О романе Андрея Белого Петербург не дописано

Агата Кристи 4
" Ваши превосходительства, высокородия, благородия, граждане!
    
     Что есть Русская Империя наша?

     Русская  Империя наша есть географическое  единство, что значит:  часть
известной планеты. И Русская Империя заключает: во-первых -- великую, малую,
белую  и червонную Русь;  во-вторых --  грузинское,  польское,  казанское  и
астраханское царство;  в-третьих,  она заключает...  Но --  прочая,  прочая,
прочая.

     Русская  Империя   наша  состоит  из   множества  городов:   столичных,
губернских,  уездных, заштатных;  и далее: -- из первопрестольного  града  и
матери градов русских.

     Град первопрестольный -- Москва; и мать градов русских есть Киев.

     Петербург,  или Санкт-Петербург,  или  Питер  (что  -- то же)  подлинно
принадлежит  Российской  Империи.  А  Царьград,  Константиноград  (или,  как
говорят, Константинополь),  принадлежит по  праву наследия. И  о
нем распространяться не будем.

     Распространимся   более  о   Петербурге:   есть   --   Петербург,   или
Санкт-Петербург, или  Питер (что  --  то  же). На основании тех  же суждений
Невский Проспект есть петербургский Проспект.

     Невский  Проспект  обладает   разительным   свойством:  он  состоит  из
пространства  для  циркуляции публики; нумерованные  дома  ограничивают его;
нумерация идет в порядке домов -- и  поиски нужного дома весьма облегчаются.
Невский Проспект, как и всякий проспект, есть публичный проспект;  то  есть:
проспект  для циркуляции  публики  (не  воздуха, например);  образующие  его
боковые границы дома суть --  гм...  да: ...для публики. Невский Проспект по
вечерам  освещается  электричеством. Днем  же  Невский  Проспект  не требует
освещения.

Невский  Проспект  прямолинеен  (говоря  между нами), потому что он  --
европейский   проспект;  всякий  же  европейский  проспект  есть  не  просто
проспект, а (как я уже сказал) проспект европейский, потому что... да...

Потому что Невский Проспект -- прямолинейный проспект.

     Невский Проспект -- немаловажный проспект в сем  не русском --столичном
-- граде. Прочие русские города представляют собой деревянную кучу домишек.

     И разительно от них всех отличается Петербург.

     Если же вы  продолжаете утверждать нелепейшую  легенду -- существование
полуторамиллионного московского  населения --  то  придется  сознаться,  что
столицей будет  Москва,  ибо  только  в  столицах  бывает полуторамиллионное
население;  а в городах же губернских никакого полуторамиллионного населения
нет,  не бывало, не  будет. И согласно нелепой легенде окажется, что столица
не Петербург.

     Если же Петербург не столица, то -- нет Петербурга. Это только кажется,
что он существует.

     Как бы то ни было, Петербург не только нам кажется, но и оказывается --
на  картах:  в  виде двух  друг в друге сидящих  кружков  с черной точкою  в
центре;  и из этой вот математической точки, не имеющей измерения,  заявляет
он  энергично о  том,  что он  -- есть: оттуда, из этой  вот точки,  несется
потоком рой отпечатанной книги; несется из этой невидимой точки стремительно
циркуляр".

Так начинается роман Андрея Белого "Петербург".

Петербург в романе - или сатанинский город, или некое пространство, граничащее с мистическим пространством Сатаны. Черти, как мы дальше увидим, являются в Петербурге как у себя дома.

В процитированном мною "Прологе" Белый пародирует речь преподавателей петербургских университетов, речь петербургских чиновников; в процитированном мною "Прологе" Белый пародирует богословские и эзотерические умозаключения, философские системы. Ни богословие, ни эзотерика, по мнению Белого (и по моему мнению тоже) не может выразить о предмете своего исследования ничего членораздельного. Когда я читала "Петербург" - собственно, главу "Пролог" - мне вспоминалась "Роза Мира" Даниила Андреева. Мне кажется, "Роза Мира" Даниила Андреева - это крик о помощи вконец отчаявшегося человека. Андреев так начитался эзотерических, богословских концепций, что буквально сходит с ума от воспринятой информации. И вот он всю эту информацию излагает в тексте - виртуозном подражании текстам эзотерическим. Тут всё перемешано: и философские различные концепции, и беллетристика, и внезапные фантастические подробности, например, то, какие исторические личности - Андреев вроде бы сам это видел  - попали в рай, а какие- в ад. 

Так и Андрей Белый утомился этой эзотерической шизофренией, и вот, пародирует её в своём "Прологе".

"Как бы то ни было, Петербург не только нам кажется, но и оказывается --
на  картах:  в  виде двух  друг в друге сидящих  кружков  с черной точкою  в
центре;  и из этой вот математической точки, не имеющей измерения,  заявляет
он  энергично о  том,  что он  -- есть: оттуда, из этой  вот точки,  несется
потоком рой отпечатанной книги; несется из этой невидимой точки стремительно
циркуляр". (Андрей Белый "Петербург")

Дьявол, говорит нам богословие, есть абсолютное несуществование - так же, как математическая точка понимается логически, но в реальности не существует. И вот в этой-то, как мы читаем, точке математической происходит некая бурная деятельность; несётся из неё по сатанинскому Петербургу, по необъятной стране, на неизмеримых заснеженных пространствах которой "ведьмы тешатся с чертями в дорожных снеговых столбах" (Александр Блок) - несётся по бесовской необъятной стране из математической точки, от Дьявола, "стремительно циркуляр".

     "Если же вы  продолжаете утверждать нелепейшую  легенду -- существование
полуторамиллионного московского  населения --  то  придется  сознаться,  что
столицей будет  Москва,  ибо  только  в  столицах  бывает полуторамиллионное
население;  а в городах же губернских никакого полуторамиллионного населения
нет,  не бывало, не  будет. И согласно нелепой легенде окажется, что столица
не Петербург.

Если же Петербург не столица, то -- нет Петербурга. Это только кажется,
что он существует". (Андрей Белый "Петербург")

В этой цитате, думается, Москва олицетворяет собою православие, а Петербург - Сатану.

*
Сюжет романа такой. Николай Аполлонович Аблеухов, сын сенатора Аполлона Аполлоновича Аблеухова - человек бесхребетный, легко поддающийся внешнему влиянию, сдающийся под внешним давлением. С отцом у него близких отношений нет, так, "Доброе утро-спокойной ночи". Отец для него, может быть, и не человек, а какая-то чиновничья функция, математическая абстракция. 

"Аблеухова [Аполлона Аполлоновича]  знала  Россия  поотменной пространности  им  произносимых  речей;  эти речи,  не  разрываясь, сверкали и безгромно струили какие-то яды на враждебную партию, в результате чего   предложение  партии  там,  где  следует,  отклонялось.  С водворением   Аблеухова   на    ответственный   пост   департамент   девятый бездействовал.  С департаментом  этим Аполлон  Аполлонович  вел упорную  брань и бумагами и, где нужно, речами,  способствуя ввозу в  Россию американских сноповязалок  (департамент  девятый  за  ввоз не  стоял).  (Андрей Белый "Петербург")

Шапочно знакомый с Николаем Аполлоновичем революционер психологически давит, подавляет Николая Аполлоновича, убедив его заложить бомбу в кабинете отца. Николай Аполлонович закладывает бомбу. Но вдруг, после того, как Николай Аполлонович закладывает бомбу, совсем неожиданно отношения между ним и отцом теплеют, оживают, становятся человеческими. Николай Аполлонович решается убрать бомбу из кабинета отца. Но он забыл, куда это он там в кабинете отца дел злосчастную бомбу, и найти бомбы не может. Бомба взрывается во время отсутствия отца в кабинете. ААполлон Аполлонович всё понимает и в ужасе бежит от сына - сначала по коридору или скажем по улице, наверняка не помню, а потом за границу. Возвратившееся было к жизни, к тёплым отношениям с отцом сердце Николая Аполлоновича разбито. Аполлон же Аполлонович, убежав за границу, не хочет думать о том, что случилось, не хочет этого понимать и, кажется, погружается в некоторый род маразма.

Есть также попутные сюжетные линии и важные для ткани повествования события и герои, всё это разберём ниже.

*
"Аполлон Аполлонович Аблеухов был  весьма почтенного рода: он имел своим
предком Адама. И это не главное: несравненно важнее здесь то, что благородно
рожденный  предок был Сим, то есть сам прародитель  семитских,  хесситских и
краснокожих народностей". (Андрей Белый "Петербург"),

читаем мы в самом начале первой главы романа. Здесь подчёркивается Белым одна из магистральных идей романа: то, что каждый человек - прежде всего человек (имел своим предком Адама - то есть, был человеком). Ни один человек не заслуживает того, чтобы из неких революционных соображений его взорвали. Он человек в первую очередь - не математическая функция, не чиновник.

Впрочем, для светского общества (не революционного, а монархического) - опять же, как и для революционных сил, в человеке важно в первую голову не то, что он человек, а его родословная, его положение в обществе.

Справка о народностях, прародителем которых был предок Аполлона Аполлоновича Сим, опять отсылает нас к историческим, богословским, эзотерическим концепциям. Евангелие от Матфея, например, начинается подробной родословной Христа начиная от Адама. Этот факт имеет концептуальное истолкование, на котором останавливаться не будем, скажем лишь, что это сложная логическая, математическая, эзотерическая концепция. Итак, мы снова видим тут сарказм Белого по поводу мистических концепций, известных ему во множестве.

И далее о том же, для важных в первую голову светскому обществу родословной человека, а не того просто факта, что он человек; о - теперь уже - пространных исторических выкладках, весьма своею сухостью и не применимостью к жизни похожих на богословие:

"Здесь мы сделаем переход к предкам не столь удаленной эпохи.

     Эти   предки   (так   кажется)   проживали  в   киргиз-кайсацкой   орде
3, откуда в  царствование императрицы  Анны Иоанновны4
доблестно   поступил    на   русскую   службу   мирза    Аб-Лай,   прапрадед
сенатора5,  получивший при  христианском  крещении  имя Андрея  и
прозвище  Ухова.  Так   о  сем   выходце   из   недр  монгольского   племени
распространяется  Гербовник  Российской  Империи6.  Для краткости
после был превращен Аб-Лай-Ухов в Аблеухова просто.

     Этот прапрадед, как говорят, оказался истоком рода". (Андрей Белый "Петербург")

Описывается устоявшийся быт, раз навсегда заведённые привычки Аполллона Аполллоновича, прислуга в доме, которая тоже прижилась и обжилась в своём качестве прислуги, привыкла:

   "Серый  лакей  с золотым галуном  пуховкою стряхивал пыль  с письменного
стола; в открытую дверь заглянул колпак повара.
   
 -- "Сам-то, вишь, встал..."

     -- "Обтираются одеколоном, скоро пожалуют к кофию..."

     -- "Утром  почтарь  говорил, будто барину  --  письмецо  из Гишпании: с
гишпанскою маркою".

     -- "Я вам вот что замечу: меньше бы вы в письма-то совали свой нос..."

     -- "Стало быть: Анна Петровна..."

     -- "Ну и -- стало быть..."

     -- "Да я, так себе... Я -- что: ничего..."

     Голова повара вдруг пропала.  Аполлон Аполлонович Аблеухов прошествовал
в кабинет". (Андрей Белый "Петербург")

В раз заведённом, как родословная Аполлона Аполлоновича раз навсегда дана и не изменяется - в раз заведённом, привычном порядке дома надёжность, живая теплота.

Далее читаем мы и штрихи к психологическому портрету Аполлона Аполлоновича. Аполлон Аполлонович рассеян, часто занят своими не имеющими отношения к бытовой жизни мыслями, идеями; Аполлон Аполлонович любит законченную, идеальную форму всего - как, например, богословие и эзотерика пытаются придать идеальную, отточенную форму своим математическим концепциям (но не преуспевают).

"  Лежащий  на  столе карандаш  поразил  внимание  Аполлона  Аполлоновича.
Аполлон   Аполлонович   принял   намерение:  придать   карандашному   острию
отточенность  формы.  Быстро он  подошел  к письменному столу  и  схватил...
пресс-папье, которое  долго  он вертел в  глубокой задумчивости,  прежде чем
сообразить, что в руках у него пресс-папье, а не карандаш.

     Рассеянность проистекала оттого, что в  сей  миг  его  осенила глубокая
дума; и тотчас же, в неурочное время, развернулась она в убегающий мысленный
ход (Аполлон  Аполлонович спешил в Учреждение). В "Дневнике", долженствующем
появиться в год его смерти в повременных изданиях, стало страничкою больше". (Андрей Белый "Петербург")

*
Для консервативного монархического светского общества - для того общественного пространства, в котором так хорошо и привычно прижился Аполлон Аполлонович - важны родословные, ордена и другие знаки отличия; выражаться в этом обществе принято в возвышенном стиле (см. "воссияли лучи бриллиантовых знаков") - и эта подробность, возвышенный стиль выражений, тоже неотъемлемо характеризует то общественное пространство, в котором существует Аполлон Аполлонович:

"Аполлон Аполлонович  Аблеухов  отличался поступками  доблести;  не одна
упала звезда на его  золотом расшитую  грудь:  звезда  Станислава  и Анны, и
даже: даже Белый Орел.

     Лента, носимая им, была синяя лента. А недавно из  лаковой
красной  коробочки   на  обиталище  патриотических   чувств   воссияли  лучи
бриллиантовых знаков, то есть орденский знак: Александра Невского". (Андрей Белый "Петербург")

Часто в ткани своего текста Андрей Белый пользуется инверсиями, это и в повествовании от лица автора создаёт "высокий штиль", которым пользуются люди, вращающиеся в одном кругу с сенатором Аполлоном Аполлоновичем Аблеуховым; вот пример таких многочисленных инверсий:

  "Каково  же было общественное  положение  из небытия  восставшего  здесь
лица?" (Андрей Белый "Петербург")

Жизнь Аполлона Аполлоновича слишком умственна, без-эмоциональна, это ненормально, в этом есть что-то нездоровое, бесовское, может быть.

"Моему сенатору  только  что исполнилось шестьдесят  восемь лет;  и лицо
его, бледное, напоминало  и серое пресс-папье (в минуту торжественную), и --
папье-маше (в час досуга); каменные сенаторские глаза, окруженные
черно-зеленым провалом, в минуты усталости казались синей и громадней". (Андрей Белый "Петербург")

Вообще-то Аполлон Аполлонович сентиментален, но это его понятное человеческое качество совсем теряется в рассудочных концепция, чинах, родословных.

Аполлон Аполлонович удобно прижился, нашёл своё психологическое место в бесовском Петербурге, среди светского общества, составленного, разумеется, из людей, потомков Адама. Но стёрта граница между этим светским обществом и бесами, между бесами и Петербургом. в светском обществе, в Петербурге, бесы легко являются и легко исчезают.   

" А когда распахнулась дверь и струя яркого света из передней упала на лестницу, вскрикнула Маврушка и всплеснула руками:  Софья  Петровна  ничего  не увидела, потому  что  стремительно  она пролетела в квартиру. Маврушка видела: за спиною у  барыни красное, атласное домино протянуло  вперед свою черную  маску, окруженную  снизу густым веером кружев, разумеется, черных же,  так что эти  черные кружева на плечо упали к Софье  Петровне  (хорошо,  что  она  не повернула  головки); красное  домино протянуло  Маврушке  свой  кровавый  рукав,  из  которого  торчала  визитная карточка; и когда пред рукою захлопнулась дверь, то и Софья Петровна увидела у двери  визитную  карточку (пролетела, верно,  в  щель двери);  что же было начертано на визитной той карточке? Череп с костями вместо дворянской короны да еще  модным  шрифтом  набранные слова: "Жду вас в  маскараде  --  там-то, такого-то числа"; и далее подпись: "Красный шут".

     Софья Петровна весь вечер проволновалась ужасно. Кто  мог  нарядиться в
красное домино?  Разумеется,  он, Николай Аполлонович:  ведь  его  она  этим
именем  как-то раз  назвала...  Красный  шут и пришел.

[...]

 Нет -- не  он: не подлец же он,  не  мальчишка!..  Ну,  а  если это сам
красный  шут?  Кто  такой  красный  шут, на  это  она не  могла себе  внятно
ответить: а -- все-таки... И упало сердце: не он.

     Маврушке тут же она приказала  молчать: в маскарад же поехала; и тайком
от кроткого мужа: в первый раз она поехала в маскарад". (Андрей Белый "Петербург")

Прижившийся в привычках своих Аполлон Аполлонович каждый день совершает набор тех же действий, каждый день говорит пламенные речи об американских сноповязалках, каждый день рассказывает те же каламбуры.

 "Камердинер знал уже окончание  каламбура: но об этом он из почтенья  --
молчок". (Андрей Белый "Петрбург")

Возникает в главке "Северо-восток" (главка внутри "Первой главы") первое упоминание об Анне Петровне - о бывшей когда-то у Аблеухова жене, о бывшей когда-то у Аблеухова нормальной человеческой жизни. Потерю этой бывшей когда-то настоящей человеческой жизни замещает Аполлон Аполлонович ежедневными мелкими действиями, привычкою:

"--  "Вот-с,   Аполлон  Аполлонович,  тоже  бывало:  Анна  Петровна  мне
сказывала..."
    
При словах же "Анна Петровна" седой камердинер осекся.
    
     -- "Пальто серое-с?"

     -- "Пальто серое..."

     -- "Полагаю я, что серые и перчатки-с?"

     -- "Нет, перчатки мне замшевые..."" (Андрей Белый "Петербург")

Далее среднее что-то у Аполлона Аполлоновича между бесовской рассудочностью, сентиментальной любовью к идеальному порядку, стариковскою эксцентричностью:

"--   "Потрудитесь,   ваше  высокопревосходительство,  обождать-с:  ведь
перчатки-то у нас в шифоньерке: полка б е -- северо-запад".
 
    Аполлон  Аполлонович  только  раз вошел  в  мелочи  жизни:  он  однажды
проделал  ревизию своему инвентарю; инвентарь был  регистрирован в порядке и
установлена  номенклатура  всех  полок  и  полочек;  появились  полочки  под
литерами: а, б е, ц е;  а четыре стороны полочек приняли обозначение четырех
сторон света 12.

     Уложивши очки  свои,  Аполлон Аполлонович отмечал  у  себя  на  реестре
мелким,  бисерным почерком: очки,  полка --  бе и СВ, то есть северо-восток;
копию  же с  реестра  получил  камердинер,  который и вытвердил  направления
принадлежностей  драгоценного  туалета;  направления  эти   порою  во  время
бессонницы безошибочно он скандировал наизусть". (Андрей Белый "Петербург")

 Дом Аблеуховых наэлектрелизован этими светскими жестами, выражениями "в высоком штиле", родословными, знаками отличия, привычками, рассудочностью:

  "В лакированном  доме  житейские грозы протекали  бесшумно; тем не менее
грозы  житейские  протекали  здесь  гибельно: событьями  не  гремели они; не
блистали  в сердца очистительно стрелами молний; но из хриплого горла струей
ядовитых флюидов вырывали  воздух  они;  и  крутились в сознании  обитателей
мозговые какие-то игры, как густые пары в герметически закупоренных котлах". (Андрей Белый "Петербург")

В этих повседневных привычках, в этой светскости, в этом кажущемся покое - гроза: слишком много концепций, слишком много никогда не прожитого спрессовано в этот идеальный порядок светскости. Не зря поэт Андрей Белый постоянно срывается на поэзию - в именовании главок, например (в поэзии больше страстей бывает спрессовано, чем в прозе). Итак, любопытные названия главок: "Карета пролетела в туман"; "И, увидев, расширились", "Двух бедно одетых курсисточек..."; "Письменный стол там стоял"; "Разночинца он видел", и т.д. В названия главок Белый выносит-выхватывает из текста куски своих строк, не заботясь о том, чтобы, как бывает это обычно в названиях, начать и закончить предложение. Так цитируют не прозу, так цитируют поэзию.

Аполлон Аполлонович прижился в бесовском пространстве, которое символизирует описанный в цитате, приведённой мною ниже, старинный, богатый интерьер. Аполлон Аполлонович сам - часть этого интерьера:

"Со стола  поднялась холодная  длинноногая  бронза;  ламповый  абажур не
сверкал  фиолетово-розовым  тоном,  расписанным  тонко:  секрет этой  краски
девятнадцатый  век  потерял; стекло  потемнело  от времени;  тонкая  роспись
потемнела от времени тоже.
   
Золотые   трюмо  в   оконных  простенках   отовсюду  глотали   гостиную
зеленоватыми  поверхностями  зеркал;  и  вон  то   --  увенчивал   крылышком
золотощекий амурчик; и вон там - золотого венка и лавры, и розаны  прободали
тяжелые  пламена  факелов.  Меж  трюмо  отовсюду  поблескивал  перламутровый
столик.

Аполлон   Аполлонович  распахнул   быстро  дверь,  опираясь  рукой   на
хрустальную,  граненую ручку; по блистающим плитам  паркетиков  застучал его
шаг;  отовсюду  бросились  горки  фарфоровых  безделушек;  безделушечки  эти
вывезли  они из Венеции, он  и  Анна Петровна, тому назад --  тридцать  лет". (Андрей Белый "Петербург")

Была - когда-то - с Анной Петровною - настоящая полная жизнь; и вот от всей той жизни - только безделушечки, только наэлектрелизованный бесовскою светскостью дом.  Всё потерялось, ушло, отошло:

"секрет этой  краски девятнадцатый  век  потерял; стекло  потемнело  от времени;  тонкая  роспись потемнела от времени тоже" (Андрей Белый "Петербург")

"Воспоминания  о туманной  лагуне,  гондоле  и арии,  рыдающей  в  отдалении,
промелькнули некстати так в сенаторской голове... Тотчас же глаза перевел на
рояль  он". (Андрей Белый "Петербург")

"Холодно  было  великолепье  гостиной от  полного  отсутствия  ковриков:
блистали паркеты; если бы солнце  на  миг осветило их, то глаза бы  невольно
зажмурились. Холодно было гостеприимство гостиной.

Но сенатором Аблеуховым оно возводилось в принцип.

Оно  запечатлевалось:  в хозяине, в статуях, в  слугах, даже в тигровом
темном бульдоге, проживающем где-то близ кухни; в этом доме конфузились все,
уступая  место паркету,  картинам и статуям,  улыбаясь, конфузясь  и  глотая
слова: угождали и кланялись, и кидались друг к другу - на гулких этих
паркетах; и ломали холодные пальцы в порыве бесплодных угодливостей." (Андрей Белый "Петербург")

Аполлон Аполлонович получает письмо из-за границы от о сих пор не забытой бывшей жены; Аполлон Аоллонович интересуется у прислуги, как проводит дни его сын, Николай Аполлонович - отец и сын, живя в одном доме, практически не видятся. Но теряется Аполлон Аполлонович, не знает, как справиться с бытовыми вопросами, как и что в них решить, поменять - и все попытки его войти в жизнь семьи, дома, оживить опустевший дом кончаются опять очередным постоянно повторяемым каламбуром:

" Когда   Аполлон  Аполлонович   спускался  в  переднюю,   то  его  седой
камердинер, спускаясь  в переднюю тоже, снизу вверх поглядывал на  почтенные
уши, сжимая в руке табакерку -- подарок министра.
 
    Аполлон Аполлонович остановился на лестнице и подыскивал слово.

     -- "Мм... Послушайте..."

     -- "Ваше высокопревосходительство?"

     Аполлон Аполлонович подыскивал подходящее слово:

     -- "Что вообще -- да -- поделывает... поделывает..."

     -- "?.."

     -- "Николай Аполлонович".

     -- "Ничего себе, Аполлон Аполлонович, здраствуют..."

     -- "А еще?"

     -- "По-прежнему: затворяться изволят и книжки читают".

     -- "И книжки?"

     -- "Потом еще гуляют по комнатам-с..."

     -- "Гуляют -- да, да... И... И? Как?"

     -- "Гуляют... В халате-с!.."

     -- "Читают, гуляют... Так... Дальше?"

     -- "Вчера они поджидали к себе..."

     -- "Поджидали кого?"

     -- "Костюмера..."-- "Какой такой костюмер?"

     -- "Костюмер-с..."

     -- "Гм-гм... Для чего же такого?"
    
     "Я так полагаю, что они поедут на бал..."
         
-- "Ага -- так: поедут на бал..."

     Аполлон  Аполлонович  потер  себе  переносицу:  лицо  его  просветилось
улыбкой и стало вдруг старческим:

     -- "Вы из крестьян?"

     -- "Точно так-с!"

     -- "Ну, так вы -- знаете ли -- барон".

     -- "?"

     -- "Борона у вас есть?"

     -- "Борона была-с у родителя".

     "Ну, вот видите, а еще говорите..."

     Аполлон Аполлонович, взяв цилиндр, прошел в открытую дверь". (Андрей Белый "Петербург")

в следующей приводимой мною выдержке Белый впервые вводит в ткань повествования мотив маскарада (может, и не впервые; Аполлон Аполлонович тоже в своей жизни играет роль Сенатора, Почтенного Старика С наградами; но нижеприводимая мною выдержка, кажется, обращается к теме маскарада более явственно):

" Изморось  поливала  улицы и проспекты, тротуары  и крыши;  низвергалась
холодными струйкам с жестяных желобов.

     Изморось  поливала  прохожих: награждала их гриппами;  вместе с  тонкою
пылью   дождя  инфлуэнцы  и  гриппы  заползали  под  приподнятый   воротник:
гимназиста, студента, чиновника, офицера,  субъекта; и субъект (так сказать,
обыватель)  озирался  тоскливо; и  глядел  на проспект  стерто-серым  лицом;
циркулировал он в  бесконечность проспектов, преодолевал бесконечность,  без
всякого  ропота  --  в  бесконечном  токе таких  же, как он,--  среди  лета,
грохота, трепетанья, пролеток, слушая  издали мелодичный голос автомобильных
рулад и нарастающий гул  желто-красных трамваев (гул потом убывающий снова),
в непрерывном окрике голосистых газетчиков.

Из  одной  бесконечности  убегал  он  в  другую;  и  потом спотыкался о
набережную; здесь приканчивалось все: мелодичный глас автомобильной  рулады,
желто-красный,  трамвай  и всевозможный  субъект; здесь был и край земли,  и
конец бесконечностям". (Андрей Белый "Петербург")

На улицах Петербурга нет людей, есть только маски, социальные роли: Гимназист, Студент, Чиновник, Офицер; а кроме этих Масок с резко заданными ролями ещё какой-то "субъект" - а что "субъект", какой "субъект"? Может быть, чёрт, например:

С детства ряженых я боялась.
Мне всегда почему-то казалось,
что какая-то лишняя тень
Среди них "без лица и названья"
Затесалась.

