Марина Мнишек

Димитрий Кузнецов
Над Калугой небо розовеет
В предзакатный сумеречный час.
Если ветер прошлого повеет,
Прошлое увидится сейчас.

В эти осторожные минуты,
Сам не понимая, почему,
Я гляжу в глаза Царице Смуты,
В гиблую, мерцающую тьму.

Вот она, взметённая волною
С шляхетского мелочного дна,
Птицею несётся над страною,
Лютые встречая времена.

Гордости властительный излишек
Пенит исторический прибой, –
Кем же ты была, Марина Мнишек:
Дьяволицей, женщиной, судьбой?

Что тебе Россия, польской панне,
Чем же стала для тебя она,
Вихрями сумятиц и восстаний
Насмерть иссечённая страна?

Не ответит. Смотрит в исступленье,
Будто ждёт задолженных уплат.
А по небу сумрачною тенью
Птица улетает на закат.
 _________________
 * Автор картины –
    Kacper Kalinowski (Польша).
   
Леонид БОРОДИН
(1938 – 2011)

"ЦАРИЦА СМУТЫ"
(фрагменты из исторической повести)

Поначалу, когда она только вступала на промыслительный путь свой, изумляли и приводили в трепет разговоры, в которых вершились судьбы тысяч людей. Воистину, не чудо ли – кто–то что–то сказал, иногда даже не слишком подумав, иногда мимоходом, а тысячи с этих немногих и обычных слов зашевелились и потекли послушно, часто к своей погибели, и она не могла понять такой послушности и пребывала в состоянии презрения к этим тысячам и страха перед ними, потому что в любой момент они, эти тысячи, по чьему–то другому слову могли повернуться против неё, как и случалось не раз, и тогда уже не презрение, а ненависть закипала в её душе, ибо ускользал от неё смысл существования людских толп. Ведь подчас даже корысть обычную и ту не удавалось разглядеть в поступках людей, в то время как её, Маринина, цель так ясна, так явственно предопределена свыше, что не понимать, не видеть, противиться – Святая Дева, да как же это?!

Первое, что совершила бы она, вернись в Москву царицей и укрепись властью, это покончила бы с казатчиной. Не со стороны престола, а изнутри казацкой смуты разглядела она и оценила опасность для государства казацкого состояния, которое есть ржа на сабле и червь в иконе. Воровство и измена – в том стержень казацкой вольности. И пусть сегодня это её оружие против изменников бояр московских да черни подлой, против Романова–узурпатора, которого на московский престол посадили те же казаки, что воевали за Шуйского и Жолкевского, а раньше того брали Москву для неё и царя Дмитрия. Сатанинское отродье, степью сатанинской рождённое.

А сам Сигизмунд? Не с его ли напутствием отправлялась она в Московию и не о родине ли были её думы, когда клялась блюсти интересы Речи Посполитой в сане царицы московской. Когда же фортуна отвернулась от неё, каким унижениям подверглась она, никогда ничего ни у кого не просящая! Жаром гнева вспыхивает лицо, как вспомнит строки письма к Сигизмунду в минуту слабости и отчаяния. Всеми ноготками выскребла бы, выцарапала из памяти слова унижения, но не выскребаются, а вспыхивают перед глазами аршинными буквами, и читаются, и произносятся, и звучат в ушах, как удары бича катовского… «…Всего лишила меня превратная фортуна… Вы, Ваше Королевское Высочество, изволили быть причиной и сопоспешником первого моего счастья. Потому возлагаю полную надежду на Господа Бога, что и в этой моей скорби окажете своё милосердие. Препоручаю себя защите и милостивому вниманию Вашего Королевского Высочества». И что же? Коварный Сигизмунд предложил её мужу, тушинскому Дмитрию, Самбор, её родной Самбор, если они оба откажутся от московского престола. «…Будучи владычицей народов, царицей московской, возвращаться в сословие польской шляхтянки и становиться опять подданной не могу…» Вот так она ответила лукавому королю польскому. Правда, к тому времени и обстоятельства изменились в её пользу, снова оказался близок трон московский, рукой подать, и уж какой только кары не напридумывала она Сигизмунду, ведь если с высоты московского престола взглянуть, что есть в сути своей Речь Посполитая – нищета холопов да чванство панов… О, панов бы она перекупила, лишь малостью пожертвовав, а Сигизмунду – ультиматум из небрежных слов, десяток строк на раскатном листе…

