусмысленным. Ольга не отпустила Ельцова, который порывался бежать восвояси... а Линдбергу уходить из собственного жилища было некуда, да и незачем. Так и стали жить все вместе под одной крышей... только Линдберг никогда не обедал за общим столом, а Борис Михайлович не нарушал субординации: не садился на место хозяина и держался скромным родственником-приживалом.
Линдберг же все чаще днями пропадал на охоте. Заключение, казалось, не подорвало его здоровья совершенно, в отличие от Ельцова, которого по ночам мучил навязчивый кашель. Линдберг усмехался в усы, скользя взглядом по изможденному, лишенному по утрам очков и оттого беззащитному лицу Ельцова, почти руками прокладывающего себе путь к умывальнику. Галину же Сергей Александрович находил забавной, звал почему-то Голубой Лентой и делал с нее наброски углем, наслаждаясь чистыми и легкими контурами ее красоты. Когда он работал, Ольга порой тайком наблюдала за ним, и в его расслабленных чертах ей виделся прежний Сережа. Его копия «Утра в лесу» Шишкина получилась экспрессивней и грубее оригинала, но Ольга сама настояла на том, чтобы украсить ею стену в гостиной. 
Ольга почти было совершенно успокоилась насчет Линдберга, но внезапно он стал пропадать из дома вечерами и приносить деньги, оставляя их по ночам под крышкой чугунной сковороды на кухне. В ответ на нервические Ольгины вопросы он только смеялся, пряча за спину замаранные чем-то черным руки – то ли клей, то ли типографская краска – рассмотреть было нельзя.
-Не подвергай опасности всех нас, Сережа! – слезно молила Ольга, -Не надо денег, совсем не надо, не ходи ты только туда больше!
-Куда? – игриво спрашивал Линдберг и подмигивал, а Ольгин голос скатывался до шепота.
-Ты и так на примете у них... Не приведи Боже – какая-нибудь сходка подпольная, или листовки... ведь и ни за что берут, Сережа! Если хочешь отомстить нам с Борисом, то делай, что хочешь! Но при чем здесь дети, Сережа? Хорошо, я... я про... падшая женщина... но не подставляй под удар их! Скажи мне, куда ты ходишь?
В запале она схватила его за грудки, и смеющееся лицо Линдберга посерело. Он отшвырнул ее от себя и брезгливо отряхнул руки.
-А вот этого не надо. Никогда не касайся меня больше.
...Весной тифлисские закаты бывали полны таким мягким, струящимся светом, что их хотелось остановить или хотя бы запечатлеть, и после ужина Виктор часто звал Галину с Лилей на крышу фотографироваться. Оттуда открывался вид не только на Виноградную улицу с ее лозами, но обозримо было огромное, всегда разное небо, белесая Кирочная площадь со шпилем и даже перевернутая чаша купола католического собора. Галина становилась на краю и делала «ласточку»; ей нравилось, когда муж, женственно всплеснув руками, бежал к ней в испуге. Лиля чаще принимала выверенные, несколько деревянные позы, она не любила улыбаться – либо заливалась хохотом, либо смотрела исподлобья. Лиля нередко высмеивала его, намеренно портила кадр, показывала язык и убегала.
-Что ты? – смущалась первое время Галя, для которой муж был еще непрочитанной и потому захватывающей книгой.
-А он дурачок, – пожимала плечами Лиля. – Он вообще без чувства юмора человек.  У него в детстве игрушку отнимешь – и что думаешь? Полезет в драку? Посмеется? Нет – уйдет молча и будет думать, как несправедлив этот мир. Маменькин сынок.
-Вовсе нет. Просто у тебя к нему нет привязанности.
-Только не говори, как мама. Она всю жизнь мне твердила какой Витька ранимый и как надо обращаться с его тонкой натурой. Смотри – какой у него сейчас вид потешный! Подкручивает так сосредоточенно свою камеру... Эй! Пока еще не стемнело – сними меня еще раз!
Виктор поднял брови.
-Не стоит. Твой белый костюм выйдет, как пятно.
Лиля раскинула руки и рассмеялась. Он машинально щелкнул затвором фотоаппарата.
...Позднее, нежно выуживая новорожденный снимок из проявителя, он удивился, что в черно-белом бесспектровом эффекте удалось передать горящее небо и тот ангельский образ Лили, который существовал скорее всего только в его воображении. Но почти на всех кадрах неотчетливо, где-то на третьем плане, проступал какой-то посторонний силуэт. Виктор повертел снимки в руках.
-Что это? – спросил он жену несколькими днями спустя. – В призраков я не верю.
-О, – ответила она с пренебрежением. -Это Вано, сосед. Ты его разве не заметил? Он на крыше вечно торчит... смотрит.
-Не обращал внимания, – рассеянно бросил Виктор.
Еще несколько фотокарточек – сестриного авторства – где он держит Галину на руках, где целует в губы, утопив руку в ее волосах, где она сидит у него на коленях – субтильная и маленькая, – будут вклеены им в особый альбом – на обложку которого он закажет тиснение: «Гале в день нашей свадьбы. 2 мая 1932-го года».


Вальдемар Волонский заканчивал исписывать стихами уже восьмую общую тетрадь, мучаясь от повторов слов и выражений выученного языка... а Любовь Константиновна, как назло, отмахивалась от него, когда он шел к ней на кухню с робким – «Любочка, а вот...»
Однажды он заглянул в дверь, похлопывая по руке рулоном из синей тетрадки, и воскликнул довольным голосом:
– Поэма!
К нему обернулись сразу двое – жена и соседка-полька, Екатерина Николаевна, прозванная Маркизой за рано поседевшие пышные волосы, похожие на пудреный парик. Он вздохнул:
-Любочка...
-Не сейчас, Володя. Вот вечером я настроюсь, сяду спокойно...
-Это опять отговорки.
-О чем поэма? – томным голосом спросила гостья, взбалтывая кофейный осадок.
-О Союзе, – обрадовался Вальдемар и присел на край табурета. – О вековой тьме, в которой блуждал народ, о том, как он наконец... наконец...
-Плюхнулся обратно в ту же яму, - шепотом заключила Любовь Константиновна и ее плечи затряслись от беззвучного смеха. Лоб Вальдемара оскорбленно разгладился.
-Я не неволю вас слушать, коль скоро вы так скептичны, - отрезал он.
-Я вся внимание, - выпрямилась соседка. – Господи, как же хочется наконец узнать... Ну да ладно. Читайте!
Он начал, с неловким, соскальзывающим на польское, ударением, торопясь, чтобы не прервали:

Велик, могуч Союз Советов,
Его границам нет концов,
Шестую часть он занял света,
На зависть всех своих врагов...

Екатерина Николаевна слушала со снисходительной улыбкой, дрожавшей в углах рта, и стихи ей казались сломанной игрушкой в руках неумелого мальчугана, до того не сочетались они с их сочинителем. Она подперла рукой щеку, чтобы придать позе еще пущую заинтересованность... а сама, не отрывая глаз от чтеца, вспоминала рябины на улицах Кракова, перезвон костелов, нарядные традиции родины, которую так давно пришлось оставить ради замужества. А теперь – съемная каморка без окон в общем коридоре, на двоих со взрослым сыном Колей, могила мужа на Кукийском кладбище, близ других надгробий, gdzie s; nazwiska polskie, i obowi;zkowo kto; si; pomodli...   И в утешение – Петропавловский католический храм, с приходом численностью в десяток людей, – единственное напоминание о Польше, за которое можно зацепиться, чтобы не сойти с ума... бледные стены, инкрустированный пол от мастерской Андреолетти  и наивные статуи. Это помогало подниматься над полунищенским существованием – хоть и есть зачастую бывало нечего, да и пальто у Коли который год старое... уж и рукава короткие... но с Божьей помощью – то Любовь Константиновна поделится обедом – то еще добрые люди соберут Коле узел с одеждой. Пусть он стыдится, что с чужого плеча, но проживем, проживем... а потом, гляди, и поможет кто ему устроиться на хорошую службу, где на мать неподходящего разлива не посмотрят, и вот тогда... А пока подмога – гадания на кофейной гуще, восторженным дамочкам, – все это непостижимым образом умудряется сбываться... и они приходят опять. И старинная колода карт Таро под подушкой – ее Маркиза достает в исключительных случаях, когда в чашке уже ничего не разобрать, а придумать не получается...