                Анна Ахматова "Поэма без героя"

 -А всё-таки люди под масками, раз изморось "награждает их гриппами", и "вместе с тонкою пылью дождя инфлуэнцы и гриппы заползают под пиподнятый воротник" - эти "инфлуэнцы и гриппы", думается мне, символизируют повреждающее человеческую психику влияние бесовского города Петербурга; или не бесовского, а стоящего на слишком эфемерной границе между бесовским пространством и пространоством человеческим.

 "Из  одной  бесконечности  убегал  он  в  другую;  и  потом спотыкался о
набережную; здесь приканчивалось все: мелодичный глас автомобильной  рулады,
желто-красный,  трамвай  и всевозможный  субъект; здесь был и край земли,  и
конец бесконечностям.
 
   А там-то,  там-то:  глубина,  зеленоватая муть;  издалка-далека, будто
дальше, чем следует, опустились испуганно и принизились острова; принизились
земли; и принизились здания; казалось -- опустятся воды,  и  хлынет на них в
этот миг: глубина, зеленоватая муть; а над этою зеленоватою мутью в тумане гремел и  дрожал, вон туда убегая, черный, черный  такой Николаевский Мост". (Андрей Белый "Петербург")

Граничат математически, нечеловечески выстроенные проспекты Петербурга с прохожими-масками на этих проспектах - с самОю "глубиною, зеленоватою мутью", полагающую конец всевозможному субъекту.

Аполлон Аполлонович Аблеухов, Действительный Тайный Советник, Сенатор - главный над этими масками-социальными ролями без лиц, занимает привилегированное положение в бесовском Петербурге, Аполлон Аполлонович - та самая маска в некоей математической точке, которая распространяет по бесовскому пространству "стремительный циркуляр":

 " В  это хмурое петербургское утро  распахнулись тяжелые двери роскошного
желтого дома: желтый дом17 окнами выходил на Неву. Бритый лакей с
золотым  галуном на  отворотах  бросился из передней подавать знаки  кучеру.
Серые  в яблоках кони рванулись к подъезду; подкатили карету, на которой был
выведен стародворянский герб: единорог, прободающий рыцаря.
 
   Молодцеватый   квартальный,  проходивший  мимо   крыльца,  поглупел   и
вытянулся  в струну, когда Аполлон Аполлонович  Аблеухов в  сером пальто и в
высоком черном цилиндре с каменным  лицом, напоминающим  пресс-папье, быстро
выбежал из подъезда и еще быстрее вбежал на подножку кареты, на ходу надевая
черную замшевую перчатку". (Андрей Белый "Петербург")

Но теряется Аполлон Аполлонович и в этой своей роли, как во взаимоотношениях с сыном; несёт его куда-то общий поток масок, общее их механическое движение в математически западанном пространстве, и сам он, как обыватель, как любая из масок, "из одной бесконечности убегает в другую":

"Аполлон Аполлонович  Аблеухов бросил мгновенный,  растерянный взгляд на
квартального надзирателя, на карету, на кучера,  на большой черный  мост, на
пространство Невы, где так блекло чертились  туманные,  многотрубные дали, и
откуда испуганно поглядел Васильевский Остров.

 Серый  лакей поспешно  хлопнул каретною  дверцею.  Карета  стремительно
пролетела  в  туман;  и случайный квартальный,  потрясенной  всем  виденным,
долго-долго глядел чрез  плечо в грязноватый туман - туда, куда стремительно
пролетела карета; и вздохнул,  и пошел;  скоро скрылось в тумане и это плечо
квартального, как скрывались в тумане все плечи, все спины, все серые лица и
все черные, мокрые зонты.  "Посмотрел  туда же и  почтенный лакей, посмотрел
направо,  налево, на  мост, на пространство Невы, где  так блекло  чертились
туманные,  многотрубные  дали,  и  откуда  испуганно  поглядел  Васильевский
Остров". (Андрей Белый "Петербург")

"Карета пролетела в туман", так наименована главка, из которой я только что цитировала. Это название снова роднит Аполлона Аполлоновича с обычными жителями Петербурга. Ни жители Петербурга, ни Аполлон Аполлонович не предоставлены сами себе, они подчинены механическому движению по заданной кем-то, чем-то траектории.

 "Изморось  поливала  прохожих: награждала их гриппами;  вместе с  тонкою
пылью   дождя  инфлуэнцы  и  гриппы  заползали  под  приподнятый   воротник:
гимназиста, студента, чиновника, офицера,  субъекта; и субъект (так сказать,
обыватель)  озирался  тоскливо; и  глядел  на проспект  стерто-серым  лицом;
циркулировал он в  бесконечность проспектов, преодолевал бесконечность,  без
всякого  ропота  --  в  бесконечном  токе таких  же, как он [...]" (Андрей Белый "Петербург")

Кем-то, чем-то задана траектория:

— Всё ли спокойно в народе?
— Нет. Император убит.
Кто-то о новой свободе
На площадях говорит.

— Все ли готовы подняться?
— Нет. Каменеют и ждут.
Кто-то велел дожидаться:
Бродят и песни поют.

— Кто же поставлен у власти?
— Власти не хочет народ.
Дремлют гражданские страсти:
Слышно, что кто-то идет.

— Кто ж он, народный смиритель?
— Темен, и зол, и свиреп:
Инок у входа в обитель
Видел его — и ослеп.

Он к неизведанным безднам
Гонит людей, как стада…
Посохом гонит железным…
— Боже! Бежим от Суда!

                Александр Блок

Позже будут описаны революционные силы Петербурга, там тоже, как и в монархическом консервативном обществе, черти, шизофрения.

А пока - пока не достала Аполлона Аполлоновича революция, бесовский безобразный (ошмётки кровавые во все стороны) взрыв кошмарного бесовского круговращения механического, по заданной траектории, людских масс, масок, - пока сравнительно неплохо устроился Аполлон Аполлонович, сравнительно удобно. Настолько удобно устроился он и неплохо, насколько возможно удобно устроиться в системе координат, в которой ты себе не принадлежишь, а принадлежишь механическому, заданному, рассчитанному кем-то, чем-то движению:

   ""Гей, Гей..."
   
 Это покрикивал кучер...

     И карета разбрызгивала во все стороны грязь. Там, где взвесилась только
одна  туманная сырость,  матово  намечался  сперва,  потом  с  неба на землю
спустился   -  грязноватый,  черновато-серый  Исакий°;  намечался  и  вовсе
наметился:  конный  памятник Императора  Николая21; металлический
Император был в форме Лейб-Гвардии; у  подножия  из  тумана  просунулся  и в
туман обратно ушел косматою шапкою николаевский гренадер.

     Карета же пролетела на Невский.

     Аполлон  Аполлонович Аблеухов покачивался на атласных подушках сиденья;
от уличной мрази его отграничили четыре перпендикулярные стенки; так  он был
отделен от протекающих людских  толп, от  тоскливо  мокнущих красных оберток
журнальчиков, продаваемых вон с того перекрестка.

     Планомерность  и  симметрия  успокоили нервы  сенатора, возбужденные  и
неровностью  жизни   домашней,   и   беспомощным   кругом  вращения   нашего
государственного колеса". (Андрей Белый "Петербург")

Аполлон Аполлонович настолько давно и удобно устроился в этом механическом движении по заданной траектории, что даже полюбил математические закономерности этого движения:

"Гармонической простотой отличалися его вкусы.
 
    Более всего он любил прямолинейный  проспект;  этот  проспект напоминал
ему  о течении времени между двух жизненных точек; и еще об  одном: иные все
города представляют собой деревянную кучу домишек, и разительно от них  всех
отличается Петербург.

     Мокрый,  скользкий проспект:  там дома сливалися кубами в  планомерный,
пятиэтажный  ряд;  этот  ряд  отличался  от  линии  жизненной  лишь в  одном
отношении: не было у этого ряда ни конца, ни начала; здесь средина жизненных
странствии носителя  бриллиантовых знаков  оказалась для скольких сановников
окончанием жизненного пути.

     Всякий раз  вдохновение  овладевало душою  сенатора, как  стрелою линию
Невского разрезал его лакированный  куб: там, за окнами,  виднелась  домовая
нумерация;  и шла  циркуляция; там, оттуда --  в ясные  дни издалека-далека,
сверкали слепительно:  золотая  игла,  облака,  луч  багровый  заката;  там,
оттуда, в туманные дни,-- ничего, никого.
    
     А  там  были  --  линии:  Нева, острова". (Андрей Белый "Петербург")

Мировоззренческая война между бесовским монархическим консервативным обществом и бесовскими революционными островами. Удобно устроился аполлон Аполлонович - и физически, и психологически; не хочет Аполлон Аполлонович, чтобы его беспечальная размеченная физическая жизнь, его стройное математическое мировоззрение взорвались, кровавыми ошмётками разлетелись:

"Аполлон Аполлонович  островов  не любил:  население  там  -- фабричное,
грубое;  многотысячный  рой  людской там  бредет  по  утрам  к  многотрубным
заводам; и теперь вот он  знал, что там циркулирует браунинг; и еще кое-что.
Аполлон  Аполлонович  думал:  жители островов причислены  к  народонаселению
Российской  Империи;  всеобщая   перепись  введена  и  у  них;  у  них  есть
нумерованные дома, участки, казенные учреждения; житель острова  -- адвокат,
писатель, рабочий, полицейский чиновник; он  считает  себя  петербуржцем, но
он, обитатель хаоса, угрожает столице Империи в набегающем облаке...
    
Аполлон  Аполлонович  не хотел  думать  далее:  непокойные  острова  --
раздавить,  раздавить!  Приковать  их  к  земле  железом  огромного моста  и
проткнуть во всех направленьях проспектными стрелами..." (Андрей Белый "Петербург")

Призрак Летучего Голландца над Петербургом; Петербург в болотах, на костях построен Петром I, Петербург среди выморочных болот выверен Петром I выморочно-математически:

 "А  там  были  --  линии:  Нева, острова. Верно в  те далекие  дни,  как
вставали  из мшистых болот  и высокие крыши,  и  мачты,  и  шпицы,  проницая
зубцами своими промозглый, зеленоватый туман --

     --  на теневых  своих  парусах  полетел  к  Петербургу  оттуда  Летучий
Голландец из  свинцовых пространств балтийских и немецких морей, чтобы здесь
воздвигнуть обманом свои туманные земли и назвать островами волну набегающих
облаков; адские огоньки  кабачков  двухсотлетие зажигал отсюда Голландец,  а
народ  православный  валил  и  валил в эти  адские  кабачки, разнося  гнилую
заразу...
 
   Поотплывали темные тени. Адские кабачки же остались". (Андрей Белый "Петербург")

В речь от автора вкладывает Белый, думается, оценку революционных островов Аполлоном Аполлоновичем:

 "Поотплывали темные тени. Адские кабачки же остались. С призраком долгие
годы здесь  бражничал православный народ: род ублюдочный пошел с островов --
ни люди, ни тени,-- оседая на грани двух друг другу чуждых миров". (Андрей Белый "Петербург")

Тут далее мечтает, вроде бы, Аполлон Аполлонович, чтобы на каждого обывателя приходилось по дому; но и сомнительно тут же становится: то ли хочет он, чтобы обывателю было где жить, то ли квадратные формы домов совершенно вне бытового своего приложения ему нравятся. Он всё-таки думает об обывателе, обывателю хочет сделать подарок, но непонятно: то ли хочет он подарить каждому обывателю место для жизни, то ли хочет он подарить каждому обывателю по квадрату как умозрительной математической форме, чтобы каждый бы обыватель смотрел бы вот на свой квадрат и радовался:

" И  вот, глядя мечтательно в  ту  бескрайность  туманов, государственный
человек из черного  куба кареты  вдруг расширился  во все стороны и над  ней
воспарил; и  ему захотелось, чтоб вперед пролетела  карета,  чтоб  проспекты
летели   навстречу  --   за  проспектом   проспект,  чтобы  вся  сферическая
поверхность   планеты   оказалась   охваченной,   как   змеиными   кольцами,
черновато-серыми домовыми кубами; чтобы вся,  проспектами притиснутая земля,
в линейном космическом беге пересекла бы необъятность прямолинейным законом;
чтобы сеть параллельных проспектов,
     пересеченная сетью проспектов, в мировые бы ширилась бездны плоскостями
квадратов и кубов: по квадрату на обывателя, чтобы... чтобы...

     После линии всех симметричностей успокаивала его фигура -- квадрат". (Андрей Белый "Петербург")

Аполлон Аполлонович, вообще, неплохой человек. Он не протестует против карикатуры на себя в периодике; он стабильно переводит деньги бросившей его, уехавшей за границу жене, в этой истории с женой приводит он нам на память толстовского Каренина.

Жители островов, живущие в другом ритме, в других траекториях, враждебны Аполлону Аполлоновичу своим диссонансом с его умозрительной математикой:

 " Он,  бывало,   подолгу   предавался   бездумному  созерцанию:  пирамид,
треугольников, параллелепипедов, кубов, трапеций. Беспокойство овладевало им
лишь при созерцании усеченного конуса.

     Зигзагообразной же линии он не мог выносить". (Андрей Белый "Петербург")

И снова мотив маскарада, выраженный ещё более ярко, чем в предыдущий раз:

"Здесь текли одиночки, и пары, и тройки -- четверки; и за котелком  котелок:   котелки,   перья,  фуражки;  фуражки,  фуражки,  перья; треуголка, цилиндр, фуражка; платочек, зонтик, перо". (Андрей Белый "Петербург")

И снова, как и в прошлый раз, маскарад этот находится на границе с небытием:

"Есть бесконечность в бесконечности бегущих проспектов  с бесконечностью
в   бесконечность   бегущих   пересекающихся   теней.   Весь   Петербург  --
бесконечность проспекта, возведенного в энную степень.

     За Петербургом же -- ничего нет". (Андрей Белый "Петербург")

Люди постепенно развоплощаются; сходят в несуществующую в материальной реальности математическую точку. вот уже нет человека, остался от человека некий знак, символ, особо броская деталь облика: "платочек, зонтик, перо". Но вот уже, далее, нет и пера; нет платочка, зонтика: "За Петербургом же -- ничего нет".

Революционные шайки островов - бесы даже в сравнении с Аполлоном Аполлоновичем. аполлон Аполлонович долго выстраивал в бесовском пространстве своё стройное математическое мировоззрение, в котором теперь сравнительно удобно живётся Аполлону Аполлоновичу - так некогда Пётр I строил на болотах математически, рассудочно размеченный, устроенный город. Город Петра - противостояние человеческого рассудка, человеческой воли - болотам; математическое мировоззрение Аполлона Аполлоновича - тоже противостояние человеческого рассудка, человеческой личности бесовскому уничтожению и самоуничтожению всего, сведЕнию предмета, субъекта, всего сначала до маски, ярких характерных черт облика; потом - до не существующей в материальности умозрительной математической точки.

Жители основного Петербурга циркулируют механически по проспектам в виде масок, и маяит им тут за набережной уничтожение, самоуничтожение; маячит всё это и Аполлону Аполлоновичу. Но это самоуничтожение человека в бесовских состояниях психики, в которых удобно со своею математикою устроился Аполлон Аполлонович - это самоуничтожение чистое, без безобразных хлипких, расползающихся грязными пятнами бытовых подробностей. Самоуничтожение это - вроде перехода камикадзе в бессмертие.

"Утром не сразу узнали, что перед людьми открылся остров Цусима. Крейсер, сопровождаемый контрминоносцем «Громкий», направился к берегу. Крен в это время дошел до четырнадцати градусов. Мотыли правой машины работали в воде.

К этому же острову приближалось еще какое-то судно. Вскоре по его позывным узнали, что это был броненосец «Сисой Великий». С него просигналили лучами прожектора: «Прошу принять команду». На это «Владимир Мономах» ответил: «Через час сам пойду ко дну»". (Алексей Новиков-Прибой "Цусима")

Человек - маска - математическая точка, несуществование - таковы сменяющиеся состояния психики в пространстве Аполлон Аполлоновича, в основном Петербурге. Ничего безобразного, мелкого, никаких взрывов и кровавых ошмётков.

Революционные шайки островов своими бытовыми подробностями распада человеческой физики, человеческой психики; своими меленькими ухваточками, ужимочками уничтожают минималистический математический самурайский мир Аполлона Аполлоновича, может быть, страшнее уничтожают, чем взрывая бомбы. Эти революционные шайки не за народ воюют, они уничтожают и уродуют, чтобы уничтожать и уродовать (см. "Бесы" Достоевского) Верховенский-младший в "Бесах" (особенно в экранизации Хотиненко) сам моральный урод, и ему хочется по своему образу и подобию переделать возможно большую часть окружающего его мира.

"Жители островов  поражают  вас какими-то  воровскими ухватками; лица их
зеленей  и бледней  всех  земнородных существ;  в  скважину двери  проникнет
островитянин -- какой-нибудь разночинец: может быть, с усиками; и того гляди
выпросит -- на вооружение фабрично-заводских рабочих; загуторит, зашепчется,
захихикает:  вы  дадите;  и  потом  не  будете  вы  больше  спать по  ночам;
загуторит, зашепчется,  захихикает ваша комната: это он,  житель  острова --
незнакомец с  черными усиками, неуловимый, невидимый, его -- нет как нет; он
уж  -- в губернии; и глядишь  -- загуторят,  зашепчутся там, в пространстве,
уездные дали; загремит, загуторит в уездной дали там -- Россия". (Андрей Белый "Петербург")

Описание местообитания члена революционной шайки, "незнакомца с чёрными усиками" - не только и не столько бытовое, сколько психологическое; вообще весь роман построен на психологии. Аполлон Аполлонович существует среди прекрасных произведений искусства, в высоких, светлых залах, в мраморных лестницах, хоть и нечто инфернальное придаёт этому интерьеру отсутствие в нём эмоциональной жизни. "Незнакомец с чёрными усиками" существует в грязном, безобразном быту:

 "Лестница была,  само  собой  разумеется,  черной,  усеянной  огуречными
корками  и  многократно  ногой  продавленным капустным  листом. Незнакомец с
черными усиками на ней поскользнулся". (Андрей Белый "Петербург")

Понятно, что разночинцы эти живут в бытовом кошмаре; но не обязательно ведь было, давая первую психологическую характеристику "незнакомцу с чёрными усиками" описывать чёрную лестницу с огуречными корками, с капустным листом, на котором незнакомец оскальзывается и чуть не роняет бомбу. Не обязательно было и описывать именно тот момент, когда незнакомец несёт бомбу вниз по чёрной лестнице. Можно было описать заседающий где-то в подполье революционный комитет, радеющий за Россию, за простой народ; можно было радение за простой народ написать главной характеристикой революционной организации, а бомбу описать только конкретным фактом революционной этой деятельности. Но Белый этого не делает. Нет радения за простой народ, никаких нет идей; есть чёрная лестница, капустный лист, бомба.

Белый ничего зря не пишет; и не зря незнакомец с усиками, оскользнувшись на капустном листе, описывает рукою нервный зигзаг, чтобы не уронить бомбу на пол: вспомним: Аполлон Аполлонович не мог выносить зигзагообразной линии.

Встретившийся далее незнакомцу на чёрной лестнице дворник "с перекинутой чрез плечо охапкою осиновых дров" - человек из народа - досадная помеха, чужой человек, только тем характерный, что может он своими дровами задеть за бомбу.

Дальше и вовсе кошмар:

" Когда  знаменательный незнакомец осторожно спустился к выходной  черной
двери,  то  черная  кошка, оказавшаяся  у ног,  фыркнула  и,  задрав  хвост,
пересекла  дон  рогу, роняя  к ногам незнакомца  куриную внутренность;  лицо
моего  незнакомца   передернула  судорога;  голова  же  нервно   закинулась,
обнаружив нежную шею.

     Эти  движения  были свойственны  барышням  доброго  времени,
когда   барышни   этого   времени  начинали  испытывать  жажду:  подтвердить
необычайным  поступком  интересную  бледность  лица,  сообщенную  выпиванием
уксуса и сосанием лимонов.

     И  такие  ж  точно   движенья   отмечают  подчас  молодых,   изнуренных
бессонницей   современников.    Незнакомец   такою   бессонницею    страдал:
прокуренность  его  обиталища  на  то намекала;  и о том же свидетельствовал
синеватый  отлив  нежной  кожи  лица,  -- столь  нежной  кожи, что  не  будь
незнакомец  мой обладателем  усиков, вы  б,  пожалуй, приняли незнакомца  за
переодетую барышню". (Андрей Белый "Петербург")

Этот нежный, субтильный незнакомец с нелепыми, как приклеенными, чёрными усиками, несущий бомбу - собрание кричаще контрастирующих друг с другом черт, разлад, чепуха - многократно мы ещё будем встречать в романе Белого бесовскую чепуху. Этого незнакомца характеризует в общем - непрямое сравнение его с уроненной кошкою к его ногам куриною внутренностью. Дрянь этот незнакомец, грязь, макаберное уродство. Ничего в этом незнакомце нет от народа, от нормального гармоничного целостного дворника с охапкою осиновых дров.

Впрочем, далее видим, что и у незнакомца с чёрными усиками есть свой прекрасный, размеченный логической, эмоциональной идеологией, заботою о народе Петербург - вернее, был Петербург свой у незнакомца когда-то, или что ли мог бы быть (а всё-таки первое наше и Белого впечатление, картинка, описание незнакомца - не идеология, не забота о народе, а: чёрная лестница, капустный лист, бомба).

 "И  вот  незнакомец  --  на  дворике,  четырехугольнике, залитом  сплошь
асфальтом  и  отовсюду  притиснутом пятью  этажами  многооконной  громадины.
Посредине двора были сложены отсыревшие сажени  осиновых дров; и был виден и
отсюда кусок семнадцатой линии, обсвистанной ветром.
 
   Линии!

     Только в вас осталась память петровского Петербурга.

     Параллельные  линии  на болотах некогда провел Петр; линии
те  обросли  то  гранитом,  то  каменным,  а  то  деревянным  забориком.  От
петровских  правильных линий  в  Петербурге следа  не осталось; линия  Петра
превратилась в линию позднейшей эпохи: в екатерининскую округленную линию, в
александровский строй белокаменных колоннад.

     Лишь здесь, меж громадин,  остались  петровские домики; вон бревенчатый
домик;  вон  -- домик зеленый; вот  --  синий, одноэтажный,  с  ярко-красною
вывеской "Столовая". Точно такие вот домики раскидались здесь стародавние времена. Здесь еще,  прямо в нос,  бьют разнообразные запахи: пахнет солью морскою, селедкой, канатами, кожаной курткой и трубкой, и  прибережным брезентом.  Линии! Как они  изменились: как  их  изменили эти суровые дни!

     Незнакомец  припомнил: в  том  вон  окошке того  глянцевитого  домика в
летний вечер июньский  старушка жевала губами; с августа затворилось окошко;
в сентябре принесли глазетовый гроб.

     Он думал,  что жизнь  дорожает и рабочему люду  будет скоро  --  нечего
есть; что  оттуда,  с  моста, вонзается  сюда Петербург  своими проспектными
стрелами с ватагою каменных великанов; ватага та великанов бесстыдно и нагло
скоро уже похоронит на чердаках и в подвалах всю островную бедноту". (Андрей Белый "Петербург")

"Линии! Как они  изменились: как  их  изменили эти суровые дни!"

Участь всякого искреннего душевного движения, всякого смелого, выбивающегося из привычной ежедневной колеи, в которой живёт дворник с охапкой осиновых дров - участь всякого искреннего душевного движения, всякого смелого полёта мысли на бесовских, голодных, фансмагорических островах - превратиться в уродство, в продавленный ногами склизкий капустный лист, бомбу, куриные внутренности.

   "От  себя  же  мы  скажем:  о,  русские  люди, русские  люди!  Вы  толпы
скользящих  теней  с островов  к себе  не пускайте. Бойтесь  островитян! Они
имеют право свободно селиться в Империи: знать для этого чрез летийские воды
к островам перекинуты черные и серые мосты. Разобрать бы их...
   
 Поздно...

     Николаевский Мост  полиция и не думала  разводить; Темные повалили тени
по мосту; между теми тенями и темная повалила по мосту тень незнакомца.  В  руке  у нее равномерно качался не то чтобы маленький, а все же не очень большой узелочек". (Андрей Белый "Петербург")

Незнакомец с усиками ведёт с Аполлоном Аполлоновичем уродующую обоих мистическую, телепатическую войну, эти двое связаны неким инфернальным диалогом, взаимною ненавистью:

"Незнакомец мой с острова Петербург давно ненавидел: там, оттуда вставал
Петербург  в волне облаков; и парили там здания; там над зданиями, казалось,
парил кто-то злобный и темный, чье дыхание  крепко обковывало льдом гранитов
и  камней  некогда  зеленые  и  кудрявые  острова;  кто-то темный,  грозный,
холодный  оттуда,  из  воющего  хаоса,  уставился  каменным  взглядом, бил в
сумасшедшем  парении нетопыриными крыльями; и хлестал  ответственным  словом
островную  бедноту,  выдаваясь  в тумане: черепом  и ушами; так недавно  был
кто-то изображен на обложке журнальчика". (Андрей Белый "Петербург")

Далее, нагнетая обстановку, Белый и физическою встречею сводит незнакомца с чёрными усиками и Аполлона Аполлоновича:

 "Созерцая текущие силуэты -- котелки,  перья, фуражки, фуражки, фуражки,
перья -- Аполлон  Аполлонович уподоблял  их точкам на небосводе; но  одна из
сих точек срываяся с орбиты, с головокружительной
     быстротой  понеслась  на него, принимая  форму  громадного и  багрового
шара, то есть, хочу я сказать:-
     --  созерцая   текущие  силуэты  (фуражки,   фуражки  перья),   Аполлон
Аполлонович из фуражек,  из перьев, из  котелков  увидал с угла пару бешеных
глаз: глаза выражали одно  недопустимое свойство; глаза  узнали сенатора; и,
узнавши,  сбесились;  может  быть,   глаза  поджидали  с  угла;  и,  увидев,
расширились, засветились, блеснули.
    
