Жестокая правда войны 3

Василий Чечель
                ВОСПОМИНАНИЯ ПЕХОТИНЦА

                Повесть
                Автор Василь Быков

 Василь Владимирович Быков, (белор. Васіль Уладзіміравіч Быкаў(1924-2003), советский и белорусский писатель, общественный деятель, участник Великой Отечественной войны. Член Союза писателей СССР.
Герой Социалистического Труда (1984). Народный писатель Беларуси (1980). Лауреат Ленинской премии (1986). Лауреат Государственной премии СССР (1974). Лауреат Государственной премии Белорусской ССР (1978).

                ВОЕННАЯ КАТАВАСИЯ

Продолжение повести 2
Продолжение 1 http://www.stihi.ru/2019/08/17/5209

 «Погожим июньским утром мы приехали на Украину. Белые мазанки, тополя, непривычный для уха язык на станциях, гоголевские ассоциации – всё это перенесло в другой мир, романтичный и сказочный. Не думал тогда, что так много драматического и трагического будет связано у меня с этой страной. Не успел осмотреться, узнать по-настоящему город и даже найти своего дядьку, как грянула война. Поначалу это, признаться, не очень испугало нас, молодых: были же совсем недавно Финская война, перед нею – освободительный поход в Западную Белоруссию, всё окончилось триумфальными победами. Победим и теперь. Тем более что нами руководит непобедимый товарищ Сталин. Но очень скоро стало тревожно, а затем и страшновато. Захотелось домой, в родные места. Да вот дороги туда уже не было. Когда германский вермахт занял Минск и Гомель, подступил к Киеву, военкомат мобилизовал нас. Сперва – на оборонные работы. Месяц, наверное, копали мы глубокий и далеко растянувшийся противотанковый ров, кажется, под Пироговкой, который так и оставили, не закончив, потому что немцы уже замыкали кольцо вокруг Киевского «котла».

 Тысячные колонны 17-18-летних юнцов потянулись по пыльным дорогам на восток. Стояла невыносимая жара. В сёлах и городках, которые мы проходили, нас провожали женщины и девушки, выносили еду, угощали фруктами, махали платками. Некоторые плакали. А мы бодрились, шутили. Кучку белорусов никто не оплакивал, наши плакальщицы были не здесь. Но и украинки жалели нас. На окраине древнего Глухова девушка с чёрной косой подбежала ко мне и поцеловала – то был первый в моей жизни волнующий девичий поцелуй. Ночевали обычно в гумнах, коровниках, опустевших уже школах. Хлопцы-украинцы очень хорошо пели. Как ни уставали они за день, всё равно в темноте звёздной летней ночи где-нибудь на краю села долго звучала их самая любимая песня: «Распрагайтэ, хлопци, коней та лягайтэ спачываць, а я пiду в сад зэлэный, там крынычэньку копать!» Чуть рассветет – подъём и снова в путь, жарким и пыльным шляхом, пока не появятся в небе немецкие коршуны.

 Едим, что и где придется. Мы в основном на подножном корме. К счастью, в то лето уродилось много яблок и овощей. Забегаем в придорожные лавки, в которых, однако, почти ничего нет. Всё расхватали до нас. В Белгороде я решил купить фруктового чаю, чтоб поесть, когда прижмёт, но был зажат толпою, сгрудившейся у прилавка, и долго не мог выбраться из неё. Из-за этого отстал от колонны, а потом вообще потерял её. Пока бегал по забитым войсками улицам, настала ночь. Я зашёл в полуразрушенный бомбой дом и, утомлённый, уснул. Разбудили меня патрули. Отвели в комендатуру. Там – ночной допрос: кто такой? почему отстал? с какой целью? Обыскали, отобрали документы. Нашли в моей сумке карту – вырванный из учебника лист, на котором я, грамотей, отмечал положение на фронтах. Этот лист едва не погубил меня. Лейтенант в синей фуражке, приступивший к допросу, после первых же слов дал мне в ухо и почти сразу – в другое: «Почему скрывался?» Я попробовал было объяснить, что отстал от команды, что иду из Сумской области. А он на это: «Все так говорят. Грубо работают ваши фашисты, по шаблону. Но мы выбьем из тебя всё, что требуется, японский городовой! Понял?» Такую угрожающую брань я слышал впервые и запомнил на всю жизнь.

