Моцарт. Requiem

Владимир Мялин
Сначала света не было в фойе,
И долго ждали зрители, когда
Зажжётся свет – и в зал их впустят. Вот
Зажёгся свет – и зажелтела сцена.
На ней – рояль налево, как обычно
Раскрыт и пуст; направо, в середине,
Как некий ларь – органчик, как ручной.
Игрушка-лавочка купца, и дверцы
Её распахнуты  – а на витрину
Её хозяин выставил свирель.
Пред ним помост-квадрат для дирижёра.
И больше ничего – рояль, органчик…
Вот хор вошёл, рассыпался, как веер,
Шумя, стал обживать амфитеатр,
Сам чёрно-белый: в бабочках мужчины,
А женщины – кто в чём, но всё же строги
Их платья в чёрном золоте до пола.
А с хором вместе вышла пианистка,
Уселась, словно эльфы на цветок,
На стул, с плечами голыми, руками –
Худыми, пухловатыми, с руками,
Которых кисти молча поплывут
Над клавишами, словно над волнами
Пучины страшной и прекрасной равно.
А органистка – личико бледно,
Его и видно только над коробкой,
Вокруг него – соломенную стрижку.
Летя, выходит дирижёр в жилетке
Атласной, мишка плюшевый и только!
Коала-мишка; руки он поднял,
Раскланявшись нелепо-грациозно.
И вот, кистям волнящимся послушны,
Заволновались пальцы пианистки,
И в зал подул прохладный ветерок.

Вступает тихо хор, всего пугаясь,
Затем – погромче, мерно нарастая
До страшной ноты: океан ревёт,
Или гремит разверзнутое небо:
Последним днём? знаменьем грозным трубным?
И тишина. Певица вдруг встаёт,
От дрёмы пробудившись, словно ангел
С полотен Фра Анджелико, мала,
Узка, и в длинном платье в блёстках-иглах,
Которые дыханью в такт сверкают
На мерно их качающей груди.
Она встаёт – и голос тоньше нити
Серебряной – уносится куда-то,
Куда-то вверх, и будто бы «сопрано»
Обводит степь калмыцкими глазами.

"Ну вот, теперь и умереть". Нет-нет!
Ещё не прозвучала Lacrimosa.
День Страшного Суда не отзвучал,
И не ясны последние аккорды…
Но звук дрожит у Господа в устах.

А в облаках вставали изваянья
Из золота – всё греческие боги
Да нимфы, да античные герои.
Фонтаны брызги рассыпали; жемчуг
На землю лил дождём. Холодный пот
Геракл вытирал со лба десницей.
Златая Гера в золоте кудрей,
Обвитых лентой шёлковой, следила,
Жемчужну губку закусив, как овод
Язвил и гнал соперницу-корову.
А Ганимед, захваченный орлом,
Пугливо вниз глядел… Такие звуки!
Ещё я слышал в детстве… Детский Кун
Рассказывал мне мифы и легенды,
Как ветерок ночной дыша на ушко.
Всё небо было в греческих богах,
В царях, богинях, в птицах и животных.
И не Олимп тогда прельстил меня
Своими склоками и вечной скукой.
А небо. Небо, равное тебе,
Из Вены гений, лёгкий даже в скорби.

«Ты сочиняешь Requiem? Давно ли?»
«Давно, недели три».

Меццо-сопрано, куколка с чертами
Полу-старушки, полу-грудничка.
Пошёл бы ей чепец благообразный,
Особенно к закатанным глазам,
К пропорциям, нарушенным чудесно –
В убыток телу, в пользу головы…
И тоже – ангел с голосом грудным,
Пониже чуть, чем у её соседки.

Прелестный край, заоблачная Вена!
Дома увязли прямо в облаках.
Как будто дым обвил их – из клубов
Они торчат, краснея черепицей.
И дерево над ними возросло,
Раскинув крону зыбкую. Под ним
Адам и Ева за вечерним чаем
С вареньем яблочным… Ах, дивные плоды,
Хрустящие под зубками красавиц!
От них немало натерпелся я –
Давно то было. Срок пришёл – и снова
По улицам заоблачным брожу.
Вот ангел реет вровень с париком
Констанцы скорбной – он с кабацкой скрипкой
Какого-то еврея-музыканта,
Ушедшего недавно в мир иной.
Он был слепец. Его маэстро встретив
У кабака, сказал, не удержавшись:
«Из Моцарта нам что-нибудь!» И тот
Играл, играл, скрыпел, пока не умер.

И грянул хор. И в бабочках мужчины,
И женщины-поющие головки,
И ящичек органа, пианистка
И дирижёр в лоснящейся жилетке –
Всё как-то вдруг приподнялось, поплыло,
Огромным бледным облаком сокрыто.
И уплыло… И только пелены
Е г о  белели на могильном камне.