      Этот бешеный  взгляд  был сознательно брошенным  взглядом и принадлежал
разночинцу  с черными  усиками, в пальто с  поднятым  воротником; углубляясь
впоследствии в  подробности  обстоятельства, Аполлон Аполлонович скорее, чем
вспомнил, сообразил еще нечто: в правой руке  разночинец держал перевязанный
мокрой салфеткой узелок". (Андрей Белый "Петербург")

Незнакомец с чёрными усиками совершенно чужой на проспектах основного Петербурга:

  "и наверное б физиономист, невзначай встретив на улице ту фигуру,
остановился бы изумленный: и потом меж делами вспоминал бы то виденное лицо;
особенность сего выражения заключалась лишь в трудности подвести то лицо под
любую из существующих категорий -- ни в чем более..." (Андрей Белый "Петербург")

И как всегда Аполлоно Аполлонович, столкнувшись с непонятным, с которым неизвестно, что делать, явлением, защищается от произошедшего своей умозрительной математикой; защищается от произошедшего очередным плоским своим каламбуром (вспоминается тут нам Гаев из "Вишнёвого Сада" Чехова со своею обращённою к "многоуважаемому шкафу" речью):

" Аполлон Аполлонович стоял и дышал.
 
    -   "Ваше   высокопревосходительство...   Сядьте-с...   Ишь   ты,   как
задыхаетесь..."

     - "Все-то бегаете, будто маленький мальчик..."

     - "Посидите, ваше высокопревосходительство: отдышитесь..."

     - "Так-то вот-с..."

     - "Может... водицы?"

     Но  лицо  именитого  мужа просветилось,  стало  ребяческим, старческим;
изошло все морщинками:

     -- "А скажите, пожалуйста: кто муж графини?"

     -- "Графини-с?.. А какой, позволю спросить?"

     -- "Нет, просто графини?"

     -- "?"

     "Муж графини -- графин?"

    
     "Хе-хе-хе-с..."

    
     А уму непокорное сердце трепетало и билось; и от этого все кругом было:
тем -- да не тем..." (Андрей Белый "Петербург")

Инфернальным, мистическим образом всё знают прохожие на проспектах Петербурга о намечающейся провокации с бомбой. Всё Петербург знает; и не волнуется Петербург по этому поврду; привычное это течение жизни: бесы, маски, бомбы, набережная, полагающая конец всякому субъекту, куриные внутренности с островов.

Гомонит Петербург, бормочет, превращается своим бормотом осмысленную человеческую речь в бесовскую чепуху:

"-- "Быбы... быбы..."
 
    Так  громыхал мужчина  за столиком:  мужчина  громадных размеров; кусок
желтой семги он запихивал в рот и, давясь,  выкрикивал непонятности. Кажется
он выкрикивал:

     "Вы-бы..."

     Но слышалось:

     -- "Бы-бы..."

     И компания тощих пиджачников начинала визжать:

     -- "А-хха-ха, ха-ха!.."" (Андрей Белый "Петербург")

И снова ненавистные Аполлону Аполлоновичу зигзаги:

 "На стене  красовался зеленый кудреватый  шпинат,  рисовавший  зигзагами
плезиры  петергофской натуры  с  пространствами,  облаками и  с
сахарным куличом в виде стильного павильончика". (Андрей Белый "Петербург")

У Аполлона Аполлоновича своя правда; у незнакомца с чёрными усиками - своя:

  "И  он  думал:  нет,  он  не  думал -- думы  думались сами, расширяясь и
открывая  картину:   брезенты,  канаты,  селедки;  и  набитые  чем-то  кули:
неизмеримость кулей; меж кулями в черную кожу одетый рабочий синеватой рукой
себе  на  спину взваливал куль,  выделяясь отчетливо на  тумане, на  летящих
водных  поверхностях;  и  куль  глухо  упал:  со спины в нагруженную балками
барку; за кулем  -- куль; рабочий же (знакомый рабочий)  стоял  над кулями и
вытаскивал трубочку с пренелепо на ветре плясавшим одежды крылом". (Андрей Белый "Петербург")

Рваными, на середине фразы возникающими, на середине фразы пропадающими диалогами описывает Белый жизнь улиц Петербурга. Рваные эти диалоги слышит вокруг себя незнакомец с чёрными усиками - революционер по кличке Неуловимый. Обрывочные слышит он вокруг себя диалоги; обрывочные, не связанные общею мыслью картины проплывают в его воспалённом предстоящей провокацией, экзальтированном сознании. Не относятся никак к Неуловимому картины окружающего его Петербурга (например, интерьеры кабака). всё это мимо, мимо, всё бестолочь, чепуха:

  "Петербургская улица осенью  проницает весь  организм:  леденит  костный
мозг и щекочет дрогнувший позвоночник;  но как  скоро  с  нее попадешь ты  в
теплое помещение, петербургская улица в жилах течет лихорадкой.  Этой  улицы
свойство испытывал сейчас незнакомец,  войдя в грязненькую переднюю, набитую
туго: черными, синими, серыми, желтыми  пльтами, залихватскими, вислоухими,
кургузыми шапками и всевозможной калошей. Обдавала теплая сырость; в воздухе
повисал белеющий пар: пар блинного запаха". (Андрей Белый "петербург")

Не о бомбе пишет Белый, не о социальных проблемах; пишет он о психологических состояниях своих персонажей и о петербургской макаберной мистике.

" О чем  были думы? Васильевские? Кули  и рабочий?  Да --  конечно: жизнь
дорожает, рабочему нечего есть.

     Почему? Потому что: черным  мостом  туда  вонзается Петербург; мостом и
проспектными стрелами,-- чтоб под  кучами каменных гробов  задавить бедноту;
Петербург  ненавидит  он; над полками проклятыми зданий, восстающими с  того
берега  из  волны облаков,- кто-то маленький воспарял из хаоса  и плавал там
черною точкою: все визжало оттуда и плакало:

     -- "Острова раздавить!.."" (Андрей Белый "Петербург")

Вспомним: в первую очередь нам показано Белым не то, как Аполлон Аполлонович давит острова материально - а как он их давит мистически, всем стройным своим отвлечённо-математическим мировоззрением, всем напряжением своей воли.

Постмодернистское сознание описано Адреем Белым в его романе, а ведь писался роман в самом начале XX века. Постмодернистское сознание у революционера Неуловимого: обрывки диалогов, мыслей мелькают в его уме; а больше всего - некие странные, эмоционально-настроенчески окрашенные зримые картины. По эмоционально-настроенческому принципу компонует в картины впечатления сознание Неуловимого - по эмоционально-настроенческому принципу, не по логическому принципу.

Постмодернистское массовое сознание у всего кишещего разнородною информациею, обрывками диалогов Петербурга.

 Постмодернистское сознание у Аполлона Аполлоновича.

"Аполлон  Аполлонович прицеливался к текущему деловому дню; во мгновение
ока отчетливо пред ним восставали: доклады вчерашнего дня; отчетливо  у себя
на столе  он представил сложенные  бумаги, порядок  их  и  на их бумагах  им
сделанные пометки, форму букв тех пометок, карандаш,  которым с небрежностью
на поля  наносились:  синее "дать ходъ" с хвостиком твердого знака,  красное
"справка" с росчерком на "а".
    
     В  краткий  миг  от департаментской лестницы до дверей кабинета Аполлон
Аполлонович  волею перемещал  центр сознанья; всякая мозговая игра отступала
на  край поля зрения,  как  вон  те белесоватые разводы на  белом фоне обой:
кучечка из параллельно положенных  дел  перемещалась  в центр того поля, как
вот только что в центр этот упадавший портрет". (Андрей Белый "Петербург")

Останавливается внимание Аполлона Аполлоновича на пометках в бумагах, на "форме букв тех пометок", на цвете чернил; всё соединено в сознании Аполлонона Аполлоновича в общую настроенческую картинку, соединяется в этой картинке перемены в мыслях Аполлона Аполлоновича с "белесоватыми разводами на белом фоне обой"; и вдруг - портрет падает, а зачем портрет, чей портрет? Какую дальнейшую линию мысли сообщит "упадавший портрет" Аполлону Аполлоновичу? А вот какую: тут вспыхивает в сознании Аполлона Аполлоновича строка из пушкинского:

Вы помните, как наш Агамемнон
Из пленного Парижа к нам примчался.
Какой восторг тогда пред ним раздался!
Как был велик, как был прекрасен он,
Народов друг, спаситель их свободы!
Вы помните - как оживились вдруг
Сии сады, сии живые воды,
Где проводил он славный свой досуг.

И нет его - и Русь оставил он,
Взнесенну им над миром изумленным,
И на скале изгнанником забвенным,
Всему чужой, угас Наполеон.

                А.С.Пушкин

Чей же портрет? Сенатора? Аполлона Аполлоновича? Наполеона? Александра II? Нет: Вячеслава Константиновича Плеве, консерватора, Наполеона (или победителя Наполеона, что то же: спор Личности, воли, ума со всем окружающим миром) , который, как выдаёт нам Сеть, "Уча­ст­во­вал в раз­ра­бот­ке «По­ло­же­ния о ме­рах к ох­ра­не­нию государственного по­ряд­ка и об­щественного спо­кой­ст­вия»".

Плеве в своём роде поэт, Поэт стройного, математического Петербурга Аполлона Аполлоновича, не зря далее приходит в сознание Аполлона Аполлоновича ещё цитата из Пушкина - из стихотворения, которое приведём здесь полностью:

Чем чаще празднует лицей
Свою святую годовщину,
Тем робче старый круг друзей
В семью стесняется едину,
Тем реже он; тем праздник наш
В своем веселии мрачнее;
Тем глуше звон заздравных чаш
И наши песни тем грустнее.

Так дуновенья бурь земных
И нас нечаянно касались,
И мы средь пиршеств молодых
Душою часто омрачались;
Мы возмужали; рок судил
И нам житейски испытанья,
И смерти дух средь нас ходил
И назначал свои закланья.

Шесть мест упраздненных стоят,
Шести друзей не узрим боле,
Они разбросанные спят —
Кто здесь, кто там на ратном поле,
Кто дома, кто в земле чужой,
Кого недуг, кого печали
Свели во мрак земли сырой,
И надо всеми мы рыдали.

И мнится, очередь за мной,
Зовет меня мой Дельвиг милый,
Товарищ юности живой,
Товарищ юности унылой,
Товарищ песен молодых,
Пиров и чистых помышлений,
Туда, в толпу теней родных
Навек от нас утекший гений.

Тесней, о милые друзья,
Тесней наш верный круг составим,
Почившим песнь окончил я,
Живых надеждою поздравим,
Надеждой некогда опять
В пиру лицейском очутиться,
Всех остальных еще обнять
И новых жертв уж не страшиться.

                А.С.Пушкин

Петербург на грани; Петербург охвачен уже революцией с островов; бурлит Петербург обрывками речей о том, что собираются, мол, устроить провокацию - бросить бомбу в Аблеухова. Для Петербурга органично уже воспринять эту информацию, вариться в ней, нимало против неё не возмущаться.

"Вячеслав Константинович фон Плеве был убит эсером, студентом Егором Созоновым, бросившим бомбу в его карету". (из Сети) Убиты Плеве, упадает его портрет, и мнится, что далее очередь за ним, Аполлоном Аполлоновичем.

 " А -- портрет? То есть: --

     И нет его -- и Русь оставил он...

     Кто он?  Сенатор?  Аполлон Аполлонович Аблеухов?  Да  нет же:  Вячеслав
Константинович... А он, Аполлон Аполлонович?

     И мнится -- очередь за мной,
     Зовет меня мой Дельвиг милый...

     Очередь-- очередь: по очереди --

     И над землей сошлися новы тучи
     И ураган их...

     Праздная мозговая игра!" (Андрей Белый "Петербург")

Повторяется в этой главке дважды в описании Аполлона Аполлоновича эпитет "прицеливаться", и даже весь оборот "прицеливаться к текущему деловому дню":

"Аполлон  Аполлонович прицеливался к текущему деловому дню [...]". (Андрей Белый "Петербург")

 "Кучка бумаг выскочила на поверхность: Аполлон Аполлонович, прицелившись
к текущему деловому дню, обратился к чиновнику [...]" (Андрей Белый "Петербург")

Текущий деловой день представляет собою бумаги для ставящихся на них карандашом резолюций; сам же этот карандаш - Аполлон Аполлонович Аблеухов.

Всё подчиняется Аполлону Аполлоновичу в его кабинете, в его стройном математическом Петербурге, в строе его сознания. Физиология, ощущения Аполлона Аполлоновича все стройно и безотказно работают на общую картину, на умозрительную его математику, являющуюся его духовным измерением (из христианства нам известна концепция, что высшее в человеке - Дух (Дух обязан быть иерархически подчинённым Богу, но в случае с Аполлоном Аполлоновичем это сомнительно), Духу подчиняется Душа - эмоции, некие непосредственно не связанные с материальным ощущения; Душе подчинена Плоть). Дух Аполлона Аполлоновича, как это и полагается, совершенно подчинил его Душу и Плоть:

"  -- "Потрудитесь, Герман Германович, приготовить  мне дело -- то  самое,
как его..."
 
    -- "Дело дьякона  Зракова  с приложением  вещественных  доказательств в
виде клока бороды?"

     -- "Нет, не это..."

     -- "Помещика Пузова, за номером?.."

     -- "Нет: дело об Ухтомских Ухабах..."" (Андрей Белый "Петербург")

Всё в Аполлоне Аполлоновиче подчиняется стройной, строгой его математике... Всё, да не всё:

 "Только что он хотел открыть дверь, ведущую в кабинет, как  он  вспомнил
(он было и  вовсе забыл): да, да -- глаза: расширились, удивились, сбесились
--  глаза разночинца... И зачем, зачем  был зигзаг  руки?.. Пренеприятный. И
разночинца  он как будто бы видел  --  где-то, когда-то: может быть,  нигде,
никогда..." (Андрей Белый "Петербург")

И вспоминает тут Аполлон Аполлонович - так же важно для завязки сюжета, как спускавшийся с неким хрупким узелком в руках по чёрной лестнице незнакомецнец с чёрными усиками - вспоминает тут Аполлон Аполлонович, что дома у себя видел он однажды и этого разночинца, и его бесноватые глаза.

 " Помнит:  как-то  спускался  он  с лестницы,  отправляясь на  Выход;  на
лестнице  Николай  Аполлонович, перегнувшийся чрез перила,  с кем-то  весело
разговаривал: о знакомствах Николая Аполлоновича государственный  человек не
считал себя вправе осведомляться;  чувство такта естественно тогда  помешало
ему спросить напрямик:
 
   -- "А скажи-ка мне, Коленька,  кто такое  это  тебя посещает,  голубчик
мой?"

     Николай Аполлонович опустил бы глаза:

     -- "Да так себе, папаша: меня посещают..."

     Разговор и прервался бы". (Андрей Белый "Петербург")

Вспомнив, где и как видел он разночинца, уместив явление разночинца в своей стройной логической системе, Аполлон Аполлонович успокаивается и весь уходит в бумаги.

*

Пишу исследование "с листа", пишу то, что слышу в обрывочном говоре Петербурга, то, что вижу в плывущих в сознании одна за одной картинах Петербурга Андрея Белого. Только изредка заглядываю в примечания. А в примечаниях-то - самая соль: роман Белого - отрывок разговора, сменяющих друг друга кадров фильма, и каждый кадр с середины начат и на середине обрывается. Реплики в романе помечены примечаниями: реплики-ответы на то, чем бурлила образованная часть Петербурга времени Белого.

      "Мозговая  игра  носителя  бриллиантовых  знаков  отличалась  странными,
весьма  странными,  чрезвычайно  странными свойствами39: черепная
коробка  его становилася чревом мысленных образов, воплощавшихся тотчас же в
этот призрачный мир.
    
      Приняв во внимание это странное, весьма странное, чрезвычайно  странное
обстоятельство,  лучше бы Аполлон  Аполлонович не откидывал от себя ни одной
праздной мысли, продолжая и праздные мысли носить в своей голове: ибо каждая
праздная  мысль   развивалась  упорно   в  пространственно-временной  образ,
продолжая  свои --  теперь  уже бесконтрольные  --  действия вне сенаторской
головы". (Андрей Белый "Петербург")

Может быть, и весь этот Петербург примечтался только то ли Белому, то ли Аполлону Аполлоновичу, то ли вместе обоим.

       "Аполлон  Аполлонович был в  известном  смысле  как  Зевс: из его головы
вытекали боги, богини и гении. Мы уже видели: один такой гений (незнакомец
с  черными!  усиками), возникая  как образ, забытийствовал далее прямо уже в
желтоватых невских пространствах, утверждая, что вышел он --  из них именно:
не из сенаторской головы; праздные мысли оказались и у  этого незнакомца;  и
те праздные мысли обладали все теми же свойствами.

     Убегали  и  упрочнялись. И одна  такая  бежавшая  мысль незнакомца была
мыслью  о  том,  что  он,  незнакомец, существует действительно; эта мысль с
Невского забежала  обратно в сенаторский мозг и там упрочила сознание, будто
самое бытие незнакомца в голове этой -- иллюзорное бытие.
   
     Так круг замкнулся". (Андрей Белый "Петербург")

*
" Лакей поднимался по лестнице; страдал он одышкою, не в нем теперь дело,
а  в... лестнице:  прекрасная лестница!  На ней же  --  ступени: мягкие, как
мозговые извилины. Но не успеет автор читателю описать ту самую лестницу, по
которой  не раз поднимались  министры (он  ее  опишет  потом), потому что --
лакей уже в зале...

     И   опять-таки  --  зала:  прекрасная!  Окна  и  стены:  стены  немного
холодные... Но лакей был в гостиной (гостиную видели мы)". (Андрей Белый "Петербург")

Что-то не то в духовно-душевном строе Аполлона Аоллоновича. Опять перед нами описание лестницы, как уже описывалась страшная чёрная лестница, на которой впервые нашли мы в романе незнакомца с чёрными усиками, с глазами бесноватыми, разночинца-революционера по кличке Неуловимый. Помнится, особенно нас потрясла, в том числе, куриная внутренность, оброненная кошкою к ногам революционера (а ведь, по гоголевской традиции, которой придерживается Белый, описание окружающего пространства дают нам картинкою психологию описываемого персонажа). Вот и в доме сенатора лестница, прекрасная лестница, НО - не вполне прекрасная: ступени лестницы мягкие, как мозговые извилины; опять физиологическое сравнение - хоть, может быть, и не столь кошмарное, как оброненная кошкою куриная внутренность. Неноррмально это, когда ступени лестницы мягкие, как мозговые извилины. Не вполне действует в духовном строе Аполлона Аполлоновича иерархия Дух-Душа-Плоть. Какой-то разлад, распад, опухоль душевная в том, что с мягкостью мозговых извилин сравнивается мягкость ступеней лестницы; и даже если воля Аполлона Аполлоновича, его холодная умозрительная математика полностью тиранически подчиняет себе весь душевный строй (такая воля-тиран и сама по себе отклонение, Бог поставил человека быть рачительным хозяином над материальным - рачительным, вдумчивым хозяином, а не тираном); даже если примем мы как норму тираническое подчинение воле - всй остальной психики, то даже и это ненормальное подчинение выражено не вполне, раз прорывается физиология (помимо математики стройно прекрасной) в такое сравнение с лестницей, в каком сравнении ей не место.

Впрочем, Аполллон Аполлонович мечтательно живёт в мире умозрительной математики, в мире поэзии Пушкина, в мире легенд Эллады, и мелочей не замечает вокруг себя; не замечает он как мелочи и своего духовно-душевного разлада (и, может быть, правильно делает. Есть в православии такое понятие, как угодное Дьяволу покаяние. Оно совершенно различно с покаянием, угодным Богу. Угодное Богу покаяние - раз навсегда осознать, что то-то и то-то сделано неправильно, и начать даже насильно, даже против своих побуждений, упорно делать противоположные греху вещи, нарабатывая в этом привычку. (Грех меняет сознание человека, становится исходным пунктом всё умножающихся, всё набирающих инерцию таких же греховных действий. Грех и инерция греха уничтожаются в сознании человека церковным покаянием, а после покаяния - причастием.) И совсем иное дело - покаяние, угодное Дьяволу. В угодном Дьяволу покаянии человек концентрируется на своём грехе, разбирает его во всё более мелких психологических подробностях, вязнет в этих подробностях, начинает духовно-душевно разлагаться. Аполлон Аполлонович угодного Дьяволу покаяния не совершает; а если не совершает он и покаяния угодного Богу, то ведь с Богом всё не так просто, как с Дьяволом. Ни священничество, ни старцы никакие не могут изъяснить внятно, какой такой Бог, какое покаяние и в чём же, наконец-то, Аполлон Аполлонович грешен. Пожалуй, грешен он хотя бы в том, что не полностью подчинил себя тиранической своей воле - но никто не помогает, нет вокруг Бога, чтобы волю Аполлона Аполлоновича поддержать; тем более, чтобы сделать Аполлона Аполлоновича хозяином своих Души и Плоти, и не тираном над ними.)

Не совершает аполлон Аполлонович покаяния, угодного Дьяволу. На что бы ни похожи ступени лестницы - всё мимо, всё пустое, а просто: прекрасная лестница:

    "Мы  окинули прекрасное  обиталище, руководствуясь общим признаком, коим
сенатор привык наделять все предметы.
    
     Так: -
    
     в кои веки попав на цветущее лоно природы, Аполлон Аполлонович видел то же и здесь, что и мы; то есть: видел он - цветущее лоно природы;  но для  нас это лоно распадалось  мгновенно  на  признаки: на фиалки,  на  лютики,  одуванчики  и гвоздики;  но  сенатор  отдельности  эти возводил вновь к единству. Мы сказали б конечно:

     - "Вот лютик!"

     - "Вот незабудочка..."

     Аполлон Аполлонович говорил и просто, и кратко:

     - "Цветы..."

     - "Цветок..." (Андрей Белый "Петербург");

тут ещё примешивается стариковская причуда, сентиментальность:

"Между  нами  будь  сказано: Аполлон  Аполлонович  все  цветы  одинаково
почему-то считал колокольчиками..." (Андрей Белый "Петербург")

Болен Аполлон Аполлонович, и духовно-душевно, и физически:

"    За  захлопнутой  дверью  не оказалось гостиной:  оказались...  мозговые
пространства:  извилины,  серое  и  белое  вещество,  шишковидная  железа; а
тяжелые  стены, состоявшие из  искристых  брызг  (обусловленных приливом),--
голые  стены  были  только  свинцовым   и  болевым  :  ощущением:
затылочной,  лобной, височных  и темянных  костей,  принадлежащих почтенному
черепу.

     Дом  --  каменная  громада  --  не домом  был;  каменная  громада  была
Сенаторской  Головой:  Аполлон  Аполлонович  сидел  за  столом,  над делами,
удрученный мигренью, с ощущением, будто его  голова в шесть раз  больше, чем
следует, и в двенадцать раз тяжелее, чем следует". (Андрей Белый "Петербург")

И Петербург, который весь, может быть, только голова Аполлона Аполлоновича, только его мечтание - Петербург тоже болен.

Рассматривается Белым болезненное состояние Аполлона Аполлоновича; рассматривается Белым болезненное состояние Петербурга.

Не все "подчинённые Аполлону Аполлоновичу чиновники" - не все чувства и мысли Аполлона Аполлоновича слушаются его воли; вот среди "чиновников" какой-то появляется "незнакомец" - незнакомец с чёрными усиками:

     "Петербургские  улицы  обладают несомненнейшим  свойством: превращают  в
тени прохожих; тени же петербургские улицы превращают в людей.

     Это видели мы на примере с таинственным незнакомцем.

     Он, возникши, как мысль, в  сенаторской голове, почему-то связался и  с
собственным  сенаторским домом; там  всплыл он  в  памяти;  более  же  всего
упрочнился  он на проспекте,  непосредственно  следуя за  сенатором  в нашем
скромном рассказе". (Андрей Белый "Петербург")

До пресловутого слова "вдруг" духовно-душевный разлад не проявляется в человеке; но вот "вдруг" взрывается что-то в сознании, и - беда:

 "От перекрестка до  ресторанчика на Миллионной описали  мы
путь  незнакомца; описали мы, далее, самое сидение в ресторанчике
до пресловутого слова "вдруг", которым все прервалось: вдруг с незнакомцем
случилось там что-то; какое-то неприятное ощущение посетило его". (Андрей Белый "Петербург")

 "Обследуем  теперь его  душу;  но  прежде  обследуем  ресторанчик;  даже
окрестности ресторанчика; на то есть у нас основание; ведь если мы, автор, с
педантичною точностью отмечаем  путь  первого  встречного, то  читатель  нам
верит: поступок наш оправдается в будущем. В нами  взятом естественном сыске
предвосхитили мы лишь  желание  сенатора  Аблеухова,  чтобы агент  охранного
отделения неуклонно бы следовал по стопам незнакомца; славный сенатор и  сам
бы взялся за телефонную трубку, чтоб посредством ее передать, куда  следует,
свою мысль;  к счастию  для себя, он не знал обиталища  незнакомца (а  мы же
обиталище знаем).  Мы идем  навстречу  сенатору; и пока легкомысленный агент
бездействует в своем отделении, этим агентом будем мы". (Андрей Белый "Петербург")

Собирает Аполлон Аполлонович свои душевные, духовные, волевые силы, отправляет их следить за "незнакомцем", предупреждая всякие "вдруг", доискиваясь, что за "незнакомец", и что теперь делать. Но легкомысленный "агент" бездействует, не подчиняется воле... Не знает Аполлон Аполлонович, к счастию для себя, обиталища "незнакомца"; не знает подробностей душевно-духовной порчи, которая в сознании завелась: не совершает угодного Дьяволу покаяния.

Далее уже Белый, кажется, от сознания Аполлона Аполлоновича переходит уже и к наводнённому шпионами Петербургу - но и сознание Аполлона Аполлоновича продолжает описывать. Уродливы "агенты" Аполлона Аполллоновича, Аполлон Аполлонович болен:

 "Позвольте, позвольте...

     Не попали ли мы сами впросак?  Ну, какой в самом деле мы агент? Агент -
есть.  И  не дремлет он,  ей-богу, не  дремлет. Роль наша оказалась праздною
ролью.

     Когда незнакомец исчез в  дверях  ресторанчика и  нас  охватило желание
туда воспоследовать  тоже, мы  обернулись  и увидели  два  силуэта, медленно
пересекавших  туман;  один  из двух  силуэтов  был довольно  толст и  высок,
явственно  выделяясь  сложением;  но  лица  силуэта  мы  не могли  разобрать
(силуэты лиц  не имеют); все же мы разглядели: новый, шелковый,  распущенный
зонт, ослепительно блещущие калоши да полукотиковую шапку с наушниками.

