Двадцать одно стихотворение о любви. Пер. с англ

Николай Величко 3
Адриенна Рич. Перевод с английского.

Двадцать одно стихотворение о любви
I
Наполнены мусором наши экраны:
Эротика, фэнтези и криминал,
Страшилки кровавые, шоу, рекламы
Не мыслим без них ни один наш канал.

Но нам не помеха разврат и жестокость,
Должны мы, как прежде, по жизни идти.
Пусть грязь окружает нас, смрад и убогость,
Нам нужно реальностью души спасти.

Погони и взрывы невиданной силы,
И всё это в окнах высотных домов,
Лихие верзилы, убийства, могилы.
Не видим мы более «радужных» снов.

Куда ж подевалась простая реальность?
Не можем мы думать уже ни о чём,
Когда длинноногие пошлые девки,
На детской площадке играют с мячом.

Инстинкты животные нас одолели,
Порою так хочется деревом быть.
А мы в мегаполисах- сущие звери,
Нам чужды понятия «жить» и «любить»

II
Проснувшись утром я, с тобою рядом,
Вдруг понял, наконец, о чём мечтал.
Разлука нам двоим казалась адом –
Я без тебя не жил, я умирал.

А ты часами за столом сидела,
И мир вокруг не интересовал,
о прошлой жизни очень сожалела,
и я вдруг понял то, о чём мечтал.

Когда пришёл мой друг, я был в смятенье,
Был кризис в творчестве, а в комнате бардак.
В то время я писал стихотворенье.
А он поэт известный, как-никак.

Одобрил друг-поэт моё творенье,
Чуть критики, но не обижен я,
Ведь было о тебе стихотворенье,
Ты – муза для меня и боль моя.

От счастья мог я в этот миг свихнуться,
Но успокоился, и духом вновь воспрял.
И захотел волос твоих коснуться,
И понял, наконец, о чём мечтал.

Я счастлив, наступило пробужденье,
Всю жизнь готов тебя боготворить,
Простое о любви стихотворенье,
Заставило меня весь мир любить.

III
Не молоды мы! Дорожим каждым днём,
А раньше года прожигали,
Не видевшись долго, при встрече соврём,
Что очень в разлуке страдали.

Теперь по утрам по бульварам брожу,
Светло на душе, в сердце – радость.
И я молодым без стыда покажу,
Такую вот чудаковатость.

А мог бы и в двадцать вот так же бродить,
Рассвет в одиночку встречая,
Не мог я в то время и вообразить,
как дух наш с годами крепчает.

Вот вижу, как движется твой силуэт,
Навстречу мне, шагом чуть слышным,
Схож с вешней травою очей твоих цвет,
А губы, что спелые вишни.

Не думал я в двадцать, что время идёт,
И вот в сорок пять также сложно,
Понять, что всё это когда-то пройдёт,
Жить вечно, увы, невозможно.

С тобою мы вместе по жизни пойдём,
Не будут года нам помехой.
И вместе с тобою когда-то умрём,
И станем истории вехой.



IV
Я, выгодно купив товар со скидкой,
С мешками полными спешу к себе домой.
И для меня сегодня это -  пытка,
хоть тяжести носить мне не впервой.

Я еле в лифт вошла, а там мужчина,
седой и грузный, потеснился он.
Конечно же, мадам из магазина.
А он пол лифта занял – охламон.

Затем на кухне разгрузив котомку,
Сварила кофе и окно открыв,
Включила Нину Саймон громко-громко…
И села в кресло, стресс свой позабыв.

И тело вспомнило тебя без сожаленья,
Что был со мною ты так груб порой.
Жить в 27, казалась мне мученьем,
И дом родной был для меня тюрьмой.

Я память о тебе не сохранила,
Лишь иногда тревожит в сердце боль.
Но я живу, а то что раньше было
Забуду, да и ты забыть изволь
Мужчины ценят только власть и во;йны,
Им чужд покой, чужд дом и чужд уют.
Они считают, что они достойны
«Мужчиной» зваться, когда кровь прольют.

