Рассказы о войне ветерана 159

Василий Чечель
                ДЫМ ОТЕЧЕСТВА

                Повесть.
                Автор Константин Симонов.

Продолжение 8 повести
Продолжение 7 http://www.stihi.ru/2019/08/10/5880
               
                Глава седьмая

 «Басаргин проснулся от шума передвигаемых стульев. Спросонок он попробовал сообразить, почему в комнате двигают мебель, но так и не догадался, пока не приоткрыл глаза. Верхний свет был погашен, горела лишь настольная лампочка, прикрытая газетой. Мать и Шурка, тихо переговариваясь, составляли рядом кресло, два стула и табуретку.
– Если просто рядом с печкой, они разойдутся. Лучше повернуть так, чтобы кресло упёрлось в стол, – говорила мать. – Я же знаю, как ты беспокойно спишь…
– Во-первых, я теперь сплю спокойно.
– Нет.
– Ну, почти спокойно. А во-вторых, я люблю тепло. Пусть лучше разойдутся, но будет тепло. Разойдутся – я проснусь и сдвину.
– Ну, как хочешь.

 Мать больше не спорила. Кресло, стулья и табуретку придвинули к печке.
– А куда ты сама ляжешь?
– На Катино место.
Басаргин уже знал, что Катиным местом была маленькая комнатка рядом, в которой спали дети Григория Фаддеича – Егор и Лида, и за занавеской – Катя с Гришкой.
– Я думаю совсем туда перейти, – сказала мать. – Пусть они здесь поживут, наконец, вдвоём.
– Слушай, – сказал Шурка, – может, лучше и я сегодня улягусь там на полу.
– Где там?
– В той комнате.
– Нет, нет, ты простудишься на полу: там из-под двери несет.
– Пожила бы ты у нас в общежитии, – усмехнулся Шурка.
– Что-нибудь исправить там не в моих возможностях, – сказала мать, – а раз в неделю ты у меня, так позволь уж…
– Позволю, позволю, только не пили, – ворчливо сказал Шурка и, в полном противоречии с тоном своих слов, ласково поцеловал мать. – А хотя ничего, что я буду спать здесь; я же уеду с шестичасовым. Я на вокзал, а они с вокзала.
– Как бы Петя не проспал… – забеспокоилась мать.
– Ничего, – сказал Шурка. – Я ему будильник завёл на четыре.

 Мать застелила стулья и табуретку ватным одеялом и своим пальто, прилегла для пробы, осталась недовольна и начала в разных местах подтыкать под одеяло шаль, ушанку, снятую с комода плюшевую скатерку.
– Слушай, Шурик, – сказала она, отрываясь от этого занятия, – как ты находишь Петю?
– В общем, ничего, – как показалось Басаргину, несколько снисходительно сказал Шурка. – Он, наверное, толково поработал. Только здорово устал.
– Да, у него очень усталый вид, – согласилась мать.
– Тебе кажется, что у всех усталый вид, – махнул рукой Шурка. – У него усталый вид, у меня усталый вид, у Кати усталый вид, даже у Гришки. Только у тебя у самой, по-твоему, никогда не бывает усталого вида.
– Я беспокоюсь за его здоровье, – не обратив внимания на Шуркины слова, упрямо сказала мать.
– Здоровье тут ни при чём, – сказал Шурка. – Ему сейчас не кисловодски нужны, а отдохнуть просто – в смысле побыть среди своих.

 «А ведь прав, – подумал Басаргин, – вот именно просто побыть среди своих, это мне и надо». Он тихо повернулся на бок, но мать всё-таки услышала, что он шевелится, на цыпочках подошла к нему, и он на минуту почувствовал над своим лицом её бесшумное дыхание. Наступила тишина.
– Слушай, мама! – сказал Шурка.
– Что, милый?
– Трудно всё-таки иногда. Особенно в эту зиму. Верно?
– Верно, но что ж поделать. Спокойной ночи, Шурик, – сказала мать, и Басаргин почувствовал сквозь закрытые веки, как она, уходя, погасила свет.