     Паршивенькая  фигурка   низкорослого  господинчика  составляла  главное
содержание силуэта  второго; лицо силуэта  было  достаточно  видно:  но лица
также мы не  успели увидеть, ибо мы удивились огромности его бородавки:  так
лицевую  субстанцию заслонила от  нас нахальная акциденция42 (как
подобает ей действовать в этом мире теней).

     Сделав  вид,  что  глядим в  облака,  пропустили мы темную  пару,  пред
ресторанною дверью та темная  пара остановилась  и сказала несколько слов на
человеческом языке.

     "Гм?"

     "Здесь..."

     "Так  я  и думал: меры  приняты; это  на случай,  если бы вы его мне не
показали у моста".

     "А какие вы приняли меры?..."

     "Да я там, в ресторанчике, посадил человека.

     -- "Ах, напрасно вы принимаете меры! Я же вам говорил, говорил: сто раз
говорил..."

     -- "Простите, это я из усердия..."

     -- "Вы бы прежде посоветовались со мной... Ваши меры прекрасны..."

     -- "Сами же вы говорите..."

     -- "Да, но ваши прекрасные меры..."

     -- "Гм..."

     -- "Что?.. Ваши прекрасные меры -- перепутают все..."" (Андрей Белый "Петербург")

Сам же этот "агент" в сознании Аполлона Аполлоновича - и есть бесноватый незнакомец с чёрными усиками, от "агента"-то и произойдёт однажды "вдруг":

" -- "А то брали бы жалованье..."
     --  "Жалованье! Я  служу  не  за жалованье: я артист,  понимаете  ли,--
артист!"" (Андрей Белый "Петербург")

Станет этот агент - реалистический то есть, материальный - бросать в тюрьмы; станет пытать; наводнит Россию коверкающим душу доносительством, двурушничеством, тайною слежкою; самого Аполлона Аполлоновича превратит в того же бесноватого с усиками.

 "Жители островов  поражают  вас какими-то  воровскими ухватками; лица их
зеленей  и бледней  всех  земнородных существ;  в  скважину двери  проникнет
островитянин -- какой-нибудь разночинец: может быть, с усиками; и того гляди
выпросит -- на вооружение фабрично-заводских рабочих; загуторит, зашепчется,
захихикает:  вы  дадите;  и  потом  не  будете  вы  больше  спать по  ночам;
загуторит, зашепчется,  захихикает ваша комната: это он,  житель  острова --
незнакомец с  черными усиками, неуловимый, невидимый, его -- нет как нет; он
уж  -- в губернии; и глядишь  -- загуторят,  зашепчутся там, в пространстве,
уездные дали; загремит, загуторит в уездной дали там -- Россия". (Андрей Белый "Петербург")

*
Я, комментируя, заново перечитываю забытый уже было роман; и с радостью я только что обнаружила, что проскользнувшее выше у Белого "вдруг" мною было отмечено не напрасно; далее Белый посвящает этому "вдруг" обширное лирическое отступление:

  "Читатель!

     "В д р у г"  знакомы тебе. Почему же, как  страус, ты прячешь  голову в
перья при  приближении рокового и неотвратного "вдруг ?" Заговори с  тобою о
"в д р у г" посторонний, ты скажешь, наверное:

     -- "Милостивый государь, извините меня:  вы,  должно  быть, отъявленный
декадент".

     И меня, наверное, уличишь в декадентстве.

     Ты  и  сейчас  предо  мною, как  страус; но тщетно  ты  прячешься -- ты
прекрасно меня понимаешь; понимаешь ты и неотвратимое "в д р у г".

     Слушай же...
    
     Твое "в д р у г" крадется за твоею спиной, иногда  же оно  предшествует
твоему появлению  в комнате; в первом случае ты обеспокоен  ужасно:  в спине
развивается неприятное ощущение,  будто в спину твою,  как в открытую дверь,
повалилась ватага невидимых; ты обертываешься и просишь хозяйку:

     --  "Сударыня,  не позволите ли закрыть дверь; у  меня  особое  нервное
ощущение: я спиною терпеть не могу сидеть к открытым дверям".

     Ты смеешься, она смеется.

     Иногда же при входе в гостиную тебя встретят всеобщим:

     -- "А мы только что вас поминали..."

     И ты отвечаешь:

     -- "Это, верно, сердце сердцу подало весть".

     Все смеются. Ты тоже смеешься: будто не было тут "в д р у г".

     Иногда же чуждое "в д р  у г" поглядит на тебя из-за плеч  собеседника,
пожелая снюхаться  с "вдруг"  твоим  собственным.  Меж  тобою и собеседником
что-то  такое пройдет, отчего  ты вдруг  запорхаешь  глазами,  собеседник же
станет суше. Он чего-то потом тебе во всю жизнь не простит.

     Твое "в д р у г" кормится твоею мозговою игрою; гнусности твоих мыслей,
как  пес, оно  пожирает охотно;  распухает  оно, таешь  ты,  как свеча; если
гнусны твои мысли и  трепет  овладевает тобою, то  "в д  р у г", обожравшись
всеми  видами гнусностей, как откормленный,  но невидимый  пес,  всюду  тебе
начинает  предшествовать, вызывая у  постороннего  наблюдателя  впечатление,
будто  ты  занавешен от  взора  черным,  взору  невидимым  облаком: это есть
косматое "в д  р  у  г", верный твой  домовой [...]" (Андрей Белый "Петербург")

*
-И, в самом деле, как и было нами предсказано - ситуация-перевёртыш, когда Аполлон Аполлонович сам превращается в незнакомца с чёрными усиками (от этих-то превращений незнакомец наш и неуловим, что явствует из его клички): "агент" Аполлона Аполлоновича, посланный следить за незнакомцем - артист, не берущий жалованья - оказывается двойным агентом, и такая это дрянь, что самого незнакомца от приближения этого "артиста" пробирает каким-то бесовским трепетом:

" Мы  оставили  в ресторанчике  незнакомца.  Вдруг  незнакомец  обернулся
стремительно;  ему  показалось,   что   некая  гадкая  слизь,  проникая   за
воротничок, потекла по его позвоночнику. Но когда обернулся он, за спиною не
было никого:  мрачно как-то  зияла  дверь  ресторанного  входа; и оттуда, из
двери, повалило невидимое.

     Тут он  сообразил:  по  лестнице  поднималась, конечно,  им поджидаемая
особа; вот-вот войдет; но она не входила; в дверях не было никого.
    
     А когда  незнакомец мой отвернулся от двери, то в дверь вошел тотчас же
неприятный  толстяк;  и,  идя   к   незнакомцу,  поскрипывал  он  половицею;
желтоватое, бритое, чуть-чуть наклоненное набок лицо плавно  плавало в своем
собственном втором подбородке; и притом лицо лоснилось.

     Тут незнакомец  мой обернулся и вздрогнул: особа  дружески помахала ему
полукотиковой шапкой с наушниками:

     -- "Александр Иванович..."

     -- "Липпанченко!"

     -- "Я - самый..."

     -- "Липпанченко, вы меня заставляете ждать".

     Шейный  воротничок у особы  был  повязан галстухом  -  атласно-красным,
кричащим и заколотым  крупным  стразом,  полосатая темно-желтая
пара облекала особу; а на желтых ботинках поблескивал блистательный лак.

     Заняв место за столиком незнакомца, особа довольно воскликнула:

     -- "Кофейник... И --  послушайте -- коньяку: там бутылка моя у меня  --
на имя записана".

     И кругом раздавалось:

     -- "Ты-то пил со мной?"

     -- "Пил..."

     -- "Ел?.."

-- "Ел..."

     -- "И какая же ты, с позволения сказать, свинья..."" (Андрей Белый "Петербург")

И снова натуралистическая, физиологическая подробность облика Липанченко:

 "Губы  Липпанченко  продолжали  дрожать:  губы  Липпанченко   напоминали
кусочки на  ломтики нарезанной семги  --  не  желто-красной, а маслянистой и
желтой семгу такую, наверное, ты едал на блинах в небогатом семействе)". (Андрей Белый "Петербург")

Ненавидит революционер-террорист своего подельника:

"-- "Ведь  еще лишь  движенье (положи я  только  локоть),  ведь могла бы
быть... катастрофа..."

     И с особою бережливостью переложила особа узелочек на стул.

     -- "Ну да, было бы с нами с обоими..." -- неприятно сострил незнакомец.
-- "Были бы оба мы..."

     Видимо, он наслаждался смущеньем особы, которую -- от себя скажем мы --
ненавидел он". (Андрей Белый "Петербург")

*
"Темно-желтая  пара Липпанченки  напомнила незнакомцу темно-желтый  цвет
обой его  обиталища  на  Васильевском Острове --  цвет,  с которым связалась
бессонница и весенних, белых, и сентябрьских, мрачных, ночей; и,

     должно быть, та злая бессонница вдруг в памяти ему вызвала одно роковое
лицо с узкими, монгольскими глазками; то лицо на него многократно глядело  с
куска его желтых  обой. Исследуя днем это место, незнакомец усматривал  лишь
сырое  пятно,  по   которому  проползала  мокрица.  Чтоб  отвлечь  себя   от
воспоминаний  об  измучившей  его  галлюцинации,   незнакомец  мой  закурил,
неожиданно для себя став болтливым:
 
    "Прислушайтесь к шуму..."

     "Да, изрядно шумят".
    
"Звук шума на "и", но слышится "ы"..."" (Андрей Белый "Петербург")

"[...] решающее  событие русско-японской  войны -- взятие японцами  крепости   Порт-Артур.  Белый  воспринимал   эти  события  в  духе апокалиптического  миросозерцания  позднего  Вл.  Соловьева,   как  знамение "панмонголизма"". (Андрей Белый "Петербург" "Примечания")

Я незнакома с философией Владимира Соловьёва, ни позднего, ни раннего. Но мотив этого "понмонголизма" будет часто встречаться нам в романе Андрея Белого. Я для себя этот мотив поняла так, что у монгольских завоевателей, у Орды, была другая вера, другая нравственность, отличная от веры и нравственности христианской. Главное в этой нравственности орды была военная сила, а не мирное сосуществование русских, христиан -  по правде и по закону. Сила ставилась выше правды. (С нравственностью и философскими системами Орды я знакома ещё меньше, чем с философией Владимира Соловьёва; однако так я поняла из романа, что "панмонголизм" замечателен для Белого именно прерогативой военной грубой силы над нравственностью). Революция, как и антипод-зеркало революции - бессмысленная, упивающаяся кровью реакция, карательные меры - это прерогатива грубой силы над правдою, это "панмонголизм".

" -- "Извините, Липпанченко: вы не монгол?"
 
    -- "Почему такой странный вопрос?.."

     -- "Так, мне показалось..."" (Андрей Белый "Петербург")

Для меня ассоциативно - быть может, напрасно - мотив "панмонголизма" связывается с отвращением как самого Белого, так и его героя Неуловимого, к букве "ы". Огрубляется, по мысли  Белого, речь словами на "ы"; так и "панмонголизм" огрубляет человека душевно. изменяет его духовно.

  "Незнакомец   мой  прервал  свою   речь:  Липпанченко  сидел  перед  ним
бесформенной глыбою; и д ы м от его папиросы  осклизло обмыливал  атмосферу:
сидел Липпанченко  в  облаке;  незнакомец  мой на него посмотрел  и  подумал
"тьфу, гадость -- татарщина"... Перед ним сидело просто какое-то "Ы"..." (Андрей Белый "Петербург")

Увлекается Неуловимый "понмонголизмом", высокими какими-то бесноватыми идеями, заодно переживает за обывателя; а обывателю ни до какого "панмонголизма" нет дела, обывателю надо жрать:

"Кругом раздавалось:

     -- "Ешь, ешь, друг..."

     -- "Отхвати-ка мне говяжьего студню".

     -- "В пище истина..."

     -- "Что есть истина?"

     -- "Истина -- естина..."

     -- "Знаю сам..."

     -- "Коли знаешь, так ладно: подставляй тарелку и ешь..."" (Андрей Белый "Петербург")

"Что есть истина?" - так спрашивает Пилат у Христа, отправляя Христа на казнь. Роковой, громадный вопрос. И - вот что есть истина для обывателя: "естина". Отобрать под руководством Неуловимого, с этим его "панмонголизмом", побельше еды и всё это безобразно, причавкивая, сожрать.

 "А к соседнему столику привалило толстое  пузо;  и  с  соседнего столика
поднялось пузо навстречу..." (Андрей Белый "Петербург")

*
Когда мы впервые, в главке "Какой такой костюмер?", встречаем Николая Аполлоновича Аблеухова, сына Аполлона Аполлоновича Аблеухова, нам кажется, что это - самый симпатичный человек из всех, встреченных нами в романе до сих пор. Впрочем может быть и то, что Николай Аполлонович - просто самый живой человек из всех до сих пор нами встреченных: не абстракция, не символ, не функция.

Радует нас, что в описании обиталища Николая Аполлоновича нет ни роняемых кошкою к ногам персонажа куриных внутренностей, ни сравнений мягкости интерьера с мягкостью мозговых извилин:

  "  Помещение  Николая  Аполлоновича состояло из комнат:  спальни, рабочего
кабинета, приемной.

     Спальня: спальню огромная занимала кровать; красное, атласное одеяло ее
покрывало -- с кружевными накидками на пышно взбитых подушках.

     Кабинет  был  уставлен  дубовыми  полками,  туго набитыми книгами, пред
которыми на  медных колечках легко  скользил  шелк; заботливая рука то вовсе
могла скрыть от  взора  содержимое  полочек, то, наоборот,  обнаружить  ряды
черных кожаных корешков, испещренных надписями: "Кант".

     Кабинетная  мебель была темно-зеленой  обивки; и прекрасен  был бюст...
разумеется, Канта же". (Андрей Белый "Петербург")

"И прекрасен был бюст" - эпитет "прекрасен" возвращает нас к описанию духовного строя Аполлона Аполлоновича. Нет для Аполлона Аполлоновича подробностей в мире; Аполлон Аполлонович больше не может воспринимать подробности мира нормально, тут начинается в нём духовно-душевный разлад, бунт физиологии против души, души против Духа, мягкие ступени лестницы, сравнимые с мягкостью мозговых извилин. Какие там ступени? Не надо их ни с чем сравнивать, просто: ступени, просто: прекрасная лестница - та же обобщающая подробности мира черта сознания и у Николая Аполлоновича.

Исходя из описания обиталища Николая Аполлоновича, заключаем мы, что занят он в жизни, исключая время на отдых (кровать, спальня), исключительно штудированием трактатов - трактатов Канта. ""Трагедия  сенаторского  сына  в
романе "Петербург" -- в том, что он -- революционер-неокантианец",-- отмечал
Белый  ("Между двух революций", с. 210),  подчеркивая, видимо,  отвлеченный,
умозрительный характер восприятия  младшим Аблеуховым революционных событий". (Андрей Белый "Петербург" "Примечания")

Далее видим, что после побега матери с артистом за границу Николай Аполлонович увлёкся востоком (снова мотив "панмонголизма").

 "два с половиною  года  назад Анна  Петровна, мать Николая Аполлоновича  и  супруга Аполлона  Аполлоновича, окончательно покинула  семейный  очаг, вдохновленная итальянским  артистом;  после же бегства  с артистом  на паркетах  домашнего остывающего  очага  Николай   Аполлонович   появился   в  бухарском  халате: ежедневные  встречи  папаши  с сынком за утренним  кофеем как-то  сами собою пресеклись. Кофе Николаю Аполлоновичу подавалось в постель.

     И значительно ранее сына изволил откушивать кофе Аполлон Аполлонович.

     Встречи  папаши с сынком  происходили  лишь за обедом и то:  на краткое
время; между тем с утра на Аполлоновиче стал появляться халат; завелись
     татарские туфельки, опушенные мехом; на голове же появилась ермолка.
     И блестящий молодой человек превратился в восточного человека". (Андрей Белый "Петербург"_

Николай Аполлонович расхлябался, ослабил контроль над собою - и сразу так, как будто так оно и надо, свелось как-то знакомство с незнакомцем с чёрными усиками, с бесноватыми глазами.

Как и в случае с Аполлоном Аполлоновичем, теряющимся от любого бытового вопроса, любого нарушения собственного строгого распорядка - Николай Аполлонович теряется от каждого затруднения, вырывающего его из его занятий кантианскою философией:

     "Николай Аполлонович  только  что  получил письмо;  письмо  с незнакомым
почерком:  какие-то  жалкие  вирши  с  любовно-революционным  оттенком  и  с
разительной подписью: "Пламенеющая душа".  Желая  для точности
ознакомиться с содержанием виршей, Николай Аполлонович  беспомощно заметался
по  комнате,  разыскивая  очки,  перебирая  книги,  перья,  ручки  и  прочие
безделушки и бормоча сам с собою:

     -- "А-а... Где же очки?.."

     -- "Черт возьми..."

     -- "Потерял?"

     -- "Скажите, пожалуйста".

     -- "А?.."

     Николай  Аполлонович,  так же как  и Аполлон  Аполлонович, сам  с собой
разговаривал". (Андрей Белый "Петербург")

Далее, Николай Аполлонович - первый персонаж романа, удостоившийся столь развёрнутого описания собственной внешности:

 "Движения     его     были     стремительны,    как     движения     его
высокопревосходительного  папаши;  так   же,   как  и  Аполлон  Аполлонович,
отличался   он  невзрачным  росточком,   беспокойным  взглядом  беспрестанно
улыбавшегося лица; когда же он погружался  в серьезное созерцание чего бы то
ни было, то взгляд этот медленно окаменевал: сухо, четко и холодно выступали
линии совершенно  белого  его лика,  подобного иконописному, поражая особого
рода  благородством  аристократизма: благородство  в лице  выявлял  заметным
образом лоб  -- точеный, с надутыми жилками:  быстрая  пульсация этих  жилок
явственно отмечала на лбу преждевременный склероз.

     Синеватые  жилки  совпали  с  синевою   вокруг  громадных,   будто   бы
подведенных глаз какого-то темно-василькового цвета  (лишь в минуты волнений
черными становились глаза от расширенности зрачков).

     Николай Аполлонович был  перед нами  в  татарской  ермолке; но сними ее
он,--  предстала бы  шапка  бело-льняных волос, омягчая холодную эту,  почти
суровую внешность  с напечатленным упрямством; трудно было  встретить волосы
такого  оттенка  у взрослого  человека;  часто встречается  этот редкий  для
взрослого оттенок у крестьянских младенцев -- особенно в Белоруссии". (Андрей Белый "Петербург")

На этом описании внешности, собственно, заканчивается преимущественная симпатичность Николая Аполлоновича сравнительно со всеми остальными до сих пор встреченными персонажами романа. Видим мы по описанию внешности, что духовный мир Николая Аполлоновича негармоничен, экзальтирован, слаб. Чего стоит один только "беспокойный взгляд постоянно улыбающегося лица"! А "синеватые жилки", совпавшие с "синевою вокруг громадных, будто бы подведённых глаз какого-то тёмно-василькового цвета"! Это и не человек, а вампир какой-то. И довершают образ волосы такого оттенка, какого не бывает у взрослого человека, а бывает у белорусских младенцев. Младенчество Николая Аполлоновича неприятное. Написано у апостола Павла в одном из посланий ученикам, не дословно, что-то вроде того, что "будьте младенцами на злое", в смысле, не воспринимайте мирского зда, ложно принимаемого за мудрость и хороший навык в общежитии. Так на злое Николай Аполлонович не младенец; не мешают ему черты младенца связаться с "незнакомцем с чёрными усиками", с Неуловимым. Николай Аполлонович младенец потому, что беспомощен во всей остальной, кроме чтения Канта, жизни; потому, что легко поддаётся чужому влиянию; потому, что во взрослом своём возрасте духовно не гармоничен так, как только ещё начинающий развиваться и искать себя в мире младенец. 

" [...] когда же он погружался  в серьезное созерцание чего бы то ни было, то взгляд этот медленно окаменевал: сухо, четко и холодно выступали линии совершенно  белого  его лика,  подобного иконописному" (Андрей Белый "Петербург")

На примере Николая Аполлоновича в романе даётся духовная борьба человека в мире материальном, в мире мистическом. Николай Аполлонович не однозначно плох и не однозначно хорош. Он борется монашескою борьбою, и иногда побеждает бесовское, а в другое время бывает бесовским побеждён.

*

 "Бросив небрежно письмо, Николай Аполлонович сел  пред раскрытою книгою;
и вчерашнее чтение отчетливо возникало пред ним (какой-то трактат).  Вспомнилась  и  глава,  и  страница:  припоминался  и  легко проведенный  зигзаг округленного ногтя; ходы изгибные мыслей  и свои пометки --  карандашом на полях; лицо его теперь  оживилось, оставаясь  и строгим, и четким: одушевилося мыслью". (Андрей Белый "Петербург")

Снова видим зигзаг, о котором неоднократно говорилось уже как о чём-то враждебном Аполлону Аполлоновичу.

Лицо Николая Аполлоновича во время чтения его любимых трактатов оживляется, одушевляется мыслью, становится красивым, гармоничным.

"Здесь,  в  своей  комнате,  Николай  Аполлонович  воистину  вырастал  в
предоставленный себе самому центр -- в серию из центра истекающих логических
предпосылок, предопределяющих мысль, душу и вот этот  вот стол:  он  являлся
здесь  единственным  центром  вселенной,  как мыслимой, так  и  не мыслимой,
циклически протекающей во всех эонах времени.

     Этот центр -- умозаключал". (Андрей Белый "Петербург")

Вспоминается нам тут описывающая работу Аполлона Аполлоновича главка "Письменный стол там стоял". Очередной мотив преемственности поколений. И далее снова параллель между Николаем Аполлоновичем и Аполлоном Аполлоновичем:

" Сосредоточиваясь в  мысли,  Николай  Аполлонович запирал  на ключ  свою
рабочую  комнату:  тогда ему  начинало казаться,  что  и  он,  и комната,  и
предметы той комнаты перевоплощались мгновенно из предметов реального мира в
умопостигаемые символы чисто  логических  построений; комнатное пространство
смешивалось с его потерявшим  чувствительность телом в  общий  бытийственный
хаос, называемый  им вселенной; а сознание Николая Аполлоновича, отделясь от
тела,  непосредственно  соединялося с  электрической  лампочкой  письменного
стола,  называемой  "солнцем  сознания".  Запершися  на  ключ  и  продумывая
положения своей шаг за  шагом возводимой к единству  системы, он  чувствовал
тело свое пролитым  во "вселенную", то есть  в комнату; голова же этого тела
смещалась в головку   пузатенького  стекла  электрической   лампы   под  кокетливым абажуром". (Андрей Белый "Петербург")

Мы ранее видели, что Аполлон Аполлонович - такое же громадное сознание, один только громадный мозг, Вселенная сама в себе:

"  Аполлон  Аполлонович был в  известном  смысле  как  Зевс: из его головы
вытекали боги, богини и гении. Мы|  уже видели: один такой гений (незнакомец
с  черными!  усиками), возникая  как образ, забытийствовал далее прямо уже в
желтоватых невских пространствах, утверждая, что вышел он --  из них именно:
не из сенаторской головы; праздные мысли оказались и у  этого незнакомца;  и
те праздные мысли обладали все теми же свойствами.

     Убегали  и  упрочнялись. И одна  такая  бежавшая  мысль незнакомца была
мыслью  о  том,  что  он,  незнакомец, существует действительно; эта мысль с
Невского забежала  обратно в сенаторский мозг и там упрочила сознание, будто
самое бытие незнакомца в голове этой -- иллюзорное бытие". (Андрей Белый "Петербург")

Неприятно в образе Николая Аполлоновича поражает нас эпитет "кокетливый" ("кокетливый абажур") Кокетливый, кривляющийся; далее это "кокетливый", первый этот звоночек бесовского кривляния, разовьётся в образ Николая Аполлоновича, примеривающего на себя маску Красного Шута.

 "Вот  почему  он  любил запираться:  голос, шорох  или шаг  постороннего
человека,  превращая вселенную в комнату, а сознание --  в лампу, разбивал в
Николае Аполлоновиче прихотливый строй мыслей". (Андрей Белый "Петербург")

Второй звоночек бесовского кривляния Николая Аполлоновича вдобавок к "кокетливому абажуру": "прихотливый строй мыслей".

И вот, действительно, после двух этих тревожных звоночков - о костюме этого самого Красного Шута:

"Но из дали пространств ответствовал голос лакея:

     "Там пришел человек".
    
     Тут лицо Николая Аполлоновича приняло вдруг довольное выражение:

     -- "А, так это от костюмера: костюмер принес мне костюм..."

     Какой такой костюмер?" (Андрей Белый "Петербург")

" В комнате Николая  Аполлоновича появилась кардонка, Николай Аполлонович
запер  двери  на ключ; суетливо он разрезал бечевку; и приподнял он  крышку;
далее, вытащил из кардонки: сперва  масочку с черною кружевной бородой, а за
масочкой вытащил Николай Аполлонович пышное ярко-красное домино, зашуршавшее
складками.

     Скоро он стоял перед зеркалом -- весь атласный и красный,
приподняв   над   лицом   миниатюрную  масочку;   черное   кружево   бороды,
отвернувшися,  упадало  на  плечи,  образуя справа и  слева по причудливому,
фантастическому крылу; и из черного кружева крыльев из полусумрака комнаты в
зеркале на  него  поглядело  мучительно-странно --  то, само: лицо  --  его,
самого;  вы сказали  бы, что там в зеркале на себя самого не  глядел Николай
Аполлонович, а неведомый, тоскующий -- демон пространства". (Андрей Белый "Петербург")

"Образ красного шута  (как и красного домино) связан с рассказом Эдгара По "Маска Красной Смерти"", читаем мы в "Примечаниях".

Напомним сюжет рассказа Эдгаро По. В местности чума, называемая Красной Смертью. Кто как чуму эту переживает, а светское богатое общество запирается у себя в неприступном для внешних замке, и во время чумы устраивает пир: великолепный праздник с маскарадом. Гости веселятся; но вот появляется некто в костюме Красной Смерти, то есть собственно этой чумы. Общество, во время чумы цинично пирующее, всё же такого крайнего цинизма, как появление на маскараде маски Красной Смерти, переварить не может. Начинается ропот, все перед маскою расступаются; и, наверное, сейчас бы схватили урода, содрали бы с него маску, но: пирующие начинают падать и умирать. Это не была маска, это сама Красная Смерть пришла на пир лично.   

