Старый дом

Моёимя Мояфамилия
Огонь сосны с огнём души
В печи перемешайте!

Булат Окуджава

Старый дом как намоленная икона… Помнит он своё рождение - под звон топоров и песню пилы. Помнит сильные руки плотника и его голос: «Р-раз-два… взя-а-ли!.. Ещё-о-о взя-а-ли!..» Помнит тихую молитву хозяйки и первый крик новорожденного, лихие переборы гармоники и те немногие короткие простые слова хозяина, собравшегося в путь неблизкий…

Есть в городке дом – почти два века ему, но он ещё крепок и надёжен; только от долгой жизни потемнели стены его. Человек к старости седеет, но седина лишь украшает доброго человека. Стены старого дома, срубленного из сосны – добротного, пропитанного пахучей смолой дерева, - с годами становятся цвета благородной бронзы. Лицо старого хозяина избороздили глубокие морщины, по могучим венцам дома пролегли большие и малые трещины. Живица, некогда янтарными россыпями сверкавшая по разводам сучьев , превратилась теперь в кристаллы охристого песка…

Старый дом как старый человек…

Но дом продолжает жить, и долго ещё будет противостоять зною и холоду, ветру и дождю – выполнять своё извечное предназначение – кровом быть для человека.
Осень… Рано холодает… Но деревянные стены всё ещё хранят тепло ушедшего лета, и тепло тех далёких лет, когда крепкие венцы дома были стройными соснами, шумящими своими кронами где-то высоко-высоко, совсем близко к ватным облакам, раскалённому Светилу и парящим в синем небе птицам.

Вот уж пришли и первые заморозки. Зябко старому хозяину. Принёс он охапку берёзовых да липовых поленьев, с перестуком-перезвоном сложил у печи-голландки, придвинул ближе к ней невысокую, отполированную годами, будто пролаченную скамеечку, присел… Шершавые ладони легли на глянец дерева и, как бы проверяя его на прочность, крепко-крепко сжали края широкой дубовой доски…
Размеренный стук стареньких скрипучих ходиков делит осенние сумерки на мельчайшие доли, стихает где-то под самым потолком. Вязкая чернильно-синяя тишина постепенно заполняет всё пространство дома, лишь прямоугольники окон серо проступают на тёмном полотне стены. В такие часы и минуты воображение спорит с явью: стена дома вот-вот исчезнет, и серые окна превратятся в цветные картины, которые затем обязательно оживут…
Взвизгнула печная дверца; старик наощупь уложил дровишки в топку, бересту шалашиком пристроил. Неспеша достал из кармана телогрейки баночку с табачком-махорочкой, листик от газетной складки оторвал и края его подогнул, привычно насыпал на бумажный желобок щепоть душистого зелья, языком провёл по краешку; оборот-другой – цигарка готова. Заскорузлые пальцы долго достают из почти опустевшего коробка спичку; но вот она всё-таки чиркнула по обшарпанному боку собственной обители, серная головка её зло зашипела, и жёлтый треугольник огонька встретился с самокруткой.

Первая затяжка явила темноте красного светлячка, а густой клуб выпущенного на свободу дыма скоро и бесшумно втянулся в холодную пока ещё топку. Догорающая тонкая палочка обжигала пальцы старика. Но вот пламя её, напоследок вытянувшись и затрепетав, коснулось берёзового запала, устроенного у самого края, - робкие язычки осветили чёрное чрево печи, принялись понемногу скручивать бересту и вытапливать из неё дёготь, придающий горению живость и весёлость…

Редкие щелчки сменялись громким потрескиванием; крепнущий огонь рождал общий гул, среди которого слышны были то неровные вздохи, то хлопки. Печь оживала и издавала множество разных звуков, а в самом верху её слышно было тихое завывание, сопровождаемое позваниванием вьюшки…

И вот уже пламя в печи стало полным хозяином: оно яростно облизывало кладку поленьев со всех сторон, вымётывая длиннющие языки свои в каждом сколь-нибудь свободном пространстве; крутясь и извиваясь, стремилось в темноту заросшего сажей лабиринта дымохода; металось, норовя вырваться через портал наружу, чтобы тронуть гладкую жесть печного короба.

Под напором огня темнота нехотя отступила в углы, забралась под кровать, затаилась за высоким шкафом, спряталась за багровыми отблесками оконных стёкол.