-Ведь Сталин твердою рукою
Его уверенно ведет! –

заключил Вальдемар и хлопнул ладонью по столу для большего пафоса. Екатерина Николаевна часто и мелко зааплодировала.  Вальдемар торжествующе посмотрел на нее. Любовь Константиновна прыснула и ушла в комнаты.
-На костях... на костях империализма... Колосс! Если бы не было революции, страшно помыслить, к какой катастрофе мы бы пришли, стоя уже на самом краю пропасти. Разумно, справедливо распределить блага, уравнять всех, двигаться вперед, прокладывая себе путь трудом, – не этого ли желал даже Христос?
-А как же аресты, пан Вальдемар? – еле слышно прошелестела Екатерина Николаевна. – И закрытые храмы? Как по-вашему, Христос вот этого всего желал?
-Это все пыль прошлого. У Любочки был иконостас, а я его снял и отдал молочнице, потому что следует не молиться старым богам, а строить новую, светлую страну... об этом еще Кампанелла писал, как же вы не понимаете... все будут одинаково счастливы, и нашим детям... нет, пожалуй, внукам, никто не станет забивать головы мистикой и религией, чтобы управлять ими. Это будут новые люди, свободные, не испорченные грузом нашей тяжелой истории и не обиженные на нее. Они начнут с нуля. Они будут счастливы вместо нас. Что до арестов, - он замялся, - мы еще знаем не все... как, почему.
-Знаете, все арестованные, кого я знала, были похожи на вас. Ну, или, если хотите, на меня. У нас все равно не получится измениться, – покачала головой Маркиза. -Сколько бы мы ни пытались сбросить старую кожу. Они не признают нас своими. А могут и задавить.
Она поднялась, поправляя прическу.
-Я иду в церковь. А заодно помолюсь о том, чтобы вы прозрели.
-А вы вот на кофе гадаете, – укорил Вальдемар. -И это, кстати, по вашим законам христианским есть грех.
-Я просто говорю людям то, что они хотят услышать. И мне не пришлось бы сидеть голодной и лгать, если бы не ваша советская власть.


Третьего июня, в день Ангела Лили, дом Линдбергов был снова полон гостей, совсем как в старые времена. Раннее лето в Тифлисе – явление удивительное; еще нет жары, и только-только начинает парить под вечер, все цветет, нахально и стихийно, особенно дикие розы на оградах, по вечерам ласточки рассекают небо крест-накрест... Праздник выглядит совсем как раньше – те же друзья, осмелевшие после освобождения Линдберга – доктор Киршенбаум с застенчивым сыном Левой, Сеня Браверман, Агамик и техникумские подруги. Томная Ольга в жемчугах музицирует на рояле, и Борис Михайлович время от времени массирует ей пальцы; крюшон в тучном теле арбуза исполняет главную роль среди легких закусок, Виктор с Галиной воркуют на балконе, ссылаясь на духоту... а именинница все медлит и не появляется.
-Где Лиля? – Галина убрала руку мужа со своего стриженого затылка и обобрала листья с ветки подступавшей к дому акации.
-Прихорашивается, – усмехнулся Виктор. -Воображала. Она любит делать театр.
Его рука снова легла на Галину шею, на стрелку крошечных пуговок сзади.
-Витя, мама будет смотреть. Не будь неприличным.
-А ты посмотри на маму.
Ольга Николаевна сидела на вертящемся стуле, запрокинув голову, а Борис Михайлович энергично обмахивал ее одновременно веером и газетой. Галя рассмеялась в кулак.
Появилась Лиля, сияя свежестью скандинавской богини плодородия, в пышном розовом платье; распущенные локоны обсыпали золотом грудь и спину.
- И туфли золотые... – задумчиво протянула Галина.
-Подозреваю, что все это богатство из недр маминого сундука, – прыснул Виктор.
Именинница перелетала от одного гостя к другому, подставляла умильным поцелуям щеки, но... уже вечерело лихорадочным, ярким закатом, а Георгия Варламовича так и не было. Хоть Лиля понимала, каким наивным авантюризмом было ее приглашение, что он не станет вредить ни своей, ни ее репутации, но ожидание наполняло ее до краев, как этот крюшон арбузную голову... и все время было ноющее желание смотреть на дверь и слушать фантомные шаги.
Утомленная жарой и мигренью Ольга снова вышла к гостям, виски ее лоснились от лавандового масла, – и подняла крышку рояля. Этот романс всегда завершал любой праздник в доме Линдбергов; после буйных танцев и скрежета пластинок он звучал, как колыбельная:

Звезда любви, звезда волшебная,
Звезда моих минувших дней,
Ты будешь вечно, неизменная,
В душе измученной моей,
Ты будешь вечно...

Лиля слегка повернула голову и закусила губы. В дверях стоял Георгий, в полумраке, как фонарь, маячила его светлая гимнастерка и охапка роз в руках. Она рванулась было вперед, но стальная рука сидевшего рядом отца сдавила вспотевшее предплечье.
-Куда? – прошипел Линдберг. -Где уважение к матери?.. девчонка.

...Лучей твоих волшебной силою
Вся жизнь моя озарена.
Умру ли я, - ты над могилою,
Гори, сияй, моя звезда!

Ольга уронила руки на клавиатуру. Наконец, все зааплодировали, ожили, поднялись с мест, и Лиле удалось подобраться к Георгию. Как велико было желание вместо шаблонных поздравлений услышать от него хоть единственный личный намек, слово, за которое она могла уцепиться и думать о нем все последующие дни!
-Ваша дочь очень ответственный работник у нас в учреждении, генацвале, – доносился до нее голос Георгия, пока она топила его букет в хрустальной вазе.
-Вот уж не ожидал-с... И какая в ней ценность, позвольте спросить? – хмыкал Линдберг. – Много ли надобно от секретутки... чай да корреспонденция... Позвольте – это доктор Киршенбаум, старинный наш выручатель... А там – видите – сервант подпирает? Это нынешний супруг Лилиной матери, да, и такое случается. Весьма ватный субъект, поповский брат... Присядьте, выпейте с нами...
Лиля украдкой отломила бутоны у нескольких розанов и прикрепила их к поясу. Георгий вошел в круг лампового света над уже совершенно разобранным столом, выдержал значительную паузу и начал тост:
-Дорогая Елена! В этот знаменательный для тебя день хочу пожелать тебе полной и плодотворной жизни, труда на благо... великой обновленной Родины.
...Лиля ощутила холод, ползущий вверх по позвоночнику. Вот так бы она и слушала, слушала вечно.
-Кто знает, - продолжал он, - может быть, скоро мы отойдем от наших ветхих традиций, и вместо именин – дня ангела, которого не существует, – ты, Елена, будешь с такой же пышностью отмечать Первомай... Скоро все будет новым, и не только праздников – даже вот таких старых домов здесь не останется, чтоб ничего не напоминало нам о клетке, из которой мы вырвались. И новые люди – твое поколение – понесут знамена Ленина-Сталина. Мы – свидетели великой эпохи и дел. Вот увидите, как зацветет Грузия в руках вождя – бережливых руках. За будущее! За тебя, Елена!
Он закрыл глаза и опрокинул коньяк себе в рот. Лиля молча смотрела на него исподлобья, а из полумрака гостиной неслышно, как призраки, исчезали гости. Борис Михайлович ударил дважды в ладоши, но аплодисментов не получилось, - никто не поддержал. Испуганная Ольга металась между ним и подвыпившим Линдбергом, который грозился показать прилюдно свой военный билет. Вечер был безнадежно испорчен.
-Да, - неожиданно кивнула именинница и потупилась. – Я постараюсь.
...А через неделю было еще одно чудесное лето в Гомбори. Георгий Варламович отвез туда семью Линдберг на своем автомобиле с откидным верхом; дорога обжигала жаром, но в первый же день отдыха Виктор много и кропотливо фотографировал, рассаживая всех то так, то эдак среди выжженных солнцем, уже побледневших трав, на фоне смешной горы, которую здесь почему-то прозвали Вероной. Дачу Линдбергам сдавало внаем семейство русских крестьян Матвеевых, они же готовили постояльцам, и Галина поражалась такту свекрови, которая без устали нахваливала не всегда удачную их стряпню. Однажды Галина достала утонувшую стрекозу из тарелки со щами, пискнула, нервно отряхивая руку от склизкого насекомого, – и осеклась, переведя взгляд на холодное, жесткое лицо Ольги Николаевны. «Молчи... не смей...» – одними губами вымолвила та, и тут же черты ее смягчились, поплыли в блаженной улыбке.
-Милая, – она коснулась предплечья хозяйки. -Какие чудные у вас, ароматные щи!
И Галина дрожала от отвращения, но послушно хлебала вторую тарелку... ибо «неудобно, ведь люди старались».
Они встали от стола, когда уже занимался закат.  Лиля схватила брата за руку и горячо зашептала:
-Сделаешь нам фотокарточку? Чтобы я рядом с ним? Ну же?
Виктор, не поднимая глаз, протирал стекло объектива.
-Ну если всем вместе…
Лиля первая побежала в поле, нырнула в колосья и цветы. Ольга с Ельцовым под руку неспешно двинулась за ней, Галина подставляла лицо последним лучам, а Георгий, в белой гимнастерке, медлил, соблюдая приличия. Скоро в руках у Лили оказался пышный венок, она водрузила его на свою золотую растрепанную голову и скомандовала – снимай!
…Годы спустя эти солнечные фото Галина назовет самыми счастливыми в их семейном альбоме.
…После второго кадра Лиля призывно протянула руки к Георгию, и он с улыбкой устремился к ней, не в силах устоять перед очарованием невинности и бесстыдства.
-Мне нужно успеть в Тбилиси  до полуночи, - сказал он и, не оборачиваясь, зашагал к своей машине.
-Постой! На перевале ночью небезопасно. Не разумнее ли тебе переночевать здесь, а с утра – в путь?
-Не получится…
-Это… из-за нее? – Лиля обрывала свой венок.
-Послушай… У меня есть еще и служебные обязанности.
-Даже летом?
-Да. Даже. И для советского человека долг должен быть превыше всего, потому что время сейчас такое – когда все закладывается, строится, а личное – это на второй план. Наше мелкое буржуазное счастье – это ничто перед счастьем всеобщим. Еще несколько лет, и ты увидишь, как зацветет Грузия, как вырвется вперед всех, потому что это родина вождя, уж он постарается вместе с товарищами.
-Знаешь, – она швырнула в траву венок. -Никак не могу отделаться от мысли, что я для тебя тоже… это… товарищ.
-Конечно – искренне кивнул он. Прежде всего это, да. А что здесь обидного?
 