 Правда, больше меня не били и, злобно костеря, отвели в подвал. В камере было темно, но чувствовалось, что там есть люди. Не видя их, я присел у двери. Вскоре, присветив фонариком, в камеру сунули кого-то ещё, и мне пришлось отодвинуться подальше. Я прислонился к стене и, кажется, ненадолго задремал. Едва занялось утро, проснулся. При слабом свете разглядел своих соседей, их было человек восемь. Один лежал на боку, вытянув длинные ноги в высоко намотанных обмотках. Другой сидел рядом, на голове у него была фуражка со звездой. А ещё один, в белой вышитой рубашке, ворочался, заложив руки за спину. Я увидел, что они связаны, и невольно подался к нему, чтобы развязать. Но человек этот судорожно дёрнулся и простонал: «Не трогай, застрелят!» И я отвернулся.

 К моему удивлению, из камеры до полудня никого не выводили, а добавили ещё троих. Все молчали, только один из новичков вдруг заплакал. Но на него кто-то резко прикрикнул: «Стихни! Разнюнился…» Все чего-то ждали и прислушивались к тому, что происходит наверху. А там действительно происходило что-то непонятное – рычали машины, раздавались громкие крики, звучали отрывистые команды. В полдень началась жуткая бомбёжка, и наше узилище так затряслось, что с потолка посыпались какие-то ошмётки. Где-то строчили пулемёты, но зениток не было слышно. Это сдержанно отметил мой сосед в обмотках.
Под вечер несколько человек вывели из камеры. В ней стало посвободнее. А наверху по-прежнему было шумно: невдалеке глухо бухали пушки. Несмотря на это, я снова уснул. И открыл глаза лишь тогда, когда меня окатило волною свежего воздуха. Дверь была распахнута, и в ней стояли военные в плащ-палатках. Ударами кирзачей разбудили они тех, кто лежал поближе, и приказали им выходить.

 Через некоторое время в другом конце здания послышались выстрелы. «Четыре…» – в испуге сказал кто-то в камере (именно столько увели). Лицо моего соседа в вышитой рубашке сделалось таким белым, будто его обсыпали мукой. А дверь начала открываться всё чаще, из камеры выводили одного за другим. Усилившаяся перестрелка не могла заглушить доносившихся до нас одиночных выстрелов, которые, как я мог различить, раздавались совсем близко. В очередной раз пришли двое – молодой в синей фуражке и пожилой усатый красноармеец с винтовкой. Усатый скомандовал мне: «На выход!» – и я послушно поднялся. Плохо помню, как вышли мы из-под нависшего свода, как, пройдя через мощеный двор и завернув за угол каменного здания, оказались на вытоптанных огородных грядках. Там, под старым дощатым забором, увидел я в крапиве длинные ноги в высоко намотанных обмотках. И не выдержал – слёзы ручьями потекли из глаз. Красноармеец остановился, видно, удивлённый моим безмолвным плачем, и неожиданно бросил: «Беги, пацан! Быстро!»

 Из всех сил рванул я по картофельным грядам к пролому в заборе, с дрожью ожидая, что усатый вот-вот выстрелит в спину. И он действительно выстрелил, но – в воздух. Это я понял на бегу, чувствуя, что жив, и не решаясь даже на миг обернуться. Миновав забор, не дал себе передохнуть, а продолжал бежать – через какие-то огороды, сквозь проволочную изгородь, пока за покосившимися сарайчиками не попал в переулок, заросший колючим репейником. Военных там не было, лишь испуганная тётка с ведром высунулась из-за угла. Я пробежал мимо неё и остановился перед открывшейся мне «железкой». Куда податься – направо или налево? Решил: пойду налево – подальше от водокачки, что высилась неподалеку. Навстречу мне попался немолодой железнодорожник с жестяным чемоданчиком в руке. Я спросил его, в какой стороне Харьков. Железнодорожник подозрительно оглядел меня и молча показал – там. Я и пошёл в указанном им направлении.

