Рассказы о войне ветерана 199

Василий Чечель
                ПАРЦВАНИЯ

   Маленький фрагмент из большой книги «Пядь земли»
  Автор Григорий Бакланов

Григорий Яковлевич Бакланов(1923 -2009), русский советский писатель.
Один из представителей «лейтенантской прозы».
Член Союза писателей СССР.
 
 «Жизнь на плацдарме начинается ночью. Ночью мы вылезаем из щелей и блиндажей, потягиваемся, с хрустом разминаем суставы. Мы ходим по земле во весь рост, как до войны ходили по земле люди, как они будут ходить после войны. Мы ложимся на землю и дышим всей грудью. Роса уже пала, и ночной воздух пахнет влажными травами. Наверное, только на войне так по-мирному пахнут травы. Над нами чёрное небо и крупные южные звёзды. Когда я воевал на севере, звёзды там были сиповатые, мелкие, а здесь они сильнее яркие, словно отсюда ближе до звёзд. Дует ветер, и звёзды мигают, свет их дрожит. А может быть, правда, есть жизнь на какой-то из этих звёзд? Луна ещё не всходила. Она теперь исходит поздно, на фланге у немцев, и тогда у нас всё освещается: и росный луг, и лес над Днестром, тихий и дымчатый в лунном свете. Но скат высоты, на которой сидят немцы, долго ещё в тени. Луна осветит его перед утром.

 Вот в этот промежуток до восхода луны к нам из-за Днестра каждую ночь переправляются разведчики. Они привозят в глиняных корчажках горячую баранину и во флягах – холодное, тёмное, как чернила, молдавское вино. Хлеб, чаще ячменный, синеватый, удивительно вкусный в первый день. На вторые сутки он черствеет и сыплется. Но иногда привозят кукурузный. Янтарно-жёлтые кирпичики его так и остаются лежать на брустверах окопов. И уже кто-то пустил шутку:
– Выбьют нас немцы отсюда, скажут: вот русские хорошо живут – чем лошадей кормят!..
Мы едим баранину, запиваем ледяным вином, от которого ломит зубы, и в первый момент не можем отдышаться: нёбо, горло, язык – всё жжёт огнём. Это готовил Парцвания. Он готовит с душой, а душа у него горячая. Она не признаёт кушаний без перца. Убеждать его бессмысленно. Он только укоризненно смотрит своими добрыми, маслеными и чёрными, как у грека, круглыми глазами: «Ай, товарищ лейтенант! Помидор, молодой барашек – как можно без перца? Барашек любит перец».

 Пока мы едим, Парцвания сидит тут же на земле, по-восточному поджав под себя полные ноги. Он острижен под машинку. Сквозь отросший ёжик волос на его круглой загорелой голове блестят бисеринки пота. И весь он небольшой, приятно полный – почти немыслимый случай на фронте. Даже в мирное время считалось: кто пришёл в армию худой – поправится, пришёл полный – похудеет. Но Парцвания не похудел и на фронте. Бойцы зовут его «батоно Парцвания»: мало кто знает, что в переводе с грузинского «батоно» означает господин. До войны Парцвания был директором универмага где-то в Сухуми, Поти или Зугдиди. Сейчас он связист, самый старательный. Когда прокладывает связь, взваливает на себя по три катушки сразу и только потеет под ними и таращит свои круглые глаза. Но на дежурстве спит. Засыпает он незаметно для самого себя, потом всхрапывает, вздрогнув, просыпается. Испуганно оглядывается вокруг мутным взглядом, но не успел ещё другой связист папироску свернуть, как Парцвания опять уже спит. Мы едим баранину и хвалим. Парцвания приятно смущается, прямо тает от наших похвал. Не похвалить нельзя: обидишь. Так же приятно смущается он, когда говорит о женщинах.Из его деликатных рассказов, в общем, можно понять, что у них в Зугдиди женщины не признавали за его женой монопольного права на Парцванию.

 Что-то долго сегодня нет ни Парцвании, ни разведчиков. Мы лежим на земле и смотрим на звёзды: Саенко, Васин и я. У Васина от солнца и волосы, и брови, и ресницы выгорели, как у деревенского парнишки. Саенко зовёт его «Детка» и держится покровительственно. Он самый ленивый из всех моих разведчиков. У него круглое лицо, толстые губы, толстые икры ног. Сейчас он рядом со мной лениво потягивается на земле всем своим большим телом. Я смотрю на звёзды. Интересно, понимал ли я до войны, какое удовольствие вот так бездумно лежать и смотреть на небо, на звёзды.