Маня Якобсон часто кричала во сне. И, очнувшись, не могла увязать своего крика со сновидением – оно растворялось, наступить ему на хвост и удержать, чтобы посмотреть – что же это все-таки было – не получалось, и ото сна оставался липкий, как пот, страх… Но этой ноябрьской ночью она не просто видела – она чувствовала, осязала – невиданную, вневременную драму – какая могла пригрезиться только особе нервического склада.  Она будто бы брела по кладбищу, по насту красноватых листьев, с трудом различая в грязно-пепельном тумане наступающий частокол надгробий. Все ее существо стремилось вперед, в горле клокотал радостный ком, предвещая свидание – но она шла, а Илленера все не было… ни в этом зловещем тумане, ни среди выщербленных стел. И вдруг как будто резкий солнечный луч – похожий на луч прожектора – вырвал из тьмы проселочную дорогу, стелющуюся вдоль кладбища… а по ней медленно плыл автомобиль, в заднем стекле которого отчетливо читалось прижатое к нему лицо Илленера. Маня бросается вслед за этим автомобилем… но ее настигает тот самый, знакомый всем «сонный паралич», когда невозможно ни крикнуть, ни двинуться в той, запредельной реальности… а машина уплывает все дальше… и самое жуткое заключалось в том, что Маня не могла понять – живого ли человека облик был там, за стеклом, или мертвеца. Она изо всех сил стремилась продлить сон… но реальность неумолимо уничтожала его декорации. Маня открыла глаза. Высокое окно уже горело синим; до медленного, натужно-позднего рассвета оставалось совсем недолго. Она бросилась к этому окну, распахнула его, впуская в и без того ледяную спальню сырое утро. В последний раз они виделись на прошлой неделе. Провожая ее, он по обыкновению долго теребил замок; медлил, вертя в нем ключ, не желая отпускать свою такую странную и – неловко было сознаться – такую желанную гостью.
-Мария, – произнес он, не зная, как продолжить после интонационной запятой. -Мария, я все скажу вам в пятницу.
-Насчет Плутарха? – почти вскрикнула она, взметнув вверх руку с книгой. Конечно, бедный Плутарх был здесь ни при чем, иначе не было бы такого выражения в крупных, влажных глазах Илленера. Выражения, которому нет названия.
-И насчет Плутарха тоже, – сказал он успокоительно, подался к ней и просто обнял, не слишком долго удержав подле себя, но этого совершенно целомудренного объятия было достаточно для того, чтобы Маня обмерла и прильнула к нему, как податливая желейная масса, покрывая поцелуями его грудь, шею, руки.
– Скажу! – повторил он, сияя; она зашагала вниз по скату улицы деревянной походкой, сжимая ветхий томик Плутарха, этот билет на следующее свидание с Илленером.
…В пятницу на рассвете ранние дворники вяло оборачивались на задыхающуюся от бега девушку, почти пролетающую через пустынный мост.
Вот он, дом Илленера… Серый и приземистый. Маня звала его достоевщиной. Казалось, все краски и следы солнца исчезали за его порогом… но от этого тайны в холостяцком жилище становилось только больше. Здесь начинался другой мир, до очарования которого большинству не было никакого дела. Манины каблуки отбивали аллюр – раз-два, раз-два, раз…  Три ступени – и холодная, как гробовая доска, дверь подъезда.  Маня стукнула кулаком. Еще. Еще. Тишина. И за зеленоватой тьмой оконного стекла все было неподвижно, лишь ветер создавал иллюзию жизни, донося откуда-то с гор далекий, похожий на голоса, шум. Город постепенно восставал из сизого мрака, а замерзшая Маня стояла и смотрела на двери, на лоскут бумаги, которым они были запечатаны. Захотелось сесть на ступени и ждать. Ждать, начиная прямо с этого момента. Маня всегда и во всем искала тайные знаки и смыслы. А здесь их не было. Не было – как в книгах – прощальной записки, переданной через таинственного незнакомца, не было разверзшейся от горя земли или карканья ворон. Была пустота, которая как будто заполняла Маню изнутри своим вязким, стеклистым содержимым.
 Но нет – Маня была здесь не одна. В нее напряженно всматривались чьи-то глаза: под самой лестницей парадного притулился Нерон, кот Илленера, спрятавшийся, по-видимому, от бывшего здесь недавно хаоса ареста и ожидавший, когда его, наконец, покормят, и жизнь войдет в свою прежнюю колею. Маня схватила кота, как спасательный круг. Ей вдруг показалось, что этим она сможет удержать какую-то частицу Илленера. Кот был теплым и пыльным. Она прижала его к себе и понеслась домой по уже совершенно просветлевшим и оттого беспощадным улицам.


В последний день гомборской идиллии Линдбергов небо неожиданно набухло грозой, но облака вскоре расступились в стороны сизыми клубами, и горячий солнечный ветер вновь понесся по полям. Лиля первая выбежала на дорогу после гудка автомобиля, и Георгий успел поцеловать ее до появления Ольги.
По возвращении Тифлис встретил их постановлением об уплотнении жилплощади. Дом Линдбергов был достаточно велик: квартира занимала весь второй этаж кирпичного особняка на Виноградной улице, и Ольга потеряла сон в опасениях, что к ним подселят чуждых по духу людей, или –того хуже – информаторов. Весть о законе им принес сосед Вано Пирцхалава, поднявшийся за это время еще на одну карьерную ступень…
Отношения Ольги с сестрой Ниной нельзя было назвать теплыми: слишком велика была разница между меркантильной Ниной и возвышенной Ольгою, однако нежная дружба их детей и темные времена подтолкнули ее к отчаянному шагу.
-Теперь семье следует держаться вместе, – говорила она сестре, приглашая ее с дочерью перебраться к ним.
Те с восторгом приняли предложение и вскоре заселились к Линдбергам. Ольга хвалила себя за мудрое решение, надеясь избежать нашествия новых непрошеных соседей.
-Заживем, как родные, - удовлетворенно констатировала тетя Нина в первый же день у Линдбергов. -Кстати, мне очень понравился твой Борис Михайлович, – она лукаво подмигнула Ольге, которая внимала ей бесстрастно. – Я сразу поняла, как тебе повезло! Не то что Сережа – прости Господи! Сущий зверь, самодур и деспот.
Ольга заметила, что не стоит при детях дурно отзываться об их отце.
-Вот как? – парировала сестра. -А мне кажется, отчим им теперь роднее. Значит, Сергей часто здесь бывает? Нет, погоди, ты хочешь сказать, что он здесь живет? Вы все живете в этом доме одной большой семьей, и он до сих пор не пристрелил Бориса? О-о-о…
Она провожала взглядом одного за другим Виктора, Лилю и Ольгу, молча выходящих из комнаты.
…Однако новые порядки все же не миновали Линдбергов – явился уполномоченный из Жилгоркомитета с уведомлением о скором приезде новых жильцов, мимоходом заметив, что хоть их буржуазный клан теперь и объединился, закон обойти не удастся. Ольга стала молиться о порядочных соседях. «Плебеи, партийцы, комсомольцы… Боже упаси… Другое дело – настоящие крестьяне вроде Матвеевых», – бормотала она перед иконостасом.
Ожидания ее обманули – вскорости к ним въехала семья Орфановых – врач-гинеколог Анна Борисовна с маленьким сынишкой Мишей. Они заняли бывшую детскую комнату; Галине было жаль ее оставлять, а еще ей претила сама мысль о превращении их с Виктором любовного гнездышка в медицинский кабинет.
Вскоре Линдберги вздохнули с облегчением – новая соседка оказалась человеком интеллигентным и к тому же родственницей Киршенбаумов. Женщины с легкостью нашли общий язык, а Миша даже начал брать у Ольги уроки игры на фортепиано. Некрупный, смуглый, в коротких штанишках и тюбетейке, он сидел на круглом табурете у рояля и выстукивал гаммы. Музыка пробуждала в Ольге воспоминания о дореволюционных временах, когда их дом был полон гостей, которые пели «Боже, царя храни…», и ее крохотные дети вальсировали посреди гостиной. А молодой Сергей Александрович – ах, как шел к нему белогвардейский мундир! – был тогда совершенно другим. Считая его и Мишу Орфанова, в квартире Линдбергов обитало теперь десять человек.