 Шурка снова скрипнул стульями, примащиваясь на них поудобнее, и через несколько минут ровно задышал во сне. Басаргин открыл глаза и стряхнул с себя последние остатки дремоты. Он думал о Кате.
Вдали от дома его часто волновала мысль – понравится ли Катя матери? Приживётся ли она? Он не боялся ссор или домашних неприятностей, заранее уверенный, что этого не случится. Мелочные черты характера, одинаково уродующие жизнь и в достатке и в бедности, не были свойственны ни Кате, ни матери, с ее простым и ясным чувством долга, в понятие которого, как главная составная часть, входил долг быть доброй к ближним и дальним. Нет, он думал не об этом. Его волновало другое. Будет ли мать хороша с Катей, помимо своего чувства долга? Ибо мать была человеком не только с добрым характером, но и со строгой душой. И насколько легко было примениться к её характеру, настолько трудно было завоевать себе место в её разборчивой и требовательной душе. Он хотел верить, что это уже случилось, и, ища подтверждения своим мыслям, вспоминал своё знакомство с Катей, начиная с первого дня встречи, о котором он сейчас с запоздалой тревогой подумал, что даже и в тот день всё ещё могло повернуться совсем иначе.

 Он встретил Катю в последних числах июня сорок третьего года в маленькой деревушке, недалеко от станции Поныри Курской железной дороги. До войны станция славилась яблоками; из деревни, где расположился стоявший во втором эшелоне дивизион, была видна пробитая снарядами водокачка, разрушенные станционные здания и тёмные клубки разрывов, от времени до времени маячившие над железнодорожными путями. Басаргин, до этого командовавший штабной батареей, был неожиданно назначен на дивизион вместо прежнего командира, капитана Леонова. Леонов не выдержал трёхмесячного затишья, напился и, как говорили в штабе полка, «запсиховал»: стрелял в воздух из пистолета, кричал: «Сколько мы ещё будем сидеть на месте?» – и в пьяном виде отправился брать «языка». Его задержали в последнюю минуту в расположении чужой части, уже на самой передовой, и сняли с дивизиона с понижением в должности. Он был храбрый офицер, хороший артиллерист, несколько раз раненный и контуженный, и его жалели; принимая дивизион, Басаргин сразу почувствовал это по оттенку лёгкой неприязни, с какой встретили там нового начальника. Оттенок неприязни, которую он испытал на себе несколько раз в первый же день, ему почудился и в том, как ему по долгу службы представлялась медсестра штаба дивизиона Коненкова.

 Был тихий, тёплый вечер; нигде не стреляли – ни далеко, ни близко. Разнеженный теплом и тишиной, он сидел на лавочке возле штабной избы, расстегнув воротник и ремень, и думал о вещах, очень далёких от жизни, которой он сейчас жил.
– Разрешите представиться: медсестра Коненкова.
Она выросла как из-под земли и отрапортовала всё это вытянувшись, с официальной чёткостью.
– Очень хорошо, – по-штатски сказал он, поднимаясь и застёгивая воротник.
Когда он встал, расстёгнутый ремень с тяжёлой кобурой упал на землю. Смущённый этим, он нагнулся, поднял ремень и, сразу попав концом в пряжку, застегнул.
Она продолжала стоять, держа руку у пилотки, и этим, как ему показалось, подчёркивая неловкость происшествия с поясом.
– Вольно, – с неудовольствием сказал он.

 Только теперь она опустила руку. Он внимательно посмотрел на неё. Она была не особенно красива, но необыкновенно, удивительно хорошо сложена, что он сразу заметил, несмотря на военную форму и стоптанные солдатские сапоги. Впрочем, к тому, что все женщины теперь одеты в военное, он уже привык, и это давно перестало обращать на себя его внимание. Когда она, недовольная его осмотром, вдруг вскинула на него большие серые сердитые глаза, он почти физически ощутил лёгкий удар, чувство, которое потом всегда вспоминалось ему, когда она глядела на него.
– Ну что же, будем служить вместе, – неопределённо сказал он, сердясь на себя за то, что не может отвести от неё взгляда. – Можете идти.
Она ушла.

