Ещё о поэте Игоре Голубеве

Александр Абрамов 1
    Я уже писал раньше небольшое эссе об Игоре Голубеве http://www.stihi.ru/2014/07/01/6464.  В рецензии на это эссе  поэт Евгений Блажеевич упрекал меня в том, что я считаю Голубева  местечковым (зеленогадского разлива) поэтом. Хотя я с этим и не согласен, но я всё-таки раньше считал, что Голубев заметно уступает другим таким поэтам из объединения СМОГ, как Губанов,  Алейников, Кублановский. Некоторое время назад в Зеленограде было мероприятие, проводимое зеленоградскими литературными объединениями Зелит и Свеча и Гроздь, посвящённое уже ушедшими от нас членам этих литобъединений. Мне было поручено сделать доклад об Игоре Голубеве. При подготовке к этому докладу я почитал книгу Голубева «Слава славянскому слову или Путешествие по глубинам русского языка», в которой им была предложена оригинальная концепция «кернов», лежащих в основе образования русских слов. Признаться, я был потрясён замечательным анализом русских слов, выполненным в этой книге. Я, конечно, не профессиональный лингвист, но я из семьи филологов, и мне доводилось знакомиться со многими филологическими диссертациями. Так вот труд Голубева, по-моему, это отличная докторская диссертация по филологии. Затем я углубился в имеющиеся у меня две поэтические книги Голубева. Стихи Голубева меня настолько заинтересовали, что я последнее время всё время к ним возвращаюсь. И моё мнение о поэте Голубеве сильно изменилось. Сейчас я лично убеждён, что он нисколько не уступает указанным выше поэтам СМОГа. Не говоря уж о блестящих переводах Игоря Голубева рубаи Омара Хайяма и поэмы Эдгара По «Ворон», его оригинальные стихи – это бесспорно заметный вклад в поэтические достижения сообщества СМОГ. И следует прямо сказать, что сравнительно малая известность стихов Голубева в современной России – это большая несправедливость. Поражает всё: и тематическое многообразие, и оригинальность образов и метафор, и глубина чувства в стихах, и блестящая информированность автора в человеческой истории, глубокие знания русской и мировой поэзии.  В этом Голубев близок нашим лучшим русским поэтам.  В то же время его стихи не грешат излишней заумностью.  Голубев прожил жизнь, в которой ему пришлось пережить войну, бесконечные переезды, смену различных видов деятельности, сталкиваться с извечной российской неустроенностью. Его биография наложила заметный отпечаток на его творчество. Он родился в Ленинграде за несколько месяцев до начала войны. В одном интервью он, отвечая на вопрос,  пережила ли его семья блокаду, отвечает: « Нет. Моим родителям повезло; я вместе с мамой находился в последнем эшелоне, прорвавшимся из Ленинграда. То же самое произошло с Иосифом Бродским, его вывозили ребёнком в том же поезде. Это был ещё не блокадный Ленинград. После этого эшелона как раз и началась блокада. Следующий поезд с беженцами уже разбомбили. Мой отец остался в Ленинграде, по приказу он руководил одним из участков по созданию укреплений. У него женщины по ночам копали траншеи, человек двести. Мужчины все или уехали, или были на фронте. Отец был хорошим грибником, знал леса в южной части Ленинграда. И он всех своих подопечных вывел из блокадного города через лес, по тропкам, которые были известны ему как грибнику. После этого его самого вывозили на маленьком самолете, через два фронта. Он был нужен своему предприятию, а оно к тому времени перебазировалось в Свердловск. Туда отец перевез семью; мои первые воспоминания начались с этого города. Помню, я выходил на пригорок возле дома и спрашивал: «В какой стороне война?» Отец показал. Смотрю в ту сторону — ничего не видно, не слышно. Значит, война далеко. Немного успокоился. Ближе к концу войны старшего брата забрали в армию. Впоследствии он был награжден Орденом Отечественной войны. У меня это описано в рассказе «Обыкновенный подвиг». После войны