 Все дороги были забиты войсками, обозами, беженцами, что топали пешком и ехали на повозках. Поэтому я шпарил по шпалам, рассчитывая, что так быстрее доберусь до Волчанска – городка под Харьковом, где, как я слышал раньше, формировались запасные части. Команда, от которой я отстал, должна была прибыть именно туда. Но где был тот Волчанск? И действительно ли он под Харьковом? И в нужную ли сторону направил меня железнодорожник? Спросить об этом было не у кого. Да я и боялся спрашивать. Но мне невероятно повезло. В лесопосадке, раскинувшейся около железнодорожного полотна, я случайно обнаружил свою команду. Нужно ли говорить, как обрадовался? Я почувствовал себя почти счастливым. Но у меня не было ни одного документа, все остались в Белгородской комендатуре. Хорошо, что командиры не стали придираться – не до того было, да и хлопцы подтвердили – наш. Именно тогда я в первый раз ощутил радостное единение с людьми, преимущество этого единения перед мучительной жизнью и тяготами одиночки. Про то, что случилось со мною в Белгороде, долго никому не рассказывал, о документах позднее написал, что потеряны в начале войны. Без лишних подробностей.

 Из нас сформировали новую команду, обмундировали – правда, в б/у (т. е. бывшее в употреблении), а вместо оружия вручили лопаты. Было объявлено – с этого дня мы входим в состав армейского инженерного батальона. И во главе с новым начальством двинулись на север от Харькова копать траншеи. Через несколько дней нам выдали винтовки – по одной на десять человек, и мы почувствовали себя бойцами непобедимой Красной армии. Но когда фронт стремительно приблизился, началась катавасия – участились бомбёжки, немецкие прорывы, воздушные десанты. Десантников надлежало вылавливать и немедленно уничтожать. Однако в большинстве случаев, оказавшись почти без оружия, мы сами от них удирали. Однажды нас бросили прикрывать контратаку кавалерийской части. И в тот день я по-настоящему ощутил весь ужас войны. Ночью на краю кукурузного поля мы отрыли неглубокие окопчики. Перед нами было свекловичное поле, а за ним – большое украинское село. Ещё вчера мы шли через него. А после нас шла кавалерия – много кавалерии. И сейчас перед моими глазами – утомлённые всадники и кони, и пыль, пыль на них и за ними. На украинских дорогах летом не продохнуть от пыли.

 Кавалеристы, видимо, ехали издалека, днём над ними висела немецкая авиация и почти непрерывно бомбила, да так, что рвалось и горело всё вокруг. А они ничего не могли сделать. У них были только карабины, шашки, противогазы да перемётные сумки. Мне почему-то особенно запомнились конские противогазы. Большая сумка, из неё вылезает похожая на кишку гофрированная трубка с маской, которая надевается на лошадиную морду в момент газовой атаки. Но газов немцы в войну не применяли. А вот конники на рассвете пошли в атаку на занятое немцами село, на их танки. Те подпустили скачущих всадников довольно близко и, открыв огонь из пулемётов, устроили такое, что не дай бог увидеть ещё раз. Через какие-нибудь десять минут конная лава отхлынула назад. Вижу: бежит конь в пене, без седока, а у другого коня седок свисает с седла вниз головой. Конь падает, бьётся в судорогах, из его брюха вываливаются внутренности да тянется вместе с ними окровавленная противогазная кишка.

 Около наших окопчиков всё посечено пулемётными очередями. Атака захлебнулась. Все поспешно драпаем – и конные, и пешие – в ближайший лес. А немецкие танки двигаются дальше. Таким же бессмысленным и нелепым было и то, что произошло с нами впоследствии. Сначала строительство командного пункта для маршала Будённого – того самого КП, на котором Семён Михайлович чуть не попал в плен. А потом – снова драп. На Старый и Новый Оскол, по раскисшим уже дорогам…