Ноябрьское утро было белым: туман стоял низко над землей, и под этой суровой маской город выглядел неузнаваемым. Только опавшие листья чинар яркими хрустящими бабочками разлетались под ногами. По ленивым сонным улочкам вверх двигались две зябкие фигуры – Екатерины Николаевны и ее сына Коли. Он неловко прятал руки в карманы пальто... так было незаметно, что рукава коротки. Каждый раз, когда он сопровождал мать в польский костел, уже перед самыми воротами она одергивала на нем одежду, тянулась вверх, чтобы поправить ему шевелюру, сдувала с груди только ей видимые пылинки... и пришептывала – «попроси Матку Боску послать тебе хорошую службу, с верой попроси!» Коля послушно кивал, выстаивал мессу – но просить у Бога работу почему-то стеснялся и просто смотрел в голубеющее пространство алтаря, увенчанное крашеным сводом с лубочными звездами.
Накануне Маркиза уже приходила сюда – и тогда богослужение показалось ей до странности кратким… а напряженных фигур в штатском, оккупировавших задние скамьи, было больше, чем всегда. Екатерина Николаевна почему-то очень занервничала и стала беспрестанно оборачиваться назад. Ей захотелось немедленно уйти отсюда, бежать, чтобы никто из посторонних не заметил ее лица, но она пересилила себя... надо было дождаться окончания Мессы – близилась девятая годовщина кончины мужа – и заказать литургию за упокой.  Стали читать Евангелие: «...Ибо вас будут предавать в судилища и бить в синагогах, и перед правителями и царями поставят вас за Меня, для свидетельства перед ними. И во всех народах прежде должно быть проповедано Евангелие. Когда же поведут предавать вас, не заботьтесь наперед, что вам говорить, и не обдумывайте; но что дано будет вам в тот час, то и говорите: ибо не вы будете говорить, но Дух Святый. Предаст же брат брата на смерть, и отец детей; и восстанут дети на родителей, и умертвят их. И будете ненавидимы всеми за имя Мое; претерпевший же до конца спасется. Когда же увидите мерзость запустения, реченную пророком Даниилом, стоящую, где не должно – читающий да разумеет, - тогда находящиеся в Иудее да бегут в горы; а кто на кровле, тот не сходи в дом и не входи взять что-нибудь из дома своего». 
Горячие слезы заливали щеки Екатерины Николаевны – как будто только что прозвучал ее собственный смертный приговор. Все слова смешались в единый ком – и в голове стучали отдельные фразы – «бить в синагогах», «за имя Мое», «на смерть», «мерзость запустения», «из дома»...  «Мерзость запустения», – произнесла она вслух и обернулась: люди в штатском стянулись к дверям сакристии, а скамьи в мгновение ока опустели. Сделалось на удивление тихо; даже орган смолк прежде обычного.  Сердце Маркизы пульсировало на уровне горла – порывшись в ридикюле, она извлекла карандаш и набросала по-польски на клочке бумаги – «21 listopada prosz; si; pomodli; o dusz; Paw;a Czernyszowa. Od wdowy Katarzyny».   
Жестом подозвала угрюмую привратницу, волочившую со двора ведро, и горячо зашептала ей:
-Передашь ксендзу в руки – слышишь? Спешу, очень спешу. Не запамятуй!..
И бросилась прочь – к выходу, ударила ладонью тяжелую, как колокол, дверь, вырвалась на свободу. Острый и влажный воздух можно было пить, и Маркиза на миг остановилась и крепко зажмурилась.
-Слышь ты? – прошелестело где-то слева, и Екатерина Николаевна распахнула глаза. Привратница манила ее за угол храма.
-Что? – нервно переспросила Маркиза и быстро-быстро перебирая изящными ножками, преодолела лестничный пролет, ведущий вниз. Старуха разглаживала ее записку ногтем и озиралась.
-Забрали сегодня... прежнего священника забрали.
-Куда?
-Да не кричите вы, а то уйду. Почем я знаю? Нашего отца-настоятеля. Говорят, арестовали его. Наверно, и эту церковь закрывать собираются.
-Как это закрывать?
-Почем я знаю? Записку передам тому, кто будет служить. Если что-то будет вообще. – она сокрушенно затрясла головой.
-Ага... да, конечно, – попятилась Маркиза, и, не чувствуя под собой земли, стала бежать – раз-два, раз-два, – только на перекрестной улице она остановилась, светлые чулки потемнели от брызг из луж, и легкая обувь пропиталась дождевой грязью.
«За имя Мое...»
...А сегодня она шла в церковь нарочито медленно, и не сдвинуть - не сбросить было прочно обосновавшийся на душе камень, хоть она и пыталась внушить самой себе, что у страха глаза велики, и к недавним событиям в костеле она не имеет ровно никакого отношения. Ровно никакого...
Ветер взметал влажные листья чинар под ногами, и если бы не чинары и не пара вывесок на грузинском языке, ощущение Екатерины Николаевны, что она находится в Польше, было бы еще явственней. Совершенно европейскими смотрелись фасады домов, лепнина их портиков и, наконец, осененный акациями храм в стиле неоренессанса.
Она почему-то продолжала путь, несмотря на то, что на паперти было много незнакомцев, а деревья напротив скрывали пару припаркованных «воронков»; несмотря на то, что Коля настойчиво теребил ее за локоть – вернемся, мама! – она двигалась навстречу этим людям, веря, что пройдет через этот строй, туда, в ладанное тепло мессы, а в храме... в храме они, конечно же, не посмеют.
…Им не позволили войти вовнутрь – двое подхватили ее под руки, третий взял Колю за воротник пальто; тот, развернувшись, ударил его в лицо и бросился к матери... но тут подоспели остальные, все на удивление одинаковые, одетые, как щеголи, – и скрутили ему руки за спиной.
-Документы? – спросил один и, в ответ на изумленное «как?» Маркизы, уже более раздраженно бросил: -Паспорт подай.
-Маевская Екатерина Николаевна, -прочитал он и сплюнул ей на туфли, - вы пройдете с нами.
Она мелко закивала:
-Да, да, да... Но за что? Я ничего не...
-Это на дознании роль будешь разыгрывать. У нас твое письмо к настоятелю, на иностранном языке.
И тут Екатерина Николаевна вдруг вспомнила, что на обороте записки она механически указала адресатом арестованного патера. И теперь, когда она связана с ним неизвестным обвинением, самое мудрое – молчать.
-Отпустите сына, – еле вымолвила она и обмякла – вот-вот сползет на пол. -Он же здесь не виноват ни в чем.
-Как же, как же... А физическое оскорбление должностного лица? – парировал второй «уполномоченный», держась за разбитую щеку. -Чертовы богомольцы. Как настигнет вас управа, поглядим, какой боженька вас спасет!
...Их уводили в разные стороны – мать с сыном – к разным машинам, и Маркиза, спотыкаясь, протянула руки к Коле, захлебываясь бессвязными словами. Ее еле оторвали. Он посмотрел на следы ее ногтей на своей ладони.
 Двое чекистов курили на паперти и наблюдали эту сцену.
-Все ж из дому гуманней брать.
-Почему?
-Этим же и собраться не дали. Зима на носу. Замерзнут.
-Ничего, вон молитвенник у ней зато!
-Богомольцы.
...В тот день – двадцать первого ноября 1936-го года так и не была отслужена Месса за усопшего мужа Екатерины Николаевны Маевской. Маркизы.

Галина переминалась с ноги на ногу перед дверью в бывшую детскую комнату в доме Линдбергов. Комнату, где они с Виктором провели медовый месяц, и откуда теперь, пряча глаза и закусив голубые от боли губы, в спешке выходили женщины. Гинеколог Анна Орфанова вела домашний прием по записи – но теперь Галине казалось, что ждать ей уже невмоготу... после того, как расправились с Маркизой и сыном, ею овладела жажда как можно скорее обезопасить, как ей казалось, пульсирующий внутри нее комок от будущих мытарств, прекратить его существование, чтобы он не попал в их лапы... возможно и вместе с ней. А Виктор... пусть... он никогда не узнает, что его ребенок мог бы жить. Все равно все они скатываются в пропасть. Какая разница?
Она четко постучалась, но решимость стала таять, когда доктор Анна отворила, вытирая о полотенце окровавленные руки. С кресла у занавешенного окна детской доносилось сдавленное «аааа» – там, залитое светом из фрамуги, как на дыбе, повисло выпотрошенное женское тело. Лепнина под потолком комнаты уже осыпалась, тканые шпалеры были в подозрительных пятнах... когда-то здесь, в углу она нашла ящик, полный дореволюционных игрушек.
-Без анестезии, - сказала доктор, избегая встречаться взглядом с Галиной. -Ты ведь тоже за этим пришла. Стерпишь?
Галина кивнула.
...Я стерплю то же, что и ты, малыш, так несвоевременно поселившийся в моем теле. И часть меня умрет вместе с тобой сегодня. Но знай, что они – твои убийцы в большей степени, чем я. И это решили они. Хоть бы прекратился этот хлюпающий звук, боль не так страшна – я ее заслужила, но звук... и еще лязг падающих на поднос хирургических инструментов... похожий на тот, когда саблю достают из ножен... как же долго, как долго длится твоя агония!
-Мальчик. Кажется, – уронила Анна Орфанова. -Все.