Сколько же было этих изменений: от отчаяния к надежде, от надежды к уверенности и торжеству, и снова отчаяние, и снова надежда, и ни дня отдыха, и ни дня без тревоги, даже в успехе, коего она знала не раз за это смутное время, и тогда тревога не покидала её, а нынче, когда просто тревога, так это ещё полбеды, это уже привычно, хуже, когда страх или ярость, тогда каких только пыток не вообразишь всем изменившим, предавшим, бросившим! Да и те, что рядом, хлестать бы плетью по харям холопским за взгляды наглые, за намёки подлые, за сплетни коварные, за то, что смеют бражничать, распутничать, веселиться, когда она, царица законная, пребывает в беде и скорби! И притом же любят её! Любят, дети собачьи! Имела возможность убедиться не раз. Ведь кидаются в сечи кровавые ради неё. Или это тоже всего лишь привычка, и безразлично быдлу, за кого кровь проливать?

Вот ведь в чём беда её: уж она ли не горда, она ли не своенравна, она ли не владычица своих чувств, а вот поди ж ты, привязчива чисто по–бабски, и зачем ей беда такая! Когда тушинского царя татары изрубили, никто единой слезинки не пролил, добром не помянул, а ведь к кому–то он был добр, этот странный самозванец, с кем–то же прогулял он золотые червонцы Шуйского, а не стало его, и всяк о себе спохватился. И лишь она, Марина, ах Боже, что с ней было! И ведь никогда не был ей люб, а противен с первых дней, и после – какое насилие учиняла над собой, чтобы терпеть при себе, чтоб быть ему супругой… Но не заметила, как привязалась. И голову его отрубленную готова была руками обхватить от нежности, которая откуда только взялась, где таилась, от кого досталась! И досада – за всё недоброе, что было у неё к покойнику… От досады ли, от жалости или с отчаяния, что порушилось дело, рвала на себе волосы, потом на коня и вихрем в стан казацкий, а там бранилась и кричала простолюдинкой, проклятиями обсыпала опешивших казаков, на мечи бросалась, то ли смерти искала, то ли муки телесной, чтобы муку душевную заглушить.

