И возбуждать улыбку дам...

Юрий Василенко-Ясеновский
Склонность к сочинительству по моему глубокому убеждению присуща каждому человеку мыслящему и проявляется у него в зависимости от времени, пространства и обстоятельств: один пишет на асфальте или заборах, другой жалобы, третий прозу или стихи.

У меня это случилось лет в двадцать пять. Я тогда проходил службу в подводном флоте и месяцев по шесть в году проводил в море в готовности "показать кузькину мать" любому вероятному противнику. Страна моя в это время переживала эпоху вполне себе зрелого социализма и готовилась сделать флотский маневр "все вдруг" с разворотом на 180 градусов, то есть отдаться в руки очередной гопкомпании авантюристов.

Я о грядущих событиях даже не подозревал, но у меня, как и у каждого нормального мужчины, в море - виртуальное, а  на берегу реальное -  ощущалось необычайное тяготение к женщинам, очень трепетное и чувственное, и стали появляться стихи.

Они стали приходить ко мне «незваными», я записывал их на открытках и дарил своим знакомым женщинам. Характер они носили несовершенный и нейтрально-комплиментарный:

Грустят на ветках высохшие листья,
Храня осенних красок цвет,
Передо мной сидишь ты, Мона Лиза,
И нежный излучаешь свет…

Пристально вглядываясь в окружающий меня мир и несколько обожествляя его прекрасную половину, я одновременно стал замечать несовершенство второй его половины, к которой и сам принадлежу: мои братья по разуму не проявляли рвения в строительстве коммунизма, но горячо говорили об этом на собраниях; чрезмерно употребляли алкоголь, часто неразбавленным; ругались матом, как последние извозчики; бестактно вели себя по отношению к женщинам.

В общем, одновременно с любовной лирикой я начал писать эпиграммы. Разумеется на мужчин. И довольно меткие. Из самых безобидных вспоминается эта:

Затянул живот свой в троечку,
А воспитан лишь на «двоечку»;

и эта, возникшая по ассоциации с одним из «одиннадцати мгновений весны»:

На лыжне – он Пастор Шлаг,
Такой беспомощный, родимый;
А в работе – просто «шланг»,
Нерасторопный и ленивый…

В перерывах между дальними походами Родина добровольно-принудительно направляла подводников на отдых-лечение в приличные по советским меркам санатории, и как-то раз моим соседом по столику в одном из подмосковных санаториев оказался полковник из Управления боевой подготовки Генерального штаба Вооруженных Сил СССР - внук одного из маршалов Победы - с красивой и многоговорящей фамилией.

Мы с ним не поделили женщину. В том смысле, что она предпочитала общение со мной. Мила – так звали объект нашего с полковником раздора, – действительно была милА, умна и потрясающе красива: длинноногая «натуральная» блондинка с фигуркой античной богини, лебяжьей шеей и высокой красивой грудью, пухлыми губами и серыми глазами кошки, жаждущей ласки и добрых слов.

Первого я себе позволить не мог по причине абсолютной занятости на тот момент моего сердца, но второго она получала в избытке в стихах и прозе во время неспешных прогулок по заснеженным еловым аллеям санаторного парка. И глаза ее светились тихой радостью женщины, полюбившей «ушами» и внезапно обретшей душевные покой и гармонию…
 
Тогда Людмиле не исполнилось и тридцати, но она уже дважды побывала замужем за весьма достойными людьми. Ее первый Руслан – успешный военный начальник и капитан 1 ранга, как говорится, души в ней не чаял, но удержать не сумел. Ее от него «увел» брутальный мужчина, кстати, тоже полковник Генерального Штаба, но из Главного разведывательного управления. Он очень часто менял страны, города, имена, явки, пароли… В итоге Мила на кого-то его сменила, но он, как человек благородный и настоящий полковник, в качестве последнего прости «достал» ей путевку и отправил в престижный военный санаторий.