В 1937-ом году напряжение в городе достигло апогея. Жители Тифлиса потеряли сон – по ночам исчезали целые семьи. И вместе с ними навеки стирались судьбы и имена. Невозможно было просчитать логику этих арестов – если поначалу забирали в основном интеллигенцию, то впоследствии этот жуткий выбор стал падать и на простонародье, и на рабочих. Притчей во языцех стал «черный воронок» - автомобиль ГАЗ М-1, находившийся в распоряжении НКВД и служивший для перевозки заключенных. «Воронок» выезжал на охоту преимущественно в темное время суток, и прохожие шарахались от него, как от катафалка.
Грузины напрасно надеялись, что сталинская смертоносная машина пощадит родину вождя, и она станет избранным оазисом среди других союзных республик. Эта идея завершилась на стадии обещаний. А доносы, даже на самых близких, стали нормой жизни, способом сведения счетов и решением бытовых споров. Даже самые абсурдные обвинения, принятые на веру, могли привести к казням.
…Сергей Линдберг в одиночестве сидел в своем кабинете, окруженный ореолом сигаретного дыма. Этот кабинет, обшитый каштановыми панелями, стал его домом, а вернее – берлогой после освобождения из тюрьмы. Он спал прямо здесь, на жестком канцелярском диване, а проснувшись, сразу же надевал штопаную гимнастерку со споротыми эполетами – так ему казалось, что он все еще в генеральском чине.
-Папка? – тихо позвала Лиля – уже несколько минут она стояла, незамеченная, прислонясь к дверному косяку и вглядываясь в заученный с детства римский профиль отца.
Линдберг медленно опустил руку с папиросой – в памяти вдруг высветился образ – крохотная белокурая девочка на этом же пороге. Он брезгливо поморщился и стряхнул пепел на колени.
-Что тебе?
Лиля встала за его спиною и обхватила его за шею, как большого, непривыкшего к ласке зверя.
-Послушай, Сергей Александрович… Уже выходит так, что нет времени молчать, а в этом доме, кроме тебя, мне открыться некому. Хотя все догадываются… все давно догадываются…
С нарастающим изумлением и гневом он слушал исповедь дочери, и его крупные жилистые руки сжимались в кулаки.
-Теперь один выход – раз с нами все может случиться – он оставит семью, мы поженимся, и… Мне твоего благословения не надо, я только хочу, чтобы ты все знал…
Линдберг ударил ее по лицу, возможно, чтобы остаться верным своей всегдашней маске – и с ужасом наблюдал как кровоподтек расползается под розовой кожей. Лиля молчала и улыбалась, открыто глядя на него и потирая щеку.
-Уйди, – бросил он, расстегивая ворот и чувствуя нарастающую пульсацию в голове. -Ты такая же, как и твоя мать…
-Нет, нет, отец. Просто ты никогда никого не любил. И понять, что это значит, – не способен. Тебя хватало только на флирт с моими подругами да на карточки… порнографические…
-Я способен понять долг! – выкрикнул он. -Честь, порядочность. А не эти гормональные нежности. Да как ты еще смеешь?.. Девчонка!
Он прикрыл глаза. Пульсация в висках в такт тиканью часов болью заливала затылок.
-Прости, – хрипло выдохнул он и запустил только что ударившую руку ей в волосы. Лиля поняла, что победила:
-Не думай обо мне дурно… Я просто живу, папа… Сейчас настали времена, когда ни ты, ни я – никто – не имеет права думать о будущем. Ты заботишься о моем завтрашнем дне, о моей девичьей чести? Так вот – это «завтра» скорее всего никогда не наступит.
Она ушла, пряча лицо в ладонях. А перед Линдбергом снова замаячил ангельский образ маленькой Лили, поднялись утопические очертания прежнего, уже не существующего дореволюционного Тифлиса, похожего на Город Солнца… и он понял, что наверное память для него и есть любовь. Та самая, о которой столько пишут и слагают, за которую сейчас бьется его дочь; которая свела Виктора и Галину, отняла у него Ольгу… Любовь, которую его солдатская натура так и не смогла постичь.
В тот вечер с каким-то непонятным для себя отчаянием наблюдал Линдберг, как в теплых облаках догорал закат, а стрижи низко кружили над домами. Он поежился – то ли от холода, то ли от одиночества. Полоса света от керосиновой лампы ползла по паркету из гостиной прямо к дверям его кабинета. Был слышен смех Галины и спокойный голос Виктора. Счастливая догадка осенила Линдберга: Ельцова нет дома! И он, без боязни казаться сволочью на фоне этого слабака, может побыть с ними… с семьей. «Они полагают, что я их ненавижу, и ненавидят за это меня», – думал он сердито, наглухо застегивая по старой привычке ворот гимнастерки.
Семья сидела за круглым столом, покрытым филлофоровой скатертью. Он рванулся к ним, но внезапно, как в кинематографическом повторе, загрохотали двери под требовательными ударами.
…Линдберг не боится и идет навстречу палачам с циничной улыбкой. Как сквозь вату, слышит их слова, обращенные к Ольге: «Вы не беспокойтесь, это ненадолго, проверим документы, и как есть – завтра будет дома». В ответ лепечет несуразицу бледная Лиля, но Линдберг верит, что снова вернется и, не обернувшись, уходит в дверной проем.
-Запрещенная литература?.. – вещи начинают падать и летать по комнате в почти революционном вихре, с жалобным хрустом грохается этажерка, Ольге суют в лицо ордер на обыск, но она смотрит сквозь, в ту сторону, куда увели Линдберга. Ползет со стены копия «Девятого вала» его руки, а Лиля бросается вперед и пытается вырвать картину из грязных лап, но брат хватает ее и с нечеловеческой силой тащит назад. Что-то вдруг засияло в руках чекиста, и Ольга подняла измученные глаза. Он листал книжку с золотым обрезом, раскрытую на фронтисписе, где стояла дарственная надпись адмирала Колчака генералу Линдбергу…
Они исчезли так же стремительно, как и появились; только деревянные лестничные пролеты гудели от их шагов, а с улицы доносился истошный собачий лай.
-Они сказали ненадолго, - медленно произнесла Ольга и подошла к окну. Надо забрать собаку, она вырвалась вслед за хозяином. -Ненадол…
Беспорядочная и долгая стрельба загоготала под домом, и в человеческой ухающей возне раздался горестный собачий визг. Им казалось, что они летели на балкон – но поздно, черный автомобиль МК-1 уже уносился в геометрию улиц. Когда спустя часы, похожие на годы, замутнел рассвет, Лиля, пробираясь по свалке изувеченных предметов, спустилась на улицу. Дождь, струясь по щербинам асфальта, замывал лужицы крови и барабанил по пробитому пулей черепу старого пойнтера Норки, косящего в небеса недоуменный круглый глаз.
Лиля стояла там долго, пока мокрые волосы и платье не облепили ее ледяным компрессом. Уверенности в том, что Линдберга расстреляли на этом месте, не было, как и не было ее в том, что он жив. Домой он уже никогда не возвратится.


Лева Киршенбаум мял в своей руке вялую руку Лили. Они сидели на скамье в роскошном саду его отца – в прохладном августе нанесло необычайно много мертвых листьев, но убирать их никто не спешил.
-Выходи за меня. Ты давно мне нравилась, еще с детства, Лиля, – помнишь, как мы когда-то играли в этой беседке?
Лиля молча обкусывала сухие губы и смотрела в сторону. Она казалась еще бледнее в выцветшем синем костюме-матроске.
-Пойми, я же спасти тебя хочу, – продолжал Лева уже шепотом. -У нас есть родственники во Франции, они обещают устроить мой отъезд, и твой тоже – но для этого нужен штамп в паспорте, понимаешь? Там мы уже окажемся в безопасности. После того, что сделали с твоим отцом, медлить нельзя, станет только хуже. Мама твоя по национальности кто?
-Полька…
-Этого уже достаточно для них .
-Нет, нет, что ты такое говоришь, – Лиля высвободила руку. -Я не смогу, Лева. И потом, папа был белым генералом, и за ним пришли во второй раз… Кто из нас и почему может их еще интересовать? Для нашей семьи ад закончился, цена и так была слишком высокой… А ты… ты поезжай, Лева. Поезжай.
-Кто тебя держит здесь? Хотя, чего это я… ты все равно не ответишь. Прости, но я ничего больше не могу для тебя сделать, ничего!
…Душное тепло ранней осени в 37-ом сочеталось с частыми грозами, и в воздухе почти постоянно стоял запах озона. От непривычной влажности в саду доктора Киршенбаума уродилось много цветов – и даже яблоки уже были крупными и отяжелевшими. Его сад – уменьшенная модель рая, сад-покой, сад-мироздание. Все его пациенты уходили с цветами и фруктами – а практика у него, как у опытного врача старой закалки, была обширная.
Доктор Киршенбаум никогда не интересовался политикой. «Переворот… Бандиты», – сказал он о революции в семнадцатом, и с тех пор, казалось, забыл, что прежнего мира больше нет. Когда же этим летом арестовали его близкого друга, он замолк на пару дней, а на расспросы сына о самочувствии отвечал только – «мне не больно».  Он вскорости оправился и снова занялся врачебной практикой, но с тех пор пришла к нему долго медлившая моральная дряхлость – он глядел на все как бы сквозь мутное стекло и механически выписывал микстуры и пилюли. Он не трогал денег, что оставляли ему пациенты. Ему они нужны теперь не были – он не выходил за пределы сада – Лева брал их деликатно, как реликвию, и долго не решался потратить.
Этой осенью больных у доктора Киршенбаума уже почти не было, и когда под вечер в ворота постучались, сын ободряюще улыбнулся:
-Посмотри, а ведь не забыли тебя твои подопечные…
Спустя несколько минут доктор напряженно вглядывался в полумрак: Лева горячо кому-то что-то доказывал и жестикулировал. Старик закрыл глаза и все с тем же безразличием ощутил, что его ведут куда-то под руки… и только когда неосторожные люди в штатском изломали ветви абрикосовых деревьев, он встрепенулся и закричал – ему казалось, что кричит он очень громко, кричит о том, что это какая-то чудовищная ошибка и несправедливость, но у него вырывалось только еле слышное протяжное «а-а-аа», похожее на гуканье младенца. Он хотел было обернуться на свои раненые деревья, на сына, которого вели позади него, но ему не разрешили.
Обрывки слов еще были ему понятны, когда под прижатой к груди рукой затрепыхалось старое сердце. Он прошептал - «мне не больно» – и испустил дух.