                ЗАПАСНОЙ  ПОЛК

 Осенью – кажется, в октябре – остатки нашей армии вывели под Воронеж: они были уже небоеспособны. На станции Грязи началась переформировка. И тут оказалось, что по закону юноши 23-го года призываются, а 24-го – еще нет. Всех нас, кто родился в 24-м, собрали вместе. Нужно сказать, что таких набралось немного, так как украинцы, не будь дураками, не захотели далеко уходить от родных мест, и очень многие вернулись домой. Ну, а куда мог вернуться я? До Беларуси тысяча километров – не дойдёшь. И я остался со своими одногодками. Из нас сформировали команду, каждому выдали по три буханки хлеба и, прямо в чём мы были – в грязных изношенных ватниках и пилотках (хоть уже приближалась зима), отправили в тыл, приставив к нам каких-то подполковников, чтобы не разбежались.

 Наш путь лежал в Саратовскую область. И опять на подножном корме. В тех краях, которые мы проходили, у многих сыновья, мужья, родичи были на фронте, и люди от души сочувствовали служивым, особенно таким, как мы, желторотым. Хотя смотря где. На станциях, давно обобранных подчистую, нам не перепадало почти ничего, а вот в сёлах кое-чем ещё подкармливали. Пока пешим порядком дотопали до Саратовщины, все обносились и обезножили. Ботинки мои прохудились, и из них стали вылезать портянки. А тут ещё начались холода. Из тёплых вещей у меня был только вязаный шерстяной шарфик, подаренный какой-то сердобольной женщиной. Отчаянно мёрзли, но всякая дорога когда-нибудь кончается – в конце 41-го мы добрели до станции Салтыковка. Там нашу оголодавшую братию распределили по колхозам. Мы с Лёшкой Орловым, моим земляком (он был из Ушачей), попали в колхоз имени Коминтерна.

 Село было большое (странно, что забыл, как оно называлось), к югу от Салтыковки, в степи. Мы с Лёшкой жили неподалеку друг от друга, но встречались редко: у тамошних хозяев было не принято, чтобы постояльцы приглашали гостей. Я весь день, съездив утром в степь за мёрзлыми колючками для печки, сидел дома. Делать было нечего, читать тоже. Хозяйки не только со мной, но и друг с другом почти не разговаривали (невестка враждовала со свекровью), хозяин был на работе. Но была в доме маленькая, лет шести, девочка – милое, ласковое создание. Она не отходила от меня целыми днями, требовала, чтобы я ей что-нибудь рассказывал. Я пересказал ей все сказки, какие знал, рассказал про Беларусь – какие у нас леса, звери, птицы. А девочка требовала новых рассказов. Тогда я одолжил у соседей толстый том академика Тарле – про Наполеона. И стал читать его девочке. Удивительно, но она внимательно слушала!..

 В «Коминтерне» мы пробыли чуть ли не всю зиму 1942 года. В колхозе нам давали по килограмму проса на неделю. Это просо нужно было ободрать на тёрке, чтобы получить пшено. Я жил в семье комбайнёра, который имел бронь, и престарелая бабуля – светлая ей память! – варила мне кашу. Хозяева, естественно, ели отдельно, а я довольствовался пшёнкой, что по тем временам было не так уж плохо. У нас она считалась деликатесом. Помнится, в Витебске тарелка пшённой каши с чайной ложечкой масла сверху стоила 60 копеек. Здесь масла не было. Но хоть каша… А вообще-то жил голодновато, всегда хотелось есть… Молодой же был.

 Та зима выдалась затяжной и студёной, а главное – тяготило одиночество, оторванность от всего привычного, от родины, которая оказалась под немцем. Разве что с Лёшкой перемолвишься словом. Он жил у соседей, через дорогу. Нашей обязанностью было обеспечивать хозяев топливом. Для этого надо было собирать будыли подсолнухов, оставшиеся под снегом. Для вылазок туда была пара хозяйских бурок на двоих. И вот раза два-три в неделю идёшь в степь, волоча за собою санки, одолеваешь заснеженный яр и, наломав мёрзлых будылей, везёшь их в село. С нагруженными санками взбираться по крутым скатам было непросто – кишки надорвёшь. А как вылезешь из яра, весь мокрый от пота, посмотришь на багровый от мороза закат, на запад, туда, где далеко-далеко – родимая сторонка, и слёзы сами текут. И не надо удерживаться: здесь, в ледяной степи, их никто не увидит, можно не стыдиться. Одиночество, острое ощущение сиротства – то, чего никогда не приходилось испытывать прежде, до боли бередили душу.
В первый и в далеко не последний раз было у меня такое состояние.