 Поздно вечером, когда Басаргин ложился спать, его новый ординарец Котиков, немолодой пензенский колхозник, человек мрачный и ворчливый, раскладывая на лавке сенник, недовольно сказал:
– Лавка узковата.
Басаргин молчал, ожидая, что за этим последует.
– Узковата, – повторил Котиков. – На той половине избы кровать есть, никелированная.
– Стелите там, если там лучше, – сказал Басаргин.
– Капитан Леонов ту половину медсестре отдал, – сказал Котиков и, помолчав, добавил: – Может, переселите её?
– Раз живёт, пусть живёт, – сказал Басаргин.

 В словах Котикова заключался намёк на интимные отношения между медсестрой и бывшим командиром дивизиона; и хотя Басаргин постарался отнестись к этому намёку безразлично, но на самом деле слова ординарца кольнули его.
– А то, может, переселите? – после паузы повторил Котиков.
– Я уже сказал, – сухо ответил Басаргин и, сев на лавку, стал снимать сапоги.
Котиков недовольно хмыкнул, и Басаргин понял, что только резкий тон его последних слов заставил ординарца воздержаться от дальнейших настояний.
Котиков взял сапоги, вынес их за дверь, потом вернулся, придвинул к изголовью Басаргина телефон и поставил рядом жестяную кружку с водой. Всё это он делал сердито и молча. Недовольство было старое. Он был вообще недоволен тем, что ему, немолодому человеку, пришлось воевать. Но поскольку это уже пришлось делать, то воевал он добросовестно и старательно, рассматривая войну как тяжёлую, но необходимую обязанность, и, отложив для себя лично все радости жизни «на после войны», не терпел и у других неположенного на войне баловства.

 Балагур и весельчак Леонов, к которому его определили всего два месяца назад и которого он видел лишь на отдыхе, ему не нравился. Не нравилось ему и то, что Леонов на другой половине избы поселил бабу – медсестру. И хотя баловства не вышло и всё кончилось тем, что капитан три раза по ночам стучался в запертую дверь, а потом, по горячности своего характера, обиделся и плюнул, Котиков с намерением представил это дело новому капитану так, как будто там что-то было, чтобы новый капитан турнул бабу.
Но капитан не турнул, баловство осталось, и Котиков был недоволен…
Последующие три-четыре дня Басаргин по делам службы, да и просто так, то тут, то там встречался с медсестрой и, сердясь на себя, каждый раз провожал её глазами. Называя это по-другому, но, в сущности, так же, как Котиков, он не любил на войне «баловства», и его первым душевным движением было – поскорее убрать её отсюда: перевести наверх – в санчасть полка, в медсанбат, всё равно куда. В то же время его мучительно подмывало спросить у Котикова, было ли у медсестры что-нибудь с прежним командиром дивизиона, но всякий раз в последнюю секунду что-то мешало ему задать этот вопрос.

 Если бы затишье затянулось, наверное, он и отчислил бы ее, воспользовавшись первым же предлогом.
Но в ночь с четвёртого на пятое июля началось летнее наступление немцев на Курской дуге, и сразу стало не до того. Он так и не спросил ни о чём Котикова, да через два дня уже и не мог спросить его, потому что ворчливый Котиков во время бомбёжки командного пункта толкнул Басаргина в щель, а сам спрыгнул на секунду позже и был убит наповал. Что же до медсестры, то она в первые дни боёв пять или шесть раз промелькнула перед глазами Басаргина, то кого-нибудь перевязывая, то вдруг появляясь в окопе и во время обстрела, крича Басаргину в ухо, чтобы он позвонил наверх, потому что не дают медикаментов. Она была усталая, запылённая, озабоченная, и он ни в одну из этих встреч ни разу не подумал о ней как о женщине.