мы сразу приехали в Ленинград. Вначале даже оказалось — нельзя туда, нельзя сюда... Нам дали какое-то временное жилье на Международном проспекте, на верхнем этаже, под крышей. Оно было пробито немецкими снарядами, его надо было ремонтировать. Только отремонтировали — приехал хозяин. Дали в другом месте, опять под крышей — опять тоже самое. Потом моего отца отправили в Сибирь. Отец был инженером-проектировщиком металлических конструкций промышленных объектов. Вообще, он начинал работать ещё перед революцией, был учеником у сапожника, как чеховский Ванька Жуков. После революции окончил техникум, стал проектировщиком. И после война его отправили поднимать большую химию; предложили на выбор — или в Татарию, Ишимбай, или в Сибирь. Он подумал и согласился на Ангарск. Поехал первый; затем, когда получил в трехкомнатной квартире две комнаты, мы приехали к нему. В Ангарске мы прожили 13 лет. Но большая часть юности прошла в Иркутске». После семи классов школы Голубев закончил политехнический  техникум, получив профессию строителя-проектировщика. Поступил на работу к отцу в отдел. В это время Голубев активно занимался комсомольской работой. Так однажды ему было поручено внедриться в секту. Сам он рассказывал об этом  так:  « Это была секта Свидетелей Иеговы. Комсомольская организация дала указание туда внедриться, даже расписала подробный сценарий, как это должно происходить. Я согласился, изучил разные материалы про эту секту. А внедрение должно было происходить в Ангарске. Но тут начались какие-то изменения, назначили другое начальство, и меня двинули по другой линии. Чем я только не занимался. Шефствовал над клубом глухонемых, например. Мы всем коллективом переселились в горком комсомола. У нас создали «народную дружину спецназначения»; я был бригадиром. У меня были хорошо отработаны навыки работы с оружием и падения. Однажды это чуть не привело к печальному результату. Один наш парень неожиданно изобразил мне, будто кидается на меня с ножом. И вот, когда уже мы в «полете», когда он уже приземлился, и нож вот-вот воткнется в тело, я вдруг соображаю — это же игра. Я только и успел повернуть его руку с ножом плашмя. После техникума я поступал в институт неоднократно. Я тогда уже приехал в Москву и, можно сказать, бомжевал, ночевал на вокзалах. Для чиновников это было темой для придирок. В Москве я оказался, потому что женился. А потом пришлось развестись». Голубев был женат на поэтессе Надежде Солнцевой. Её имя стало известно в 60-х годах. Ещё, когда она была школьницей, её стихи были печатаны в «Юности». В это время Голубев вместе с Солнцевой стали членами объединения СМОГ.  Голубев вспоминает об этом так: « Да, это было в  60-х.  Многие из СМОГа (Самое Молодое Общество Гениев, неофициальное объединение творческой молодежи 1960-х годов) бывали у нас дома, недалеко от метро «Динамо», на Ленинградском проспекте. Леонид Губанов, Александр Васютков, Владимир Батшев — он сейчас живёт в Германии, а в то время руководил СМОГом. Но официально «свадебным генералом» был Леня Губанов. Я был старше их лет на шесть, поэтому, случалось, высмеивал их идеи. Обижались ли? Не знаю, может быть. Например, устав СМОГа придумал Володя Батшев, привез к нам похвастаться. Там было написано, в частности, что члены платят взносы, и он предлагает на них открыть какие-то кинотеатры, типографии, киностудии... В Москве было три центра, три места, где встречались СМОГисты; я об этом много позже узнал. И каждый из участников ходил в один из этих центров. Кублановский, например, ходил не к нам, а в квартиру где-то на юге Москвы. Но органы почему-то считали, что штаб-квартира именно у нас. Я помню, в вентиляционную шахту на кухне спускали микрофончик. Это было в начале 1966 года. Перед подъездом круглосуточно дежурили какие-то личности, которые пытались засечь, к нам ли, на четвертый этаж, идут. Если к нам, брали на карандаш».  