Кроме этого, он на всю оставшуюся жизнь обеспечил ее сногсшибательными заграничными нарядами, включая туфельки на сверхдлинной «шпильке» и декольтированные с обеих сторон коктейльные платья на бретельках, которые, естественно, простым советским женщинам в то время даже не снились. В общем, Мила по природе своей являвшая стопроцентное олицетворение женственности и, как алмаз золотом, ограненная дорогими нарядами и мужским вниманием, непрерывно генерировала в наших с полковником сердцах нежность…

Однако, непонятливый полковник, полагая, что счастливое лицо нашей соседки по столу – результат исключительно его скромных усилий, продолжал неумело с ней флиртовать, и при случае слегка задевать меня неуклюжими шутками. На очередной его выпад я ответил эпиграммой, в которой ключевыми были слова: «Мой друг, у Вас во всем видна привычка к лошадям!». Заканчивалась эпиграмма четверостишием, выдержанном в патриотических тонах:

Живите же в своей столице,
Считайте ромбики в петлицах.
Мы будем Северу верны,
Чтобы беречь покой страны!

Я записал ее на поздравительной открытке «С Днем Советской Армии и Военно-Морского флота СССР», поместил в серого цвета конверт и вручил своему визави за завтраком в торжественной обстановке (в присутствии Милы) со словами: «Товарищ полковник! Вам пакет из штаба!». После этого стал ждать вызова на «дуэль».
 
Обед он пропустил (отдал врагу), а на ужин появился, спокойный и жизнерадостный. Эпиграмма ему понравилась! «Вы, молодой человек, слишком чувствительны для военной службы!», – это все, что он произнес. Но флирт с Милой прекратил и стал относиться ко мне, тогда еще капитан-лейтенанту, как равному.

Сложнее развивались отношения с моим соседом по лестничной площадке капитаном 3 ранга Иваном Ивановичем Я. Мы жили с ним на последнем – пятом этаже панельного дома по улице Советской в гарнизоне поселка Гаджиево Мурманской области. Крыша дома была усеяна телевизионными антеннами, и по ночам они пели от ветра, как эоловы арфы. Из окна моего дома были видны сопки. Зимой они тонули в глубоком снегу, и за моим окном постоянным пейзажем было безбрежное белое безмолвие. Я любил уходить в него на лыжах в одиночку, особенно в метель, ориентируясь по краям сопок, а когда возвращался – на огоньки далекого жилья. И мечтать.

Мы были одного с Иваном звания; должности наши тоже были примерно равные, но он был лет на пять меня старше и служил в береговой части. Иван вел замкнутый и размеренный образ жизни с патриархальным укладом и обязательным «адмиральским» часом после обильного обеда, приготовленного супругой Валентиной – домохозяйкой в лучшем смысле этого слова.

Женщиной она была красивой и настолько же скромной, и неулыбчивой, слегка затюканной бытом и самим Иваном. Я, их сосед, ведущий «кочевой» образ жизни, в перерывах между дальними походами в свободное от службы время любил слушать музыку и часто собирал друзей. Особенно не нравились Ивану мои ритуальные отвальные (перед выходом в море) и встречи после возвращения: в эти дни из квартиры их соседа можно было услышать «антисоветское» хриплое пение опального в те годы барда: «Чуть помедленнее кони… чуть помедленнее…»; звонкий женский смех и шумные детские игры, а также довольно стройный хор, исполняющий «Усталую подлодку». Иногда – около 23-х часов.

При встречах Иван холодно здоровался и опускал глаза, а за спиной брюзжал и распространял обо мне и моей семье небылицы, которые, как водится, приходили ко мне в пересказе сослуживцев или начальства.
Мой непосредственный начальник добрейший капитан 1 ранга Виктор Иванович П., иногда мне выговаривал: «Я понимаю, что тебе завтра - в море. Но ты мне объясни, откуда у тебя в квартире в двадцать три ноль-ноль женский визг? Ты ведь жену с детьми отправил на материк!?».
 «Так друзья же с женами приходили, Виктор Иванович!», - оправдывался я.

