Лекция 7 Защита Лужина

Евгений Лейзеров
Как только Владимир получил деньги от Ульштейна, и семья рассчиталась с долгами, она уволилась с работы, чем очень удивила своего работодателя, что кто-то может отказываться от места в период растущей безработицы. А между тем Набоковы решили отправиться, поскольку уже не были на этот момент стеснены в финансовых средствах, в свое первое лепидоптерологическое путешествие. 5 февраля 1929 года они отправились на поезде сначала в Париж, а затем в Перпиньян, откуда еще на автобусе проехали четырнадцать миль в глубь Восточных Пиренеев. Набоковы остановились в Ле-Булу, недалеко от границы с Испанией.
Здесь Вера впервые в жизни ловила бабочек, и  здесь она узнала, как ее муж умерщвляет своих пленниц, помещая их в стакан с ватой, смоченной хлороформом. Возбуждение Набокова, вновь вышедшего на охотничью тропу, пытался охладить свежий заальпийский ветер, без которого не обходился ни один солнечный день. В такие дни он обычно охотился на дороге в Мореллас или же на дороге, ведущей к испанской границе. Однажды среди зарослей земляничного дерева и дуба около деревни Ле-Портю он нашел остатки ступеней, вырубленных для слонов Ганнибала. Здесь в Ле-Булу, вечерами и, когда была не сопутствующая ловле бабочек погода, Набоков не отрываясь, писал свой следующий роман - "Защита Лужина". Десятилетия спустя в Америке и в последние годы жизни в Швейцарии лепидоптерология вновь будет служить для Набокова катализатором вдохновения.
Несмотря на то, что в сачок продолжали попадать все новые и новые экземпляры бабочек, Набоковы 24 июня вернулись в Берлин. 15 августа Владимир написал матери:

Кончаю, кончаю... Через три-четыре дня поставлю точку. Долго потом не буду браться за такие чудовищно трудные темы, а напишу что-нибудь тихое, плавное. Все же я доволен Лужиным - но какая сложная, сложная махина.
   
  Он понимал, что "Защита Лужина" - это важный шаг вперед, а Вера написала свекрови: "Таких вообще еще русская литература не видала".
Сюжет этого романа, казалось, бы прост, - это жизнеописание выдающегося шахматиста, гроссмейстера Лужина, не нашедшего свой путь в обыденной жизни. В этом романе, ставшем, безусловно, первым шедевром Набокова, он отшлифовал поверхностный уровень своего искусства и в то же время научился исследовать глубины. Роман был написан в период с февраля по август 1929 года, напечатан в главном, па-рижском журнале эмиграции "Современные записки" (№№ 40-42, октябрь 29-апрель 30-го) и вышел отдельным изданием в берлинском издательстве "Слово" в 1930-м году.
История Лужина состоит из трех частей. В первой (1910-1912) мальчик, которого десять лет донимали укусы и царапины жизни, находит для себя спасение в шахматном даре.
Питательной почвой для Набокова-писателя всегда были воспоминания о лучезарном детстве, позволившем ему вырасти чрезвычайно уверенным в себе молодым человеком. В "Машеньке" он просто еще раз проиграл свое прошлое, а в "Короле, даме, валете" обошел его стороной. В романе же о Лужине он его инвертировал, чтобы сотворить своих героев: набоковская защищенность оборачивается у Лужина страхом, отцовская любовь, взрастившая Набокова, для Лужина - лишь еще один невыносимый раздражитель  Он также выстраивает Лужина из непременных деталей любого детства - из синяков и шишек, из привычек к заведенным порядкам, из страхов перед новой школой, жестокостью детей, - которые он передает с особой пронзительностью.
Мир представляется Лужину неумолимым противником, постоянно его атакующим, и он, то закрывает глаза на мучительную реальность, то внимательно всматривается в окружающее, чтобы защититься от очередного удара. Лужин, подобно любому ребенку, учится тактике защиты: в его случае это бегство, отступление или контратака, например вспышки раздражения, пугающие родителей и гувернантку. Набоков наделяет своего героя способностью воспринимать жизненные комбинации и мастерством стратегической защиты: отправляясь в школу на извозчике, юный Лужин  особым образом разделяет его номер, чтобы потом  можно было его вспомнить, хотя на самом деле  никакой нужды в этом нет; во время прогулок с гувернанткой он хитроумно заманивает ее подальше от полуденного пушечного залпа Петропавловской крепости. Своеобразные черты характера Лужина внезапно образуют новую конфигурацию, а его безрадостное детство приближается к завершению, когда в одиннадцать лет он открывает для себя шахматы и, овладев этой игрой, находит немедленное спасение от обычного для него разлада с жизнью.
Внезапно роман перескакивает с 1912 года - времени первого шахматного состязания Лужина - к своей второй части, действие которой происходит летом 1928 года, когда Лужин готовится к новому шахматному турниру, определяющему  претендента на звание чемпиона мира. Как это ни удивительно, мы застаем его в обществе привлекательной и сердечной женщины, которая не только способна декодировать его бессвязные речи, но и поощряет его ухаживание. Странный, угрюмый, неуклюжий, почти безразличный к миру, Лужин остается в высшей степени узнаваемым и живым, когда поднимает локоть, обороняясь от осы, или отвечает на вопрос своей будущей жены о том, давно ли он играет в шахматы.