Старый хозяин, сбросив телогрейку, оставшись в чистой белой нательной рубахе, неподвижно сидел на скамеечке и всматривался в неистовую пляску огня, прислушивался к сопровождавшей её какофонии. Седая голова его и белая рубаха казались сейчас такими же бронзовыми, как и ровно отёсанные венцы стен. А могучая тень старика то перемещалась от одного края противоположной стены к другому, то собиралась вознестись куда-то, но, замерев на мгновение, приземлялась ненадолго… и вновь воспаряла…
Вспомнилось сейчас старику, как, будучи мальчишкой, помогал он деду и отцу на строительстве такого же дома: отчётливо вдруг услыхал звон топоров, ласкающих древесину и визг вгрызающейся в плотное тело бревна двуручной пилы… Как собирал свежую щепу и стружку, щедро источавшие сладковатый дурман сосновой смолы…

Тут же совершенно явно увидел как вместе с отцом мастерил люльку для недавно появившегося на свет братишки. Та же, в которой когда-то его самого качала мама, пошла после по всему городку - от одних к другим, от других к третьим … да так и не вернулась… Сколько матерей сколько ночей не смыкали глаз возле люльки той?.. Сколько истошных воплей слыхивала она, сколько раз была насквозь промочена по неизбежной необходимости?..
А вот братишка и подрос уже: сидят они вдвоём на скамеечке, у печи, и неотрывно смотрят на плавящиеся в топке угли. Лица их горят от слепящего жара, губы пересохли и стали наждачно-шершавыми, а в двух парах широко раскрытых глаз отражается пурпурно-красная палитра огненной лавы…

Видения сменялись одно другим. Старику хотелось поговорить со всеми, кто являлся ему. И он говорил. Говорил, лишь слегка шевеля губами, время от времени потягивая давно потухшую самокрутку. Просил прощение у представшей перед ним мачехи, которую мамой назвал только в тот день, когда уходил на фронт. Тут же вспомнил, как встречала она его одного в этом доме: отец и младший брат так и не вернулись с той войны… И у них просил прощение за то, что жив остался; и у жены своей, раньше его покинувшей этот дом и этот мир…

…Угли в печи составили багровую мозаику. Временами ярко-красная смальта огненной картины то немного тускнела, то вновь становилась прозрачно-рубиновой.

Постепенно мерцание ослабело, жар чуть подёрнулся горячим пеплом. Дом наполнился ровным сухим теплом, у самой же печи стало припекать. Старый хозяин, медленно поднявшись со скамеечки, подошёл к кровати и, поправив подушку, прилёг прямо поверх одеяла. Оттого, наверное, что повидался и поговорил со своими, на душе его было хорошо и спокойно.

…Сквозь дрёму смотрел старик на теряющую ясность картину в закопчённой чугунной рамке. Скоро багровое полотно стало изумрудно-зелёным: взору его предстал большой луг, освещённый каким-то неземным светом – ровным и мягким!

Вместе с родной своей мамой идёт он по высокой траве, крепко держась за её тёплую мягкую руку. Мама что-то рассказывает, но её тихий грудной голос слышится как будто издалека, и слов разобрать нельзя. Мальчишка, высвободив свою ручонку, старается забежать вперёд, чтобы, обернувшись, лучше разглядеть лицо мамы и по её губам точно понять, о чём она говорит; но ноги его путаются во множестве переплетённых стеблей – он падает… Падение длится долго-долго – целую вечность!.. Вот он слышит добрый матушкин смех: она наклоняется к нему… но лица её не разглядеть, как и на единственной сохранившейся довоенной фотографической карточке…

Видение растворилось в ярком белом свете, сочные краски необъятного луга разбавились молоком, стихло стрекотание кузнечиков и пение птиц…

К утру угли в печи почти совсем остыли, задохнувшись под толстым покрывалом золы. На скамеечке, всё так же стоящей у голландки, осталась лежать открытая баночка с махоркой, в ней же – спичечный коробок и газетная складка. Ходики на стене, у кровати, остановились: стрелки, слившись в одну, показывали полночь, а гирька, на тоненькой цепочке, коснулась самого пола. Умолк и сверчок, забравшись перед рассветом в самый дальний угол.

Старый дом вступил в пределы царства полной тишины и покоя…

…Хоронили Старика всей улицей. Несли его в просторной некрашеной домовине, собственноручно приготовленной им самим ещё много лет назад и хранившейся доселе на чердаке дома. Дно её было выстлано пахучей сосновой стружкой, а подушечка - набита сухими луговыми травами.

Медленно плыл гроб по улице – мимо домов, поднятых дедом и отцом, им самим и его сыновьями; отражение поочерёдно возникало в окнах каждого дома, словно сам Старик в последний раз заходил туда, чтобы проститься со всеми перед дальней дорогой.

У последнего поворота, на углу, где стоял новый, точь-в-точь как его, сосновый дом, процессия остановилась: вопреки серому осеннему дню, тяжёлому свинцовому небу, с чёрными рваными тучами, норовящими лечь на саму землю, Новый дом будто изнутри светился необыкновенной свежестью и чистотой!

  Железка почему-то убрала красную строку. Модно, наверно, это теперь…