Но здесь у Белого не только параллель с рассказом Эдгара По. Красный цвет в цветовой символике Белого - цвет земной страсти. Красный цвет ни хорош, ни плох; красный цвет, земная страсть - это исходный пункт духовного путешествия. Земная страсть может быть преображена и дать силы мистику для того, чтобы восходить к более высоким, чем земная страсть, степеням Божественной любви; в этом случае земная страсть, красный цвет - первый, самый нижний, круг рая, первое обещание Царствия. Или может быть красный цвет исходным пунктом на пути в ад, первым, самым верхним, кругом ада, началом бесовских страстей безобразных, кровавых. в случае с Николаем Аполлоновичем красный цвет - это именно первый круг ада, и не случайная здесь параллель с Красною Смертью Эдгара По.

"Скоро он стоял перед зеркалом -- весь атласный и красный, приподняв   над   лицом   миниатюрную  масочку" (Андрей Белый "Петербург"):

Огневой крюшон с поклоном
Капуцину черт несет.
Над крюшоном капюшоном
Капуцин шуршит и пьет.

Стройный черт, — атласный, красный, —
За напиток взыщет дань,
Пролетая в нежный, страстный,
Грациозный па д'эспань

                Андрей Белый

Описан в стихотворении маскарад в светском обществе.

Светское общение - это особый язык, так же, как особый язык - поэзия. Поэзия замечательна тем, что в том же объёме текста несёт она больше смысловой нагрузки, чем проза. Проза только может лексически передавать те смыслы, которые ей требуется передать. Поэзия тоже это может; но, сверх лексической передачи смыслов, смыслы передаются в поэзии также ритмом, звукописью, размером. То же и со светским общением: сравним обыкновенное общение с прозой, а светское - с поэзией. Обыкновенное общение только передаёт словесно то, что требуется передать. Светское общение то, что требуется передать, тоже словесно передаёт; но передаются смыслы тоже жестами и теми светскими образами, которые примеривает на себя каждый из общающихся: именно этот образ, а не другой: в этом смысл.

Итак, светское общение - интересная материя; но в светском Петербурге Белого произошла катастрофа: светски общающиеся люди перестали отличать себя от собственных масок-образов, сами стали этими масками. Чёрт уже, не человек, пролетает "в нежный, страстный, грациозный па д'эспань". Это чёрт, это Красная Смерть: люди перестают быть людьми; становясь масками, теряют собственное личностное наполнение - самоуничтожаются, умирают. 

Город - светское общество города - гибнет, развоплощается, переживает болезненную, гниющую мокрую осень:

"Мокрая  осень   летела   над   Петербургом;   и  невесело  так   мерцал
сентябревский денек.

     Зеленоватым  роем  проносились  там  облачные  клоки;  они  сгущались в
желтоватый  дым, припадающий  к крышам угрозою. Зеленоватый  рой  поднимался
безостановочно  над  безысходною  далью  невских  просторов;  темная  водная
глубина  сталью  своих  чешуи  билась в  граниты; в  зеленоватый  рой убегал
шпиц... с петербургской стороны.

     Описав в небе траурную дугу, темная полоса копоти высоко встала от труб
пароходных; и хвостом упала в Неву.

     И бурлила Нева, и кричала отчаянно там свистком загудевшего пароходика,
разбивала  свои  водяные,  стальные щиты о  каменные быки; и лизала граниты;
натиском  холодных  невских  ветров  срывала она  картузы,  зонты,  плащи  и
фуражки. И  повсюду в воздухе  взвесилась  бледно-серая гниль; и  оттуда,  в
Неву, в бледно-серую гниль,  мокрое изваяние  Всадника со скалы  все так  же
кидало тяжелую, позеленевшую медь". (Андрей Белый "Петербург")

*
 "И на  этом  мрачнеющем  фоне хвостатой  и  виснущей  копоти над  сырыми
камнями  набережных  перил, устремляя  глаза  в  зараженную бациллами мутную
невскую воду, так  отчетливо  вылепился силуэт Николая Аполлоновича  в серой
николаевской  шинели  и в  студенческой  на  бок  надетой фуражке.  Медленно
подвигался  Николай  Аполлонович  к  серому,  темному  мосту,  не  улыбался,
представляя собой довольно смешную фигуру: запахнувшись в шинель, он казался
сутулым  и  каким-то  безруким  с пренелепо  плясавшим  по  ветру  шинельным
крылом". (Андрей Белый "Петербург")

Сравним с мыслями о рабочих - незнакомца с чёрными усиками в главке "Да вы помолчите!..":

  "И  он  думал:  нет,  он  не  думал -- думы  думались сами, расширяясь и
открывая  картину:   брезенты,  канаты,  селедки;  и  набитые  чем-то  кули:
неизмеримость кулей; меж кулями в черную кожу одетый рабочий синеватой рукой
себе  на  спину взваливал куль,  выделяясь отчетливо на  тумане, на  летящих
водных  поверхностях;  и  куль  глухо  упал:  со спины в нагруженную балками
барку; за кулем  -- куль; рабочий же (знакомый рабочий)  стоял  над кулями и
вытаскивал трубочку с пренелепо на ветре плясавшим одежды крылом". (Андрей Белый "Петербург")

Как Неуловимый переживает за простого рабочего, так Белый переживает за Николая Аполлоновича. С точки зрения Белого, драться стоит не за некий "угнетённый класс". Драться стоит за каждого живого, разностороннего человека, в котором и бесовского намешано, и Божественного; который стоит на распутье между Божественным и бесовским, борется каждый день монашескою борьбою, и - победит ли?

 "У большого черного  моста  остановился  он. Неприятная улыбка на мгновение вспыхнула на лице его и угасла; воспоминанья о неудачной любви  охватили его, хлынувши натиском холодного ветра [...]" (Андрей Белый "Петербург")

В лирике Александра Блока, близкого друга Андрея Белого, часто в образе Любимой Поэта предстаёт Россия. Может быть, это истолкование применимо и к описанию неудавшейся любви Николая Аполлоновича в романе Белого "Петербург".

Впрочем, отношения между Белым и Блоком претерпели жесточайший кризис, так как Белый до безумия влюбился в Л.Д.Менделееву, в замужестве Блок:

"Красное  домино  и маскарадная   маска  Николая  Аполлоновича  --  факт  из  биографии  Белого, обозначивший  сложные  душевные  переживания   летом  1906  .,   когда  его взаимоотношения с Л. Д. Блок породили тяжелейший  внутренний кризис. "Да,  я был ненормальным в те дни,-- вспоминает Белый,--  я нашел среди старых вещей маскарадную, черную  маску: надел на себя, и  неделю  сидел с утра до ночи в маске: лицо  мое  дня не  могло  выносить;  мне  хотелось одеться в кровавое
домино; и --  так  бегать по  улицам  <...>  Тема  красного  домино  в
"Петербурге" -- отсюда: из этих мне маскою занавешенных дней  протянулась за
мной по годам" ("Эпопея", No 3, с. 187--188). Намерение Николая Аполлоновича
преследовать в маскарадном  облачении Софью Петровну  Лихутину соответствует
подлинным  фантазиям Белого:  "я предстану пред Щ. в домино цвета пламени, в
маске, с кинжалом в руке" ("Между двух революций", с. 91; Щ. -- Л. Д. Блок)". (Андрей Белый "Петербург" "Примечания")

Так и в лирике Блока с образом Любимой, Прекрасной Дамы: она то Россия, то София Премудрость, то Душа материального мира, но всё это, или каждое истолкование по отдельности, разные истолкования в разных стихотворениях - всё это периодически воплощается в образе реальной Любимой Женщины, проявляется в этом образе.   

Идея предстать перед Лихутиной в образе Огненного Домино, Красного Шута, Красной Смерти приходит Николаю Аполлоновичу "в д р у г":
 
"[...] воспоминанья о неудачной любви  охватили его, хлынувши натиском холодного ветра;  Николай Аполлонович вспомнил одну туманную ночь; тою ночью он перегнулся через перила; обернулся и увидел, что никого нет;  приподнял ногу; и резиновой гладкой калошей занес ее над  перилами, да...  так  и остался: с приподнятою  ногой; казалось  бы, дальше должны были и воспоследовать следствия;  но... Николай Аполлонович продолжал стоять с приподнятою  ногой.  Через  несколько мгновений Николай  Аполлонович опустил свою ногу.

     Вот тогда-то созрел  у него необдуманный  план: дать  ужасное  обещание
одной легкомысленной партии". (Андрей Белый "Петербург")
 
Николай Аполлонович уродлив во время этого "в д р у г":

  "Вспоминая  теперь  этот  свой неудачный  поступок,  Николай Аполлонович
неприятнейшим образом улыбался, представляя собой довольно  смешную  фигуру:
запахнувшись в шинель,  он казался сутулым и каким-то безруким с заплясавшим
по  ветру  длинным, шинельным крылом;  с таким видом  свернул он на Невский;
начинало смеркаться; кое-где в витрине поблескивал огонек". (Андрей Белый "Петербург")

Николай Аполлонович, ко всему, ещё самовлюблён; впрочем, это открытие пожалуй уже предрекал нам завуалировано встреченный нами выше "кокетливый абажур" в описании одного из интерьеров, в которых обитает дома Николай Аполлонович.

"-- "Красавец",-- постоянно слышалось вокруг Николая Аполлоновича...

     -- "Античная маска..."

     -- "Аполлон Бельведерский".

     -- "Красавец..."

     Встречные дамы по всей вероятности так говорили о нем.

     -- "Эта бледность лица..."

     -- "Этот мраморный профиль..."

     -- "Божественно..."

     Встречные дамы по всей вероятности так говорили друг другу". (Андрей Белый "Петербург")

И припечатывает однозначным своим авторским мнением напрасную эту самовлюблённость Николая Аполлоновича Белый:

"Но если  бы Николай  Аполлонович с дамами пожелал вступить  в разговор,
про себя сказали бы дамы:

     -- "Уродище..."" (Андрей Белый "Петербург")

Тут в этом месте текста появляется новый для нас персонаж: Николай Аполлонович встречает некоего знакомого своего офицера Сергея Сергеивича. Позже мы выясним, что это - Сергей Сергеевич Лихутин, муж не удавшейся пассии Николая Аполлоновича Софьи Петровны Лихутиной.

Не даром при первом знакомстве с этим новым для нас персонажем - первое упоминание нового персонажа в художественном тексте всегда знаково - Сергей Сергеивич никак не описывается и никак не характеризуется кроме той только характеристики, что он - офицер. весь он в том, что он стандартный (со стандартным офицерским мировоззрением) офицер. Вместо описания Сергея Сергеивича описывает нам Белый архитектуру Петербурга - знаковую, символизирующую российскую государственность.

  "Между  окнами  желтого,  казенного  здания  над  обоими  повисали  ряды
каменных морд; каждая висла над гербом, оплетенным гирляндою.

[...]

 И  вот уже -- Мойка: то  же  светлое, трехэтажное  пятиколонное  здание
александровской  эпохи; и та же все  полоса  орнаментной  лепки  над  вторым
этажом: круг за кругом; в круге же римская каска на перекрещенных мечах". (Андрей Белый "Петербург")

Софья Петровна Лихутина - Россия - выбирает офицера; офицера, а не Николая Аполлоновича.

Вспоминается мне здесь одно стихотворение Андрея Белого, посвящённое Л.Д. Менделеевой, в замужестве Блок. В стихотворении описана пошлость стандартности, стандартных этих меленьких сантиментов; только немного скрашена эта пошлость романтикою старинной дворянской усадьбы, летнего задумчивого марева:

Воспоминание

Задумчивый вид:
Сквозь ветви сирени
сухая известка блестит
запущенных барских строений.

Всё те же стоят у ворот
чугунные тумбы.
И нынешний год
всё так же разбитые клумбы.

На старом балкончике хмель
по ветру качается сонный,
да шмель
жужжит у колонны.

Весна.
На кресле протертом из ситца
старушка глядит из окна.
Ей молодость снится.

Всё помнит себя молодой —
как цветиком ясным, лилейным
гуляла весной
вся в белом, в кисейном.

Он шел позади,
шепча комплименты.
Пылали в груди
ее сантименты.

Садилась, стыдясь,
она вон за те клавикорды.
Ей в очи, смеясь,
глядел он, счастливый и гордый.

Зарей потянуло в окно.
Вздохнула старушка:
«Всё это уж было давно!..»
Стенная кукушка,

хрипя,
кричала.
А время, грустя,
над домом бежало, бежало…

Задумчивый хмель
качался, как сонный,
да бархатный шмель
жужжал у колонны.

            Андрей Белый

Происходит у Николая Аполлоновича такой диалог со встреченным им офицером:

" -- "А... здравствуйте... Вы куда?"

     --  "Мне на  Пантелеймоновскую",  -- солгал  Николай  Аполлонович, чтоб
пройти с офицером по Мойке.

     -- "Пойдемте, пожалуй..."

     -- "Вы куда?" --  вторично солгал Николай Аполлонович, чтоб пройтись  с
офицером по Мойке.

     -- "Я -- домой"". (Андрей Белый "Петербург")

Николай Аполлонович лжёт, чтобы пройти с офицером. Подделывается он под офицера, якобы увлёкшись социальными проблемами, чтобы так стать ближе к Софье Петровне, к России, к мистической Душе России.

 "Сердце  Николая   Аполлоновича  усиленно   застучало;  что-то  спросить
собирался  он;  и  --  нет:  не  спросил;  он  теперь  стоял  одиноко  перед
захлопнутой дверью; воспоминанья о  неудачной любви, верней --  чувственного
влечения,-- воспоминания  эти  охватили  его; и сильнее забились  синеватые,
височные  жилки [...]" (Андрей Белый "Петербург")

"Чувственно" влечёт Белого мистическая душа России скрытыми в ней необузданными страстями;  разбудить бы эти страсти, поучаствовать бы в их разнузданной алой мистике (за этою темой - темой разузданных российских страстей, российской хлыстовской разнузданной мистики - лучше всего было бы нам обратиться с роману Белого "Серебряный голубь").

Русь, опоясана реками
И дебрями окружена,
С болотами и журавлями,
И с мутным взором колдуна,

Где разноликие народы
Из края в край, из дола в дол
Ведут ночные хороводы
Под заревом горящих сел.

Где ведуны с ворожеями
Чаруют злаки на полях
И ведьмы тешатся с чертями
В дорожных снеговых столбах.

Где буйно заметает вьюга
До крыши — утлое жилье,
И девушка на злого друга
Под снегом точит лезвие.

                Ал.Блок

" Огненным   мороком   вечером   залит  проспект.  Ровно  высятся  яблоки
электрических  светов  посередине.  По  бокам  же  играет  переменный  блеск
вывесок; здесь, здесь  и здесь вспыхнут вдруг рубины огней;  вспыхнут там --
изумруды. Мгновение: там -- рубины; изумруды же -- здесь, здесь и здесь.

     Огненным мороком вечером залит  Невский.  И горят  бриллиантовым светом
стены  многих  домов: ярко  искрятся  из алмазов сложенные слова: "Кофейня",
"Фарс",  "Бриллианты  Тэта",  "Часы  Омега".  Зеленоватая  днем,   а  теперь
лучезарная, разевает на Невский витрина свою огненную пасть; всюду  десятки,
сотни  адских  огненных  пастей: эти  пасти  мучительно  извергают  на плиты
ярко-белый свой свет; мутную мокроту изрыгают они огневою ржавчиной. И огнем
изгрызают проспект. Белый блеск  падает на котелки, на  цилиндры,  на  перья;
белый  блеск  ринется  далее,  к  середине проспекта,  отпихнув  с  тротуара
вечернюю темноту:  а вечерняя мокрота растворится  над Невским в блистаниях,
образуя тусклую желтовато-кровавую муть, смешанную из  крови и грязи. Так из
финских болот город тебе покажет  место  своей  безумной оседлости  красным,
красным пятном: и пятно то беззвучно издали  зрится на темноцветной на ночи.
Странствуя  вдоль необъятной  родины нашей, издали ты увидишь красной  крови
пятно, вставшее в темноцветную ночь; ты испуганно скажешь:  "Не есть ли  там
местонахождение  гееннского  пекла?"  Скажешь,--  и  вдаль  поплетешься:  ты
гееннское место постараешься обойти". (Андрей Белый "Петербург")

Не зря у Софьи Петровны, у России говорящая фамилия - Лихутина.

Но не находит Белый в конце концов тех гееннских алых страстей, которых искал:

" Но если  бы ты, безумец, дерзнул пойти навстречу Геенне, ярко-кровавый,
издали тебя ужаснувший блеск медленно растворился бы в белесоватую, не вовсе
чистую  светлость, многоогневыми  обстал  бы  домами, --  и  только: наконец
распался бы на многое множество огоньков.

     Никакой Геенны и не было б". (Андрей Белый "Петербург")

Приведём полностью стихотворение Блока: бесовская разнузданность России - не более чем мелкая чёрточка, эпизод в её Бытии, а на самом деле Россия свята:

Русь

Ты и во сне необычайна.
Твоей одежды не коснусь.
Дремлю — и за дремотой тайна,
И в тайне — ты почиешь, Русь.

Русь, опоясана реками
И дебрями окружена,
С болотами и журавлями,
И с мутным взором колдуна,

Где разноликие народы
Из края в край, из дола в дол
Ведут ночные хороводы
Под заревом горящих сел.

Где ведуны с ворожеями
Чаруют злаки на полях
И ведьмы тешатся с чертями
В дорожных снеговых столбах.

Где буйно заметает вьюга
До крыши — утлое жилье,
И девушка на злого друга
Под снегом точит лезвие.

 Где все пути и все распутья
Живой клюкой измождены,
И вихрь, свистящий в голых прутьях,
Поет преданья старины…

Так — я узнал в моей дремоте
Страны родимой нищету,
И в лоскутах ее лохмотий
Души скрываю наготу.

Тропу печальную, ночную
Я до погоста протоптал,
И там, на кладбище ночуя,
Подолгу песни распевал.

И сам не понял, не измерил,
Кому я песни посвятил,
В какого бога страстно верил,
Какую девушку любил.

Живую душу укачала,
Русь, на своих просторах ты,
И вот — она не запятнала
Первоначальной чистоты.

Дремлю — и за дремотой тайна,
И в тайне почивает Русь.
Она и в снах необычайна,
Ее одежды не коснусь.

                Ал.Блок

Далее в главке "Аполлон Аполлонович" вспомнил снова пространные рассуждения об Аполлоне Аполлоновиче - Государственном Муже. Аполлон Аполлонович Аблеухов так же Государственный Муж, как Сергей Сергеевич Лихутин - Офицер. Россия, софья Петровна Лихутина, выбирает западную рассудочность, надёжное плечо Офицера, а не разнузданную алую страсть Николая Аполлоновича - страсть, которую влечёт Николая Аполлоновича (и Белого) разбудить в России.

  "Аполлон Аполлонович был сегодня особенно четок: на доклад не кивнула ни
разу  его  голая голова;  Аполлон Аполлонович  боялся выказать слабость: при
исправлении служебных обязанностей!.. Возвыситься до логической ясности было
ему сегодня особенно  трудно: бог весть почему, Аполлон Аполлонович пришел к
заключению,  что  собственный его  сын,  Николай  Аполлонович,-- отъявленный
негодяй". (Андрей Белый "Петербург")

Не знает Аполлон Аполлонович, как подойти к вопросу встреч, занятий и увлечений сына; теряется Аполлон Аполлонович, путается в словах, дознаваясь, как часто революционер Неуловимый бывает в его же, Аполлона Аполлоновича, собственном доме:

" Аполлон  Аполлонович  в  раздумье  стоял  пред  лакеем;  вдруг  Аполлон
Аполлонович обратился с вопросом:
 
    -- "Будьте любезны сказать:  часто ли здесь  бывает молодой человек  --
да: молодой человек?"

     -- "Молодой человек-с?"

     Наступило  неловкое  молчание:  Аполлон  Аполлонович  не   умел   иначе
формулировать свою  мысль. А  лакей, конечно, не  мог  догадаться,  о  каком
молодом человеке спрашивал барин.

     -- "Молодые люди бывают, вашество, редко-с..."

     -- "Ну, а... молодые люди с усиками?"

     -- "С усиками-с?"

     -- "С черными..."

     -- "С черными-с?"

     -- "Ну да, и... в пальто..."

     -- "Все приходят-с в пальто..."

     -- "Да, но с поднятым воротником..." Что-то вдруг осенило швейцара.

     -- "А, так это вы про того, который..."

     -- "Ну да: про него..."" (Андрей Белый "Петербург")

 И, кажется, параллель с "Каменным Гостем" Пушкина:

" Лестницу покрывал  бархатный  серый ковер; лестницу обрамляли, конечно,
тяжелые  стены;  бархатный  серый  ковер  покрывал  стены   те.   На  стенах
разблистался  орнамент  из  старинных  оружий;  а  под  ржаво-зеленым  щитом
блистала  своим  шишаком литовская шапка;  искрилась  крестообразная рукоять
рыцарского  меча; здесь  ржавели мечи; там  --  тяжело  склоненные алебарды;
матово  стены  пестрила  многокольчатая  броня;  и  клонились --  пистоль  с
шестопером.

     Верх лестницы выводил к балюстраде; здесь с матовой подставки из белого
алебастра белая Ниобея поднимала гор алебастровые глаза.

     Аполлон   Аполлонович  четко  распахнул   пред  собою  дверь,  опираясь
костлявой рукой о граненую ручку: по громадной зале, непомерно  вытянутой  в
длину, раздавалась холодно поступь тяжелого шага". (Андрей Белый "Петербург")

Аполлон Аполлонович мёртв для любой страсти, обратился в Знак, в рассудочный символ; окружают Аполлона Аполлоновича тоже Знаки: Знаки Российской государственности, знаки прекрасных мифов Эллады, Знаки прихотливых произведений искусства. Из этой-то своей смерти Аполлон Аполлонович, как пушкинский Командор, тяжёлым шагом идёт на встречу с пытающимся соблазнить Россию сыном.

*
" Над пустыми петербургскими улицами пролетали едва  озаренные смутности;
обрывки туч перегоняли друг друга.

     Какое-то фосфорическое  пятно  и туманно,  и  мертвенно  проносилось по
небу; фосфорическим  блеском протуманилась  высь;  и  от  этого  проблистали
железные  крыши  и  трубы.  Протекали  тут зеленые  воды Мойки; по  одной ее
стороне то же высилось  все трехэтажное  здание о пяти своих белых колоннах;
наверху были  выступы.  Там,  на  светлом  фоне  светлого  здания,  медленно
проходил Ее Величества кирасир; у него была золотая, блиставшая каска.

     И серебряный голубь над каской распростер свои крылья". (Андрей Белый "Петербург")

Снова, теперь уж прямо прописанная, отсылка к роману Андрея Белого "Серебряный голубь" предваряет описание дальнейших действий Николая Аполлоновича.

Смутный, странный, таинственный ночной городской пейзаж даёт нам здесь Белый. Это лунная, хаотическая, интуитивная сторона мироздания, мистики, сознания; сторона Инь. Интуитивное, смутное, "чувственное", "хлыстовское" (см. "Серебряный Голубь") влечение Николая Аполлоновича Аблеухова к Софье Петровне Лихутиной;  и такой же, как влечение, странный, макаберный способ мести своей неудавшейся пассии выбирает Аполлон Аполлонович: явиться ей в огненном домино. Вы скажете: и что? Вы человек западный, упорядоченный; вы не понимаете, какая такая жестокая месть в том, чтобы в огненном домино перед своею неудавшейся пассией появиться. Но сознание Софьи Петровны тоже, как и сознание Николая Аполлоновича, находится на интуитивной, хаотической стороне, на стороне Инь, а не Ян. Легко смутить, перепугать, разладить такое сознание; этот-то внезапный разлад в сознании Софьи Петровны произведёт своим явлением перед нею в огненном домино Николай Аполлонович. Огненное домино разорвёт не добрую, не злую (и мечтательную, красивую (добрую), и хаотически-бесовскую (злую) странную таинственность ночи, и в разрыве ночи покажется прямо гееннский огонь.

  "Николай  Аполлонович,  надушенный  и  выбритый,  пробирался  по  Мойке,
запахнувшись в меха; голова упала в шинель, а глаза  как-то чудно светились;
в  душе -- поднимались там трепеты без названья; что-то жуткое, сладкое пело
там [...]" (Андрей Белый "Петербург")

Самому Николаю Аполлоновичу притом тоже является своего рода "огненное домино" - в образе придворной кареты:

"Вздрогнул он.

     Пролетел сноп огня: придворная, черная пролетела карета:  пронесла мимо
светлых  впадин оконных  того самого  дома ярко-красные свои,  будто  кровью
налитые, фонари;  на  струе  черной мойской фонари  проиграли и проблистали;
призрачный абрис треуголки лакея и абрис шинельных крыльев пролетели с огнем
из тумана в туман.
 
    Николай Аполлонович постоял перед домом задумчиво: колотилось  сердце в
груди; постоял, постоял -- и неожиданно скрылся он в знакомом подъезде". (Андрей Белый "Петербург")

Родство душ у Николая Аполлоновича с Софьей Петровной; оба они находятся на хаотической, интуитивной, ночной стороне сознания, стороне Инь.

Помнишь ли город тревожный,
Синюю дымку вдали?
Этой дорогою ложной
Молча с тобою мы шли…
Шли мы — луна поднималась
Выше из темных оград,
Ложной дорога казалась —
Я не вернулся назад.
Наша любовь обманулась,
Или стезя увлекла —
Только во мне шевельнулась
Синяя города мгла…
Помнишь ли город тревожный,
Синюю дымку вдали?
Этой дорогою ложной
Мы безрассудно пошли…

               Ал.Блок

И вот уже Николай Аполлонович - сам Дьявол, обитающий в Вечном Мраке:

"Николай Аполлонович постоял перед домом задумчиво: колотилось  сердце в
груди; постоял, постоял -- и неожиданно скрылся он в знакомом подъезде.

     В прежние времена он сюда входил каждый вечер; а  теперь здесь он два с
лишним месяца не переступал порога; и переступил, будто вор, он -- теперь. В
прежние  времена ему  девушка в  белом  переднике  дверь  открывала радушно;
говорила:

     -- "Здравствуйте, барин" -- с лукавой улыбкою.

     А теперь?  Ему не  выйдут навстречу; позвони  он, та же девушка на него
испуганно  заморгает  глазами  и   "здравствуйте,  барин"  не  скажет;  нет,
звониться не станет он.