V
Мне чудище мой дом напоминает,
Он полон дерзких и крамольных книг.
И каждый, кто прочтёт их понимает,
Свой антипод любви в единый миг.

Желанным ль в свет явился ты ребёнком?
Немой вопрос в висках вдруг застучит.
А может книга в переплёте тонком,
Твой путь земной навеки прекратит?

Вот К;ннет К;упленд   нам говорит о Боге,
Желая лучше сделать этот мир.
Но Блейк  и Кафка  у него в подмоге,
И Свифт такой же для него кумир.

Как можно женщину любить и ненавидеть?
То воспевать её, то в грязь кидать?
Что Поль Клодель  мог в Библии увидеть,
Чтоб наши чувства после обсуждать?

О, сколько женщин умерло при родах,
Жизнь подарив не одному из вас.
А в Средние века перед народом,
Сжигали женщин, с дьяволом борясь.

Цивилизация не много изменила,
Во власти у мужчин, как прежде, мир.
А женщина – обычная рабсила,
А может пустяковый сувенир.

VI
Нежны твои руки, но очень малы.
Как руки интеллектуала,
Но так как они безупречно сильны,
Им править бы в море штурвалом…

А вдруг вышел бы из тебя акушер,
И ты принимать смог бы роды.
А может искусный пилот, например,
Сражавшийся в небе с погодой.

Ты мог бы средь айсбергов смело проплыть,
И в жерло вулкана спуститься.
Тем самым любую из нас покорить,
И каждой из нас полюбиться.

Пусть я не Севилла,  но мысли  твои,
К насилию часто так склонны,
Ты можешь и бить, и калечить. Пойми,
деянья твои незаконны.

Ты должен всем сердцем стремиться к добру,
Чтоб с пользою шли твои годы.
Чтоб понял когда-нибудь ты поутру,
Насилие вышло из моды.

VII
Какой же зверь  отдаст жизнь  после слов
О том, что он так жаждет искупленья
Смерть  долгожданная спасёт от всех грехов,
Деянья страшные его предав забвенью.

Нет. Вероломства те слова полны,
Как ласки приручённой росомахи.
Увы, но не почувствует вины,
Убийца, оказавшийся на плахе

Неискренен он, как и я в стихах,
Боготворю тебя, а в самом деле,
Не ведом перед Господом мне страх,
Я не в душе твоей нуждаюсь – только в теле.

Я в творчестве своём скрываю боль
рек высыхающих и сгнившие деревья,
цветы увядшие, но ты, мой друг, позволь.
Мне чистотой твоей прикрыться в упоенье.

VIII
Мыс Сунион, когда - то не был чужд мне,
Филоктетом я звался, и в войне
Троянской мог участвовать, но всё же.
Не смог. Благодаря простой змее.

Гадюка эта с алтаря спустилась,
Меня в лодыжку дерзко поразив,
Друзьями брошен был я, так уж получилось.
Но остров Хрис со мной был учтив.

Пусть долго я лежал на тёмных скалах,
Удар волны не раз разил меня
Пусть множество внезапных резких шквалов,
Негодовало, в бездну плоть гоня.

Я выжил. Мир, конечно, не бывает
Без добрых и отзывчивых людей,
Как умер в старости - теперь  никто не знает,
И вновь родился, но не средь мужей.

Пусть в женщину душа моя вселилась.
Не просто женщина я - женщина-поэт.
И за века так многое сменилось.
Но на душе змеи укуса след.

IX
Молчишь ты, как забытый всеми пруд,
утопленники только там живут,
Когда же придёт в движение вода,
и к солнцу нас поднимет навсегда.

Что было – потеряли мы с тобой,
И вот часы в оправе золотой,
Мгновения считают наших дней,
Я вижу, мы становимся мудрей.

