Рассказы о войне

Василий Чечель
                ГУ-ГА

                Повесть
                Автор Морис Симашко.

  Морис Давидович Симашко (1924-2000), советский писатель, народный писатель Казахстана, прозаик, автор произведений на темы среднеазиатской и русской истории, переводчик казахской литературы на русский язык. За повесть ГУ-ГА журнал «Дружба народов» премировал автора в феврале 1988 года, по итогам за 1987 год.

   «Моим товарищам из 11-й Военно-авиационной школы пилотов.

  Липкая безжизненная плотность вдруг придвигается к лицу. Холод от неё ровный, устраняющий всё, даже страх. Далеко-далеко, внутри где-то держится остаток тепла. Так далеко это, как будто в другом мире, какие-то немыслимые расстояния. Если не двигаться, то всё-всё станет одинаково холодным, спокойным…
Удары горячего металла, чуть сотрясающие холодный пласт. Равномерные, дырявящие землю — ближе, ближе, вот уже у самой головы. Слышно, как вязнет металл, остывая. Эта особенная чуткость не от сознания, а от той капли тепла, которая заставила только что опустить голову. И подступающий к горлу теплый комок отвращения. Всё тот же мёртвый запах от этой земли.

  Тряпкой отираю с лица грязь. Не со всего лица, а только глаза, чтобы можно было что-нибудь видеть во тьме. Тряпка мокрая и пахнет так же. От рук, от шинели, от слипшегося в кармане хлеба этот запах. Его не знал я в прежней жизни…
«Крутится, вертится ВИШ  — двадцать три…» Я смотрю, кажется, равнодушно смотрю в близкую темноту. Не в серую даль, где видны расплывающиеся тучи и даже две или три звезды мутно проступают в ледяной испарине ночи, а именно в близкую темноту. Совсем-совсем близкую, так что даже ночью видны неровности от вздыбленного торфа. В школе я бегал стометровку: от флажка, где подавали корнер, до другого флажка. Но это ближе. Наверно, вдвое ближе. А может быть, и всего тут сорок метров. Я даже точно знаю, откуда ударила очередь. Это справа от оплывшего торфа, чуть позади него, где кверху корнями торчит вывороченное дерево. Самого дерева нет, только искривленные тени в небе, если смотреть с земли. Иначе я его не видел. А кучки торфа на буграх, наверное, сложены здесь ещё перед войной. Они размякли, потеряли всякую форму, и всё же виден в них какой-то порядок. Сразу отличаются они от другого торфа, размятого в грязь, выброшенного из земных глубин. Впереди и рядом со мной лежит он неровными, не имеющими каких-то определённых очертаний горами. Снаряды по много раз падали в одно и то же место, так что воронки накладывались одна на другую, перемешивая землю.

  Непонятно только, как сохранились там, впереди эти пять или шесть прямоугольных холмов. Ничего больше не осталось здесь связанного с жизнью.
Один миг это длилось. Локтем правой руки поправляю сдвинувшийся немецкий карабин с металлическим флажком у затвора. Бок у него гладкий и холодный — холоднее даже земли, на которой я лежу. В правом кармане у меня обоймы — тоже гладкие, массивные, не как у трёхлинейки. По привычке сдвигаю чуть набок мокрую, туго обтянувшую голову пилотку. В недоумении задерживается рука. Пальцы ощущают жёсткую кромку суровой ткани, шов поперёк лба. Там что-то не так. На пилотке нет звёздочки… Снова режущий воздух звук горячего металла. Это хуже, потому что бьют теперь сзади. Со спины я открыт: мокрая земля нарыта только у моего лба. Очередь проходит наугад, цепляя верх торфяного холма. Даже ветерок какой-то чувствую спиной. Но голову уже опускаю медленней. Снова вытираю грязное лицо, подкладываю под себя руки, стремясь сохранить остаток тепла. И думаю, всё время думаю, но не о том, что случилось, а о другом, не имеющем уже значения.

  А день очень жаркий. Даже при штабе, где сзади арык и обстриженные тутовники стоят в ряд над хаузом с водой, термометр показывает тридцать девять. Значит, на разлётке сорок два. И ветра у нас почти не бывает, так что посадку с боковиком пришлось отлетать в третьей эскадрилье. Ветер у них такой, что поезда останавливает. Отсюда, с крылечка, поглядываю через открытую дверь. Там, в коридоре штаба видны висящие в ряд плакаты: «Як» или «Лавочкин» в боевом развороте и дымящий хвост от падающего немца. В углу у каждого портрет с золотыми звездами: «Будь таким, как Покрышкин!», «Будь таким, как Луганский!», «Будь таким, как Кожедуб!»… Отвожу глаза.
— А, Тираспольский!
Я вижу выходящего из штаба старшего лейтенанта Чистякова, командира нашего отряда.
— Значит, едешь?..

