Декабрьские эскизы

Учитель Николай
  Просторные поляны остановили меня надолго. Опёрся на палки и жадно вбирал невиданное. Кажется, век живёшь и ничего нового уже не увидишь, но жизнь радостно разочаровывает.
  Какое внятное застывшее стремление трав! Стремление бежать сказочных заиндевевших существ, разительно похожих на гигантских пауков и богомолов, крабов и кальмаров! Решительно брошены в сторону запада клешни, усики, лапки и ножки… Снежная поляна заполнена ими от края до края. Пригреет чуть – и оживут; сорвётся с места армада застывших на время призраков. Под их брюшинами светит пшеничным, тёплым, а сама поляна дышит огнями ровно, глубоко, щадяще.
  И я… пощадил: не свернул в поля – заскользил по дороге к сверкающим купам берёз. Пусть спят до поры до времени.

  Идти мне прямо на север. Солнце за спиной. Искристые лотки колеи бегут впереди, знобко-радостно дышат огоньками берёзы, опушённые клинки трав наклонились к  лыжне. Заснеженный монолит молодого сосняка зазывает к себе на гору…
  Оглядываюсь назад. С языка срывается: Ярило! Так по-язычески безумно яро солнце на юге. Оно не грозит – хороводит, забирая в круг всё, что видит перед собой, – ивняк, травы, берёзы, молодые сосны и ёлки на полях, тропинки, снега… Всё трепещет в некоем раскалённом медовом диске, никак не определяющем свои границы. Душу радующая пещь! Зрачок  не в силах задержать хотя бы на миг языческое её вращение. Диковато – а беззлобно играет молодой декабрь… Кажутся стремительно бегущими к тебе обжигающие протуберанцы полдня семнадцатого декабря 2018 года от Рождества Христова.
  Забрался на согринскую горку, к молодым вырубам и покатился из тени просеки вниз, в распад зарастающих полей. И пожалел. Декабрь ослепил своим сверкающим колесом, лишил всякой видимости того, что впереди. И я тоже с языческими криками – а-а-а-а-а! – покатился с широко расставленными ногами вниз, в молодые кусты ивняка… Устоял.

  Лес странен. Седина его – непреложная, сплошная! – слилась с сединой почти опущенного до земли неба… Не узнаёшь тропинки, лыжни, дорог… Туда ли идёшь, – мелькает мысль.  Ощущение некоей закупоренности мира и тебя самого в чём-то тихом, совсем тихом, настороженном, хотя и очень-очень красивом. Теряешь чувство пространства, настолько всё слилось в едином цветовом – приглушённом седовато-синем. Кажется, и само небо опушено кристаллами инея. Всё перетекает вольно  друг в  друга, и в этом замесе… странен только ты сам, двигающийся зачем-то (!) по лыжне.   Ползущий, пыхтящий и озирающийся по сторонам: что ЭТО подарено мне сегодня?!  СНЕГИ, законсервированные кем-то с земли до небес! Уйди, не мешай человек. Это – только между землей и небом, березами и облаками. Вот и упал оттого. Палка лыжная вонзилась в глубокие корни в снегу, в незастывшем ещё под снегом болоте. Рвануло праздного назад, крутануло, смешно и неловко запутало ноги. И шум этот, и возня так неуместны в плотной сфере седого полумрака…  Оглянулся на место падения: как есть пьяный валялся! Тихо-тихо, молча-молча покидаю тропу, выхожу к деревне. Укора нет. Но и назад не зовёт ничего. И никто.

  Теплая бабушкина варежка зимы! Беременные вчера небеса разрешились ласковым сухим снегом и впустили в лес. Седое разрослось. Скрепы вчерашние поослабли. Вверху посветлело. Выплыла из морока графика горизонта с лесами. Вольней дышать! «Входи, что уж с тобой сделаешь, глазастым…», – добродушно ворчит моя Согра. Снега сухи  и редки настолько, что различаешь отдельные кристаллы на лыжне, а сами лыжи задираются об эту сухость, идут не торопко. Ладно, мне и спешить некуда.

  Есть некие двадцать-тридцать минут предстояния декабря перед глухими сумерками. Свет раннего предвечерья как будто отшлифован под белый мрамор. В свете – напряжение, молчащая до поры до времени струна. Сороки и вороны беззвучно залетают в белую сказку леса, и белая-белая пыль скользит по ветвям белых-белых исполинов. Всё видимое разбито на множество отполированных геометрических пластин, разных по форме и размеру. И с какого боку ни погляди – свет ровный, холодный, застывший, кажется, во времени. Декабрьское  набрало в лёгкие воздуху и не хочет выдохнуть.
  Но вот в секунды поползли по почти мертвенному уже мрамору полоски того, что трудно и словом определить… Даже не поползли, а родились, выдохнулись из нутра оцепеневшего дня. И глаз начинает метаться в стремительно изменчивом свете вдруг угасающего мира. Мрамор синеет и быстро темнеет, пластины растворяются, формы размываются…
  И вдруг – снова вдруг! – в предвечерье вливается робкий ещё лунный свет. Через час он наберёт силу и глубину, которые растратит только к утру, переливаясь час за часом с востока на запад. Тонкая, прохладная, синеватая плесень лунного света погаснет только к восьми утра. А в поднимающихся над деревней печных дымках зарозовеет.