Рассказы о войне ветерана 120

Василий Чечель
                ПАМЯТИ ПОГИБШИХ ЗА СТАЛИНГРАД

         Повесть.
      Автор Константин Симонов.

Продолжение 8 повести
Продолжение 7 http://www.stihi.ru/2019/07/08/1542

                VI

 «К тем четырём суткам боёв, которые Сабуров отсчитал в счастливую минуту соединения с Бабченко, с удивительной быстротой прибавилось ещё четверо суток, наполненных визгом пикировщиков, ударами снарядов и сухой автоматной трескотнёй немецких атак. Только на девятые сутки наступило какое-то подобие затишья.
Сабуров лёг вскоре после наступления темноты, но через три часа его разбудил звонок. Бабченко, не любивший, чтобы подчинённые спали тогда, когда он сам не спит, потребовал у дежурного, чтобы тот разбудил Сабурова.
Сабуров встал с дивана и подошёл к телефону.
– Спите? – глухим, далёким голосом спросил в телефон Бабченко.
– Да.
– Спите, а у вас всё в порядке?
– Всё в порядке, – ответил Сабуров, чувствуя, что с каждой секундой этого злившего его разговора с него всё больше соскакивает сон.
– Меры на случай ночной атаки приняли?
– Принял.
– Ну, тогда спите.
И Бабченко положил трубку.

 По тому, как Сабуров вздохнул, Масленников, тоже проснувшийся и сидевший на кровати против него, мог примерно представить, какого содержания был разговор.
– Подполковник? – спросил Масленников.
Сабуров молча кивнул и попробовал снова лечь и заснуть. Но, как это часто бывает в дни особенной усталости, сон уже не возвращался. Полежав несколько минут, Сабуров спустил босые ноги на пол, закурил и впервые внимательно оглядел комнату, в которой, уже несколько дней помещался его штаб.

 На клеёнке, покрывавшей стол, остались два свежепрожжённых круга – один побольше, очевидно от сковородки, другой поменьше – от кофейника. Вероятно, хозяин квартиры уехал отсюда, предварительно отправив семью, и последние несколько дней вёл непривычный для себя холостяцкий образ жизни. У шкафа воздушной волной были выбиты стеклянные дверцы, и он ничего не мог сказать о хозяевах, потому что из него всё было вынуто. Зато на письменном столе были многочисленные следы жизни всей семьи. Спицы с начатым вязаньем, кипа технических журналов, несколько растрёпанных томиков Чехова, старые, замусоленные учебники третьего класса и аккуратная стопка новых учебников четвёртого.

 Потом Сабурову попались на глаза детские тетради по русскому языку. Он с профессиональным любопытством человека, который когда-то готовил себя к педагогической карьере, стал перелистывать эти тетрадки. На первой странице одной из них начиналось сочинение: «Как мы были на мельнице». «Вчера мы были на мельнице. Мы смотрели, как мелют муку…» В слове «мелют» «ю» было зачёркнуто, поставлено «я», снова зачёркнуто и восстановлено «ю». «Сначала зерно везут на элеватор, потом с элеватора транспортёр везёт его на мельницу, потом…»
Закрыв тетрадку, Сабуров вспомнил, как ещё с левого берега Волги он видел огромный пылавший элеватор, может быть, тот самый, о котором прочёл сейчас в этой ученической тетрадке.

 Масленников, сидевший напротив, свесив ноги, в той же позе, что и Сабуров, тоже дотянулся до тетрадок, медленно перелистал их и заговорил о своём детстве. В разговорах с Сабуровым, со времени их знакомства, он возвращался к этой теме несколько раз, и сейчас Сабуров почувствовал, что Масленников не столько хочет ему рассказать о своём детстве, сколько хочет наконец вызвать его самого на разговор о прошлом.
Сабуров не принадлежал к числу людей, молчаливых от угрюмости или из принципа; он просто мало говорил: и потому, что почти всегда был занят службой, и потому, что любил, думая, оставаться со своими мыслями наедине, и ещё потому, что, попав в компанию, предпочитал слушать других, в глубине души считая, что повесть его жизни не представляет особого интереса для других людей. Так и сейчас он предпочитал молча слушать Масленникова, то вдумываясь в его слова, то отдаваясь собственным мыслям и неторопливо перебирая лежавшие на столе вещи.

 Второй ребёнок в квартире, очевидно, был совсем маленький. На столе валялось несколько листиков, вырванных из тетрадки, исчерченных красным и синим карандашом. На рисунках были изображены кособокие дома, горящие фашистские танки, падающие с чёрным дымом фашистские самолёты и надо всем маленький, нарисованный красным карандашом наш истребитель. Это было исконное детское представление о войне – мы только стреляли, а фашисты только взрывались.
Впрочем, как ни горько было вспоминать ошибки прошлого, Сабуров невольно подумал, что перед войной слишком многие взрослые люди были недалеки от такого именно представления о ней.