Ольга исступленно вертела ручку швейной машинки Зингер, окруженная ворохом тряпья, когда вошел Ельцов.
-Что ты, Оленька, делаешь?
-Надо шить теплые вещи на случай если и нас тоже… понимаешь? Чтобы были, пусть себе лежат, а не пригодятся – и славно. Где Лиля? Надо бы ей померить – простегала ватином.
Она расправила на коленях женское пальто цвета голубиного крыла. Ельцов подошел и мягко высвободил работу из ее рук.
-Не надо пока. Даст… даст Бог образуется все. Мы же ничего против государства не делаем, ну зачем мы им? Все пройдет мимо, вот увидишь… А Лиля… она у Киршенбаумов, с Левой пошла проститься, он уезжать собирался…
Ельцов теребил в руках очки, пока не выдавил из оправы стекло.
-Ну вот, Оленька, сломалось…
-Да, Борис, сломалось. Вся наша жизнь – сломалась…
-Ольга Никола-авна! – крикнули с веранды, и Ольга привычным жестом огладила тугую прическу.
Анна Орфанова бежала к ним по коридору, волоча за руку ребенка. Крупная грудь ее тяжело колыхалась.
-Что у вас, милая? Кого-нибудь из родни? Когда? – осведомился Ельцов.
-Киршенбаумы… Отец и сын. Как и за что – подробностей не знаю. Может, кто-то донес, что Лева готовился бежать из СССР…
-Хоть бы Лиля поскорей вернулась! – вырвалось у Ольги. – Безумие какое-то…
-Я сегодня съезжаю от вас, – продолжала Анна Орфанова. – Вы извините, Ольга Николаевна: у вас теперь небезопасно после Сергея Александровича, да и я с такими неблагонадежными родственниками могу вам навредить…
Ольга кивнула и взяла Ельцова под руку.
-Нам остается только молиться за них… и за себя…
-Тетя Оля, мы сегодня будем иглать на лояле? – вставил Миша Орфанов из-за спины матери.
-Рояль? – на пороге стояла растрепанная Лиля. -Дом опечатан, семьи Киршенбаумов там больше нет. Я видела их сад – по нему будто прошел ураган.


Позднее лето 1937-го Линдберги снова проводили в Гомбори, и Ольга не могла не отметить, как подозрительно местные начали относиться к городским семьям. Они олицетворяли для них ту самую смертоносную смуту, от которой казалось возможным спрятаться здесь.
Виктор и Галина миновали заволоченную туманом деревню и вышли на огромный, черный от спаленной травы пустырь. Еще недавно они фотографировались здесь среди золотого моря колосьев. На краю поля стая птиц с разбитого когда-то молнией дерева взвилась в небо при приближении людей. Галина подняла голову и вскрикнула. Огромные черные глазницы смотрели на нее с кроны сухого дуба, дьявольские рога расходились враскоряку.
Виктор с усмешкой потрогал бычий череп, прибитый к дереву:

-Из мертвой главы гробовая змея,
Шипя, между тем выползала,
Как черная лента вкруг ног обвилась,
И вскрикнул внезапно ужаленный князь…

-Так вот где таилась погибель моя,
Мне смертию кость угрожала, – подхватила Галина пушкинскую поэму, – зачем только мы сюда пришли?
-Не знал, что эти места могут иметь такой вид.
-Уйдем скорее! Гроза надвигается…
-Погоди, успеем еще до грозы. Подумать только – у нас в Грузии теперь есть своя долина смерти.
-Мне не по себе здесь, – Галина побежала прочь от зловещего дуба. Виктор нагнал ее, развернул к себе, встряхнул за плечи:
-Пообещай… поклянись мне сейчас, что ты будешь ждать меня, что бы ни случилось.
-Больно…пусти… что за безумные клятвы?
Виктор недобро усмехнулся.
-Почему же безумные… А как же отец, Екатерина Николаевна, Киршенбаумы?
Галина трудно глотнула и потупила глаза. Кто же знает, что случится завтра, и как можно клясться в том, что не всегда от тебя зависит? Они словно стали персонажами дурной сказки, в которой дракон пожирает героев безо всякого разбору и логики.
-Я обещаю… только прекрати меня мучить.
…Никто не провожал семью Линдбергов, когда она покидала дождливую деревню. Гора Верона мутно торчала среди облаков. Борис Михайлович все суетился с вещами, хлопотал вокруг Ольги, застенчиво улыбаясь. Лиля в ожидании брата и золовки сидела на коричневом чемодане, по-детски охватив руками коленки и размышляя о том, зачем мать решила возвращаться в город, полный дурных вестей и опустевших улиц… Здесь хотя бы все было пропитано воспоминаниями о счастье и Георгии Варламовиче, который в этот раз отчего-то не приехал.
«Опять она в мыслях со своим разбитным поклонником, –подумала Ольга, смерив дочь неприязненным взглядом -Что ж, пусть ее… уберечь бы детей от ареста, а с этим романом можно и повременить. Тратит драгоценную юность на человека, который на ней никогда не женится. Дурочка».
Еще долго, пока автомобиль мчал их вниз по серпантину, в небесах прощально маячила гора Верона.
Той же осенью Виктор Линдберг был снят с работы без объяснения причин. Присутствие и твердость духа все еще не покидали его, и эту новость он сообщил семье ровным, штилевым голосом. В тот день за окном бушевал ветер, дома с потухшими окнами казались съежившимися и ветхими, и оживлял их только сухой полет листьев. Вечера в доме Линдбергов проходили теперь безмолвно, обсуждались только ежедневные потери города. Денег почти совсем не стало, скудные совместные ужины зачастую состояли из вареного картофеля и чая. Ужины эти сопровождались эмфатическими монологами Ольгиной сестры Нины:
-Подумать только – без суда… какое зверство, слепое и бессмысленное. И какие еще последствия будут после Сергея – Бог их знает. Уехать бы отсюда, вырваться из этой петли – были бы старые времена – успели бы… Швейцария, Альпы… и только из газет бы узнавали – вот, забрали того, вот – этого...
Лиле претили теткины речи – в нынешнем угрожающем положении семьи Нина Николаевна обвиняла Линдберга. После ужина все молча растекались по своим комнатам, не зажигая света. Только Ольга и Ельцов, уставшие, казалось, играть навязанные моралью роли, допоздна сидели за столом, покрытым филлофоровой скатертью, и самозабвенно миловались. Призрак Сергея Линдберга больше не стоял между ними. Хоть Ольга и знала, что Лиля хранит под подушкой его сломанный брегет без стрелок…
…Когда арестовывали Бориса Михайловича Ельцова, была уже ночь, а погашенный свет не спас. Ельцов топтался на месте, бормотал «но послушайте же, господа» и долго не мог отыскать своих очков. Ему очень хотелось оттянуть прощание с Ольгою – он понимал – впереди омут, из которого не возвращаются – и, переминаясь с ноги на ногу, смотрел на нее, стоявшую в исподней, до пят, рубашке, с узлом теплых вещей наготове. После того, как все закончилось, она молча, не поднимая ни на кого глаз, ушла в их с Ельцовым спальню и там коротко и сильно дважды ударилась лбом о спинку кровати. Струйка крови побежала по лицу. Показалось, что стало легче.