 На седьмой день, когда битва на Курской дуге переломилась, немцы начали отступать, а дивизион перешел на четыре километра вперёд, на самую станцию Поныри, Басаргина ранило сразу несколькими мелкими булавочными осколками мины в руку, плечо и грудь. Раны были пустяковые, но болезненные.
Он сел, прислонившись к стене водокачки, с помощью нового ординарца стащил с себя гимнастёрку и нательную рубашку и сам пальцами выдавил маленький, сидевший в мышце руки осколочек.
Медсестра, которую позвали к нему, пришла через несколько минут и, достав из сумки бинты, хотела его перевязать.
– Подождите, подождите, – сердито сказал он, – вы мне их сначала вытащите. А потом перевязывайте. Видите, я один уже сам вытащил.
– На полковом пункте вам всё сделают.
– Нет, давайте тут, – сказал он. – Сколько их ещё там?
– Два, – сказала она.
– Я тоже чувствую по боли, что два. Можете вытащить?
– Могу, но…
– Ну вот и попробуйте.

 Она сделала маленькие надрезы и, вытащив осколки, стала его перевязывать.
Несмотря на ранение, он сейчас впервые за все эти дни отдыхал. Он мог ничего не делать, никуда не бежать, никому не приказывать, просто сидеть и ждать, пока его перевяжут, и ему хотелось, чтобы перевязка продолжалась подольше.
– Жалеете, что Леонова перевели? – неожиданно для себя спросил он, пока она его перевязывала.
Она остановилась.
– Перевязывайте, перевязывайте, – сказал он. – Жалеете?
– Нет.
– Неужели не жалеете? – с жёстоким, но уже неудержимым любопытством повторил он. – А мне казалось, жалеете.

 Она еще раз перехватила бинтом плечо и, приблизив к Басаргину лицо, завязала бинт узлом у горла. Потом отодвинулась, посмотрела Басаргину прямо в глаза и, подразумевая – он сразу это понял – именно то, о чем он думал, спрашивая её, сказала:
– Это ведь неправда.
И он почувствовал, что это и в самом деле была неправда.
– Спасибо, – сказал он, благодаря её не за перевязку, а за эти слова.
– Пожалуйста, – сказала она по-штатски и по-женски. И улыбнулась впервые за их знакомство. Потом стала серьёзной и спросила: – Всё? – так, словно он был у неё на приёме в амбулатории.
– Всё, – смущенный своими мыслями, сказал он.

 Она подняла с земли санитарную сумку, надела её через плечо и ушла.
В следующие дни она трижды перевязывала его. Это всегда бывало наспех. Он во время перевязок разговаривал с начальником штаба или по телефону с командирами батарей; потом он не перевязывался четверо суток подряд, и она пришла среди ночи и разбудила его. Он спал в окопе, только что лёг, а через час надо было вставать, до света менять позиции батарей.
– Слушайте, – сказал он, присев в окопе, – я совершенно здоров, и я очень хочу спать.
– Вам нужно перевязаться, вы четыре дня не перевязывались.
– Оставьте меня в покое, – сонно сказал он, – очень хочу спать.
 И, прислонившись к стенке окопа, снова заснул. Когда он проснулся, то обнаружил на себе чистые бинты.
– Перевязала всё-таки меня, – сказал он новому ординарцу.
– А ты что же не запретил?
– Строгая.

 На двадцать второй день наступления в дивизионе осталось три исправных орудия. Почти так же обстояло дело и в остальных дивизионах. Полк оставили во втором эшелоне у железнодорожной станции. Составы ещё не ходили, путь был разрушен, но к завтрашнему дню его предполагали восстановить и выгрузить новую материальную часть. Вблизи не было ни речки, ни пруда, и в дивизион привезли душевую установку. Начальник штаба доложил, что установка готова, – люди могут мыться.
– Слушайте, Михеев, – сказал Басаргин, – сколько у нас после боёв осталось женщин в дивизионе?
– Раз-два, и обчёлся, – сказал начальник штаба, – два санинструктора и медсестра.
– Скажите, пусть они там вымоются в первую очередь, а то вечная история с этими душевыми установками. Начнёшь мыться, а потом воды нет. Пусть первыми, а то иногда забываем всё-таки, что женщины…
Воды, впрочем, хватило на всех. Моясь с начальником штаба последним, Басаргин снял чёрные от пыли бинты и, окатываясь водой, поглядел на маленькие зарубцевавшиеся шрамики.