Не только смерть, есть жизнь на дне пруда,
Она не прекратится никогда.
Я знаю, ты живой, ты не мертвец,
Ты просто на слова большой скупец.

От дуновенья ветра иногда,
Пусть рябью покрывается вода.
И ты – в чьих жилах не застыла кровь,
Хотя бы раз мне скажешь про любовь.


X
Невинно в уголке собака дремлет,
Её не беспокоит телефон,
и ничему хвостатая не внемлет,
Ей чужд хозяйки раздражённый тон.

Не ведомы проблемы ей людские,
Она не знает, что такое спесь,
Обиды, ссоры, тяготы мирские,
ей ни к чему.  Лишь было б, что поесть.

В её душе лишь плоти наслажденье,
Потребность в ласке, в пище, в крепком сне,
К другому полу дикое влеченье.
А ведь всё это надобно и мне…

Нет! Странствуя по жизни нам обеим,
Необходима нежность и  любовь.
И с ними мы прочувствовать сумеем,
Что рай земной вдруг  обретаем вновь..

XI
У каждого вулкана жерло есть,
И огненная лава в нём бушует.
Она, как женщина, эмоций всех не счесть.
Порою мирно спит, порой бушует.

Ступая на неё, подошвы жжём,
Да что там обувь? Тут погибнуть можно.
Но мы с тобою этот путь пройдём,
Хоть избежать ожогов невозможно..

Как крепко ты, мой друг,ладонь мне сжал,
С тобою мне крутой подъём не труден,
Но смерти здесь никто не избежал
Визит к самой Севилле безрассуден.

На дне вулкана жрица та живёт,
И курит свою трубку постоянно,
Она и дни и ночи напролёт
Хранит цветок волшебный безустанно.

Но вот беда – без имени гора.
И как её найти никто не знает.
А мы нашли. Ей имя дать пора!
Вулканов безымянных не бывает.


XII
Вращаясь, спят далёкие планеты,
Все ночи напролёт и даже дни,
И наши мысли верою согреты,
Что, во вселенной, всё ж, мы не одни.

Как часто мы надеемся на чудо,
И верим в параллельные миры,
И призраки приходят к нам оттуда,
Порой зловещи, а порой добры.

Со мною кто-то говорит ночами,
Но голос этот я не узнаю,
То светлыми, то тёмными очами,
Взирает призрак на судьбу мою.

И различить нас с ним довольно сложно,
Когда в моей квартире полумрак.
Но приглядевшись, всё-таки возможно,
Понять, что Я есть Я, а он - чужак

У нас похожие тела и даже души,
Ведь в прошлом были целым мы одним.
И он теперь ко мне неравнодушен,
И жаждет стать любовником моим.

XIII
Мы в термометрах видим погрешности,
Нарушенья в правах допустимые.
Мы не знаем своей принадлежности,
Средь ворон и отходов плодимые.

Всё, что ранее было обещано,
Поросло сорняками высокими.
Всё, что чтили, навек обесчестено,
Мы калеками стали убогими.

Край пустыни глухой не предвидится,
Но мы дальше идти не откажемся.
Вдруг мираж нам нежданно привидится –
Средь людей мы в селенье окажемся.

И споёт нежный голос нам Штрауса,
Очаруют нас звуки свирели.
И возникнет вдруг долгая пауза.
И получим мы всё, что хотели.
.


XIV
Кто там стоит сегодня за штурвалом?
Кто с разъярённой борется волной?
Душ человеческих смельчак тот спас немало.
И вот теперь спасает нас с тобой.

Здесь – между Микелоном и Сен-Пьером,
Атлантика обиделась на нас.
И мы с тобой подобно флибустьерам,
Взываем к Богу в этот страшный час.

И сколько ж будет длиться эта мука?
Нам рвота не даёт передохнуть.
В каюте тесной держимся друг друга.
Неужто суждено нам утонуть?

Тебя к себе я прижимаю крепко,
И мы страдаем так же, как и все.
Кидают волны шхуну словно щепку.
Кто ходит в море при такой грозе?