Мимо с гиком и свистом проносятся казаки – один, другой, третий. Встрепенулся Заруцкий. С облегчением вздохнула Марина. Кончается степь. Впереди Астрахань. Впереди дом и отдых. Дом временный и отдых временный… Привыкшая к седлу, устала нынче, как никогда, и последняя верста – сущая пытка, хоть сходи с коня и иди пешком. Заруцкий ободряюще взмахивает рукой и уносится вперёд. А рядом снова Олуфьев, тоже уставший и грустный.
– Как думаешь, боярин, – спрашивает Марина, – Васька Хохлов придёт?
Олуфьев отвечает не сразу, то ли раздумывает, то ли говорить не хочет.
– Ну! – требует Марина, хмурясь и кусая губы.
– Прийти–то, может, и придет, только будет ли от того радость?
В этот миг Марина ненавидит его.
– Врёшь! – кричит. – Врёшь, холоп! Беду мне каркаешь! Али не знаешь, что от Васьки донесение было! Тыщу стрельцов, да две тыщи казаков ведёт, да пять фальконетов тащит на подводах, пороху и свинца пуды! Знаешь ведь! Отчего каркаешь? Говори, ну! – И рука с ногайкой в воздухе.
Олуфьев растерян, но не испуган. Говорит торопливо, боясь, что не дослушает.
– Да пойми же, царица, кончена смута, устал народ, в Москве царь…
– Мишка Романов царь! – истерично хохочет Марина. – Узурпатор подлый! И отец его Филарет – сума перемётная! А ты…
В глазах пламя, но рука с плетью дрожит, и губы дрожат. Вот ещё только не хватало разреветься перед боярином!
– Ты…
– Я на пытку пойду за тебя, – шепчет Олуфьев, – умру…
– Да что мне от твоей смерти, боярин! – уже не кричит, голос сорвался, и тоже вроде шепчет. – Ну умрёшь, и что? Сколько людей уже умерло за меня, а я не в Москве, а в Астрахани. Ну на что ты мне, если ничего сделать не можешь?
– Спасти могу. Не простят тебе бояре смуты, разбой казачий да поляков…
– Они мне не простят! – даже коня остановила, оторопев от слов его. – А я им прощу? Ты спроси меня: я прощу им?
– Ради Бога, бежим, царица…
Плеть со свистом врезается в лоб олуфьевского коня, он шарахается в сторону, боярин, взмахнув руками, вываливается из седла. А следующий удар по крупу своего гнедого. И вот уже несётся Марина навстречу Волге, по–казацки пригнувшись в седле, все оставшиеся силы выживает из животины, словно хочет с разгона перепрыгнуть Волгу, а там замертво пасть вместе с конем и… пропади всё пропадом!

Владимир КОРВИН–ПИОТРОВСКИЙ
(1891 – 1966)

МАРИНА МНИШЕК
поэма

Вообще–то, сам автор этих стихов – Белый офицер, герой Первой мировой, Гражданской и Второй мировой войн, участник французского Сопротивления, смертельный враг коммунистов и нацистов, стоявший под
расстрельными стволами тех и других – поэмой их не называл и в единый цикл не складывал. Даже в наиболее полном собрании произведений поэта – книге "Поздний гость" – стихи эти опубликованы разрозненно. Я рискнул собрать их в одно целое, получилась маленькая вполне законченная поэма на сюжет Смутного времени. Поэма лирическая, история в ней – лишь фон, романтичная аура, взятая из романов Генрика Сенкевича. Впервые небольшой фрагмент из стихов о Марине Мнишек я услышал четверть века назад на старой магнитофонной ленте в виде романса, исполненного знаменитым петербуржцем, писателем и автором песен Борисом Алмазовым. Позже я познакомился с Борисом Александровичем и слушал этот романс "вживую": ему принадлежит мелодия, а стихи – Корвин–Пиотровского. Сейчас в интернете можно найти давнюю концертную запись романса, кажется, 1978 года. Тогда автор стихов был ещё в России неизвестен. Мне "Поэма о Марине Мнишек" очень нравится, строки её завораживают какой-то чёрной – на грани жизни и смерти – романтикой, присущей Царице Смуты. На мой взгляд, это – настоящая поэзия.

I.

Налево, направо – шагай без разбора,
Столетья считай на ходу.
Сирень наступает на башни Самбора,
Ночь музыкой бродит в саду.
Ты призраком бредишь, ты именем болен,
Парчой откидных рукавов,
Серебряной шпорой и тем, что не волен
Бежать от любви и стихов.
Как дробь барабана, на гулком паркете
В камнях самоцветных каблук, –
Мазурка до хрипа, до смерти, и эти
Признанья летающих рук…
Не надо, не надо, – я знаю заране –
Измена в аллее пустой:
Струя иль змея в говорливом фонтане
Блестит чешуёй золотой.
Ночь музыкой душит, и флейты и трубы,
В две скрипки поют соловьи:
Дай сердце, Марина, дай жаркие губы,
Дай лёгкие руки твои!
Сад гибелью дышит, – недаром мне снится
Под бархатной маской змея, –
Марина, Марина, Марина, царица,
Марина, царица моя.

II.