 Война… Последнее время он, вспоминая свою жизнь, невольно приводил её всю к этому единственному знаменателю и задним числом делил свои довоенные жизненные поступки на плохие и хорошие не вообще, а применительно к войне. Одни житейские привычки и склонности сейчас, когда он воевал, мешали ему, другие – помогали. Вторых было больше, должно быть потому, что люди, подобно ему начавшие самостоятельную жизнь в годы первой пятилетки, прошли такую тяжёлую школу жизни, полную самоотверженности и самоограничений, что война, если исключить постоянную возможность смерти, не могла поразить их своими повседневными тяготами.

 Так же как и многие его сверстники, Сабуров начал работать мальчишкой, метался со строительства на строительство, несколько раз принимался учиться и опять, сначала по комсомольским, а потом по партийным мобилизациям, не доучившись, уезжал работать. Когда подошёл его срок, он два года прослужил на действительной в армии, приехал оттуда младшим лейтенантом и, возвратясь к своей профессии строительного прораба, снова стал дневать и ночевать в котлованах и на лесах Магнитогорска.
Годы пятилеток увлекли его, как и многих других, своей строительной горячкой и, спутав все карты, толкнули совсем не к той профессии, о которой он мечтал с детства. И всё-таки, как и многие другие, он в конце концов нашёл в себе силы отказаться от привычной работы, заработка, быта и уже далеко не мальчиком сменить всё это на студенческую скамью и койку в общежитии.

 За год до войны он приехал в Москву и поступил на исторический факультет. В июне 1941 года он сдал свои первые университетские экзамены, а через несколько дней услышал речь Молотова. Случилось то, чего все ждали и во что где-то в глубине души всё-таки до конца не верили. Началась война, которая через год и три месяца привела его, человека, когда-то хотевшего стать учителем истории, три раза выходившего из окружения, два раза награждённого и пять раз раненного и контуженного, сюда, в Сталинград. Привела в эту комнату, которая, быть может, и могла бы на минуту напомнить ему о мире, если бы на украшенной домашними вышивками плюшевой спинке дивана не висел автомат.

 Было далеко за полночь. Сабуров, рассеянно слушавший рассказы Масленникова о его жизни и невольно вспоминавший свою, медленно свернул самокрутку, вложил в мундштук и закурил. Масленников, замолкнув, неподвижно сидел против него. Так они сидели оба и молчали, может быть, пять, может быть, десять минут. Потом Масленников опять заговорил, на этот раз о любви. Сначала он с мальчишеской серьёзностью рассказывал о своих школьных увлечениях, потом заговорил о любви вообще и кончил тем, что неожиданно спросил у Сабурова:
– Ну а у вас любовь?
– Что любовь?
– Любви разве у вас не было?
– Любви? – Сабуров затянулся и закрыл глаза. Любви… разве в самом деле её не было в его жизни?

 Он вспомнил нескольких женщин, которые мимоходом прошли через его жизнь так же, как, очевидно, он прошёл мимоходом через их жизнь. В этом отношении они, наверное, были квиты: он ни в ком не разочаровался и никого не обидел. Может быть, это было нехорошо, кто знает. Пожалуй, скорее всего, это выходило так – легко и коротко – не потому, что ему не хотелось любви, а именно потому, что слишком хотелось её. И те, с кем выпало ему встретиться, и то, как это вышло, было так непохоже на любовь, как он её представлял себе, что он и не старался сделать это похожим на неё. Впрочем, во всех этих подробностях можно было признаться только самому себе, и когда Масленников после долгого молчания переспросил: «Неужели не было любви?» – он сказал: «Не знаю, не знаю, должно быть, не было…»

 Он встал с дивана и несколько раз пересёк комнату.
«Нет, не может быть чтобы её не было, – подумал он, – вернее, может быть, что её не было, но не может быть, что её не будет».
И вдруг вспомнил слова девушки на пароходе, что она больше боится смерти оттого, что у неё не было любви, а он не должен бояться, потому что он взрослый и у него, наверное, уже всё было. «Нет, не всё, – подумал он. – Не всё. Боже мой, как много и как мало всё-таки всего было и как, наверное, скучно и невозможно жить человеку, которому хоть на минуту покажется, что у него уже всё было…»
Он ещё раз пересёк комнату и, подойдя вплотную к Масленникову, положил руку на его плечо.
– Слушай, Миша, – сказал он, не столько собираясь ответить ему, сколько отвечая своим собственным мыслям. – Слушай, Миша. Нам с тобой никак нельзя умирать. Ну никак, просто никак…
– Почему?
– Не знаю. Знаю только, что нельзя.

 Вошедший связной сказал только одно слово: «Атакуют». Сабуров сел на диван, наспех подвернул портянки, натянул сапоги и сразу же, привычным жестом попадая в рукава, надел поверх гимнастёрки шинель.
– Вот поспать и не успели, – сказал он Масленникову, застёгивая ремень.
И Масленников почувствовал в словах капитана грустную и добрую иронию надо всем, что только что вспоминалось и что всё-таки так мало значило сейчас перед одним коротким, но сразу заполнившим всю их жизнь словом: «атакуют».

 Продолжение повести в следующей публикации.

  09.07.2019