 Не скажу, что к нам относились не так, как к другим. Однако со временем жить стало невмоготу, и мы с Лёшкой решили сбежать. Беларусь была оккупирована, но ведь там действовали партизаны. Да и на фронт хотелось попасть, ужасы его, испытанные в 41-м, стали мало-помалу забываться. Вот мы и рванули. Но ушли совсем недалеко. Нас, наивных беглецов, задержали на первом же железнодорожном мосту и доставили в районный отдел НКВД в Ртищеве. Там повторилось то же, что было в Белгороде.
У нас стали выпытывать: кто послал к мосту? с каким заданием? Никто не хотел верить, что мы бежали на фронт, и лишь зло кривились, слыша наши сбивчивые слова. Чекистам, очевидно, нужно было наше признание: мол, появились в районе моста с какой-то определённой целью.

 Трудно сказать, чем бы кончился этот допрос, но тут возникло одно неожиданное обстоятельство. Ночью в отдел привели здоровенного дядьку, явного уголовника. Он тут же, в комнате дежурного, учинил драку. Очень сильный, перевернул всю мебель и кинулся к начальнику. Все, кто был в комнате, набросились на него. А мы с Лёшкой, воспользовавшись поднявшейся суматохой, тихонько выскользнули в дверь и подались в степь. Немного позже, как ни в чём не бывало, вернулись к прежним хозяевам, которым что-то не очень складно наврали о своей отлучке. Поверили они нам или нет – не знаю. Так дожили до весны.0
А в апреле в колхоз пришла разнарядка: требовалось послать несколько молодых парней на учебу в ФЗО.
Своих, понятно, было жаль, и поэтому послали нас. А нам только это и было нужно. ФЗО находилось поблизости, в Аткарске, и очень скоро мы с Лёшкой прибыли туда. Кстати, нелишне сказать: многим из будущих призывников эти самые ФЗО-ФЗУ дали хлеб и пристанище, стали для них, так сказать, профессиональной академией, последним островком мирной жизни. Вскоре затем следовали призыв, фронт и для стольких – конец всему.

 Из железнодорожного училища в Аткарске мне предстояло выйти путейцем: ремонт пути, подбивка шпал, разводка… Была первая половина лета 42-го года. Донимала жара, такая, какой в наших краях никогда не бывает. А тут ещё непосильные нагрузки: от кувалды и лопаты сразу образовались на ладонях кровавые мозоли. Зато кормили! А это было важнее всего.
Но путейцем стать не довелось. В августе 42-го меня и всех моих одногодков призвали, и мы стали рядовыми запасного полка под Татищевом.
Тысячи солдат жили в землянках, обучение проходили в поле. Дисциплина была железная, командиры – ещё ворошиловско-тимошенковской школы – все от сержантов до полковников. Муштра с утра до вечера: шагистика, ползание по-пластунски, окапывание. И постоянные переклички, проверки – все ли на месте, не дезертировал ли кто-либо. А дезертирства случались – вчера стоял солдат в строю, а сегодня его нету.
И никто не знает, куда пропал.

 Винтовок нам не выдали; в подразделении были только учебные винтовки, затворы которых мы учились разбирать и собирать. Жаловаться на условия запрещалось, на командиров тоже. Политруки следили за дисциплиной, за настроениями и пичкали нас политинформацией о положении на фронтах. А там было худо: немцы прорвали Донской фронт и пёрли на Сталинград.
В полку было много местных, саратовских, и мы с Лёшкой чувствовали себя среди них чужими. Вскоре нас разлучили: меня – в Саратов, Лёшку – в Вольск. Больше я его не видел и ничего не слышал о нём.
По всей вероятности, он попал в сталинградскую мясорубку».

 Продолжение повести в следующей публикации.