 Вечером, впервые за месяц, нечего было делать. Он зашёл довольно далеко от расположения дивизиона, перебрался через железнодорожное полотно и, сев под насыпью, вынул из нагрудного кармана трофейную губную гармошку и стал тихонько наигрывать старинный вальс «На сопках Маньчжурии». Выходило плохо. Он несколько раз пробовал на разные лады, но выходило всё так же плохо. Это ему надоело, и он спрятал гармошку в карман. Громко трещали кузнечики. От высокой, некошеной, полу-сожжённой солнцем травы пахло сеном. Над травой, на красном фоне заката, низко перелетали птицы. Если не оглядываться назад, где в двадцати шагах стоял сожжённый «тигр» с длинной пушкой, воткнутой в небо, словно указательный палец, – можно было подумать, что нет никакой войны. Глядя на перелетавших и падавших в густую траву птиц, Басаргин стал подражать птичьим голосам. В детстве он умел подманивать птиц без манка.
Сейчас как будто тоже получалось хорошо. Он закрыл глаза и, ощущая на лице тепло закатных лучей, самозабвенно и долго подражал птицам.

 Когда он открыл глаза, то увидел, что по лугу идёт девушка с венком на голове. Она то и дело нагибалась и рвала цветы, собирая букет. Всё это было так непохоже на войну, что в первую минуту ему показалось, что это какая-то незнакомая ему девушка. Он не заметил на ней ни гимнастёрки, ни погон, а только венок на голове, и поэтому даже не сразу понял, что это дивизионная медсестра Коненкова.
– Катя!
Он давно знал, что её зовут Катей, но никогда не называл её так. А сейчас здесь, в поле, было бы странно назвать её как-нибудь иначе.
– Ах, это вы, – сказала она просто. Подошла и, сев с ним рядом под насыпью, положила на колени букет.
– Мне сначала просто показалось, что птицы поют слишком громко, – сказала она. – А потом я подумала, что это кто-нибудь подражает птичьему пенью. Это вы?
– Да, я в детстве это хорошо умел, – сказал он, улыбнувшись.
Она тоже улыбнулась и сказала:
– Смешно!
– Почему смешно?
– По танку! Бронебойным! Прицел шесть! – громко крикнула она, подражая его голосу. – И вдруг – птичье пение. Конечно, смешно. Сколько вам лет?
– Тридцать.
– А мне двадцать пять. Но я старше вас.
– Почему же старше?

 Она помолчала, словно собираясь ответить, но не ответила и сказала:
– Я когда-то хорошо пела. А сейчас не хочется. Совсем.
– Почему?
– Могла бы вам сказать: потому что война. Но нет, не только.
Несколько минут они сидели и молчали.
– Пойдёмте по лугу, – сказала она, – я хочу ещё собрать цветов. Вот видите, львиного зева много, колокольчиков ещё не хватает. Вы умеете собирать букеты? Или вы умеете только купить в магазине корзинку, какая побольше, с соломенными бантами? – В её голосе прозвучало что-то горькое и насмешливое, но Басаргин не обиделся, он понял, что это горькое и насмешливое относится не к нему, а к кому-то другому из её прошлой, неизвестной ему жизни.
– Не знаю, – ответил Басаргин. – Я люблю цветы.
– Тогда пойдёмте.

 Они пошли по лугу и стали собирать колокольчики. Казалось, она не пропускала ни одного цветка; она видела их даже издалека.
– Вон, вон там, – говорила ему она, – пойдите сорвите.
И он послушно шёл, срывал колокольчик и возвращался к ней.
– Ну, вот и хорошо. Теперь довольно, – наконец сказала она и, сорвав несколько длинных стеблей травы, закрутила их в жгут и ловко обвязала букет.
– Теперь хорошо? Да?
– Да.
Она взяла его под руку, и они медленно пошли обратно.