В то утро, шагая пешком на работу в Управление железной дороги, Лиля поражалась, как же обмелел город. Редкие прохожие жались к облупленным фасадам домов, невольно задерживали взгляды на ладной девушке в беретке и с необычайно живыми глазами, думая, что такое ясное лицо может быть только у человека, которого миновало всеобщее необорное горе. Ноябрьские чинары еще стояли, одетые в листву, в мутных солнечных лучах возились жирные голуби.
… Лиля водила рукой по щербинам письменного стола, перебирала линейки, лекала и шлаковые перья – вот-вот должен был появиться Георгий. Но вместо него вбежала секретарь из соседнего отдела.
-Лиля, проверка из центра! Приберись!
Лиля подскочила, торопливо грохнула в ящик канцелярские мелочи, тронула солнечные волосы и зачем-то перебрала черные воланы на платье.
Они вошли – несколько бравых молодчиков, как со спортивных открыток, и с ними – один пожилой, с желчным цветом лица.
-Фамилия?
-Линдберг.
Он в упор разглядывал ее.
-Как же не помнить… Линдберг С.А. Бывший генерал, дважды… хмм…
Он покривился. «Сережа всех нас погубит», - пронеслась в голове у Лили фраза матери.
-С завтрашнего дня вы больше здесь не работаете, - заключил он.
…Она не помнила, как провела остаток своего последнего рабочего дня, как впопыхах бросала в портфель пеналы, карандаши, залежавшиеся в ящике тетрадки и инструкцию безопасности на железной дороге; как стремительно слетала вниз по лестницам. Только там, в полумраке вестибюля, ее нагнал Георгий, сгреб в объятия, она зажмурилась, уткнувшись лицом в его грудь. Он ни о чем не спрашивал.
-Бориса Михайловича… отчима… забрали на днях, –процедила она сквозь зубы и отстранилась от него. -А это ты помнишь – «ты увидишь, как зацветет Грузия, они постараются». Что? Это же твои слова? Может, мне говорить потише? Мы и так прячемся, как крысы, по своим норам, сидим в темноте и ждем! Чего ты молчишь? Моего отца расстреляли вместе с собакой, соседку Гали арестовали в костеле, – только и слышишь – этот враг, тот шпион, тому – десять лет без права переписки!
-Я давно отрекся от них, – устало сказал Георгий. -Я никому и ни во что больше не верю.
…Лиля пересекала Кирочную площадь уже одна и в сумерках. Ею постепенно стала овладевать паника, и она бежала, прижимая к груди портфель со своим канцелярским хламом. Когда она впопыхах, пролет за пролетом, преодолевала лестницы их дома, портфель выскользнул из вспотевших рук, и содержимое его рассыпалось по ступеням. Лихорадочно запихивая обратно перья и карандаши, Лиля спиной ощутила чье-то присутствие. Вскинула голову, прижала ладони к рдеющим щекам. Вано Пирцхалава испытующе разглядывал ее.
-Как вы поздно сегодня… Давайте помогу…
Он сел на корточки и начал складывать в портфель ее вещи. Словно очнувшись от сна, Лиля ударила его по рукам.
-Я сама! Оставьте сейчас же!..
-А вот так со мной уже давно никто не разговаривает, – он брезгливо отряхнул пыль с колен и выпрямился. – Тем более дети врагов народа.


Родственники арестантов выстроились змеевидной очередью напротив Ортачальской тюрьмы. Кто-то в изнеможении садился на камни, кто-то, не будучи в силах унять волнение, с пылающим лицом заглядывал в глухие окна. В ожидании, когда позовут, жгли костры, но от сырости угли только тлели и дымили. Женщины семьи Линдберг – Ольга, Лиля и Галина – сидели на камнях плечом к плечу, похожие на взъерошенных воробьев. Неподалеку от них крошечная, почти вполовину сгорбленная старуха, сжимала озябшие коричневые кулаки. Ольга узнала ее, подавила возглас, поднялась… Мать Бориса Михайловича Ельцова была принята в их ожидание.
Галина задремала. Выкрикнут ли сегодня из форточки заветную фамилию, бросится ли свекровь совать туда нетвердой рукой передачу? Они даже не надеялись на свидание с Ельцовым, и кто знает, кому перепадут Ольгины продукты и пятьдесят рублей?
В очередной раз услышав на исходе дня, что заключенного под такой фамилией здесь нет, Ольга в изнеможении прислонилась к кирпичной стене тюрьмы и простонала: «Если б знать, что он мертв и его уже не могут мучить… а то от надежды и неизвестности можно сойти с ума!»

Зимний вечер, за окнами бьется аквилон… Пойнтер больше не тычется в ноги, не слышно раскатистого хохота Сергея Линдберга и шаркающих, осторожных шагов Бориса Михайловича… Но сегодня Лиля ожидает Георгия – полный отчаяния день должен увенчаться крохами счастья – иначе было бы несправедливо. Матери теперь все равно – смертники имеют право на последнее желание. И Лиля, которую клонит ко сну от усталости, протирает, прижав к животу, чайную кружку Линдберга. Ее пышные волосы все еще пахнут дымом от костра, и она кропит их одеколоном… Часы бьют девять, затем десять… Она ходит от окна к окну, высовывается на балкон, где ее обдает ветром и влажной декабрьской изморосью. Где ты? Неужели ты забыл о нашей встрече, неужели ты не захотел увидеться сейчас, ведь завтра, возможно, придет смерть?
Стук в дверь. Лиля летит отпирать, вдогонку ей часы басом отбивают одиннадцать.
…На пороге стоял сконфуженный приятель Линдбергов Сеня Браверман, однокурсник Виктора, – из той, старой, беззаботной жизни, с прогулками по Ботаническому саду и вечерами танцев.
-Ну что же ты, входи – Лиля потупила взгляд, ей стало стыдно за свой разочарованный вид. – Витя… он, кажется, в кабинете. Позвать?
-Нет… я не к нему, – он коснулся ее локтя. – У меня дурные вести… для тебя. Прости, но я был должен …  впрочем, нет, лучше я поговорю с Витей.
-Постой! Что? Говори же, не томи!
Он все еще мялся и, наконец, выпалил.
-Георгия Варламовича взяли сегодня. Вместе с семьей. Знаешь, такие новости в городе разносятся быстро… Мне жаль, вы же… Был обыск, а потом…
Дальше она уже ничего не слышала – казалось, у Сени осталась одна артикуляция, он пожимал плечами, жестикулировал. Потом, махнув рукой, засеменил вниз по широким мраморным лестницам, в зимнюю тьму, откуда недавно еще должен был появиться ее возлюбленный. Не закрывая дверей, хватаясь за мебель, Лиля вернулась в гостиную. Виктор курил прямо над расставленным чайным сервизом:
-И все-таки нетактично с его стороны обещать, и заставлять тебя ждать бесконечно. Лиля…
И вдруг она начала смеяться – клокотание в гортани перешло в истерический хохот, на шее вздулись жилы. Виктор уложил сестру на софу и плеснул ей в лицо холодной чайной заваркой.
…Сны бывают зачастую гораздо милосерднее реальности. В полузабытьи ей снилось счастье – она с Георгием и их последнее лето в Гомбори.

От собственной беспомощности и вящего страха за детей Ольга Николаевна потеряла покой. Казалось, решение где-то рядом – бежать, скрыться, но куда? В Тифлисе ее держали еще и мысли о Борисе, с которым ей так и не разрешили свидания, и она не знала – жив ли он, этапировали ли его на север с последним эшелоном или держат Ортачальской тюрьме. Вещей его она не убирала и не раздавала – ей казалось, что пока они в доме, надежда еще теплится. Семья Линдберг почти голодала – на службу Виктора и Лилю никто не брал, а об уроках игры на фортепиано Ольге пришлось забыть – их дом теперь обходили за версту, а бывшие друзья боялись здороваться с ними на улице и стыдливо отворачивались, как от прокаженных.
Вскоре пришло озарение – как можно избавить детей от грядущих испытаний, а себя от мук быть их свидетелем. Теперь она знала, где выход. Все алгебраически просто.
Она собрала семью в гостиной, за круглым столом с пурпурной скатертью, спокойно оглядела каждого – Виктор, кость от кости ее, старается бодриться, но еще никогда он не выглядел таким осунувшимся; Лиля, с которой теперь все обращаются как с захворавшим ребенком – ее отчужденный взгляд напоминает Линдберга в заключении; Галина… такая редкая красота, какой теперь не встретишь, как жаль! Но ничего, скоро все они будут свободны, и никто не сможет причинить им зла. Как же холодно в нетопленой комнате! Ольга плотнее кутается в шаль. Ее голос кажется ей самой чужим:
-Дети… Вы видите, какое безнадежное положение в городе. Давайте мы… мы все покончим с собой. Вы ведь знаете, что нас ждет.
-Мама! Какое малодушие!.. – Виктор немужественно всплеснул руками и встал за стулом Галины. Она подняла на мужа увлажнившиеся глаза. Теперь ей казалось, что она пошла бы за ним и в преисподнюю.
-Я не сделаю этого, – негромко сказала Лиля.
Ольга вздернула узкий подбородок. Ее лицо вновь приобрело выражение аристократической сдержанности.
-Под крышкой рояля спрятана шкатулка с семейными драгоценностями, – произнесла она, чеканя слова. -Если это случится со мной в первую очередь, вам будет на что существовать еще какое-то время.
…По пути в Дидубийскую церковь Ольгу сопровождал безумный водоворот ветра, вздымавший вихри листвы. Он подхлестывал ее шаги и она, казалось, летела, едва касаясь башмаками тротуара. Над Курой, на погасшем небе, дотлевал кровавый закат, и мутная вода сбивалась в волны багровыми гребнями. Ни единой птицы, только летучие мыши низко носились над мостом. Ольга перегнулась через перила. От замшевой плесени, которой было покрыто каменное русло, исходило зловоние. Ей вдруг привиделось тело, прибиваемое течением к опоре моста. Казалось, ее звал вечный покой в свои мягкие и сонные объятия. Она отшатнулась от перил и почти побежала вперед, пока, наконец, не оказалась во чреве храма, среди свечного тепла, где голос певчего читал стихи из Псалтири:

Призри на меня и помилуй меня, ибо я одинок и угнетен.
Скорби сердца моего умножились; выведи меня из бед моих,
призри на страдание мое и на изнеможение мое и прости все грехи мои.
Посмотри на врагов моих, как много их, и какою лютою ненавистью они ненавидят меня.
Сохрани душу мою и избавь меня, да не постыжусь, что я на Тебя уповаю.