История СМОГа подробно описана в двух книгах Владимира Алейникова. В этих книгах роль Батшева в организации СМОГа представлена в нелицеприятном виде. Далее Голубев вспоминает: «После развода я остался в Москве только потому, что надеялся публиковаться. К слову, москвичи, как оказалось, такой своеобразно «гордый народ». Изданное не в Москве считалось как бы и не изданным. То есть мои первые публикации были не в счёт». На вопрос о том, как он начал писать, Голубев отвечал следующим образом: « Я начал писать, как только овладел грамотой. Попытка литературы, которая продолжается до сих пор, началась в 1955 году. Первое, написанное мною, не помню; вторую волну написанного не помню, сохранил для себя только какие-то клочки. Вот третья волна... Кто-то из классиков сказал, что поэт начинается примерно с 23 лет. Я пересмотрел многих поэтов — они делали великие вещи и раньше, например, Пушкин написал «Песнь о вещем Олеге» в 21 год. Ещё несколько человек написали что-то выдающееся в возрасте до 23 лет, большинство — в этом возрасте или позже. Исключением не был и я. Хотя в 22 с половиной... начал писать как-то иначе. И только после этого я осмелился прийти в ангарское литературное объединение. В день, когда мне исполнилось 23, я выступал со своими сочинениями, и в двух газетах напечатали мои стихи. Писал стихи и прозу. Но жизнь все время накалялась. В Москве я работал сначала в НИИ «Стрела» на Соколе, потом — в НИИФП в Зеленограде, 25 лет там отработал. Затем 13 лет в МИЭТе. После развода негде было жить. Я удивительно вовремя перешёл работать в Зеленоград, причём, честно говоря, только ради жилья. Когда я приехал в Зеленоград, совершенно не представлял, какая здесь предстоит работа, а предыдущей, на «Стреле», я был вполне доволен.  Я был личным программистом у Юрия Христофоровича Вермишева (заместитель главного конструктора НПО «Алмаз», академик РАЕН), он вырос в легендарную личность. Потом уже в Зеленограде я стал, скажем, так, известным в то время программистом. Программированию я специально нигде не учился, если не считать курсов по изучению счетно-вычислительной машины М40-30. Хорошая машина, между прочим, с прекрасным внутренним языком. В НИИФП я занимался алгоритмизацией и программированием. Чем конкретно занималось предприятие — это всё время менялось. Когда я пришёл, здесь занимались моделированием нейрона, даже создали специальные машины, имитирующие нейроны. Но всё равно, по большому счету, не вышло. Потом были разные задачи высокого профиля. В самом названии — институт физических проблем — многое сказано, только нужно иметь в виду, что часть физики была связана с микроэлектроникой. Потом, под занавес уже, за несколько лет перед крахом, пытались создать внешнюю память. Причём говорили об этом с таким восторгом. Например, такой чемоданчик, в котором записано полное собрание сочинений Льва Толстого. А сейчас — вот у меня на столе эта самая машина, называется настольный домашний компьютер. Или вот флешка. Моим товарищам мечталось о переносных чемоданчиках, а флешка весит несколько граммов». На вопрос о том, как он начал переводить Хайяма, Голубев отвечает: « Это было довольно давно, я начал учить фарси ещё в Ангарске. У меня было впечатление, что в этом смысле судьба будто нарочно шла мне навстречу. Конечно, другой язык, непопулярный... Мне попала в руки книга, там были три текста Хайяма — оригинал, подстрочный перевод на русский и узбекский (перевод Владимира Державина). Между тем, Нури Османов издал так называемый филологический перевод с фарси, это почти подстрочник, но немного полегче. Я смотрю оригинал, там редифы, то есть повторяющиеся вслед за рифмой слова, а в филологическом переводе их нет — он приближен он к русскому литературному языку. Мне захотелось узнать, что это за слова. Я начал сам делать словарь по этой трехъязычной