Так создан человек, что без страданий,
Не осознаем мы, что значит РАЙ.
К чему любовь и плотские желанья?
Нам шторм девятибалльный подавай!


СТИХОТВОРЕНИЕ БЕЗ НОМЕРА
В тени деревьев, в сырости лесной,
Лелеет папоротник лучик золотой.
И жизнь хранит лишь этот солнца дар.
И я такой же странный экземпляр.

В потоке дел и суматохе дней,
Живу, благодаря любви твоей.
Ты для меня, что солнце среди туч.
В пустыне знойной долгожданный ключ.

Хочу тебя всю жизнь боготворить,
И тело твоё нежное любить,
Смотреть в твои бездонные глаза,
в них отразилась моря бирюза.

Готов средь ночи я к тебе бежать,
Ладонь твою к щеке своей прижать.
Примкнуть губами к девичьей груди,
Не думая, что ждёт нас впереди.

Я эти губы, эти плечи вечность ждал!
Как жил я без тебя и как дышал?
Пусть это грех, но восхваляя плоть
Я страсть к тебе не в силах побороть.

XV
Гольфстримом чуть нагретая вода,
Влекла на этот пляж меня всегда,
Здесь мы с тобой лежали на песке,
Твоя рука была в моей руке.

Не дал нам здесь остаться ветерок.
Глаза песком проказник заволок.
Мы потеряли к отдыху кураж.
Вдвоём решив покинуть этот пляж.

Куда ж теперь податься нам с тобой?
В отеле может обретём покой?
Икра, вино, на стенах зеркала,
Но для двоих кровать была мала.

Чтоб как-то отношения сберечь,
Решил стихами я тебя развлечь.
Но неудачником меня ты назвала,
И хлопнув дверью от меня ушла.

XVI
Нас разделяет город, но я рядом,
Как эта августовская луна,
Достичь её возможно только взглядом,
А вот дорога к ней весьма длинна.

Я слышу ветер за окном, шумят деревья,
Я представляю круглый столик у окна,
Тетради, книги, снадобья, коренья,
Одна ты в комнате, печальна и грустна.

Ласкает слух твой Моцарт вечерами,
Я слышу только музыку волны.
И под неё с другими моряками,
Закат чудесный созерцаем мы.

Вдвоём нам на Манхэттене просторно,
Но не всегда. Бывает тесно нам.
и как-то временами некомфортно
Делить судьбу и ложе пополам.

Любой моряк надолго покидает,
Родной и милый сердцу уголок.
Поверь, любовь в разлуке лишь крепчает.
Я рядом, как бы ни был я далёк.


XVII
Никто не застрахован от любви,
Она придёт нежданно и погубит.
Убьёт, словно шальной автомобиль,
Особенно, когда в ответ не любят.

Возможно, под воздействием стихов,
Или романов о любви мы так страдаем?
А может, избавляясь от грехов,
Тристаном и Изольдой стать мечтаем?

Но преподаст порой любовь урок!
И вмиг мечту отчаянье сменяет.
И выпить яда хоть один глоток,
Раздавленный влюблённый возжелает.

Я, иногда включив магнитофон,
Блаженно звукам музыки внимаю.
Меня вгоняет Вагнер в полусон-
И я среди фантомов пребываю.

О, если бы все те, кто полюбил,
последовать совету захотели,
всех тех, кто это чувство пережил.
Тогда б мы много душ спасти успели!


XVIII
Снова дождь на Вестсайдском шоссе.
Красный свет озарил Риверсайд,
Я в раздумье, а правы ли все,
Что не главный игрок я, – инсайд.

Может выслушав твой я рассказ,
Вдруг пойму, что случайностей нет,
И фиаско в любви в этот раз,
Для тебя вновь  подарит рассвет.

Потеряла жизнь смысл – это чушь!
От людей отчужденье – беда!
Нам Виктории  кодекс так чужд!
Он забыт, он исчез навсегда!