  Он ничего не ответил, отвернулся, и она так смутилась, что стала быстро перечислять все метеорологические приметы вчерашнего, сегодняшнего, завтрашнего дня. Он продолжал молчать, и она замолчала тоже, и стала рыться в сумке, мучительно ища в ней тему для разговора и находя только сломанный гребешок. Он вдруг повернулся к ней лицом и сказал: "Восемнадцать лет, три месяца и четыре дня".

Ее способность по-настоящему понять Лужина, ее жалость к нему, ее решимость защищать его от острых углов жизни, глубоко трогательны. Однако когда его слепая страсть к шахматам и его любовь к невесте вступают в противоречие, на героев падает тень трагедии. Пытаясь не допустить, чтобы способность Лужина к концентрации ослабла, та часть его сознания, которую захватили шахматы, отчаянно вытесняет новое для него стремление к нежности, и эта схватка завершается приступом душевной болезни после откладывания партии с великим Турати.
Заключительная часть (зима 1928-1929гг.) начинается с выздоровления Лужина. На протяжении почти двадцати лет шахматы казались победным отступлением от жизни в более безопасный мир, которым он сам управляет. Теперь же, когда Лужин приходит в себя, его невеста и добрый доктор убеждают его в том, что шахматы - это и есть самая большая угроза в его жизни. Прежде чем туман в его мозгу рассеялся, они убеждают его забыть шахматы, подставляя на их место нежную любовь, окружавшую его в раннем детстве.
Лужин, способный вкусить простое человеческое счастье, располагает нас к себе, но его душа по-прежнему свернута в клубок. У читателей возникают два противоречивых желания: с одной стороны, мы хотим, чтобы герой был счастлив с замечательной женщиной, ставшей его женой, а с другой - чтобы он снова вернулся к себе и к своему победоносному шахматному искусству. Покорная готовность Лужина защищаться от вмешательства в его жизнь шахмат  ведет его прямо к катастрофе, ибо по мере того, как раскрывается его личность, присущая ему склонность видеть во всем угрозу, размышлять над комбинациями и возводить оборону убеждает его, что узоры времени повторяют его прошлое, чтобы вновь привести его к шахматам.  Спасаясь от этой атаки на свою новую жизнь и своего нового защитника, которого он обрел в жене, Лужин считает, что ему нужно придумать новую и неуязвимую контрстратегию, вроде той, что он подготовил для партии с Турати. Неспособный оградить тепло своей жизни от холодного мира шахмат, он выбирает ход, на который не может быть ответа. Этот ход - самоубийство. Но и эта его последняя хитрость, как он поймет, преобразуется в шахматную композицию: когда Лужин летит вниз, в смерть, он с ужасом видит, как мостовая под ним распадается на бледные и темные квадраты.
А теперь давайте рассмотрим начало романа, самые первые предложения, чтобы убедиться, что это действительно шедевр:

Больше всего его поразило то, что с понедельника он будет Лужиным. Его отец - настоящий Лужин, пожилой Лужин, Лужин, писавший книги, - вышел от него, улыбаясь, потирая руки, уже смазанные на ночь прозрачным английским кремом, и своей вечерней замшевой походкой вернулся к себе в спальню. Жена лежала в постели. Она приподнялась и спросила: "Ну что, как?" Он снял свой серый халат и ответил: "Обошлось. Принял спокойно. Ух... Прямо гора с плеч". - "Как хорошо... - сказала жена, медленно натягивая на себя шелковое одеяло. - Слава Богу, слава Богу..."