книге. Как оказалось, довольно успешно. По крайней мере, этого самодельного словаря хватило, чтобы перевести с фарси одно четверостишие Хайяма. Потом мне дали попользоваться учебным словарем фарси, но только на несколько дней. Я за это время успел бы, конечно, обработать от силы одно четверостишие. Тогда я этот словарь просто переписал; довольно большая пачка бумаги получилась убористым почерком. Конечно, не весь успел, некоторые слова я оставлял — например, мне не нужен был перевод словосочетания «председатель исполкома», поскольку такового не было во времена Хайяма. Или — «милиционер». Вскоре мне звонят ночью, мол, в Москве появился двухтомный словарь фарси, тебе купить? После этого я и подумал, что всё совпадает, весь 20-й век в России таких прекрасных словарей не издавали. За все время работы над переводами я обнаружил всего два слова, которые у Хайяма есть, а в словаре нет.  Потом появились курсы фарси, занятия проводились в здании ресторана «Пекин» в Москве. Эти платные курсы посещали всего несколько человек. Преподавали там два интересных человека. Один, видимо, из КГБ, неплохо владеющий языком, но говорящий «как за границей», скорее, как в Афганистане — такой у него был акцент. Вторым преподавателем была настоящая персиянка. Она, собственно, язык не преподавала, просто развлекала нас рассказами про свою родину, Иран. Трёп был любопытный. Я даже позавидовал жителям Тегерана, какая у них была роскошная жизнь. Но, на самом деле, может быть у неё — девочки из неплохой семьи — и была такая жизнь, но не у большинства тегеранцев». На вопрос зачем он стал переводить Хайяма, если и до того существовали различные переводы, Голубев отвечал: « Правильно, у меня примерно 40-й «порядковый номер»... Во-первых, большинство переводили по подстрочникам, а я с оригинала. Я начал переводить рубаи ещё в Ангарске. Я увидел тогда несколько четверостиший Хайяма, затем прочитал двухтомник его подстрочников, издание 1959 года. Я стал с ними работать, и через 9 месяцев показал свои переводы автору этих подстрочников, Нури Османовичу Османову. Они ему понравились, но я опоздал — в том смысле, что уже был заключен договор с другим переводчиком.  Я тогда поехал в Ленинскую библиотеку и стал смотреть, что там есть по Хайяму. Там были практически все переиздания средневековых рукописей. Я сделал их копии. Эти материалы плюс прекрасный словарь и курсы фарси позволили работать с оригиналами. Я точно не знаю сколько стихов Хайяма я перевел. По крайней мере, в основной корпус входит 1306 или 1307 четверостиший. Я перевел всё, что считал принадлежащим Хайяму. У него есть, например, 400 стихотворений — это не рубаи. Они написаны не на персидском, а на арабском. Я не переводил эти стихи». Некоторые исследователи Хайяма сомневаются в авторстве всех приписываемых ему четверостиший. Голубев говорит об этом: « Правильно. Потому что Хайям — это псевдоним нескольких поэтов. Причём два из них жили до Хайяма и один после. Хайям — это прозвище». О своём видении образа Хайяма Голубев рассказывает так: « Конечно, он не был атеистом, верил, что бог над нами есть. Конечно, он верил в незримый мир, прошёл суфийскую школу в юности, это чувствуется. Он верил в бога всю жизнь, сначала преклонялся перед ним, а потом стал насмехаться над Аллахом. Так вот, прежде всего Хайям высказывает идеи множественности вселенных. Человек-то только в одной из них существует. Какова вероятность, что мы по-прежнему находимся под взором Творца, если вселенных много? Вероятность маленькая. В том, что настанет конец света, Хайям не сомневался».
   Переходя к небольшому анализу стихов Голубева, отметим, что работа над переводами Хайяма сильно повлияла на собственные стихи Голубева, придав ряду его стихов яркую афористичность. В его стихах мы находим целую россыпь отличных поэтических образов. Вот описание летнего звездопада:

«Ещё одна звезда упала.
След ослепительно исчез.
Одна песчинка – много? Мало?
Песочные часы небес».

Вот  “Спресованные в пирамиды тысячелетия лежат…», вот «дождю по всей земле рукоплескали лужи…». Вот «Августовские аллегории»:

Алебастровая лепка
Белых астр и облаков –
Это август, вечер лета,
Это творчество веков.

Вот  наблюдение о рождении гения:
 
Куется  гений  из  призвания,
Пройдя  закалку  непризнанием.
 
А вот весна после зимы реставрирует природу:

Зарю – в витраж. Лазурь  –  на занавес.
Мозаику – в простенки храма…
Прекрасный мир воссоздан заново,
Взращён из мусора и хлама.

И вот пора труды заканчивать.
Взглянув смущённо и лукаво,
Весна сдаёт ключи заказчикам
И улетает с облаками.

Вот замечательные стихи о поэзии:

Вначале  это  жест  отчаянья,
Дневник  свиданья,
Потом  —  выбалтывание  тайного
В  исповедальне.

Прозренье  подступает  исподволь,
Внезапней  вздоха,
И  превращается  вдруг  исповедь
В  разрез  эпохи.

Когда  же  все  слои  разобраны
В  сквозных  сеченьях,
Меняют  все  слова  и  образы
Свои  значенья.

И  ты  утрачиваешь  авторство,
И  нечто  свыше
Любовью  правит,  движет  яростью,
Не  спит  и  пишет,

Всю  ночь  диктует  человечеству
Свои  законы
И  дышит  звездами  и  вечностью
В  проем  оконный.

Или ещё:

Как ты стара, нетленная игра
В гортани полыхающее слово.

Когда живые звуки горячи
Наивной первобытностью мелодий, - 
Тогда стихи, как вешние ручьи,
Не помнят прошлогодних половодий,

Слогам впервые начинает счёт,
И слову удивленье удаётся,
Как соловьям, которым каждый щёлк,
Как новое открытие даётся.

И нищий человеческий словарь
Опять и свеж, и чист, и не исчерпан,
И вновь поэт – не раб, а государь,
Не мученик, а щедрый виночерпий…

Вообще, рождение стиха по Голубеву это волшебство, приходящее свыше. Когда утром поэт читает написанное ночью, то он восклицает:

Читаю утром: как рыданья,
Звучанье незнакомых строк.
Какие странные признанья!
Не мог я так! Я так не мог…

Бесприютная жизнь поэта ярко отражена в его стихах. Один раздел в его книге так и называется «Книга скитаний». Петербург с его Невою, Сибирь с её Ангарой, Московские улицы всегда рядом с Голубевым, хотя он и пишет:

На меня смотрят косо
               в этом городе улицы,
Даже солнце над башнями
                не угреет меня.
Прохожу осторожно
                эти гордые улицы,
За неласковость города
                никого не виня…

Просто я заблудился,
                не на той я планете,
Просто я не ко времени,
                изначально чужой,
И клеймом осторожным
                меня город отметил:
Прокажённый селение
                пусть обходит межой…

Голубев всегда помнит о высоком предназначении поэта:

Я вижу цель работы в том,
Чтоб вызнать родственные души.
Чтоб, если смертно занедужу,
Меня оплакали потом,

Чтоб вечно вился след печали
По снежной лунной целине,
Чтоб, воскресая по весне,
В лесах мои стихи звучали,

Чтоб вы смогли когда-нибудь
Познать, молясь в июльском храме,
Моими древними словами
Свою сегодняшнюю суть.

Поэзия Игоря Голубева – это чуткий барометр окружающей нас жизни. Наряду с отличными пейзажными зарисовками в его стихах ощущается и дыхание города, слышны звуки леса, птиц, всего живого на Земле.  Голубев пишет стихи о музыке великих Моцарта и Бетховена, о звучании скрипки и  бубна старого сибирского шамана, шуршании и шёпоте города и о плеске морских волн. Русская природа дарит поэту рифмы:

Лес сыпал афоризмами,
Был мудр без похвальбы.
То попадались рифмы мне,
То белые грибы.

Родные места дают поэту радость жизни на Земле:

Ракита в медленном потоке
Купает свешенную прядь,
И стрекоза на солнцепёке
Расположилась загорать.

Знакомый мох ласкает руки,
И я свиданьем изумлён:
Я через двадцать лет разлуки
Узнал тебя, кукушкин лён.