Пряча взор от меня ты дрожишь,
Утомил я тирадой своей.
Вдруг, игриво ты мне говоришь:
«Адриенна замёрзла! Согрей!»

XIX
Ты мёрзнешь без моих прикосновений,
Адгезия  лишь возникает вновь,
Когда с тобой я и без объяснений.
Ты снова чувствуешь мою любовь.

Как вспомнить хочется приятные минуты,
Но сущее сегодня не даёт,
Настало время гнева, время смуты,
Средь нищеты и смерти жизнь идёт.

И нет вокруг того, о чём мечтали.
Но всё же надо как-то дальше жить.
Что сказки лгали – мы не понимали,
Теперь о чуде нужно позабыть.

Манхэттеном всегда была довольно,
Не раз об этом говорила я.
Себя топлю в работе добровольно.
Что делать? Такова судьба моя.

Геройства нет в обыденности бренной,
На нас всегда направлен чей-то взгляд.
И мы под этим взглядом все смиренны.
И нет для нас с тобой пути назад.

XX
Струится свет Нью-Джерси на Гудзон,
Луна чуть отразилась в грязных водах.
И разговор на крах наш обречён.
И бесполезен он в моих расчётах.

Кто эта женщина, что предо мной стоит?
И гневно меня в чём-то упрекает?
Обидные слова мне говорит.
Она же ведь меня совсем не знает.

Твердит о том, что душит её страх,
За жизнь мою, за дерзкие поступки.
И что погрязла я в своих грехах
И обещания мои как льдинки хрупки.

Я слушала её едва дыша.
Она права во всём, но так критична,
Так кто ж она? Она – моя душа.
Она одна ко мне не безразлична.

XXI
Круг образуют каменные глыбы,
Неведомо, кто их поставил так.
На фоне горизонта их изгибы,
Нам говорят, что это не пустяк.

Что эти камни – вековая тайна,
В ночь летнюю их осветит луна,
И ты поймёшь, что это не случайно
И что разгадка тайне той нужна.

Сей монумент не Стоунхэндж зовётся,
Не в графстве Уилтшир он возведён,
Он просто в голове моей проснётся,
Когда я погружусь в глубокий сон.

Кто тот титан?  Кто ставил эти глыбы?
И где он мог такие раздобыть?
В моём сознанье только архетипы,
И я желаю тоже камнем быть!

Я под луной брожу здесь не от скуки,
Откройте тайну, камни, я прошу!
А поутру, взяв холст и кисти в руки.
Я вам пейзаж прекрасный напишу.
1974-1976


Twenty-One Love Poems
I
Wherever in this city, screens flicker
with pornography, with science-fiction vampires,
victimized hirelings bending to the lash,
we also have to walk…if simply as we walk
through the rainsoaked garbage, the tabloid cruelties

of our own neighborhoods.
We need to grasp our lives inseparable
from those rancid dreams, that blurt of metal, those disgraces,
and the red begonia perilously flashing
from a tenement sill six stories high,
or the long-legged young girls playing ball
in the junior highschool playground.

No one has imagined us. We want to live like trees,
sycamores blazing through the sulfuric air,
dappled with scars, still exuberantly budding,
our animal passion rooted in the city.


II
I wake up in your bed. I know I have been dreaming.
Much earlier, the alarm broke us from each other,
you’ve been at your desk for hours. I know what I dreamed:
our friend the poet comes into my room
where I’ve been writing for days,
drafts, carbons, poems are scattered everywhere,
and I want to show her one poem
which is the poem of my life. But I hesitate,
and wake. You’ve kissed my hair
to wake me. I dreamed you were a poem,
I say, a poem I wanted to show someone…
and I laugh and fall dreaming again
of the desire to show you to everyone I love,
to move openly together
in the pull of gravity, which is not simple,
which carries the feathered grass a long way down the upbreathing air.