Вот что пишет биограф Брайан Бойд по поводу приведенного абзаца: «Подобно первоклассной передаче в теннис, захватывающей соперника врасплох, первое предложение книги с силой бросает нас в юное сознание Лужина. Еще удивительнее, когда следующее предложение, резким ударом направленное в другой угол корта, подтверждает, что мы, видимо, каким-то образом отбили подачу, обманутые прозрачным английским кремом отца и его замшевой походкой, мы обнаруживаем, что уже покинули Лужина и переместились в ожидании в спальню его родителей. Не делая нам никакого снисхождения, Набоков умудряется показать нам, что мы можем оказаться в любой точке, куда бы ни летели мячи его воображения. Он делает нам честь, играя с нами как с чемпионами, и тем самым он помогает нам – и в этом секрет его искусства – испытать радостное волнение оттого, что мы превзошли самих себя».
Таким образом, с самого первого предложения мы погружаемся в лужинское сознание, но при этом не знаем, почему, собственно, его больше всего поразило то, что с понедельника он будет Лужиным. Юный Лужин, которого до сих пор воспитывала гувернантка, должен после летних каникул пойти в школу. Его отец опасается реакции своенравного сына, предвидя очередную истерику, и поэтому упоминает между прочим, словно стараясь задобрить его, что его теперь будут звать, как взрослого, по фамилии. При этих словах
                сын покраснел, заморгал, откинулся навзничь на подушку, открывая рот и мотая головой. («Не ерзай так», – опасливо сказал отец, заметив его смущение и ожидая слез), но не расплакался, а вместо этого весь как-то надулся, зарыл лицо в подушку, пукая в нее губами, и вдруг, быстро привстав, – трепаный, теплый, с блестящими глазами, – спросил скороговоркой, будут ли и дома звать его Лужиным.

Зарытое в подушку лицо Лужина, странные звуки, издаваемые губами, трогательно-детский вопрос – все это не соответствует ожиданиям родителей и принадлежит миру, который не сводится к готовым формулам типа «своенравность» и «плаксивость».
По дороге на станцию, откуда Лужиным предстоит на поезде ехать в город, родители вдруг чувствуют, что их опасения начинают оправдываться. Мать потянулась было, чтобы поправить на мальчике плащ, но, заметив выражение его глаз, отдергивает руку. На станции напряжение Лужина вырывается наружу. Словно бы гуляя, он, как ни в чем не бывало доходит до края платформы и лесом бежит назад к усадьбе, чтобы там перезимовать, питаясь сыром и вареньем из кладовой. Родители отправляются назад, какой-то чернобородый мужик вытаскивает его с чердака, и Лужина отвозят в город. Ничто не способно помешать тому, чем грозит время: наступит понедельник и Лужин станет школьником.
Неожиданность первого предложения романа так и не проходит, сколько бы мы не перечитывали книгу. И ощущение оправданности этого предложения – как и многого другого в романе – продолжает расти вплоть до самого финала. Ни разу по ходу действия мы не слышим имени героя, вытесненного фамилией в его первый школьный день. Только на последней странице, когда он, запершись в ванной комнате, взбирается на комод, открывает окно и наконец, бросается навстречу смерти, мы узнаем его имя:

Дверь выбили. «Александр Иванович, Александр Иванович!» – заревело несколько голосов.
Но никакого Александра Ивановича не было.