     Для чего же он здесь?

     Подъездная дверь  перед ним распахнулась;  и  подъездная  дверь  звуком
ударилась  в  спину; тьма  объяла его;  точно все  за  ним отвалилось  (так,
вероятно,  бывает  в первый  миг  после  смерти, как  с души в бездну тления
рухнет храм  тела); но  о смерти  теперь Николай  Аполлонович не подумал  --
смерть была далека; в  темноте, видно, думал он о собственных жестах, потому
что  действия  его  в  темноте приняли фантастический отпечаток; на холодной
ступени уселся  он у одной входной двери, опустив лицо в мех и слушая биение
сердца; некая  черная пустота  начиналась  у него  за спиною; черная пустота
была впереди.

     Так Николай Аполлонович сидел в темноте". (Андрей Белый "Петербург")

Описывается в описании городских видов духовное состояние Николая Аполлоновича:

 "А  пока  он сидел,  так  же  все  открывалась Нева меж  Александровской
площадью  и Миллионной; каменный перегиб Зимней Канавки показал
плаксивый простор;  Нева оттуда  бросалась натиском  мокрого  ветра; вод  ее
замерцали  беззвучно  летящие  плоскости, яростно  отдавая  в туман  бледный
блеск. Гладкие стены четырехэтажного дворцового бока, испещренного линиями, язвительно проблистали луной". (Андрей Белый "Петербург")

Живёт Петербург своею ночною, интуитивною, бесовскою жизнью; какая-то петербуржка - одна из многих людей, живущих среди интуитивного ночного Петербурга - какая-то петербуржка обжилась и привыкла жить на грани теней, видений, дьявольских наваждений, не знает она, как бывает по-другому, никогда по-другому она не жила - главка наименована "Так бывает всегда":

"Так же все канал выструивал здесь  в Неву холерную воду; перегнулся тот
же и  мостик; так же все выбегала на мостик еженощная женская  тень, чтоб --
низвергнуться  в  реку?.. Тень Лизы?  Нет, не Лизы,  а  просто, так  себе,--
петербуржки; петербуржка  выбегала сюда, не  бросалась в Неву:
пересекши  Канавку,  она  убегала  поспешно  от  какого-то желтого  дома  на
Гагаринской набережной, под которым она каждый  вечер стояла и долго глядела
в окно.

     Тихий  плеск  остался  у  нее  за  спиной:  спереди  ширилась  площадь;
бесконечные  статуи,  зеленоватые,  бронзовые,  пооткрывалися  отовсюду  над
темно-красными  стенами; Геркулес с Посейдоном 72 так же  в  ночь
дозирали просторы; за Невой темная вставала громада  --  абрисами островов и
домов; и  бросала грустно янтарные очи  в туман; и казалось,  что -- плачет;
ряд береговых фонарей уронил огневые  слезы в Неву; прожигалась  поверхность
ее закипевшими блесками.

     Выше  -- горестно простирали  по небу клочкастые  руки какие-то смутные
очертания; рой за роем они восходили над невской волной, угоняясь  к зениту;
а когда они  касались зенита, то, стремительно нападая, с  неба  кидалось на
них  фосфорическое  пятно. Только в одном, хаосом  не тронутом месте,-- там,
где  днем перекинулся  тяжелокаменный мост,--  бриллиантов  огромные  гнезда
протуманились странно там". (Андрей Белый "Петербург")

И Софья Петровна - одна из таких обвыкшихся в бесовском Петербурге, замкнувшихся в себе, в своих несильных душевных переживаниях, в простом обыденном желании поставить самоварчик; замкнулась она в себе, в светском своём полуночном ритме; не пускает она бесовский хаос (а с хаосом и Николая Аполлоновича) в своё сознание; не даёт и сознанию своему воспринять бесовский хаос:

" Женская тень, уткнув лицо  в муфточку, пробежала вдоль Мойки все к тому
же  подъезду,  откуда  она выбегала  по  вечерам и  где теперь  на  холодной
ступеньке, под дверью, сидел Николай Аполлонович; подъездная дверь перед ней
отворилась;  подъездная дверь за нею захлопнулась; тьма объяла ее; точно все
за ней отвалилось; черная дамочка помышляла в подъезде о таком все простом и
земном; вот сейчас прикажет поставить она самоварчик; руку она уже протянула
к  звонку,  и  --  тогда-то  увидела;  какое-то  очертание,  кажется  маска,
поднялось перед ней со ступени.

     А  когда  открылася дверь и  подъездную темноту  озарил на мгновение из
двери сноп света, то восклицание перепуганной горничной  подтвердило ей все,
потому что в открытой двери сперва показался передник и перекрахмаленныи  чепчик; а потом отшатнулись от двери -- и передник, и чепчик. В световой яркой вспышке открылась картина неописуемой странности, и черное очертание дамочки бросилось в открытую дверь.

     У нее ж за спиною, из мрака,  восстал шелестящий, темно-багровый паяц с
бородатою, трясущейся масочкой.

     Было видно из мрака, как беззвучно и медленно с плеч, шуршащих атласом,
повалили меха  николаевки,  как  две  красных руки  томительно
протянулися  к двери. Тут, конечно, закрылася дверь, перерезав сноп  света и
кидая обратно подъездную лестницу в совершенную пустоту, темноту: переступая
смертный порог, так обратно кидаем мы тело в потемневшую и только что светом
сиявшую бездну". (Андрей Белый "Петербург")

После странной, макаберной своей мести Николай Аполлонович как вор сбегает с места преступления:

" Чрез  секунду на улицу выскочил Николай Аполлонович; из-под полы шинели
у  него болтался кусок  красного  шелка;  нос уткнув  в  николаевку, Николай
Аполлонович Аблеухов помчался по направлению к мосту". (Андрей Белый "Петербург")

Оканчивается главка "Так бывает всегда" бывшим уже мотивом самоубийства, смерти (был уже выше мотив самоубийства в описании одного воспоминания Никлая Аполлоновича:

" Думал он: неужели и это -- любовь? Вспомнил он: в одну туманную
ночь, выбегая стремительно из  того вон подъезда, он пустился  бежать к
чугунному петербургскому мосту, чтобы там, на мосту...

     Вздрогнул он". (Андрей Белый "Петербург")

Мотивом самоубийства, смерти, самоуничтожения, развоплощения, слияния с бесовскими пространствами оканчивается главка "Так бывает всегда":

" Петербург, Петербург!

     Осаждаясь туманом, и меня ты преследовал праздною мозговою игрой: ты --
мучитель  жестокосердый; ты -- непокойный призрак; ты, бывало, года на  меня
нападал; бегал я на твоих ужасных проспектах и с разбега взлетал на чугунный
тот  мост,  начинавшийся с края земного,  чтоб  вести в бескрайнюю  даль; за
Невой, в  потусветной, зеленой  там  дали -- повосстали призраки  островов и
домов, обольщая тщетной надеждою,  что тот край есть действительность и  что
он  --  не  воющая  бескрайность,  которая  выгоняет  на петербургскую улицу
бледный дым облаков.

     От островов тащатся  непокойные  тени;  так  рой  видений  повторяется,
отраженный проспектами, прогоняясь  в проспектах,  отраженных друг в  друге,
как  зеркало  в  зеркале,  где  и  самое  мгновение  времени  расширяется  в
необъятности эонов: и бредя от подъезда к подъезду, переживаешь века.

     О, большой, электричеством блещущий мост!

     Помню  я одно роковое мгновенье; чрез твои  сырые  перила сентябревскою
ночью перегнулся и я: миг,-- и тело мое пролетело б в туманы.

     О, зеленые, кишащие бациллами воды!
    
     Еще  миг,  обернули б вы и меня в свою  тень. Непокойная тень, сохраняя
вид обывателя,  двусмысленно  замаячила  б  в сквозняке  сырого канальца; за
своими плечами прохожий бы видел: котелок, трость, пальто, уши, нос и усы...

     Проходил бы он далее... до чугунного моста.

     На чугунном мосту обернулся бы он; и он ничего не увидел бы: над сырыми
перилами,  над  кишащей  бациллами зеленоватой  водой  пролетели  бы  лишь в
сквозняки  приневского  ветра   --  котелок,   трость,   уши,   нос  и   усы". (Андрей Белый "Петербург")

*
Первая главка второй главы наименована "Дневники происшествий". Приводятся выдержки из рубрики "Дневник происшествий" некоей петербургской газеты:

""Дневник происшествий".

     "Первое октября. Со  слов курсистки высших фельдшерских курсов N. N. мы
печатаем  об  одном  чрезвычайно  загадочном  происшествии.  Поздно  вечером
первого октября проходила курсистка N. N. у Чернышева Моста 5.  Там,  у  моста,  курсистка  N.  N.  заметила очень странное  зрелище:  над  самым  каналом  у перил  моста  среди  ночи плясало красное,  атласное  домино; на лице у красного домино была  черная кружевная маска".

     "Второе октября. Со слов школьной учительницы М.  М. извещаем почтенную
публику  о загадочном происшествии  близ одной из пригородных школ. Школьная
учительница  М. М. давала  утренний свой урок в О.О. городской  школе; школа
окнами выходила на  улицу; вдруг в окне закружился с неистовой силою пыльный
столб, и учительница М. М. вместе с резвою детворою, естественно,бросилась к
окнам  О.  О. городской  школы; каково же  было  смущение  класса  вместе  с
классной наставницей, когда красное домино, находясь  в центре им подымаемой
пыли, подбежало к окнам О. О.  городской  школы и приникло черною  кружевною
маской к окну? В О. О. земской школе занятия прекратились..."

     "Третье  октября.  На спиритическом  сеансе,  состоявшемся  в  квартире
уважаемой   баронессы   К.   К.,   дружно   собравшиеся  спириты   составили
спиритическую цепь: но едва  составили они цепь, как средь цепи
обнаружилось домино  и  коснулось  в  пляске  складками мантии кончика  носа
титулярного  советника.  С. Врач  Г-усской  больницы  констатировал на  носу
титулярного  советника  С. сильнейший ожог: кончик  носа, по слухам, покроют
лиловые пятна. Словом, всюду -- красное домино".

     Наконец:  "Четвертое  октября.  Население  слободы И. единодушно бежало
пред явлением  домино: составляется ряд протестов; в слободу вызвана У-сская
сотня казаков"". (Андрей Белый "Петербург")

Вызванное к жизни из мира теней, овеществлённое Николаем Аполлоновичем бесовское красное атласное домино начинает жить само по себе, вплетается в макаберную жизнь тёмной стороны Петербурга - той его стороны Инь, над которою распростёр свои крылья серебряный голубь (см. роман "Серебряный голубь" Андрея Белого).

Цитата "вдруг в окне закружился с неистовой силою пыльный столб" даёт нам параллель с одним из стихотворений Андрея Белого:

Высокий вихорь пылевой,
Народ ругая, но… не очень, —
Густой, косматый головой
Взвивает чернохохлый клочень;
Затеяв дутый пустопляс,
Заколобродит по дорогам,
Задует мутью в рот и в глаз;
И — разрывается над логом.

                Андрей Белый

Дутый пустопляс; пустой бесовский вихрь пыли и праха; пустая "мозговая игра" Аполлона Аполлоновича - громадного, размером в весь Петербург, больного мозга; пустая "мозговая игра" Андрея Белого, приведём здесь по этому поводу цитату из последней главки первой главы:

"Мы увидели в этой главе сенатора Аблеухова; увидели мы и праздные мысли
сенатора в виде дома сенатора, в виде сына сенатора, тоже носящего в  голове
свои праздные мысли; видели мы, наконец, еще праздную тень -- незнакомца.

     Эта тень  случайно возникла в сознании сенатора Аблеухова, получила там
свое  эфемерное  бытие;  но  сознание  Аполлона  Аполлоновича  есть  теневое
сознание,  потому  что  и  он --  обладатель  эфемерного бытия и  порожденье
фантазии автора: ненужная, праздная, мозговая игра 7б.

[...]

 Мозговая игра -- только маска; под этою маскою  совершается вторжение в
мозг  неизвестных  нам  сил:  и пусть Аполлон  Аполлонович соткан  из нашего
мозга,  он  сумеет все-таки напугать  иным,  потрясающим бытием,  нападающим
ночью". (Андрей Белый "Петербург")

Это одно моё истолкование "Дневника происшествий", описывающего уже самостоятельное бытие красного атласного домино, вне соображений и действий Николая Аполлоновича; второе же истолкование такое:

Только и было в реальности, что дикая полуночная выходка Николая Аполлонновича с этим красным домино. Кажется, первая цитата из "Дневника происшествий", та, в которой курсистка высших фельдшерских курсов N. N. видела вечером у Чернышева Моста пляшущее красное, атласное домино - кажется, это первое "происшествие" в "дневнике" ещё имеет какое-то подобие на реальность; дальнейшие же "происшествия" уже, как описывал Гоголь речь Ноздрёва в своих "Мёртвых Душах", "вообще ни на что не имеют подобия". "Происшествия" с красным домино разворачиваются всё масштабнее, и наконец кончается тем, что в рамках противодействия влиянию на умы красного домино в некую слободу "вызвана У-сская сотня казаков".

"Что   такое   газетный  сотрудник?   Он,   во-первых,   есть   деятель
периодической прессы; и как  деятель прессы (шестой части света) получает он
за строку --  пятачок, семь копеечек, гривенник, пятиалтынник, двугривенный,
сообщая в строке все, что есть и чего  никогда не бывало". (Андрей Белый "Петербург")

Но газетные писаки пишут то, что будет читать, обсуждать в салонных сплетнях Россия. если б Россия не была готова обсуждать явления в разных географических своих частях атласного красного домино с чёрною масочкой, газеты и не писали бы этого ничего; и тут снова появляется в тексте образ Софьи Петровны Лихутиной, которая периодически Россию у Белого символизирует:

" Вот  в чем дело:  один  почтенный сотрудник  несомненно  почтенной  газеты, получая пятак, вдруг решил использовать один факт, рассказанный в одном доме; в этом доме  хозяйкою  была  дама.  Дело, стало  быть, не в  почтенном  сотруднике,
получающем за строку; дело, стало быть, в даме...

     Кто же дама?

     Так с нее и начнем". (Андрей Белый "Петербург")

" Так вот: была одна дама; и она от  скуки посещала женские  курсы; и еще
от скуки  она иногда  по утрам замещала учительницу в О. О. городской школе,
если только вечером не была она в спиритическом кружке в вакантные  от балов
дни; нечего говорить, что курсистка N. N.. и М. М. (наставница класса), и К.
К. (баронесса  спиритка)  была  только  дама:  и дама хорошенькая. У  нее-то
почтенный газетный сотрудник просиживал вечера.

     Эта  дама  однажды,  смеясь, ему сообщила, что какое-то  красное домино
повстречалось с ней только что в неосвещенном подъезде. Так попало  невинное
признание  хорошенькой  дамы  на   столбцы   газет   под  рубрикой  "Дневник
происшествий". И попав в "Дневник происшествий", расплелось в серию  никогда
не бывших событий, угрожавших спокойствию". (Андрей Белый "Петербург")

Всё в Софье Петровне Лихутиной чрезмерно, утрировано - это мы видим из главки, которая так и наименована: "Софья Петровна Лихутина". Волосы Софьи Петровны чересчур длинны, чересчур черны; гибка Софья Петровна "как-то необычайно", не по-человечески; глазки Софьи Петровны так огромны, что настоящие это "глазищи". С возрастом пожалуй обзаведётся Софья Петровна усиками и полнотою "форм", и это тоже гротескная деталь. Такова Россия Андрея Белого: рафинированная, экзальтированная, гротескная. Не зря мы находим в сборнике стихов Белого "Золото в лазури" очень (чрезмерно) яркие, экзальтированные картинки-образы XVIII века:

Объяснение в любви

  Сияет роса на листочках.
   И солнце над прудом горит.
   Красавица с мушкой на щечках,
   как пышная роза, сидит.
   
   Любезная сердцу картина!
   Вся в белых, сквозных кружевах,
   мечтает под звук клавесина...
   Горит в золотистых лучах
   
   под вешнею лаской фортуны
   и хмелью обвитый карниз,
   и стены. Прекрасный и юный,
   пред нею склонился маркиз
   
   в привычно заученной роли,
   в волнисто-седом парике,
   в лазурно-атласном камзоле,
   с малиновой розой в руке.
   
   "Я вас обожаю, кузина!
   Извольте цветок сей принять..."
   Смеются под звук клавесина,
   и хочет кузину обнять.
   
   Уже вдоль газонов росистых
   туман бледно-белый ползет.
   В волнах фиолетово-мглистых
   луна золотая плывет.

                Андрей Белый

Я недавно смотрела постановку Николая Коляды по "Маскараду" Лермонтова. Там Нина не слишком красива, в очках, придающих её лицу нечто скептическое - одна из масок-образов всеобъемлющего этого маскарада. Но при этом Нина - воплощение вечной, полудемонической женственности. Нину вносят на сцену, поднимая её над полом, и струится с неё необъятный, волнующийся волнами моря подол её белого кисейного платья. Это платье покрывает собою внушительную часть сцены; иволнуется, волнуется; мерещится, намекает на некие астральные пространства, на демоническую суть женственности, на демоническую суть маскарада. Такова и Софья Петровна Лихутина у Андрея Белого.

"Софья Петровна Лихутина проживала в маленькой квартирке, выходившей на  Мойку; там со стен отовсюду упадали каскады самых ярких, неугомонных  цветов: ярко-огненных -- там  и здесь -- поднебесных". (Андрей Белый "Петербург")

Такова Россия, такова Софья Петровна Лихутина: ярко-огненный цвет - цвет земных материальных страстей; поднебесные цвета - цвета внемировой, сверхмировой мистики.

Россия Белого увлекалась эзотерикой, различными этими эзотерическими образами и концепциями; Россия Белого была прекрасна, но как-то чрезмерно, экзальтированно выделялось в ней то и это. Ненормально, не по-человечески ярка красота Софьи Петровны Лихутиной. Пожалуй, Софья Петровна Лихутина бывает глупа:

"Глазки Софьи Петровны Лихутиной  не были глазками, а были глазами: если
б я не  боялся впасть в прозаический тон, я бы назвал глазки  Софьи Петровны
не глазами --  глазищами темного,  синего  -- темно-синего цвета (назовем их
очами).  Эти  очи то искрились, то мутнели, то  казались  тупыми,  какими-то
выцветшими,  углубленными  в  провалившихся  орбитах,  синевато-зловещих:  и
косили. Ярко-красные губы ее были  слишком большими губами, но... зубки (ах,
зубки!): жемчужные зубки! И притом  --  детский  смех..." (Андрей Белый "Петербург")

Андрей Белый зовёт Россию тем её именем, в том её образе, в котором воспринял Россию именно он. Белый своей России не идеализирует: Россия бывает и глупа, и пошла, и уродлива; а всё-таки Белый любит Россию, любуется Россией. Россия Белого - это светское общество, это чрезмерно яркие, частью цинические, светские образы, это обещание бесовкой, необузданной мистики. Белый признаётся в любви к России и предлагает России откликнуться на это его признание в любви, признать, что он верно рассмотрел и оценил черты восхитительной Софьи Петровны Лихутиной. Я недавно прочла одно стихотворение Константина Вагинова, оно, мне кажется, хорошо передаёт Россию Андрея Белого:

Кафе в переулке

 Есть странные кафе, где лица слишком бледны,
Где взоры странны, губы же ярки,
Где посетители походкою неверной
Обходят столики, смотря на потолки.
Они оборваны, движенья их нелепы,
Зрачки расширены из бегающих глаз,
И потолки их давят точно стены склепа,
Светильня грустная для них фонарный газ.
 Один в углу сидит и шевелит губами:
«Я новый бог, пришел, чтоб этот мир спасти,
Сказать, что солнце в нас, что солнце не над нами,
Что каждый — бог, что в каждом — все пути,
Что в каждом — города, и рощи, и долины,
Что в каждом существе — и реки, и моря,
Высокие хребты, и горные низины,
Прозрачные ручьи, что золотит заря.
О, мир весь в нас, мы сами — боги,
В себе построили из камня города
И насадили травы, провели дороги,
И путешествуем в себе мы целые года…»
Но вот умолкла скрипка на эстраде
И новый бог лепечет — это только сон,
И муха плавает в шипучем лимонаде,
И неуверенно к дверям подходит он.
На улице стоит поэт чугунный,
В саду играет в мячик детвора,
И в небосклон далекий и лазурный
Пускает мальчик два шара.
Есть странные кафе, где лица слишком бледны,
Где взоры странны, губы же ярки;
Там посетители походкою неверной
Обходят столики, смотря на потолки.

                Константин Вагинов

Так же избыточны, слишком ярки интерьеры, в которых живёт Софья Петровна Лихутина. Когда я лежала в больнице, мне хотелось взять очень яркие, даже ядовитые фломастеры, и нарисовать ими цветы и солнце. Или облиться пряными, резкими духами, полный флакон на себя вылить. Мир Софьи Петровны - такой опрокинутый на себя флакон духов.

Софья Петровна увлечена Японией - тоже отсыл к этому так называемому "панмонголизму". Николай Аполлонович увлёкся Востоком, чтобы быть ближе к Софье Петровне Лихутиной, к России Белого.

В полутемном строгом зале
Пели скрипки, Вы плясали.
Группы бабочек и лилий
На шелку зеленоватом,
Как живые, говорили
С электрическим закатом,
И ложилась тень акаций
На полотна декораций.

Вы казались бонбоньеркой
Над изящной этажеркой,
И, как беленькие кошки,
Как играющие дети,
Ваши маленькие ножки
Трепетали на паркете,
И жуками золотыми
Нам сияло Ваше имя.

И когда Вы говорили,
Мы далекое любили,
Вы бросали в нас цветами
Незнакомого искусства,
Непонятными словами
Опьяняя наши чувства,
И мы верили, что солнце —
Только вымысел японца.

                Николай Гумилёв "Сада-Якко"

Всё искусственно в этом японском мирке, но есть в нём своя не вполне понятная русскому глазу поэзия.

"Софья  Петровна  Лихутина  на  стенах  поразвесила   японские  пейзажи,
изображавшие вид горы  Фузи-Ямы9,-- все до единого; в развешанных
пейзажиках  вовсе не  было  перспективы;  но  и  в  комнатках,  туго набитых
креслами, софами, пуфами, веерами и  живыми японскими хризантемами, тоже  не
было  перспективы:  перспективой являлся то атласный альков, из-за  которого
выпорхнет  Софья Петровна, или с двери слетающий, шепчущий что-то  тростник,
из которого  выпорхнет все она же, а то Фузи-Яма -- пестрый фон ее роскошных
волос; надо сказать: когда Софья Петровна Лихутина в своем розовом к и м о н
о по утрам пролетала из-за двери к алькову, то она была настоящей японочкой". (Андрей Белый "Петербург")

У Софьи Петровны прозвище: ангел Пери.

"Пери,  по объяснению Жуковского, "воображаемые  существа, ниже ангелов, но превосходнее людей, не живут  на  небе, но в цветах радуги, и порхают  в  бальзамических областях"". (Андрей Белый "Петербург" "Примечания")

Далее пошлою дурой предстаёт нам увлечённая всем японским Софья Петровна:

"Посетитель оранжерейки  Софьи  Петровны, ангела  Пери  (кстати сказать,
обязанный ангелу  поставлять хризантемы), всегда ей хвалил японские пейзажи,
присоединяя попутно свои рассуждения о  живописи вообще; и наморщивши черные
бровки, ангел Пери веско как-то выпаливал: "Пейзаж этот принадлежит перу X а
д у  с  а и"...*10  (*Хокусая)  ангел решительно  путал  как  все собственные имена, так и все иностранные слова. Посетитель художник обижался при этом; и впоследствии  к ангелу Пери  не обращался  с рацеями о  живописи вообще:  между  тем  этот ангел на последние  свои карманные  деньги накупал
пейзажи и подолгу-подолгу в одиночестве любовался на них". (Андрей Белый "Петербург")

Вблизи рассмотренная Софья Петровна бывает уродлива:

 "Посетителя  Софья Петровна  не  занимала ничем: если  это был  светский
молодой человек, преданный  увеселениям,  она  считала  нужным  хохотать  по
поводу всех его и шутливых, и шутливых не вовсе, и серьезнейших слов; на все
она  хохотала,  становилась  пунцовой  от  хохота,  и испарина покрывала  ее
крохотный  носик; светский молодой  человек становился тогда отчего-то также
пунцовым;  испарина покрывала и его нос: светский молодой человек  удивляяся
ее  молодому, но далеко не  светскому  хохоту; удивляяся  так, относил Софью
Петровну  Лихутину  к  демимонду;  между тем на  стол  появлялась  кружка  с
надписью  "благотворительный сбор" и  Софья Петровна Лихутина,  ангел  Пери,
хохоча, восклицала:  "Вы опять сказали мне  ф и ф к у -- платите же"". (Андрей Белый "Петербург")

Маскарад в доме Софьи Петровны, маски-образы вместо лиц:

""Вы опять сказали мне  ф и ф к у -- платите же". (Софья Петровна  учредила  недавно благотворительный  сбор в пользу  безработных за каждую  светскую фифку:  фифками  почему-то  называла она нарочито сказанную глупость, производя это слово от "ф  и"...).  И барон Оммау-Оммергау, желтый Ее Величества кирасир, и граф Авен, кирасир синий, и лейб-гусар Шпорышев,  и чиновник особых  поручений в  канцелярии Аблеухова  Вергефден (все  светские молодые люди) говорили за фифкою фифку, кладя в жестяную кружку двугривенный за двугривенным". (Андрей Белый "Петербург")

Ни в чём ангел Пери хорошо не разбирается - но во всём, что происходит в обществе, участвует:

 "Посетители Софьи Петровны как-то сами собою распались на две категории:
на категорию  светских гостей и  на  гостей так  сказать.  Эти, так сказать,
гости были вовсе  не гости: это были все желанные  посетители... для  отвода
души; посетители эти не добивались  быть принятыми в оранжерейке; нисколько!
Их  почти  силком  к себе  затаскивал ангел;  и, силком  затащив,  тотчас же
отдавал им визит: в их присутствии ангел Пери сидел с поджатыми губками:  не
хохотал,  не  капризничал, не кокетничал  вовсе, проявляя крайнюю робость  и
крайнюю  немоту,  а  так  сказать  гости  бурно  спорили  друг с  другом.  И
слышалось: "революция -- эволюция".
 