III
Since we’re not young, weeks have to do time
for years of missing each other. Yet only this odd warp
in time tells me we’re not young.
Did I ever walk the morning streets at twenty,
my limbs streaming with a purer joy?
did I lean from any window over the city
listening for the future
as I listen here with nerves tuned for your ring?
And you, you move toward me with the same tempo.
Your eyes are everlasting, the green spark
of the blue-eyed grass of early summer,
the green-blue wild cress washed by the spring.
At twenty, yes: we thought we’d live forever.
At forty-five, I want to know even our limits.
I touch you knowing we weren’t born tomorrow,
and somehow, each of us will help the other live,
and somewhere, each of us must help the other die.

IV
I come home from you through the early light of spring
flashing off ordinary walls, the Pez Dorado,
the Discount Wares, the shoe-store… I’m lugging my sack
of groceries, I dash for the elevator
where a man, taut, elderly, carefully composed
lets the door almost close on me.—For god’s sake hold it!
I croak at him.—Hysterical,--he breathes my way.
I let myself into the kitchen, unload my bundles,
make coffee, open the window, put on Nina Simone
singing Here comes the sun… I open the mail,
drinking delicious coffee, delicious music,
my body still both light and heavy with you. The mail
lets fall a Xerox of something written by a man
aged 27, a hostage, tortured in prison:
My genitals have been the object of such a sadistic display
they keep me constantly awake with the pain…
Do whatever you can to survive.
You know, I think that men love wars…
And my incurable anger, my unmendable wounds
break open further with tears, I am crying helplessly,
and they still control the world, and you are not in my arms.

V
This apartment full of books could crack open
to the thick jaws, the bulging eyes
of monsters, easily: Once open the books, you have to face
the underside of everything you’ve loved—
the rack and pincers held in readiness, the gag
even the best voices have had to mumble through,
the silence burying unwanted children—

women, deviants, witnesses—in desert sand.
Kenneth tells me he’s been arranging his books
so he can look at Blake and Kafka while he types;
yes; and we still have to reckon with Swift
loathing the woman’s flesh while praising her mind,
Goethe’s dread of the Mothers, Claudel vilifying Gide,
and the ghosts—their hands clasped for centuries—
of artists dying in childbirth, wise-women charred at the stake,
centuries of books unwritten piled behind these shelves;
and we still have to stare into the absence
of men who would not, women who could not, speak
to our life—this still unexcavated hole
called civilization, this act of translation, this half-world.

VI
Your small hands, precisely equal to my own—
only the thumb is larger, longer—in these hands
I could trust the world, or in many hands like these,
handling power-tools or steering-wheel

or touching a human face… Such hands could turn
the unborn child rightways in the birth canal
or pilot the exploratory rescue-ship
through icebergs, or piece together

the fine, needle-like sherds of a great krater-cup
bearing on its sides
figures of ecstatic women striding
to the sibyl’s den or the Eleusinian cave—

such hands might carry out an unavoidable violence
with such restraint, with such a grasp
of the range and limits of violence
that violence ever after would be obsolete.


VII
What kind of beast would turn its life into words?
What atonement is this all about?
--and yet, writing words like these, I’m also living.
Is all this close to the wolverines’ howled signals,
that modulated cantata of the wild
or, when away from you I try to create you in words,
am I simply using you, like a river or a war?
And how have I used rivers, how have I used wars
to escape writing of the worst thing of all—
not the crimes of others, not even our own death,
but the failure to want our freedom passionately enough
so that blighted elms, sick rivers, massacres would seem
mere emblems of that desecration of ourselves?

VIII
I can see myself years back at Sunion,
hurting with an infected foot, Philoctetes
in woman’s form, limping the long path,
lying on a headland over the dark sea,
looking down the red rocks to where a soundless curl
of white told me a wave had struck,
imagining the pull of that water from that height,
knowing deliberate suicide wasn’t my m;tier,
yet all the time nursing, measuring that wound.
Well, that’s finished. The woman who cherished
her suffering is dead. I am her descendant.
I love the scar-tissue she handed on to me,
but I want to go on from here with you
fighting the temptation to make a career of pain.