Так с первой строки романа и до последней идет борьба взрослого и детского в Лужине. А в начале третьей части романа врач и жена Лужина внушают ему мысль о смертельной опасности шахмат. И они настолько преуспели в этом, что, прежде чем окончательно вынырнуть из забытья, он подавляет в себе свое шахматное сознание. Выздоравливая, Лужин заново пробуждается к жизни. Во время прогулки по санаторному саду он даже спрашивает у своей невесты названия цветов. Поскольку шахматы, а с ними все его недавнее прошлое начисто вычеркнуты из его мира, его мысли вновь обращаются к детству:
Дошкольное, дошахматное детство, о котором он прежде никогда не думал, отстраняя его с легким содроганием, чтобы не найти в нем дремлющих ужасов, унизительных обид, оказывалось ныне удивительно безопасным местом, где можно было совершать приятные, не лишенные пронзительной прелести экскурсии. Лужин сам не мог понять, откуда волнение, – почему образ толстой француженки с тремя костяными пуговицами сбоку, на юбке, которые сближались, когда ее огромный круп опускался в кресло, – почему образ, так его раздражавший в то время, теперь вызывает чувство нежного ущемления в груди.
Впервые Лужин обратился к воспоминаниям о своем прошлом. Более того, он, кажется, попадает в переработанную, выправленную редакцию своего детства, из которого изъят весь негатив. После партии с Турати мысли о шахматах теснились в голове Лужина до тех пор, пока город вокруг него не превратился в калейдоскоп таинственных признаков. Когда чей-то хриплый голос  вкрадчиво шепнул Лужину: «Идите домой», то он, вместо того, чтобы пойти к невесте, стал в полубреду отыскивать среди берлинских улиц дорогу в русскую усадьбу своего детства. Его паническое бегство «домой» заканчивается глубоким обмороком. Выйдя из забытья, он видит склонившегося над ним санаторного врача, чья курчавая борода напоминает ему бородатого мужика его детства, который нес его с чердака после побега в усадьбу. Деревья за окном больничной палаты, где лежит Лужин, пробуждают в его затуманившемся мозгу воспоминания о старой усадьбе, окруженной деревьями, и ему кажется, что «в окне было все то же счастливое сияние». Врач и невеста заботливо ухаживают за Лужиным, мир представляется ему ласковым и добрым, шахматы еще не изведаны; он вернулся в детство обновленным. Однако дальнейшие события показывают, что, вынужденная повторяться, вместо того, чтобы идти вперед, жизнь очень ловко проигрывает прошлое. Лужин встречает своего бывшего одноклассника, который смутно помнит, что он уже в школе был восходящей шахматной звездой, хотя сам Лужин это отвергает. А когда гостья из Советского Союза, из Ленинграда упоминает тетю Лужина, которая впервые показала ему шахматные ходы, память Лужина, наконец, пробуждается, и он чувствует «острую радость шахматного игрока, и гордость, и облегчение, и то физиологическое ощущение гармонии, которое так хорошо знакомо творцам». Почти в тот же самый момент он понимает, что комбинации времени, развивающиеся вокруг него, привели к очередному изменению позиции (и усадьба, и город, и школа, и петербургская тетя), и в панике пытается придумать какую-либо защиту против козней таинственного противника.
Пытаясь разобраться в смысле этих комбинаций, развивающихся вокруг него, Лужин погружается во мрак одинокой сосредоточенности. По мере того, как он все глубже уходит в себя, одно повторение прошлого накладывается на другое: его дошахматное детство, его побег в усадьбу, его открытие шахмат, его прогулы, когда он не ходил в школу ради игры, его одинокие годы шахматных турне под надзором импресарио Валентинова, его поиски защиты в партии с Турати, его безумное бегство от отложенной партии назад, в туманный мираж усадьбы.
В изобилии взаимопереплетающихся узоров сначала трудно различить что-либо, кроме судьбы, которая все неотступнее загоняет Лужина в угол. Когда он, наконец, понимает, что атакующая его судьба стремится изгнать его из рая, который сулит ему жена, и вернуть в холодный мир шахмат, под опеку бессердечного и расчетливого Валентинова – уже одна мысль о подобном будущем приводит его в ужас. Против такой атаки  он способен найти лишь один вариант защиты: он выпадет из игры, покончив с собой.
В «Защите Лужина» Набоков научился складывать одну часть мира с другой, отбирая детали, контролируя угол зрения, перемещая фокусы, множа узоры с быстро-той, экономией, плавностью и гармонией, на которые не часто способна литература. Мастерски владея соотношением частей, он довел классическое повествование до нового уровня совершенства. В «Защите Лужина» Набоков также переосмысливает от-ношения между автором и читателем и впервые заявляет здесь о себе как об одном из великих новаторов художественной литературы. Позднее он скажет, что если в шахматной задаче борьба ведется не между черными и белыми фигурами, а между составителем задачи и ее гипотетическим отгадчиком, то в романе главная драма кроется скорее не в конфликте между действующими лицами, а в схватке между его автором и читателем.
Набоков также был составителем шахматных задач. В «Защите Лужина» он научился не только складывать один узор с другим, но и задавать задачи, по точности не уступающие шахматным. И он знал, что его литературные задачи, как и шахматные, поддаются решению.
Защита Лужина» - это первый роман Набокова, который с самого начала захватывает воображение, создает не похожие друг на друга характеры и наделяет их необычайной судьбой. В своем романе Набоков предлагает нам исследование аномалии, гениальности и безумия, смешную трагедию и горькую картину ранимого человеческого «я». Он рассматривает ребенка во взрослом человеке, взрослого в ребенке, отношения индивидуума и семьи. Он анализирует роль художника в человеческой жизни и, кроме того, подвергает критике сентиментальность и бесплодную виртуозность. Он размышляет о памяти и о нашей связи с прошлым, о судьбе и нашем отношении к будущему, о нестерпимом для человека беге времени.
Как-то в Париже осенью 1929 года редактор «Современных записок» Марк Вишняк в беседе с литераторами сообщил, что в следующем номере будет напечатано нечто из ряда вон выходящее. Нина Берберова, ведущий прозаик молодого поколения, спросила с волнением: «Кто?» – «Набоков», – ответил Вишняк. Берберова была разо-чарована. Вишняк не критик, а Сирин не заслуживает подобного отношения. Однако когда вышел 40-й номер «Современных записок», Берберова засела за «Защиту Лужи-на» и перечитала роман дважды. И вот какое мнение сложилось у нее об авторе: «Огромный, зрелый, сложный современный писатель был передо мной, огромный русский писатель, как Феникс, родился из огня и пепла революции и изгнания. Наше существование отныне получало смысл. Все мое поколение было оправдано».
Иван Бунин, общепризнанный корифей русской литературы, так откликнулся на «Защиту Лужина»: «Этот мальчишка выхватил пистолет и одним выстрелом уложил всех стариков, в том числе и меня».
Таким образом, подытоживая, можно сказать, что, если три года назад после написания «Машеньки» Набокова назвал новым Тургеневым самый лучший критик зарубежья Юлий Айхенвальд, то теперь он удостоился высшей похвалы от самого Бунина. Интересно, а как сам Набоков оценивал свое творчество после «Защиты Лужина»? Вот весьма интересное стихотворение «К музе», написанное 13 сентября 1929 года, почти через месяц после окончания романа.