Все дворы полны народа,
Топчут лошади траву, –
Сандомирский воевода
С дочкой выбрался в Москву.
Он словечка не обронит,
Двинет бровью и молчит,
Сивый ус платочком тронет,
Шпорой в шпору постучит.
– Эй, Марина, что там стали?
– На ночь ехать не с руки.
С гиком шляхом поскакали
Верховые гайдуки.
Ей-то что? Плясать бы снова,
Ходит ветер в голове.
– Правда ль, пан, что Годунова
Хочет пострига в Москве?
– Трогай, черти! – В чистом поле
Любо косточки промчать,
По девичьей вольной воле
Сладко будет поскучать.
Всё бы важно, всё бы ладно,
Только хмуро на полях,
Белым плечикам прохладно
В чёрно-рыжих соболях.
Что, невеста, загрустила,
Смотришь будто не своя?
Что головку опустила,
Краля, ласточка моя?
– Эй, Марина, выйдет скоро
Царская твоя судьба,
Это, дочка, не Самбора
Бархатная голытьба.
Русь красна не пирогами,
Там для смеху млад и стар
Жемчуг топчет сапогами,
Видел я князей-бояр!
Целованья не нарушат,
Силой нас не перегнуть,
Не повесят, не задушат,
Выйдем в люди как-нибудь.
Пану Юрию обидно
Быть слугой у короля,
Пану Юрию не видно
Глаз опущенных Кремля.

III.

Замостье, и Збараж, и Краков вельможный
Сегодня в шелку и парче.
На ели хрустальной закат невозможный,
Как роза на юном плече.
О, польское счастье! Под месяцем узким,
Дорога скрипит и хрустит, –
Невеста Марина с царевичем русским
По снежному полю летит.
Сквозь звёзды и ветер летит и томится,
Ласкает щекой соболя,
Расшит жемчугом на её рукавице
Орёл двоеглавый Кремля.
Ты смотришь на звёзды, зарытые в иней,
Ты слушаешь верезг саней.
Серебряный месяц над белой пустыней,
Серебряный пар от коней.
Вся ночь в серебро переплавится скоро,
Весь пламень в дыханье твоём,
Звенит на морозе венгерская шпора,
Поёт ледяным соловьем.
О, польская гибель в заносах сирени,
В глубоком вишневом цвету! –
Горячее сердце и снег по колени,
И цокот копыт на лету...
Всё музыкой будет, – вечерней гитарой,
Мазуркой в уездной глуши,
Журчаньем фонтана на площади старой,
Нечаянным вздохом души.

IV.

Подснежником белым и хлопьями снега
Московская пахнет земля.
Пан Корвин-Гонсевский и хмурый Сапега
Сквозь зубы бранят короля.
Пора бы затеять потеху медвежью,
Пустить вкруговую ковши
Да бодрым галопом, да по Беловежью
Скакать до потери души.
О, громкое эхо рогов на охоте,
Кровавый и пышный разбой,
Дубы в перетлевшей стоят позолоте,
И лёд в высоте голубой!
Ты помнишь самборские вьюги, царица,
Весёлый мороз на щеке?!
Пушистым хвостом заметает лисица
Пролазы в сухом лозняке.
– Не слушай Марина! Для смерти и славы
Дороги везде широки:
Уже подымаются в сердце Варшавы
Стихов золотые полки.
Дрожат городские упорные стены,
И ломятся в дыры дверей
Мазурка и марш похоронный Шопена –
Двойная картечь бунтарей.
Уже в цитадели лохмотья кафтанов
Цветным ожерельем висят,
Знамена безусых твоих капитанов
Орлиным крылом шелестят.
… Она полуслышит разумные речи,
Глядит на мерцанье свечи,
И чёрные тени ей пали на плечи,
Как складки большой епанчи.
 _______________

 Пан Юрий – Юрий (Ежи) Мнишек, польский магнат, воевода города Самбора,
 отец Марины Мнишек. Замостье и Збараж – города Речи Посполитой.