IX
Your silence today is a pond where drowned things live
I want to see raised dripping and brought into the sun.
It’s not my own face I see there, but other faces,
even your face at another age.
Whatever’s lost there is needed by both of us—
a watch of old gold, a water-blurred fever chart,
a key… Even the silt and pebbles of the bottom
deserve their glint of recognition. I fear this silence,
this inarticulate life. I’m waiting
for a wind that will gently open this sheeted water
for once, and show me what I can do
for you, who have often made the unnameable
nameable for others, even for me.


X
Your dog, tranquil and innocent, dozes through
our cries, our murmured dawn conspiracies
our telephone calls. She knows—what can she know?
If in my human arrogance I claim to read
her eyes, I find there only my own animal thoughts:
that creatures must find each other for bodily comfort,
that voices of the psyche drive through the flesh
further than the dense brain could have foretold,
that the planetary nights are growing cold for those
on the same journey, who want to touch
one creature-traveler clear to the end;
that without tenderness, we are in hell

XI
Every peak is a crater. This is the law of volcanoes,
making them eternally and visibly female.
No height without depth, without a burning core,
though our straw soles shred on the hardened lava.
I want to travel with you to every sacred mountain
smoking within like the sibyl stooped over her tripod,
I want to reach for your hand as we scale the path,
to feel you arteries glowing in my clasp,
never failing to note the small, jewel-like flower
unfamiliar to us, nameless till we rename her,
that clings to the slowly altering rock—
that detail outside ourselves that brings us to ourselves,
was here before us, knew we would come, and sees beyond us.


XII
Sleeping, turning in turn like planets
rotating in their midnight meadow:
a touch is enough to let us know
we’re not alone in the universe, even in sleep:
the dream-ghosts of two worlds
walking their ghost-towns, almost address each other.
I’ve wakened to your muttered words
spoken light- or dark-years away,
as if my own voice had spoken.
But we have different voices, even in sleep,
and our bodies, so alike, are yet so different
and the past echoing through our bloodstreams
is freighted with different language, different meanings—
though in any chronicle of the world we share
it could be written with new meaning
we were two lovers of one gender,
we were two women of one generation.

XIII
The rules break like a thermometer,
quicksilver spills across the charted systems,
we’re out in a country that has no language
no laws, we’re chasing the raven and the wren
through gorges unexplored since dawn
whatever we do together is pure invention
the maps they gave us were out of date
by years . . . we’re driving through the desert
wondering if the water will hold out
the hallucinations turn to simple villages
the music on the radio comes clear—
neither Rosenkavalier nor G;tterd;mmerung
but a woman’s voice singing old songs
with new words, with a quiet bass, a flute
plucked and fingered by women outside the law.
.
XIV
It was your vision of the pilot
confirmed my vision of you: you said, He keeps
on steering headlong into the waves, on purpose
while we crouched in the open hatchway
vomiting into plastic bags
for three hours between St. Pierre and Miquelon.
I never felt closer to you.
In the close cabin where the honeymoon couples
huddled in each other’s laps and arms
I put my hand on your thigh
to comfort both of us, your hand came over mine,
we stayed that way, suffering together
in our bodies, as if all suffering
were physical, we touched so in the presence
of strangers who knew nothing and cared less
vomiting their private pain
as if all suffering were physical.
(The Floating Poem, Unnumbered)

Whatever happens with us, your body
will haunt mine—tender, delicate
your lovemaking, like the half-curled frond
of the fiddlehead fern in forests
just washed by sun. Your traveled, generous thighs
between which my whole face has come and come—
the innocence and wisdom of the place my tongue has found there—
the live, insatiate dance of your nipples in my mouth—
your touch on me, firm, protective, searching
me out, your strong tongue and slender fingers
reaching where I had been waiting years for you
in my rose-wet cave—whatever happens, this is.