 У немцев ударил миномёт. Слышно, как над нами в темноте проходит мина. Разрыв в стороне берега. Мы как раз между батареей и берегом. Если прочертить мысленно траекторию, мы окажемся под её высшей точкой. Удивительно хорошо потягиваться после целого дня сидения в окопе. Каждый мускул ноет сладко. Саенко поднимает руку над глазами, смотрит на часы. Они у него большие, со множеством зелёных светящихся стрелок и цифр, так что мне со стороны можно разглядеть время.
– Долго не идут, черти, – говорит он своим тягучим голосом. – Жрать хочется, аж тошнит!
– И Саенко сплёвывает в пыльную траву.

 Скоро взойдёт луна: у немцев уже заметно светлеет за гребнем. А миномёт всё бьёт, и мины ложатся по дороге, по которой должны сейчас идти к нам разведчики и Парцвания. Мысленно я вижу её всю. Она начинается у берега, в том месте, где мы с лодок впервые высадились на этот плацдарм. И начинается она могилой лейтенанта Гривы. Помню, как он, охрипший от крика, с ручным пулемётом в руках, бежал вверх по откосу, увязая сапогами в осыпающемся песке. На самом верху, под сосной, где его убило миной, теперь могила. Отсюда песчаная дорога сворачивает в лес, а там – безопасный участок. Дорога петляет среди воронок, но это не прицельный огонь, немец бьёт вслепую, по площади, даже днём не видя своих разрывов.

 В одном месте на земле лежит неразорвавшийся реактивный снаряд нашего «андрюши», длинный, в рост человека, с огромной круглой головой. Он упал здесь, когда мы были ещё за Днестром, и теперь начал ржаветь и зарастать травой, но всякий раз, когда идёшь мимо него, становится жутковато и весело. В лесу обычно перекуривают, прежде чем идти дальше, последние шестьсот метров по открытому месту. Наверное, сидят сейчас разведчики и курят, а Парцвания торопит их. Он боится, что остынет баранина в глиняных корчажках, и потому укутывает корчажки одеялами, обвязывает верёвками. Собственно, он мог бы не ходить сюда, но он не доверяет никому из разведчиков и сам каждый раз конвоирует баранину. К тому же он должен видеть, как её будут есть.

 Луна одним краем показалась уже из-за гребня. В лесу сейчас чёрные тени деревьев и полосами дымный лунный свет. Капли росы зажигаются в нём, и пахнет повлажневшими лесными цветами и туманом; он скоро начнёт подниматься из кустов. Хорошо сейчас идти по лесу, пересекая тени и полосы лунного света… Саенко приподнимается на локте. Какие-то трое идут в нашу сторону. Может быть, разведчики? До них метров сто, но мы не окликаем их: на плацдарме ночью никого не окликают издали. Трое доходят до поворота дороги, и сейчас же рассыпавшаяся стайка красных пуль низко-низко проносится над их головами. С земли нам это хорошо видно.
Саенко опять ложится на спину.
– Пехота…

 Позавчера это самое место днём, на «виллисе» пытался проскочить пехотный шофёр. Под обстрелом он резко крутанул на повороте дороги и вывалил полковника. Пехотинцы кинулись к нему, немцы ударили из миномётов, наша дивизионная артиллерия отвечала, и полчаса длился обстрел, так что под конец всё перемешалось, и за Днестром прошёл слух, что немцы наступают. Вытащить «виллис» днём, конечно, не удалось, и до ночи немцы тренировались по нему из пулемётов, как по мишени, всаживая очередь за очередью, пока не подожгли наконец. Мы после гадали: пошлют шофёра в штрафную роту или не пошлют?

 Луна поднимается ещё выше, вот-вот оторвётся от гребня, а разведчиков всё нет. Непонятно. Наконец появляется Панченко, ординарец мой. Издали вижу, что он идёт один и в руке несёт что-то странное. Подходит ближе. Унылое лицо, в правой руке на верёвке – горлышко глиняной корчажки. Панченко угрюмо стоит перед нами, а мы сидим на земле, все трое, и молчим. Становится вдруг так обидно, что я даже не говорю ничего, а только смотрю на Панченко, на этот черепок у него в руках – единственное, что уцелело от корчажки. Разведчики тоже молчат.