Когда мне это надоело, я набросал на обычной советской почтовой открытке с нарисованными цветами небольшое стихотворение, озаглавив его: «Соседке Вале». Оно было выдержано в нейтральном и даже уважительном тоне, а начиналось словами:

Соседка, милая, зачем ты так грустна?
Зачем к судьбе неприхотлива?
Порой скучна, как севера весна,
Всегда мрачна и молчалива?

Я поместил открытку в красивый конверт, на котором написал крупными буквами «Валентине Я.», и, позвонив в дверь соседа в его отсутствие, вручил конверт соседке.

Следующий день был выходным, и, верный традиции один из них посвящать службе, я прибыл в свою часть, которая располагалась в здании штаба, где Иван Иванович в это время был дежурным. Нес он службу с оружием, с ним и ввалился в нашу казарму запыхавшийся и разъяренный: «Ты что, сволочь, моей жене пасквили пишешь!?».

Я ему спокойно ответил: «Это не пасквиль, а посвящение. Или ты считаешь, что Пушкин тоже пасквили писал?».

 «Но ты же не Пушкин!», - задохнулся в ярости Ваня.
«Так и жена твоя – не Керн!», - сказал я, как отрезал.

Иван ничего лучше не придумал, как нажаловаться на меня начальству. В понедельник меня вызвал к себе Виктор Иванович, посадил за приставной стол, сам сел напротив (верный признак предстоящего разговора «по душам») и, внимательно вглядываясь в глаза, спросил: «Что у тебя с Валентиной?».
Я рассказал ему все без утайки, представил вариант послания соседке, и… он покатился со смеху.
– «Все хорошо, только вот слово «милая» меня настораживает!».
– «Так Вы же ее знаете. Разве она не милая?
Виктор Иванович заулыбался: «Как минимум – милая!»

На следующее утро он меня уже ошарашил: «А ты знаешь, что Иван на тебя адмиралу нажаловался!? В 15-00 он тебя ждет вместе с твоими стихами!».
Я прибыл к Юрию Викторовичу С., седовласому, захватившему «кусочек» войны суровому адмиралу, вместе со своей «избранной» лирикой, в то время умещающейся в обычной ученической тетрадке, которую я свернул от волнения в трубочку.
Полистав мои стихи, он потеплел (как оказалось, тоже стихами баловался), молча достал из стола томик «Поэтической антологии» и протянул его мне: «Дарю! А ерундой больше не занимайся!».

К сожалению, эта книга стала моим первым и единственным учебником по стихосложению. А неугомонный Ваня рассказал о моем «вероломстве» всем, кому мог, и скоро над ним хохотал весь многотысячный гарнизон. Когда, наконец, до него дошло, что я его просто «развожу», он еще больше замкнулся; со мной здоровался уже «сквозь зубы», однако упоминать мое имя всуе перестал.

В общем, до дуэлей у меня дело так и не дошло. В 1987 году партийная организация одной из береговых частей, где я продолжил службу, за нарушение морального кодекса строителя коммунизма исключила меня из рядов КПСС. Я был представлен к досрочному увольнению с военной службы.

Партийное собрание проходило бурно. Поводом к его проведению послужило мое заявление в ЗАГС о расторжении брака. В то время партия жестко контролировала исполнение этого института, так как каждый развод серьезно портил положительную воспитательную статистику, бросая тень на социалистический образ жизни, и разорвать «узы Гименея» коммунист мог, только получив «фитиль» по партийной линии. Забытая на моем столе рукопись с эпиграммами и стихами легла во главу обвинения.