XV
If I lay on that beach with you
white, empty, pure green water warmed by the Gulf Stream
and lying on that beach we could not stay
because the wind drove fine sand against us
as if it were against us
if we tried to withstand it and we failed—
if we drove to another place
to sleep in each other’s arms
and the beds were narrow like prisoners’ cots
and we were tired and did not sleep together
and this was what we found, so this is what we did—
was the failure ours?
If I cling to circumstances I could feel
not responsible. Only she who says
she did not choose, is the loser in the end.

XVI
Across a city from you, I'm with you
just as an August night
moony, inlet-warm, seabathed, I watched you sleep,
the scrubbed, sheenless wood of the dressing-table
cluttered with our brushes, books, vials in the moonlight—
or a salt-mist orchard, lying at your side
watching red sunset through the screendoor of the cabin,
G minor Mozart on the tape-recorder,
falling asleep to the music of the sea.
This island of Manhattan is wide enough
for both of us, and narrow:
I can hear your breath tonight, I know how your face
lies upturned, the halflight tracing
your generous, delicate mouth
where grief and laughter sleep together.

XVII
No one’s fated or doomed to love anyone.
The accidents happen, we’re not heroines,
they happen in our lives like car crashes,
books that change us, neighborhoods
we move into and come to love.
Tristan und Isolde is scarcely the story,
women at least should know the difference
between love and death. No poison cup,
no penance. Merely a notion that the tape-recorder
should have caught some ghost of us: that tape-recorder
not merely played but should have listened to us,
and could instruct those after us:
this we were, this is how we tried to love,
and these are the forces they had ranged against us,
and these are the forces we had ranged within us
within us and against us, against us and within us.

XVIII
Rain on the West Side Highway,
red light at Riverside:
the more I live the more I think
two people together is a miracle.
You're telling the story of your life
for once, a tremor breaks the surface of your words.
The story of our lives becomes our lives.
Now you’re in fugue across what some I'm sure
Victorian poet called the salt estranging sea.
Those are the words that come to mind.
I feel estrangement, yes. As I’ve felt dawn
pushing toward daybreak. Something: a cleft of light—?
Close between grief and anger, a space opens
where I am Adrienne alone. And growing colder.


XIX
Can it be growing colder when I begin
to touch myself again, adhesion pull away?
When slowly the naked face turns from staring backward
and looks into the present,
the eye of winter, city, anger, poverty, and death
and the lips part and say: I mean to go on living?
Am I speaking coldly when I tell you in a dream
or in this poem, There are no miracles?
(I told you from the first I wanted daily life,
this island of Manhattan was island enough for me.)
If I could let you know—
two women together is a work
nothing in civilization has made simple,
two people together is a work
heroic in its ordinariness,
the slow-picked, halting traverse of a pitch
where the fiercest attention becomes routine
—look at the faces of those who have chosen it.
XX
That conversation we were always on the edge
of having, runs on in my head,
at night the Hudson trembles in New Jersey light
polluted water yet reflecting even
sometimes the moon
and I discern a woman
I loved, drowning in secrets, fear wound round her throat
and choking her like hair. And this is she
with whom I tried to speak, whose hurt, expressive head
turning aside from pain, is dragging down deeper
where it cannot hear me,
and soon I shall know I was talking to my own soul.

XXI
The dark lintels, the blue and foreign stones
of the great round rippled by stone implements
the midsummer night light rising from beneath
the horizon—where I said “a cleft of light”
I meant this. And this is not Stonehenge
simply nor any place but the mind
casting back to where her solitude,
shared, could be chosen without loneliness,
not easily nor without pains to stake out
the circle, the heavy shadows, the great light.
I choose to be the figure in that light,
half-blotted by darkness, something moving
across that space, the color of stone
greeting the moon, yet more than stone:
a woman. I choose to walk here. And to draw this circle.