 Вдруг она запела тихим, но сильным голосом «Мисяцу ясный», но оборвала после первого куплета и замолчала.
– Вот я и запела, – сказала она.
– Пойте ещё.
– Не могу.
– Вы украинка?
– Нет. Но я родилась в Харьковской области, возле Купянска. Знаете Купянск?
– Знаю, – сказал он. – Я там отступал в прошлом году.
– И я тоже, – сказала она.
– Совпадение.
– Почему совпадение? – сказала она. – Мы с вами уже год как в одном полку. Только не знали друг друга.
– Катя!
– Ну что?
Она сказала это устало и грустно.

 Ему хотелось сказать ей: «Катя, милая Катя, как вы мне нравитесь». Но то, как она ему сказала: «ну что?», помешало ему.
– Ничего, – сказал он.
– А я думала, вы мне скажете что-нибудь ещё, что вы меня любите или вообще ещё что-нибудь такое…
И оттого, что она почти угадала его мысли, ему стало неловко.
– Нет, я не хотел этого говорить вам.
Она, как показалось Басаргину, нарочно улыбнулась и посмотрела ему в лицо. Он не улыбнулся. Лицо его было печальным.
– Простите, – сказала она искренне, – я не хотела вас обидеть. Мне просто вспомнилось прошлое. Пять минут назад мне казалось, что его нет, а оно есть. Пойдёмте.
Теперь она шла немножко впереди него. Ничего не произошло, но в его сердце было ощущение чего-то разрушенного. И хотя она не сказала ничего обидного, но он чувствовал себя сейчас обиженным и насильно отдалённым от неё. А она шла порывисто и угрюмо, как человек, который боится расплакаться от неожиданно проявленной к нему нежности.

 Эта неожиданная нежность с каждым шагом всё усиливалась в душе Басаргина и наконец стала такой большой, что он уже твёрдо знал: он не может ей сказать то, что мог сказать всего пять минут назад: «Катя, милая Катя, как вы мне нравитесь». Это было бы уже слабее того, что он сейчас чувствовал.
– Что вы молчите? – наконец спросила она, когда они на обратном пути взобрались на железнодорожную насыпь.
– Просто так, молчу, и всё, – грубовато ответил он.
Она встала на колени и, вытянув шею, приложила ухо к рельсу.
А ему почудилось, что она положила голову на плаху, и, подумав так, он испугался, что её могли убить вчера и третьего дня и могут убить завтра.
– Встаньте! – крикнул он.
Она поднялась и удивлённо посмотрела на него.
– Почему?
– Так просто.
– Я слушала, – сказала она. – Рельсы молчат. А завтра перед тем, как придёт поезд и привезут нам орудия, рельсы уже задолго начнут гудеть. Я люблю слушать, как они гудят. Как провода, но тише. Я железнодорожница. Я родилась и выросла на маленькой станции. Прямо у линии. Вы никогда не жили на такой вот маленькой станции?
– Нет.
– А я жила до восемнадцати лет. У меня была очень глупая юность. Вы даже не можете себе представить, какая глупая.
– Расскажите.
– Сейчас не хочется.

 Повернувшись к Басаргину спиной, она стояла на путях, заложив руки за спину и глядя вдаль, как будто ждала идущего издалека поезда. Она сама в эту минуту казалась Басаргину прекрасной, а её прежняя жизнь, в которой не было, наверное, ничего особенного, – загадочной.
– И провода не гудят, – сказала она, оборачиваясь к нему.
– Оборваны, – сказал он.
– Совершенно правильно, – рассмеявшись, ответила она и сбежала с насыпи. – Ну, идёмте. Или, вернее, вы идите, а я пять минут посижу здесь одна.
– Почему?
– Очень просто: потому что я не хочу возвращаться отсюда в штаб дивизиона вместе с вами. Или прикажете идти с вами?
– Нет.
– Тогда идите.
Она села, охватив руками колени, а он пошёл не оглядываясь».

 Продолжение повести в следующей публикации.