Когда мне предоставили слово, я мотивировал свой судьбоносный шаг, как водится, несхожестью характеров супругов, тем более что каких-либо фактов «криминального» плана проведенное со всей тщательностью разбирательство не выявило. Что касается творчества, я, наивный, подчеркнул, что все мной написанное, в общем-то, отражает реальное положение вещей, чему свидетельствует хотя бы то обстоятельство, что все фигуранты моих эпиграмм легко себя узнавали, несмотря на то, что сами эпиграммы не были как-то озаглавлены…

И тут слово взял секретарь партийной организации Алексей Е.
- Посмотрите, товарищи коммунисты, что он пишет о нас!
Алексей срывающимся от возмущения, но громким голосом, с каким-то «местечковым» акцентом, который он сохранил на всю оставшуюся жизнь, как школьник на уроке по литературе, без выражения, начал читать мою «Собачью исповедь»:

Я, отчаянный гордый пес,
С белым глянцем отборных клыков,
Не умел поджимать свой хвост
Перед целою сворой волков…

Не выдержав такого обращения со своим детищем, я встал и сказал: «Можно я почитаю, как надо!».

Партийное собрание неодобрительно загудело, а позеленевший от злости секретарь возопил: «Замолчите! Я Вам слова не давал!».
И продолжил все в том же духе:

Я на вой их лаял в ответ,
И меня загоняли в угол,
Норовя перебить хребет,
Превратить мою душу в уголь…

Навеянное песней Владимира Высоцкого и появившееся за год до описываемых событий стихотворение у меня на глазах становилось пророческим.
Десятка два партийцев в порядке живой очереди конкретно и с жаром шельмовали меня часа три и фактически убедили меня в том, что я – редкий индивидуалист и отщепенец, зарвавшийся и зазнавшийся негодяй, а может – буржуазный элемент, которому не место в рядах строителей коммунизма.

Выступивший предпоследним, Сергей З. – безобидный добродушный  полноватый для своих тридцати трех лет майор и ответственный семьянин (о таких говорят: никуда не ходил, никого не любил) - согласился со всеми предыдущими ораторами и выдал финальную фразу, которую в протокол попросил не заносить: «Извини, но по бабам я бы с тобой не пошел!».

Вот уж не в бровь, а прямо в глаз! Я тут же мысленно с ним согласился: «Ну зачем мне твои бабы!?».

Итоги обсуждения подвел организатор мероприятия начальник отдела кадров соединения по фамилии Кардаш, подчеркнувший, что он еще раз убедился в зрелости нашего коллектива. Голосование было единодушным, и только три человека голосовали против исключения. По иронии судьбы эти трое и были настоящими примерными семьянинами: когда КПСС рухнула, добрая половина моих самых рьяных критиков покинула своих «любимых» жен и разбежалась, кто куда, а некоторые «воссоединились» со своими "сослуживицамии" и секретаршами.

Переживал я очень сильно. Верный ленинец, идейный дурак, все еще веривший в «светлое будущее всего человечества – коммунизм», изучавший и конспектировавший работы классиков марксизма-ленинизма, а также современных вождей: Л.И.Брежнева, К.У.Черненко и М.С.Горбачева, я тогда не мыслил своей жизни без партии. И военной службы – тоже.

Теперь-то я понимаю, что гнев моих тогдашних товарищей был не только праведный, но в чем-то и меркантильный. Я был самым молодым членом коллектива: на момент экзекуции мне едва исполнилось 30 лет. К этому времени моя общая выслуга составляла 20 лет, у меня был солидный служебный опыт, прекрасный послужной список, и чистая, как поцелуй младенца, биография. Отдельные сослуживцы видели во мне серьезного конкурента и воспользовались случаем, чтобы его устранить…

Спустя месяц партийная ячейка, принимая во внимание некоторую натянутость обвинения, искреннее раскаяние «стихотворца» и его безупречную, в остальном, службу, пересмотрела свое решение: мне был объявлен строгий выговор с занесением в учетную карточку с последующей «ссылкой» в отдаленный военный гарнизон.

В последующие «перестроечные» годы за инакомыслие и отклонения от линии партии меня еще один раз исключали из КПСС и дважды досрочно представляли к увольнению с военной службы. В партии я восстановился и затем добровольно покинул ее ряды, чтобы не состоять больше в партиях, а служил еще очень и очень долго.

Эпиграмм я больше не писал…