  Пожимаю плечами, медленно поднимаюсь со ступенек, на которых сижу. Чистяков — лётчик, и у нас не принято тянуться, как пришлось мне перед этим целый год в пехоте. «Авиация — мать порядка». Это любят повторять старые авиационные волки. И ещё: «Где кончается порядок, начинается авиация». Кудрявцев и Шурка Бочков остаются сидеть. Они из другой эскадрильи. Впрочем, нам теперь можно и не приветствовать начальство.
— Еду, — говорю.
Чистяков еще в дотимошенковских, синих с голубым кантом галифе. У каждого довоенного летчика обязательно есть что-нибудь синее от старой формы, которая приказом наркома обороны была заменена в авиации на общевойсковую. Штаны или фуражка, или тёмно-синяя шинель с крыльями на рукаве. Это молчаливый протест. Когда-то перед войной я тоже пошёл в восьмой класс военно-воздушной спецшколы из-за формы. На углу Дерибасовской и Ришельевской стоял лётчик во всём синем и ел мороженое. Правда, были ещё Дни авиации и фильм «Истребители». А перед этим ещё челюскинцы, ещё и ещё…

  Командир отряда переступает ногами, как бы пробуя мягкие брезентовые сапоги с низким, по моде голенищем, протягивает руку;
— Счастливо тебе, Борис.
И бросает взгляд на окна штаба. Там в новой должности заместителя начальника школы по строевой части — подполковник Щербатов. С ним приехали четыре «краснопёрых» лейтенанта — один на запрету и по одному на эскадрилью. Хотят всё же навести порядок в авиации.
Кудрявцеву и Шурке Бочкову Чистяков только кивнул: «И вам… счастливо!». Сел легко, чуть боком в «виллис» и рванул с места в отворенные на улицу ворота. По имени вдруг назвал меня командир отряда. Это с ним редко бывает. Только когда в зоне красиво отлетаешь. И вот сейчас…

  Я беспокоюсь за Вальку Титова. Уже десять часов. Вот-вот после облётки приедет Бабаков. Это похуже Щербатова, если под дурной глаз у него попасть. А мы трое сидим здесь, на ступенях штаба, вовсе без охраны. Валька получает на нас документы, двое других сопровождающих от эскадрильи ещё не явились, а Со пошёл к Лидке в АМС . Со — это Ленька Соболев из ворошиловградцев. Валька наконец выходит из штаба. Винтовка у него висит на локте, документы он запихивает в нагрудные карманы гимнастёрки. И тут на «додже — три четверти» в ворота влетает полковник Бабаков. Всегда на этой машине почему-то ездит начальник школы. Как обычно у лётчиков, он сам за рулём. Длинный, весь подавшийся вперёд, с жёсткой сединой в тёмных волосах, полковник, как ворон, торчит из высокой открытой машины. Круто развернувшись, осаживает у самых ступеней и бежит вверх, чуть не наступив на нас. Вылупившийся на него Валька Титов едва успевает отодвинуться в сторону.

  Мы переглядываемся. Значит, погода сегодня хорошая. Полковник Бабаков, несмотря на нынешнее наше положение, в которое попали мы трое не без его участия, пользуется нашим уважением. Ещё в двадцать девятом году участвовал он в китайском конфликте, потом на Халхин-Голе и в финской кампании. В начале войны был подбит и в генеральском звании стал командовать военно-воздушным округом где-то в Сибири. Вот уж для чего это был неподходящий человек. За полгода, говорят, при нём так растащили округ, что до сих пор ещё работает там комиссия. А Бабакова — в полковники и командовать нашей школой. Здесь он тоже ничего не видит, и всем хорошо. Вот и нас сейчас не заметил. Но бывает, что-то соскакивает у него. Тогда всё замирает. Три или четыре дня он носится из эскадрильи в эскадрилью, проверяет службы, склады, столовые, рвёт и мечет. Даже караульные посты полковник проверяет с воздуха. В тяжело-моторной авиации ему летать нельзя по ранению. Он садится в «УТ-2» и вдруг нависает над каким-нибудь постом, вынырнув из-за ближней чинары. Сгорбленный, торчит из кабины выше козырька, виражит в пяти метрах от земли и грозит кулаком. Один раз он так и записал в дежурной книге: «При проверке с воздуха обнаружено: в 8.15 часовой у прачечной бросил винтовку и жрал дыню. Трое суток ареста». Какой там — ареста! Тогда ещё «губы» при штабе не было. Капитан Горбунов отбирал у курсанта ремень и выгонял на три дня в сады, в старый город. С условием, чтобы на глаза тут не показывался. Это уже подполковник Щербатов по приезде ввёл настоящую «губу» с караулом и прочим».

  Продолжение повести в следующей публикации.