Зимой 1937-го заморозки в Тифлисе перемежались мелким южным снегом, который оставлял живописную побелку на старушке-яблоне во дворе дома Линдбергов. В этом году она перестала плодоносить, но благодаря сентиментальности жильцов была оставлена как некий мемориал прежнего Древа Жизни.
В последнее время Галине казалось, что в доме – в этом склепе былого счастья – стало нечем дышать. Из-за того, что никто из Линдбергов больше не зарабатывал, приходилось понемногу продавать на блошином рынке ценные вещи, и квартира выглядела теперь, как после очередного обыска – вдоль стен громоздились картины без рам, сдернутые шторы из тяжелого шелка были брошены поверх мебели, а пыль уже давно никто не вытирал. Бессонными ночами Галина часто слышала шаги в гостиной, порой укрывалась с головой одеялом, чтобы отогнать эти слуховые галлюцинации, но потом понимала, что кому-то из домочадцев тоже не спится.
…Восьмое декабря ничем не отличалось от других бессолнечных и промозглых дней. Топить теперь было нечем, и даже за ужином они сидели в верхней одежде и уличной обуви. Лиля деликатно очищала от кожуры вареный картофель и совала рассыпчатую массу в рот – от пара пылали ее губы и лицо.
-Поешь! – Ольга подняла на сноху глаза, обведенные коричневыми кругами. Галина посмотрела на картофелину. Зачем создавать эту иллюзию жизни? Все же понимают, что мышеловка уже захлопнулась.
-Я не голодна…
Настенные часы зажужжали пружинами, захрипели и начали бить.
-Уже почти девять, – раздраженно обронил Виктор и запахнул на груди пальто. –Невозможно пригодному к работе человеку с утра до вечера сидеть без дела… Я пойду пройтись…
Едва он успел перешагнуть порог веранды, как знакомо задрожали деревянные полы. Это было словно дежа вю из немого кинофильма – только незваные гости на этот раз были без алых петлиц и буденовок.
-Линдберг Виктор Сергеевич! Вы арестованы!
Виктор инстинктивно хотел оттолкнуть от себя жену – чтобы не погубить, – но не хватило духу; вместо этого он поднял ее за талию и начал целовать. Как сквозь сон, отдаленно, он слышал, что Лиля что-то кричала; он подошел и провел ладонью по сестриному виску. Рот его искривился болезненной гримасой.
Ольга молчала. Почему же не уберег Господь… того единственного, о ком она просила в храме; того, кто был ей дороже себя самой и всей семьи в придачу… Но… на глазах Богоматери тоже распинали Сына.
-За что? – спросила она заискивающе у одной из неподвижных фигур в штатском, затем переместилась к другой. -Может вы знаете – за что?
Так она кидалась от одного сталинского пса к другому, пока Виктор не оттащил ее за локоть. Ольга стерла испарину со лба.
-Там, гражданка, разберутся, за что и почему, а мы только приказ выполняем… А вы пройдемте с нами…
У него была честная розовая физиономия, как у шаблонной куклы. «Он ни при чем, он верит в то, что делает», - пронеслось в голове у Виктора.
Он оглянулся на Галину. Таким и сохранит она его в памяти – стоящим на сквозняке в темном пальто с поднятым воротником.
Снизу донесся звук мотора отъезжающего авто… после этого звука всегда наступала Тишина. Но на этот раз шаги возвращались.
-Ельцова Ольга Николаевна, – зачитал уполномоченный, и добавил, с сожалением глядя на встрепанную золотистую голову Лили, – и Линдберг Елена Сергеевна!
Ольга только вздрогнула, как от удара бича, а Лиле вдруг вспомнился день ее поступления на службу в Управление железной дороги – тогда тоже зачитывали ее полное имя, которым ее никогда не называли. Георгий… если бы ты знал тогда… «Ты увидишь, как зацветет Грузия»…
Галина сделала шаг вперед:
-А я? как же я? Я жена Виктора Линдберга! Заберите и меня вместе с ним. Я тоже арестована?
Старший медленно оглядел ее тягучим взором и усмехнулся:
-А вы – нет… Здесь живет еще кто-нибудь из ваших родственников?
Ольга посмотрела на дверь сестры, откуда не доносилось ни шороха, ни звука, только через замочную скважину лился свет.
-Нет-нет, - легко сказала она и повернулась спиной к двери Нины. – Никого больше не осталось.
-Золото? Драгоценности?
Неловко, до крови в мочках ушей, Ольга сорвала с себя серьги, свинтила с пальца дутое обручальное кольцо и вложила в безжизненную руку Галины. Украшения посыпались на пол.
-Это принадлежит моей невестке. Больше у меня ничего нет…
Заключительной вспышкой для Гали стала широкая улыбка Лили Линдберг – улыбка ее отца.
…Чекист потащил обмякшую Галину за предплечье на лестничную клетку. Она молча смотрела, как закрывали и опечатывали двери гостиной, где уродливым натюрмортом маячил на столе остывший картофель и ворох вздыбленных вещей: невесть откуда выпорхнувшее во время обыска именинное платье золовки – на него кто-то наступил ногой - и клочья нот свекрови. Галина сползла на корточки у дверей. Длинный золотой волос Лили обвился вокруг ее пальцев. Она в ужасе отряхнула его.

Конец I-ой книги
1997-2000



Пояснения к тексту:


1) Название улицы изменено.
2) Жордания Ноэ (1869-1953) - политический и общественный деятель, председатель демократической республики Грузия (1918-1921), публицист. Основатель и лидер первой грузинской общественной организации "Третья труппа". Депутат 1-ой государственной думы России (1906). После февральской революции 1917 года был председателем исполкома совета тбилисских рабочих и военных депутатов, с 22 ноября 1917 года - председателем Национального совета Грузии. С марта 1921 года - эмигрант и лидер грузинской политической эмиграции. Похоронен во Франции, в братской могиле Левиля.
3) Грузинский политехнический институт им. В. И. Ленина был основан в 1928 на базе организованного в 1922 политехнического факультета Тбилисского университета. После ряда преобразований в 30-е функционировал как Грузинский индустриальный институт.
4) Слова Владимира Чуевского, музыка Петра Булахова (ок. 1846-1847 гг).
5) «Воронок» («ворон», «черный ворон», «черная Маруся») – жаргонное слово, которым в СССР называли служебные автомобили НКВД ГАЗ-М1 («Эмка»), которые выпускались только черного цвета и служили главным образом для перевозки арестованных. Внутри «воронок» мог иметь полый кузов со скамейками вдоль стен для большей вместимости. Впоследствии «Эмка» становится определенным символом коммунистической тирании.
6) Центрального Комитета Коммунистической Партии большевиков
7) Октябрьская социалистическая революция (нем.)
8) Как жаль! (нем.)
9) Стихотворение Н.Забилы
10) Торгсин (сокр.) –  Всесоюзное объединение по торговле с иностранцами, созданное в СССР в июле 1931-го года по постановлению В. Молотова. Сеть этих магазинов изначально обслуживала за валюту иностранцев, работающих в стране. В дальнейшем эта система становится аналогом американского проекта по «мобилизации золотого запаса населения», предназначенного для покрытия экономического кризиса в период Великой Депрессии. В Торгсине за валюту, золото или драгоценности покупатель мог приобрести дефицитные товары. Расцвет Торгсинов пришелся на самый голодный 1933-й год.
11) Научно-исследовательский институт в Тбилиси.
12) Где польские фамилии, и обязательно кто-нибудь помолится (польск.)
13) В 1936-ом году столица Грузинской ССР была переименована из Тифлиса в Тбилиси
14) Евангелие от Марка 13;9-15
15) 21 ноября прошу помолиться во время Мессы за душу Павла Чернышова. От вдовы Екатерины (польск.)
16) 11 августа 1937 г. нарком Ежов подписал "польский" приказ НКВД № 00485 - были арестованы 143810 человек, из них осуждены 139835 и расстреляны 111091 - каждый шестой из живших в СССР этнических поляков.
17) Отрывок из 24-го псалма царя Давида