     И  опять:  "революция -- эволюция". Все только об одном и  спорили эти,
так  сказать, гости; то была все ни золотая, ни даже серебряная молодежь: то
была медная, бедная молодежь, получавшая воспитание на  свои трудовые гроши;
словом,  то  была  учащаяся  молодежь  высших учебных заведений,  щеголявшая
обилием иностранных слов: "социальная  революция". И опять-таки: "социальная
эволюция". Ангел Пери неизменно спутывал те слова". (Андрей Белый "Петербург")

Занятые делом офицеры весь этот шабаш российский терпят, они любят Россию:

 "Был  еще один  посетитель  Софьи  Петровны  Лихутиной;  офицер:  Сергей
Сергеевич  Лихутин;  собственно  говоря, это был ее муж; он заведовал где-то
там  провиантом;  рано путру  уходил он из  дому;  появлялся дома не  ранее
полуночи; одинаково  кротко  здоровался просто с  гостями и  с  гостями  так
сказать, с одинаковой  кротостью говорил для приличия  ф и  ф к у, опуская в
кружку двугривенный (если были при этом граф Авен или барон Оммау-Оммергау),
или скромно кивал головой на слова "революция - эволюция", выпивал чашку чая
и  шел  в  свою  комнату;  молодые  светские  люди  про  себя  его  называли
армейчиком, а учащаяся молодежь -- офицером-бурбоном (в девятьсот пятом году
Сергей   Сергеич   имел   несчастие  защищать  от  рабочих  своей  полуротою
Николаевский Мост). Собственно говоря, Сергей Сергеич Лихутин  охотнее всего
воздержался бы и от  фифок, и  от слов  "революция --  эволюция". Собственно
говоря, он не прочь был бы попасть к баронессе на спиритический сеансик;  но
о своем  скромном желании на правах мужа вовсе он не настаивал, ибо вовсе он
не был деспотом по отношению к Софье Петровне: Софью Петровну любил он  всею
силой души; более того:  два с половиною года тому назад он  женился на  ней
вопреки желанью родителей, богатейших симбирских  помещиков;  с той поры  он
был проклят отцом и лишен состояния; с той поры для  всех неожиданно скромно
он поступил в Гр-горийский полк". (Андрей Белый "Петербург")

Бывает у Софьи Петровны и двойной агент, воплощённая буква "Ы" Липанченко.

*
У Софьи Петровны и Николая Аполлоновича похожи глаза, то есть родственная духовная составляющая:

 "Лихутину  мучительно   поразил  стройный  шафер,  красавец,   цвет  его
неземных,   темно-синих,   огромных  глаз,   белость   мраморного   лица   и
божественность  волос белольняных" (Андрей Белый "Петербург")

Николай Аполлонович не идеализирует Софью Петровну; он её ясно видит; и он влюбляется в неё в такую, какова она есть:

" те  глаза  ведь не  глядели,  как  часто впоследствии, из-за тусклых стекол  пенсне" (Андрей Белый "Петербург")

Но вместо того, чтобы обменяться друг с другом духовно тем, что в обоих есть прекрасного, Софья Петровна и Николай Аполлонович обмениваются духовным уродством, взаимно топят друг друга в пошлости, в масках, в меленьких, уродливых движениях души:

 "Скоро Софья Петровна заметила  под маскою ежедневных заходов, что
лицо  Николая  Аполлоновича, богоподобное,  строгое,  превратилось в  маску:
ужимочки,  бесцельные  потирания  иногда  потных  рук,  наконец,  неприятное
лягушечье  выраженье  улыбки,  проистекавшее  от  несходившей  с  лица  игры
всевозможнейших  типов,  заслонили навек то лицо  от  нее.  И как только это
заметила  Софья  Петровна, она к  ужасу  своему  поняла, что была в т о лицо
влюблена, в т  о,  а  не э  т о. Ангел Пери  хотела быть примерной женой:  а
ужасная мысль, что,  будучи верной, она уже увлеклась не  мужем,-- эта мысль
совершенно разбила ее. Но далее, далее: из-под маски, ужимок, лягушечьих уст
она бессознательно вызывала безвозвратно потерянную влюбленность: она мучила
Аблеухова, осыпала  его оскорбленьями; но,  таясь  от себя,  рыскала по  его
следам, узнавала его стремленья  и вкусы,  бессознательно  им следовала, все
надеясь  обресть  в них подлинный,  богоподобный  лик;  так  она заломалась:
появилась  на сцену сперва мелопластика, потом кирасир барон Оммау-Оммергау,
наконец,  появилась  Варвара Евграфовна  с  жестяною  кружкою для  собирания
фифок.

     Словом, Софья Петровна запуталась: ненавидя, любила; любя, ненавидела." (Андрей Белый "Петербург")

" В  Софье  Петровне  Николай   Аполлонович-лягушонок  увлекся   глубоким
сердечком, приподнятым надо всей суетой; не крохотным лобиком -- волосами; а
божественность Николая Аполлоновича,  презирая любовь, упивалась цинично так
мелопластикой; оба спорили в нем, кого любить: бабенку ли,  ангела ли? Ангел
Софья Петровна, как  ангелу естественно подобает, возлюбила  лишь б о г а: а
бабенка  запуталась: неприятной улыбкой она  сперва возмущалась, а потом она
полюбила именно это свое возмущение;

     полюбивши же ненависть, полюбила гаденькую улыбку, но какою-то странной
(все  сказали  бы,  что  развратной)  любовью:  что-то  было  во  всем  этом
неестественно жгучее, неизведанно сладкое, роковое". (Андрей Белый "Петербург")

"Ангел Софья Петровна" - бес, а не ангел. Примешивается к ангельскому пошлая сущность "бабёнки", превращает ангела в беса. По-бесовски играет Софья Петровна с Николаем Аполлоновичем, который тоже бес:

"Собственно говоря, последние месяцы с  предметом  своим Софья  Петровна
держала  себя до  крайности вызывающе: пред граммофонной  трубой, изрыгающей
"Смерть  Зигфрида",  она училась  телодвижению (и еще какому!),
поднимая  едва ли не до  колен  свою шелком шуршащую  юбку; далее: ножка  ее
из-под столика Аблеухова касалась не раз и не два. Неудивительно,  что  этот
последний не раз ангела и порывался обнять; но тогда ускользал ангел, сперва
обливая поклонника  холодом:  и потом  опять принимался за старое". (Андрей Белый "Петербург")

Николай Аполлонович - тоже бес; пошлость поверхностная, ужимочки лягушачьи к его ангельскому метафизическому бытию примешиваются... И вместо ангельской любви между двоими происходит бесовское кривляние.

 Софья Петровна пунцова становится от волнения (красный цвет у Белого - цвет земной, смутной, не пресуществлённой Божественным, часто бесовской страсти):

 "В эти мерзлые,  первооктябрьские дни Софья Петровна была в  необычайном
волнении; оставаясь одна, в оранжерейке,  вдруг  она  начинала  морщить свой
лобик, и вспыхивать: становилась пунцовой; подходила к окну,  чтоб платочком
из  нежного сквозного  батиста протереть  запотевшие стекла; стекло начинало
повизгивать, открывая  вид на канал с проходившим мимо господином в цилиндре
-- не более [...]" (Андрей Белый "Петербург")

Вся эта поверхностность, пошлость Софьи Петровны была бы просто пошлостью, а не бесовскою пошлостью; но и в "лягушонке" Николае Аполлоновиче, и в "кукле" Софье Петровне пошлость смешивается со странною, макаберною, экзальтрованною красотою: "оранжерейка" (обязательно в уменьшительно-ласкательном варианте); "платочек из нежного сквозного батиста". Бес - это не просто уродство пошлости; бес - это падший ангел" падшая красота; и падшей этой, перемешавшейся с пошлостью красоты и в Софье Петровне достаточно, и в Николае Аполлоновиче.

 "[...] подходила к окну,  чтоб платочком из  нежного сквозного  батиста протереть запотевшие стекла; стекло начинало повизгивать, открывая  вид на канал с проходившим мимо господином в цилиндре -- не более [...]" (Андрей Белый "Петербург")

Визг стекла диссонирует с экзальтированной сквозною прелестью "оранжерейки", "батистового платочка". И открывается из окон - сквозь сквозной платочек батистовый - вид на пошлую маску, куклу...

Мучается Софья Петровна бесовскою своей страстью к Николаю Аполлоновичу:

"  А, однажды, она при Липпанченко, с хохотом выхватила шпильку от шляпы и
всадила в мизинчик:

     -- "Посмотрите: не больно; и крови нет: восковая я... кукла"". (Андрей Белый "Петербург")

 "А  она металась  в оранжерейке,  морщила лобик,  вспыхивала,  протирала
стекло; прояснялся вид на канал с пролетавшей мимо каретой: не более.
    
    Что же более?" (Андрей Белый "Пеербург")

Тоска у беса-Софьи Петровны по ангельскому чину; по божественной, ангельской составляющей Николая Аполлоновича; по чему-то большему, чем маски, куклы. Но видит "ангел Пери" в окне всё тот же "вид на канал с пролетавшей мимо каретой: не более".

    "А  она металась  в оранжерейке,  морщила лобик,  вспыхивала,  протирала
стекло; прояснялся вид на канал с пролетавшей мимо каретой: не более.

     Что же более?

     Дело  вот  в   чем:   несколько  дней  назад  Софья  Петровна  Лихутина
возвращалась домой от баронессы К. К. У баронессы К. К. в этот вечер были постукиванья; белесоватые искорки бегали по стене; и однажды подпрыгнул
даже стол:  ничего более; но нервы  Софьи Петровны  натянулись до  крайности
(после сеанса она бродила по улицам), а ее домовый подъезд не освещался (для
дешевых квартирок не освещают подъездов): и внутри черного подъездного входа
Софья  Петровна  так  явственно видела,  как  уставилось на  нее еще  черней
темноты пятно, будто черная маска; что-то мутно краснело под маской, и Софья
Петровна что есть силы дернула за звонок. А когда распахнулась дверь и струя
яркого света из передней упала на лестницу, вскрикнула Маврушка и всплеснула
руками:  Софья  Петровна  ничего  не увидела, потому  что  стремительно  она
пролетела в квартиру. Маврушка видела: за спиною у  барыни красное, атласное
домино протянуло  вперед свою черную  маску, окруженную  снизу густым веером
кружев, разумеется, черных же,  так что эти  черные кружева на плечо упали к
Софье  Петровне  (хорошо,  что  она  не повернула  головки); красное  домино
протянуло  Маврушке  свой  кровавый  рукав,  из  которого  торчала  визитная
карточка; и когда пред рукою захлопнулась дверь, то и Софья Петровна увидела
у двери  визитную  карточку (пролетела, верно,  в  щель двери);  что же было
начертано на визитной той карточке? Череп с костями вместо дворянской короны
да еще  модным  шрифтом  набранные слова: "Жду вас в  маскараде  --  там-то,
такого-то числа"; и далее подпись: "Красный шут"". (Андрей Белый "Петербург")

"Что же более?" Чего-то большего хочется Софье Петровне: духовной целостности, гармоничного мироощущения. в своём бесовском внутреннем мире, в окружающем бесовском Петербурге ищет Софья Петровна большего, не пошлого. Но в бесовском этом пространстве пошлость навсегда перемешана с прелестью, с чувствами. Софья Петровна ищет большего, надмирного, мистического - не масок в окне, фланирующих мимо канала, не пошлости, не обыденности. Где же Софья Петровна всего этого будет искать? Известно где: на спиритических сеансов. Спиритические сеансы так же пошлы, как всё остальное; но такое сильное у Софьи Петровны экзальтированное ожидание большего, мистического, надмирного, что она принимает за знак этого большего тот факт, что искорки белесоватые бегают по стене на спиритическом сеансе, а однажды даже стол подпрыгивает. Случай с появлением после этого спиритического сеанса в подъезде Софьи Петровны маски Красного Шута трактуется нами не только в бытовом плане, не только так, что Николай Аполлонович, вырядившись в красное домино, подстерёг Софью Петровну ночью в подъезде. Кроме этого тут ещё и то, что сам дьявол, надмирная бесовская мистика посетила Софью Петровну, ответив на её страстный призыв к мистическому - призыв от всего сердца, от всей перемешанной с поверхностною пошлостью прелести Софьи Петровны.

Бабёнка любит пошлость, подлость Аполлона Аполлоновича. Падшего ангела тянет к падшему ангелу, один бес впитывает нравственный распад, наслаждается нравственным распадом другого беса: есть странная, нехорошая привлекательность в уродстве, в тлении:

   "Ну,  а вдруг  то  не  он?  И Софья Петровна  явственно  в  себе ощутила
расстройство: было жалко как-то расстаться с мыслями о том, что шут -- он; в
этих мыслях вместе с гневом сплелось то же сладкое, знакомое, роковое
чувство; ей хотелось, должно быть, чтобы он оказался  -- совершеннейшим
подлецом". (Андрей Белый "Петербург")

" Нет -- не  он: не подлец же он,  не  мальчишка!..  Ну,  а  если это сам
красный  шут?  Кто  такой  красный  шут, на  это  она не  могла себе  внятно
ответить: а -- все-таки... И упало сердце: не он.

     Маврушке тут же она приказала  молчать: в маскарад же поехала; и тайком
от кроткого мужа: в первый раз она поехала в маскарад.

     Дело в  том,  что Сергей  Сергеич  Лихутин строго-настрого  запретил ей
бывать  в  маскарадах.  Странный был:  эполетом, шпагою,  офицерскою  честью
дорожил (не бурбон ли?).

     Кротость  кротостью... вплоть  до  пунктика, до  офицерской  до  чести.
Скажет только:  "Даю офицерское честное слово --  быть тому-то, а тому -- не
бывать". И -- ни с места: непреклонность,  жестокость какая-то. Как, бывало,
на лоб приподнимет очки,  станет сух, неприятен, деревянен, будто вырезан из
белого кипариса,  кипарисовым кулаком  простучит по столу; ангел Пери  тогда
испуганно  вылетал  из  мужниной  комнаты:  носик  морщился, капали  слезки,
запиралась озлобленно спальная дверь". (Андроей Белый "Петербург")

Нет в Сергее Сергеиче Лихутине мистического измерения - ни бесовского, ни ангельского. Честному офицеру Сергею Сергеичу не нравится бесовство жены. Он жене бесовство запрещает. Но не запретов ищет Софья Петровна. Не запретов, а полноценной замены: заменить бы бесовскую мистику мистикой ангельской. Сергей Сергеич не может Софье Петровне этой ангельской мистики дать; а на безрыбье, если ангельской мистики нет, пусть уж будет хотя бы бесовская. Тайно от мужа едет Софья Петровна в маскарад, на встречу, ей назначенную Дьяволом.

Далее читаем, что Софья Петровна и вернувшись из маскарада, в котором металось по залам огненное домино, не хочет со своим огненным домино расставаться. Не хочет расставаться с ответившим на её мистические призывы Дьяволом. Софья Петровна создаёт светский клуб интересующихся Огненным Домино. Огненное Домино обрастает макаберными, сверхреальными слухами, и так утверждается в пространстве бесовского Петербуга как самостоятельный образ, самостоятельное метафизическое бытие. Софья Петровна равна Дьяволу. Софья Петровна сама творит Дьявола. Софья Петровна сама - Дьявол.

В следующей главе, наименованной "Совершенно прокуренное лицо", Николай Аполлонович Аблеухов встречается у себя дома с революционером Неуловимым - не с революционером Неуловимым, а - с "незнакомцем с чёрными усиками": с чёртом.

Описываются ещё раз предпосылки для встречи с чёртом в духовном мире Николая Аполлоновича.

Петра, разбросана, досгармонична приёмная комната Николая Аполлоновича - так же пёстр, разбросан, дисгармоничен весь строй его мысли, его духовности. Есть, правда, в у Николая Аполлоновича и "строгий кабинет", где он пытается быть собой, быть настоящим, быть с самим собой честным (хоть и плохо у него получается: вместо того, чтобы обрести духовную гармонию, Николай Аполлонович в строгом своём кабинете погружается в отвлечённые, холодные, не меняющие его духовного строя логические умствования). Но в приёмной своей; в той, так сказать, функции своего сознания, которая контролирует, какие состояния и идеи допускать в свою духовность, а какие не допускать, пёстрый бесовский беспорядок у Николая Аполлоновича царит. Я читала о монахах. Монашеская практика очень рано начинает отсев из сознания так называемых "искушений" - гораздо раньше, чем "искушения" эти )недозволенные монаху духовные, психические состояния, побуждения) станут действительно опасны. (Допустим, очутится монах в состоянии лютой бесовской ненависти ко всему вокруг. Возможность очутиться в таком состоянии - духовная опасность. Чтобы в нём не очутится, монах борется не с самОю этой ненавистью - монах не доводит до того, чтобы уже с самОю этой ненавистью надо было бороться. Монах борется с самыми первыми сигналами, с самыми отдалёнными предпосылками, из которых могла бы в итоге развиться такая ненависть. Или, скажем, не ненависть, а абсолютное безысходное отчаяние, ведущее к суициду.)

И вот, в дном монастыре монахи делились старцами на две группы. Слабой группе (наподобие того, как бывают в школе "сильная" и "слабая" группа в изучении иностранного языка) - итак, слабой группе вменялась в обязанность обыкновенная монашеская духовная практика. "Сильной" же группе предлагалось под строгим надсобою волевым контролем допускать "искушения" в своё сознание. Допускать их и наблюдать при этом, по какой причине, из-за чего они в сознании появляются, как они в сознании развиваются. Николай Апоолонович не справляется с таким волевым контролем над собственными духовными состояниями и идеями - в так называемой "приёмной комнате" абсолютный бардак и хаос:

  "Приемная    комната    Николая     Аполлоновича    составляла    полную
противоположность  строгому  кабинету: она была  так же  пестра, как...  как
бухарский халат; халат Николая Аполлоновича, так сказать, продолжался во все
принадлежности комнаты:  например,  в  низкий  диван;  он  скорее  напоминал
восточное  пестротканое  ложе;  бухарский  халат  продолжался  в   табуретку
темно-коричневых цветов;  она была инкрустирована  тоненькими  полосками  из
слоновой кости и перламутра; халат  продолжался далее в негритянский  щит из
толстой кожи когда-то павшего носорога, и в суданскую ржавую стрелу  с  массивною  рукоятью;  для  чего-то  ее  тут повесили на стене;  наконец,  продолжался халат  в  шкуру пестрого леопарда, брошенного  к  их ногам  с разинутой пастью; на табуретке стоял  темно-синий кальянный   прибор  и  трехногая  золотая  курильница   в  виде  истыканного отверстиями шара  с полумесяцем наверху; но всего удивительнее была  пестрая клетка, в которой  от  времени  до  времени начинали  бить  крыльями зеленые попугайчики.

     Николай  Аполлонович  пододвинул гостю пеструю табуретку: незнакомец  с
черными усиками опустился на край табуретки и вытащил из кармана дешевенький
портсигар". (Андрей Белый "Петербург")

 Кривляется, подличает Николай Аполлонович:

"Там внизу  стоял незнакомец  с  черными усиками  и в пальто с  поднятым
воротником.

     Николай Аполлонович тут оскалился с балюстрады в неприятной улыбке:
 
    -- "Это вы, Александр Иванович?.. Чрезвычайно приятно!"" (Андрей Белый "Петербург")

Кривляется, подличает Николай Аполлонович - и, в ответ на его кривляния, является на лестнице "незнакомец с чёрными усиками" - с одними только усиками, без лица.

Незнакомец бомбу принёс в дом Аблеуховых.

"Но  обоим им  показалось томительным их безмолвное странствие  в
этих  блещущих  перспективах: оба  грустно  молчали;  незнакомцу  с  черными
усиками  Николай Аполлонович  подставлял  с  облегчением  не  лицо,  а  свою
переливную  спину; потому-то, верно, улыбка и сбежала с  неестественно перед
тем улыбавшихся уст его.  От  себя же  прямо  заметим:  Николай  Аполлонович
струсил;   в   голове   его   быстро   вертелось:  "Вероятно,   какой-нибудь
благотворительный сбор --  пострадавший  рабочий;  в  крайнем  случае --  на
вооружение..." А в душе тоскливо заныло: "Нет нет -- не это, а то?"" (Андрей Белый "Петербург")

В ответ на кривляния Николая Аполлоновича является незнакомец; в ответ на безалаберную пёструю приёмную комнату; в ответ на отвлечённые холодные умствования, которыми не просто так занят Николай Аполлонович, а которые полагает Николай Аполлонович поместить в самый центр своей духовности, подчинив им всё в себе, что в пестроте его обиталища вообще может быть чему-то подчинено. Вот и является незнакомец: пора. Пора бомбу подложить, на деле и абсолютно свергнуть власть Духа над строем собственных мыслей, стать тоже человеком без лица: абсолютною, идеальною маской.

...Неустройство, инфрнальность на необъятном, неохватном российском пространстве. Бесовское это пространство, необъятность его не только материальная, но и необъятно его мистическое измерение. Прекрасно всё это Белый передаёт, описывая пейзажи российские, городские российские виды:

 "Дни  стояли  туманные,  странные:  по России на севере проходил мерзлой
поступью  ядовитый  октябрь; а  на юге  развесил он гнилые туманы.  Ядовитый
октябрь  обдувал  золотой  лесной  шепот,--  и  покорно  ложился  на   землю
шелестящий осинный багрец, чтобы виться и гнаться у ног  прохожего пешехода,
и шушукать,  сплетая  из  листьев  желто-красные  россыпи слов.  Та  синичья
сладкая  пискотня,  что  купается  сентябрем  в  волне  лиственной,  в волне
лиственной  не купалась давно: и сама  синичка  теперь  сиротливо  скакала в
черной сети из сучьев, что как шамканье беззубого старика посылает всю осень
свой свист из лесов, голых рощ, палисадников, парков". (Андрей Белый "Петербург")

Октябрь - ядовитый, бесовский; "синичья сладкая пискотня" дисгармонична, режет ухо. Суетливы, дисгармоничны эти экзальтированные "излияния одной петербургской курсистки":

  "Дни стояли  туманные, странные;  ледяной ураган уже приближался клаками
туч, оловянных и  синих; но все верили в  весну: о весне  писали  газеты,  о
весне рассуждали чиновники четвертого класса; на весну указывал
один тогда популярный министр;  ароматом, ну, прямо-таки первомайских фиалок
задышали излияния одной петербургской курсистки". (Андрей Белый "Петербург")

Бесится Россия, "излияния одной петербургской курсистки" перемешаны в ней с заревами пожаров в сёлах:

"Пахари  давно  перестали  скрести  трухлявые  земли;  побросали  пахари
бороны,  сохи;  собирались  под  избами пахари  в  свои  убогие кучечки  для
совместного обсуждения газетных известий; толковали и спорили, чтобы
     дружной   гурьбою  вдруг   кинуться   к   барскому  дому  с  колонками,
отразившемуся в волжских, камских или даже днепровских струях; во все долгие
ночи над Россией сияли кровавые зарева деревенских пожаров, разрешаясь  днем
в черноту столбов дымовых. Но тогда в  облетающей заросли можно было увидеть
спрятанный  отряд космоголовых казаков, направляющих дула своих винтовок  на
гудящий  набат;  на клочковатых своих  лошадях  во всю  прыть  потом вылетал
казацкий отряд:  синие бородатые люди, размахавшись нагайками, долго-долго с
гиком носились по осеннему лугу и туда, и сюда. Так было в селах". (Андрей Белый "Петербург")

Революция в "Петербурге" Андрея Белого - адская смесь из пожаров в сёлах, экзальтированных излияний интеллигенции в печати; летучих, суетящихся, макаберных газет и листовок - вихрь листовок этих, бумажный вихрь, инфернальный. Вот налетел вихрь, закружило, свело с ума; и вот пропал вихрь - как ничего и не было; и вот снова налетел - так является по России с лёгкой руки нечистоплотного, распространяющего чепуху газетчика - является в результате там и здесь по России в пыльных, снежных вихрях инфернальное Огненное Домино.

" Так было в селах.

     Но так  было и  в  городах. В  мастерских, типографиях, парикмахерских,
молочных,  трактирчиках   все  вертелся   какой-то   многоречивый   субъект;
нахлобучив  на  лоб  косматую  черную  шапку,  завезенную,  видно,  с  полей
обагренной  кровью  Манджурии;  и  засунув откуда-то  взявшийся  браунинг  в
боковой   свой  карман,  многоречивый   субъект  многократно  совал  первому
встречному в руку плохо набранный листик.

 Все  чего-то  ждали,  боялись,  надеялись; при  малейшем  шуме высыпали
быстро на  улицу, собираясь в  толпу и  опять рассыпаясь; в Архангельске так
поступали лопари, корелы и финны; в  Нижне-Колымске -- тунгузы; на Днепре --
и жиды,  и хохлы. В Петербурге, в  Москве -- поступали так  все: поступали в
средних, высших и низших  учебных заведениях: ждали, боялись, надеялись; при
малейшем  шорохе  высыпали  быстро  на улицу;  собирались  в  толпу  и опять
рассыпались". (Андрей Белый "Петербург")

И раньше, впрочем - до революционных волнений - были и в Пеербурге, и по всей России бесовство, мелочь, чепуха; какая-то зернистая икорка да осетринка:

  "Учащались ссоры на улицах: с  дворниками, сторожами; учащались ссоры на
улицах   с  захудалым   квартальным;  дворника,   полицейского   и  особенно
квартального надзирателя задирал пренахально: рабочий, приготовишка, мещанин
Иван Иванович Иванов с  супругой Иванихой, даже  лавочник --  первой гильдии
купец Пузанов,  от  которого в  лучшие  и  недавно  минувшие дни околоточный
разживался  то  осетринкой, то  семушкой,  то зернистой  икоркой;  но теперь
вместо  семушки,  осетринки, зернистой  икорки  на  квартального надзирателя
вместе с  прочею  "сволочью" вдруг  восстал  первой гильдии, его степенство,
купец   Пузанов,    личность   небезызвестная,   многократно    бывавшая   в
губернаторском доме, ибо как-никак,-- рыбные промыслы и потом пароходство на
Волге: как-никак, от такого случаяприсмирел  околоточный.  Серенький  сам,  в  сереньком  своем  пальтеце проходил он теперь незаметною тенью, подбирая почтительно шашку и держа вниз глаза:  а  ему  это в  спину  словесные  замечания, выговор,  смехи  и  даже непристойная брань;  участковый же пристав на все это: "Не сумеете  снискать доверия у населения,  подавайте  в  отставку".  Ну  и снискивал  он доверие: бунтовал и  он  против произвола  правительства,  или  он  вступал в  особое соглашение с обитателями пересыльной тюрьмы.