                К МУЗЕ

Я помню твой приход, растущий звон,
волнение, неведомое миру.
Луна сквозь ветки тронула балкон,
и пала тень, похожая на лиру.

Мне, юному, для неги плеч твоих
казался ямб одеждой слишком грубой.
Но был певуч неправильный мой стих
и улыбался рифмой красногубой.

Я счастлив был. Над гаснувшим столом
огонь дрожал, вылущивал огарок;
и снилось мне: страница под стеклом,
бессмертная, вся в молниях помарок.

Теперь не то. Для утренней звезды
не откажусь от утренней дремоты.
Мне не под силу многие труды,
особенно тщеславия заботы.

Я опытен, я скуп и нетерпим.
Натертый стих блистает чище меди.
Мы изредка с тобою говорим
через забор, как старые соседи.

Да, зрелость живописна, спору нет:
лист виноградный, груша, пол-арбуза
и - мастерства предел – прозрачный свет.
Мне холодно, Ведь это осень, муза.

Размышляя над этим стихотворением, я буквально на днях, написал следующее:

               
                «Я помню твой приход, растущий звон,
                волнение, неведомое миру.
                Луна сквозь ветки тронула балкон,
                и пала тень, похожая на лиру».
                Владимир Набоков «К музе»

Да, с музой он на равных говорил, –
как Пушкин в Болдине, так он в Берлине,
когда немели к ночи фонари
в безоблачной, прозрачно-летней сини;

когда звучал напев: «О, будь верна
острожной правде откровенья,
тогда всходила полная луна
предвестницей благого провиденья.

И он входил, неведом, не знаком,
ответа ждал, перебирая сроки,
и оживал его далёкий дом,
и муза подтверждала:
                «Вы – Набоков!»