 Мы целый день прожили всухомятку, и до следующей ночи нам уже никто ничего не принесёт: мы едим по-настоящему раз в сутки. А завтра опять целый день обстрел, слепящее солнце в стёкла стереотрубы, жара, и кури, кури в своей щели до одурения, разгоняя дым рукой, потому что на плацдарме немец и по дыму бьёт.
– Какой дурак придумал носить мясо в корчажках? – спрашиваю я.
Панченко смотрит на меня укоризненно:
– Парцвания велел, чего ж вы ругаетесь? Он говорил, в глиняной посуде не так остывает. Ещё одеялами их укутывал…
– А где он сам?
Панченко кладёт перед нами круглый ячменный хлеб, отцепляет от пояса фляжки с вином, сам садится в стороне, один, пожёвывая травинку.

 Оттого что мы день прожили всухомятку, вино сразу мягко туманит голову. Мы жуём хлеб и думаем о Парцвании. Его убило, когда он нёс нам свои корчажки, завязанные в одеяла, чтоб — не дай бог! – в них не остыло за дорогу. Обычно он сидел вот здесь, по-восточному поджав полные ноги, и, пока мы ели, смотрел на нас своими добрыми, маслеными и чёрными, как у грека, круглыми глазами, то и дело вытирая сильно потевшую после ходьбы загорелую голову. Он ждал, когда мы начнём хвалить.
– Тебя не ранило? – спрашиваю я Панченко. Тот обрадованно пододвигается к нам.
– Вот! – показывает он штанину, у кармана навылет пробитую осколком, и для убедительности продевает сквозь две дыры палец. И вдруг, спохватившись, поспешно достаёт из кармана завёрнутый в тряпочку жёлтый листовой табак.
– Чуть было не забыл совсем.

 Мы крошим в ладонях сухие, невесомые листья, стараясь не просыпать табак. Вдруг я замечаю у себя на ладони кровь и прилипшую к ней табачную пыль. Откуда она? Я не ранен, я только резал хлеб. На нижней корке хлеба тоже кровь. Все смотрят на неё. Это кровь Парцвании.
– Где вас накрыло? – спрашивает Саенко. Вместе со словами табачный дым идёт у него изо рта: он всегда глубоко затягивается.
– В лесу. Как раз где снаряд «андрюши» лежит. Вот так мы шли, вот так он лежит. – Панченко чертит всё это на земле. – Вот здесь мина упала. А Парцвания как раз с той стороны шёл.
Это та самая миномётная батарея, которую мы никак не можем засечь.

 Ночью мы лежим с Васиным в одной щели. Саенко я отправил вместе с Панченко. Надо донести Парцванию до лодки, надо переправить его на ту сторону. Щель узкая, но внизу, у самого дна, мы подрыли её с боков, так что вполне можно спать вдвоём. Ночи всё же холодные, а вдвоём даже под плащ-палаткой тепло. Трудно только переворачиваться на другой бок. Пока один переворачивается, второй стоит на четвереньках. Но больше подрыть нельзя, иначе снарядом может обрушить щель.  Через равные промежутки бьёт тяжёлая немецкая батарея, наши отвечают из-за Днестра через нас. Почему-то под землёй разрывы всегда кажутся близкими. Это так называемый тревожащий огонь, всю ночь, до утра. Интересно, до войны люди страдали бессонницей, жаловались: «Целую ночь не мог уснуть: у нас под полом скребётся мышь». А сверчок, так тот был целым бедствием. Мы каждую ночь спим под артиллерийским обстрелом и просыпаемся от внезапной тишины.

 Я лежу сейчас и думаю о Парцвании, о хлебе, на котором осталась его кровь. Перед самой войной, когда я учился в десятом классе, был у нас вечер и нам бесплатно раздавали булочки с колбасой. Они были свежие, круглые, разрезанные наискось через верхнюю корку, и туда вставлено по толстому розовому куску любительской колбасы. Пока нам их раздавали, директор школы стоял рядом с буфетчицей, гордый: это была его инициатива. Мы съели колбасу, а булочки после валялись во всех углах, за урнами, под лестницей. Мне вспоминается это сейчас как преступление. Васин спит, посапывая. Мне хочется закурить, но табак у меня в правом кармане, а мы лежим на правом боку. Каждый раз, когда всплывает немецкая ракета, я вижу заросшую шею Васина и маленькое раскрасневшееся во сне ухо. Странно, у меня к нему почему-то почти отцовское чувство».

 Продолжение фрагмента в следующей публикации.