     Так  в  те дни влачил свою жизнь околоточный  надзиратель где-нибудь  в
Кеми: так же он влачил эту жизнь в  Петербурге, Москве, Оренбурге, Ташкенте,
Сольвычегодске, словом, в тех городах (губернских,  уездных, заштатных), кои
входят в состав Российской Империи". (Андрей Белый "Петербург")

И раньше была чепуха - и теперь чепуха; новые революционные волнения не добавили чепухи - но и не избавили от неё.

Не в революции дело, полагает Белый; не в социальных перестановках - а в том, чтобы избавиться от чепухи, мелочности, кривляния - для начала в своей голове, в своём духовном строе.

В следующей главке даётся ясная образная параллель между Николем Аполлоновичем, с его психологическим контактом с министром на огромном портрете - и Николаем Аполлоновичем, встречающим "незнакомца с чёрными усиками" в главке "Совершенно прокуренное лицо". Сравним. Вот о Николае Аполлоновиче:

 "[...] пересилив в  душе неприятное  впечатление,  Николай  Аполлонович
вознамерился двинуться вниз, чтоб достойно, по-аблеуховски, ввести в лаковый
дом щепетильного гостя; но, к досаде, его меховая туфелька соскочила с ноги;
и  босая  ступня  закачалась  из-под  полы  халата; Николай  Аполлонович  на
ступеньках споткнулся; и  вдобавок  он подвел незнакомца: предположивши, что
Николай  Аполлонович  в  порыве  обычной угодливости  бросится к  нему  вниз
(Николай Аполлонович уже  выказал в  направлении  этом  всю  стремительность
своих жестов), незнакомец с  черными  усиками  бросился  в  свою  очередь  к
Николаю  Аполлоновичу [...]" (Андрей Белый "Петербург")

Об Аполлоне Аполлоновиче:

"Проходя  по  красной  лестнице  Учреждения,  опираясь  рукой  о  мрамор
холодный перил, Аполлон Аполлонович  Аблеухов зацепился носком за сукно и --
споткнулся; непроизвольно  замедлился  его  шаг;  следовательно:  совершенно
естественно, что очи его (безо всякой  предвзятости) задержались на огромном
портрете  министра,  устремившего  пред  собой  грустный  и  сострадательный
взгляд". (Андрей Белый "Петербург")

Чепуха, чепуха и чепуха; чепуха является Николаю Аполлоновичу в ответ на его кривляния - в виде "незнакомца с чёрными усиками"; чепуха в виде портрета министра является Аполлону Аполлоновичу в ответ на его "прекрасную", лишённую подробностей, упрощённую до знака, до маски - "лестницу".

 "По позвоночнику  Аполлона Аполлоновича пробежала  мурашка: в Учреждении
мало топили. Аполлону Аполлоновичу эта белая комната показалась равниной.
 
   Он боялся пространств.

     Их  боялся  он более,  чем  зигзагов,  чем ломаных  линий  и  секторов;
деревенский ландшафт  его прямо  пугал: за снегами  и льдами  там, за лесною
гребенчатой линией поднимала пурга перекрестность воздушных течений; там, по
глупой случайности, он едва не замерз". (Андрей Белый "Петербург")

Живя в бесовском пространстве, в отвлечённой холодной умозрительной геометрической логике, Аполлон Аполлонович боится этого пространства.

 -А у незнакомца-то с чёрными усиками - в главке "Совершенно прокуренное лицо" - тоже лицо оказалось, а не усики только одни:

" -- "Посмотрите вы на мое лицо".

     Не  найдя  очков, Николай  Аполлонович  приблизил свои  моргавшие  веки
вплоть к лицу незнакомца.

     -- "Видите лицо?"

     -- "Да, лицо..."

     -- "Бледное лицо..."

     -- "Да, несколько бледноватое",-- и игра  всевозможных учтивостей с  их
оттенками разлилась по щекам Аблеухова.

     -- "Совершенно зеленое, прокуренное лицо",-- оборвал  его незнакомец --
"лицо курильщика. Я прокурю у вас комнату, Николай Аполлонович"". (Андрей Белый "Петербург")

Тоже лицо есть у незнакомца; тоже есть у него свой особенный строй личности, психики. "Совершенно прокуренное лицо": еле держится психический строй незнакомца, чтобы не посыпаться, не самоуничтожиться, не забиться в бесноватой истерики. Всё в психическом строе незнакомца разлажено; и, не хуже Аполлона Аполлоновича, который упростил своё больное мировосприятие до знака, маски - не хуже, чем Аполлон Аполлонович, не выносит незнакомец вокруг себя дисгармонии. Чёрная лестница незнакомца - с продавленным множеством ног капустным листом, с кошкой, роняющей изо рта куриные внутренности - чёрная лестница, психический строй незнакомца весь - дисгармония, интеллигентская экзальтация среди грязи, мерзости. Незнакомцу хватает этой своей собственной мерзости, на экзальтации постоянной ещё удерживается психический строй незнакомца от неостановимого бесноватого припадка - своей собственной мерзости хватает незнакомцу, он еле со своей мерзостью справляется; и потому добавочной мерзости, дисгармонии в окружающей незнакомца реальности незнакомец не выносит. Так, незнакомец чуть не впадает в истерику, когда в приёмной комнате у Николая Аполлоновича попадается в мышеловку мышь:

  "В это время раздался отчетливый металлический  звук: что-то щелкнуло; в
тишине раздался тонкий писк пойманной мыши; в  то же  мгновение опрокинулась
мягкая табуретка и шаги незнакомца затопали в угол:

     --  "Николай Аполлонович,  Николай Аполлонович",-- раздался  испуганный
его голос,-- "Николай Аполлонович  -- мышь, мышь... Поскорей прикажите слуге
вашему... это, это... прибрать: это мне... я не могу..."

     Николай Аполлонович, положив узелочек, удивился смятению незнакомца:

     -- "Вы боитесь мышей?.."

     -- "Поскорей, поскорей унесите..."" (Андрей Белый "Петербург")

Тут переменяются роди незнакомца и Николая Аполлоновича; и уже Николай Аполлонович предстаёт чёртом, рушащим психический строй незнакомца:

"--  "Мышка..." --  повторил довольным голосом Николай  Аполлонович  и с
улыбкою  возвратился  к  ожидавшему  гостю.  Николай  Аполлонович  с  особою
нежностью относился к мышам". (Андрей Белый "Петербург")

И вот уж незнакомец, у которого тоже оказалось своё лицо, ищет человеческого к себе участия, собеседника - и негде ему искать того и другого, кроме как в Николае Аполлоновиче (с его ужимками, лягушачьей улыбкой, с его мышами и яростно блестящим бухарским халатом):

"--  "Знаете... Одиночество убивает  меня.  Я совсем  разучился  за  эти
месяцы разговаривать. Не замечаете ли вы, Николай Аполлонович, что слова мои
путаются".

     Николай  Аполлонович,  подставляя  гостю  свою  бухарскую  спину,  лишь
рассеянно процедил:

     -- "Ну это, знаете, бывает со всеми".

[...]

 В спину же ему раздавались слова незнакомца.

     -- "Я путаюсь в каждой фразе. Я хочу  сказать одно слово, и вместо него
говорю вовсе не то:  хожу все вокруг  да около... Или я вдруг  забываю,  как
называется, ну, самый обыденный предмет; и, вспомнив, сомневаюсь, так ли это
еще.  Затвержу: лампа,  лампа и  лампа; а потом вдруг покажется, что  такого
слова  и  нет:  лампа. А  спросить подчас  некого; а если  бы кто и  был, то
всякого спросить -- стыдно, знаете ли: за сумасшедшего примут".

     -- "Да что вы..."" (Андрей Белый "Петербург")

"[...] как  и все к молчанию насильственно принужденные  и от
природы болтливые люди, он испытывал иногда невыразимую потребность сообщить
кому   бы  то  ни  было  мысленный  свой  итог:  другу,  недругу,  дворнику,
городовому, ребенку, даже... парикмахерской  кукле, выставленной в  окне. По
ночам иногда незнакомец сам с собой разговаривал". (Андрей Белый "Петербург")

 Незнакомец излагает Николаю Аполлоновичу свой опыт бесовства, рассказывает, как пришёл он к этой чепухе, чепухе и чепухе, к "обществу клопов и мокриц", в котором одном он вращается два года уже в результате собственных тайных занятий делами революции. Незнакомец делится, хочет с кем-то поговорить искренне. Николай же Аполлонович свои искренние переживания, свой опыт бесовства от незнакомца сконфуженно прячет:

"-- "Какое прекрасное домино, Николай Аполлонович".

     Николай Аполлонович бросился к домино, как будто его он  хотел прикрыть
пестрым халатом, но опоздал: яркошуршащий шелк незнакомец пощупал рукою:

     -- "Прекрасный  шелк...  Верно дорого стоит:  вы, вероятно,  посещаете,
Николай Аполлонович, маскарады..."

     Но Николай Аполлонович покраснел еще пуще:

     -- "Да, так себе..."

     Почти вырвал он домино и пошел его упрятывать в шкаф, точно уличенный в
преступности; точно  пойманный  вор,  суетливо  запрятал  он  домино;  точно
пойманный  вор,  пробежал обратно  за  масочкой;  спрятавши  все, он  теперь
успокоился,  тяжело  дыша  и  подозрительно  поглядывая  на  незнакомца;  но
незнакомец,  признаться,  уже  забыл  домино   и  теперь  вернулся  к  своей
излюбленной теме, все время продолжая расхаживать и посаривать пеплом". (Андрей Белый "Петербург")

В этом виде, из окна приёмной комнаты Николая Аполлоновича открывающемся - в этом виде бесноватая экзальтация незнакомца, в этом виде лягушачья, ужимочная психика Николая Аполлоновича. Нет отсюда выхода, только двое на свете - Николай Аполлонович и незнакомец, нечего им искать друг у друга спасения; и третий с этими двоими - дисгармоничный, ядовитый вид из окна:

" Наступило  неловкое молчание.  Незнакомец  с черными  усиками из окошка
посмотрел  на  пространство Невы; взвесилась  там бледно-серая гнилость: там
был  край земли  и  там  был конец  бесконечностям; там,  сквозь  серость  и
гнилость  уже  что-то шептал ядовитый  октябрь, ударяя  о  стекла слезами  и
ветром;  и дождливые слезы на  стеклах  догоняли друг друга, чтобы виться  в
ручьи  и чертить крючковатые знаки слов; в трубах слышалась сладкая пискотня
ветра,  а сеть черных труб, издалека-далека, посылала  под небо  свой дым. И
дым падал хвостами  над темно-цветными водами. Незнакомец с черными  усиками
прикоснулся губами к рюмочке, посмотрел на желтую влагу: его руки дрожали". (Андрей Белый "Петербург")

Тут далее в теоретическом споре о революции между Николаем Аполлоновичем и незнакомцем - прямая отсылка от незнакомца к Аполлону Аполлоновичу, вдруг, как в дурном, макаберном сне, Аполлон Аполлонович Аблеухов в лице незнакомца нам предстаёт:

"" --  "Все на свете  построено  на контрастах: и моя польза для  общества
привела  меня  в  унылые  ледяные  пространства;  здесь пока меня  поминали,
позабыли верно  и вовсе, что там я -- один, в пустоте: и по мере того, как я
уходил  в пустоту, возвышаясь  над рядовыми, даже  над  унтерами (незнакомец
усмехнулся беззлобно и  пощипывал  усик) [ранее незнакомец называл Николая Аполлоновича унтером от революции],-- с меня постепенно  свалились все
партийные предрассудки, все категории, как сказали бы вы:  у меня с Якутской
области [незнакомец там был на каторге], знаете ли, одна категория. И знаете ли какая?"

     -- "Какая?"

     -- "Категория льда..."" (Андрей Белый "Петербург")

В те же "ледяные пространства" привела Аполлона Аполлоновича Аблеухова отвлечённо-логически, не сердцем понятая идея Государства. Сравним:

" По позвоночнику  Аполлона Аполлоновича пробежала  мурашка: в Учреждении
мало топили. Аполлону Аполлоновичу эта белая комната показалась равниной.

     Он боялся пространств.

     Их  боялся  он более,  чем  зигзагов,  чем ломаных  линий  и  секторов;
деревенский ландшафт  его прямо  пугал: за снегами  и льдами  там, за лесною
гребенчатой линией поднимала пурга перекрестность воздушных течений; там, по
глупой случайности, он едва не замерз". (Андрей Белый "Петербург")

С другой же стороны - снова ментальное противостояние между незнакомцем и Аполлоном Аполлоновичем. Здесь незнакомец впервые нам именуется по имени-отчеству: Александр Иванович. Личные счёты у Александра Ивановича к Аполлону Аполлоновичу: это Аполлон Аполлонович, персонифицированное Государство, выкинуло Александра Ивановича в бескрайние пространства якутской ссылки, в которой Александр Иванович и постиг, что нет партийной идеологии, ничего нет, одна есть на свете категория: категория льда.
"
 Тут он, глядя  в  окошко, оборвал  стремительно свою  речь; соскочив  с
подоконника, он упорно стал глядеть в туманную слякоть; дело было вот в чем:
из туманной слякоти  подкатила  карета; Александр Иванович  увидел и то, как
распахнулось каретное дверце, и то, как Аполлон Аполлонович Аблеухов в сером
пальто   и  в  высоком  черном  цилиндре  с   каменным  лицом,  напоминающим
пресс-папье,  быстро  выскочил  из  кареты,  бросив мгновенный и  испуганный
взгляд на зеркальные отблески стекол; быстро он кинулся  на подъезд, на ходу
расстегнувши черную лайковую перчатку. Александр  Иванович,  в свою  очередь
теперь  испугавшись чего-то, неожиданно поднес руку к глазам, точно он хотел
закрыться  от одной назойливой  мысли.  Сдавленный шепот вырвался у него  из
груди.

     -- "Он..."

     -- "Что такое?"

     Николай Аполлонович подошел к окну теперь тоже.

     -- "Ничего особенного: вон подъехал в карете ваш батюшка"". (Андрей Белый "Петербург")

Далее в главке "Стены - снег, а не стены!" мы читаем, что живому человеку - тоже, как незнакомец, с собственным лицом: собственной психикой, собственным характером - что живому человеку Аполлону Аполлоновичу неуютно в громадной его блистающей квартире, в строе сознания, в центр которого помещено Государство - собственно: в маске, в образе, который психике Аполлона Аполлоновича не по росту. Белоснежна квартира Аполлона Аполлоновича - белый цвет у автора - цвет истинного постижения Бога, такой основной цвет, в котором все остальные цвета мира собраны. Аполлон Аполлонович не постиг Бога до такой степени, чтобы гармонично соответствовать взятому им на себя образу, громадной своей белоснежной квартире. Лучше жил бы сентиментальный, немного смешной Аполлон Аполлонович в меньшей квартирке по-семейному, снова со своею сбежавшей с итальянским артистом женой.

Отсюда можем мы понять, что настоящий - если бы снял он маску Государственного Мужа, которая ему не по росту - настоящий Аполлон Аполлонович не враг видовой Александру Ивановичу, революционеру Неуловимому, каковым видовым врагом Аполлон Аполлонович Александру Ивановичу представляется.

 Сравнив ещё раз, увидим, что, надев на себя маски один - Государственного Мужа, другой - революционера Неуловимого, Аполлон Аполлонович и Александр Иванович стали двойниками.

Об Аполлоне Аполлоновиче:

" По позвоночнику  Аполлона Аполлоновича пробежала  мурашка: в Учреждении
мало топили. Аполлону Аполлоновичу эта белая комната показалась равниной.
    
Он боялся пространств". (Андрей Белый "Петербург")

Об Александре Ивановиче:

"С появленьем сенатора незнакомец стал нервничать; оборвалась его доселе
гладкая  речь:  вероятно,  действовал  алкоголь;  говоря   вообще,  здоровье
Александра Ивановича внушало серьезное опасение; разговоры его с самим собой
и с  другими вызывали  в  нем какое-то  грешное  состояние  духа, отражались
мучительно  в  спинномозговой позвоночной  струне [...]" (Андрей Белый "Петербург")

Оба, к тому же, боятся пространств, потому что теоретические философские и психологические соображения Александра Ивановича, начиная говорить о которых, уже не может он остановиться - это тоже мистические пространства, в которых Александр Иванович блуждает. Аполлон Аполлонович в российских пространствах едва не замёрз однажды; Александр Иванович от пространных своих рассуждений едва не сходит с ума:

 "[...] в нем  появилась какая-то мрачная гадливость в  отношении к  его волновавшему разговору; гадливость ту он, далее, переносил на себя; с виду эти невинные  разговоры его расслабляли ужасно,  но  всего  неприятнее было  то  обстоятельство,  что  чем  более он говорил, тем  более развивалось в нем желание говорить и еще: до хрипоты, до вяжущего ощущения в горле;  он уже  остановиться не  мог, изнуряя  себя  все более,  более:  иногда он договаривался до того,  что после ощущал настоящие припадки мании преследования:
    
     возникая в словах, они продолжалися в снах: временами его необыкновенно
зловещие  сны учащались: сон следовал за сном; иногда в ночь по три кошмара;
в этих  снах  его обступали все какие-то хари (почему-то чаще  всего татары,
японцы  или вообще  восточные  человеки); эти хари неизменно носили  тот  же
пакостный  отпечаток; пакостными своими  глазами все подмигивали ему [...]" (Андрей Белый "Петербург")

"Далее: появлялось и наяву одно роковое лицо на куске темно-желтых обой его обиталища; наконец, изредка всякая дрянь начинала мерещиться: и мерещилась она среди белого дня, если подлинно осенью в Петербурге день белый, а не желто-зеленый с мрачно-шафранными отсветами; и тогда Александр Иванович испытывал то же все,  что  вчера испытал и сенатор, встретив его, Александра Ивановича, взор". (Андрей Белый "Петербург")

Кроме всего описанного, в первый раз является нам в этой главк словечко "енфраншиш". "Енфраншиш" - чепуха, чепуха и чепуха; воплощённая чепуха в этом слове, абракадабра. Александр Иванович с одною чепухой борется с помощью другой чепухи (тут тоже и борьба с погрязшим в чепухе Государством с помощью погрязшей в чепухе Революции):

"[...] сон следовал за сном; иногда в ночь по три кошмара; в этих  снах  его обступали все какие-то хари (почему-то чаще  всего татары, японцы  или вообще  восточные  человеки); эти хари неизменно носили  тот  же пакостный  отпечаток; пакостными своими  глазами все подмигивали ему; но что всего   удивительнее,   что   в   это   время   неизменно  ему  вспоминалось бессмысленнейшее слово, будто бы каббалистическое,  а на самом деле  черт знает каковское:  енфраншиш; при помощи этого слова он боролся  в снах с обступавшими  толпами духов". (Андрей Белый "Петербург")

Тут опять вступает на арену повествования "Панмонголизм" Владимира Соловьёва. Чепуха происходит от ломки христианского миропонимания. Ради логически понятого Государства упрятать живого человека в якутские льды - чепуха Государства. взорвать живого человека ради логических отвлечённых теорий - чепуха Революции. "Панмонголизм": взять своё не правдой, а правду попирающей грубой силой.

Что ж рабочие? Рабочие тоже живут среди чепухи, и после Революции, или, раньше Революции, после взрыва бомбы - рабочие в чепухе так и останутся.

 "Все те  роковые явленья начинались в  нем   приступами  смертельной  тоски,  вызванной,  по  всей  вероятности, продолжительным  сиденьем на  месте:  и  тогда  Александр  Иванович  начинал испуганно   выбегать   в   зелено-желтый  туман   (вопреки  опасности   бытьвыслеженным); бегая по улицам Петербурга, забегал он в  трактирчики. Так  на сцену  являлся  и  алкоголь. За  алкоголем  являлось  мгновенно  и  позорное чувство: к ножке, виноват, к чулку  ножки  одной  простодушной  курсисточки, совершенно безотносительно ее  самой; начинались  совершенно невинные с виду шуточки, подхихикиванья, усмешки. Все оканчивалось диким  и кошмарным сном с енфраншиш". (Андрей Белый "Петербург")

Неуловимый и Аполлон Аполлонович - и антиподы, и двойники. маски их, взятые ими на себя образы, их философия, их теории, их обиталища противоположны друг другу. Но роднит их друг с другом то, что оба они - Маски, а не живые люди; во всяком случае, в основное время своей жизни не живые люди они, а Маски.

  "Обо всем этом Александр Иванович вспомнил и передернул плечами: будто с
приходом сенатора в этот дом все то вновь в его душе поднялось; все какая-то
посторонняя  мысль не  давала  ему покоя;  иногда, невзначай, подходил  он к
двери и слушал едва долетавший гул удаленных шагов; вероятно, это расхаживал
у себя в кабинете сенатор.

     Чтоб  оборвать свои мысли, Александр  Иванович снова стал  изливать эти
мысли в тускловатые речи:

     -- "Вы вот  слушаете, Николай Аполлонович, мою болтовню:  а между тем и
тут: во всех этих моих  разговорах, например  в утверждении  моей  личности,
опять-таки примешалось недомогание, Я вот вам говорю, спорю с вами -- не с вами я спорю, а с собою, лишь с собою. Собеседник ведь для меня  ничто  равно  не  значит:  я  умею  говорить  со стенами, с тумбами, с совершенными идиотами. Я  чужие мысли не слушаю:  то есть слышу я только то, что касается меня, моего. [...]" (Андрей Белый "Петербург".

"То есть слышу я только то, что касается меня, моего", - признаётся Неуловимый, слушавший и слышавший только что перед этим гул удалённых шагов Сенатора.

Сам чувствует Неуловимый ненормальность собственной маски: "[...] так вот, сидишь себе и говоришь, почему я -- я:  и кажется, что не я..." (Андрей Белый "Петербург")

   "С той поры и  открылось мне все  значение,  знаете  ли,  вон  эдаких  складочек  около  губ,  слабостей, смешочков, ужимочек; и  куда я ни обращаю глаза, всюду, всюду меня встречает одно сплошное мозговое расстройство, одна общая, тайная,  неуловимо развитая провокация, вот такой  вот  под общим делом смешочек -- какой, этого  я вам, Николай Аполлонович, точно, пожалуй, и не выскажу вовсе. Только  я  его умею угадывать безошибочно; угадал его и у вас".

     -- "А у вас его нет?"

     -- "Есть и у меня: я давно перестал доверять всякому общему делу".

     -- "Так вы,  стало быть, провокатор. Вы не обижайтесь: я говорю о чисто
идейной провокации".

     -- "Я. Да,  да, да. Я --  провокатор. Но все мое провокаторство во  имя
одной  великой, куда-то тайно  влекущей идеи, и  опять-таки  не  идеи,  а --
веяния".

     -- "Какое же веяние?"

     -- "Если уж говорить о  веянии,  то его  определить при  помощи слов не
могу: я могу назвать его общею жаждою смерти; и я им упиваюсь с восторгом, с
блаженством, с ужасом"". (Адрей Белый "Петербург")

"-- "Ну, а некая особа [теперешнее партийное начальство Неуловимого] появилась в то именно время?"

     -- "Как я  е е  ненавижу. Ведь вы знаете -- да,  наверное, знаете не по
воле своей, а по воле вверх меня возносившей судьбы -- судьбы Неуловимого --
личность  моя, Александра  Ивановича,  превратилась  в  придаток собственной
тени. Тень Неуловимого -- знают; меня -- Александра Ивановича Дудкина, знать
не знает никто; и не хочет знать. А ведь голодал, холодал и вообще испытывал
что-либо не Неуловимый, а Дудкин". (Андрей Белый "Петербург")

"Волнение Александра Ивановича передалось  Аблеухову: синеватые табачные
струи и двенадцать смятых окурков положительно раздражали  его; точно кто-то
невидимый, третий, встал вдруг между ними, вознесенный  из дыма  и вот  этой
кучечки пепла; этот третий, возникнув, господствовал теперь надо всем". (Андрей Белый "Петербург")

И - хаос происходит от внезапного появления Аполлона Аполлоновича в комнате; смешиваются Маски с живыми людьми:

" Резкий стук, раздавшийся в дверь, оборвал разговор: прежде  чем Николай
Аполлонович  вознамерился осведомиться  о  том, кто это  там постучался, как
рассеянный,   полупьяный  Александр  Иванович  распахнул  быстро  дверь;  из
отверстия  двери на незнакомца  просунулся,  будто кинулся,  голый  череп  с
увеличенных  размеров  ушами;  череп и голова  Александра Ивановича  едва не
стукнулись  лбами; Александр Иванович  недоумевающе  отлетел  и взглянул  на
Николая   Аполлоновича,   и,  взглянув   на   него,   увидел  всего  лишь...
парикмахерскую куклу:  бледного,  воскового  красавца  с неприятной,  робкой
улыбкою на растянутых до ушей устах.

     И опять бросил  взгляд он на дверь, а в распахнутой Двери стоял Аполлон
Аполлонович с... преогромным арбузом под мышкою...
    
     -- "Так-с, так-с..."

     -- "Я, кажется, помешал..."

     -- "Я, Коленька, знаешь ли, нес тебе этот арбузик -- вот..."

     По  традиции дома в это осеннее  время Аполлон Аполлонович, возвращаясь
домой, покупал  иногда  астраханский арбуз,  до  которого  и  он,  и Николай
Аполлонович -- оба были охотники.

     Мгновение помолчали все трое; каждый  из них в то  мгновение  испытывал
откровеннейший, чисто животный страх.

     -- "Вот, папаша, мой университетский товарищ...

     Александр Иванович Дудкин..."

     -- "Так-с... Очень приятно-с".

     Аполлон Аполлонович подал два своих пальца: те глаза не глядели ужасно;
подлинно -- то  ли  лицо на него  поглядело  на  улице:  Аполлон Аполлонович
увидал пред собой только робкого человека, очевидно пришибленного нуждой.

     Александр  Иванович с  жаром ухватился за пальцы сенатора;  то, роковое
отлетело  куда-то:  Александр  Иванович  пред собой  увидал  только  жалкого
старика.  Николай Аполлонович на обоих глядел с той неприятной улыбкой; но и
он успокоился; робеющий молодой человек подал руку усталому остову.

Но сердца троих бились;  но  глаза троих избегали  друг друга". (Андрей Белый "Петербург")

Итак, с одной стороны - настоящие живые люди; с другой - служение веянию смерти, инфернальной некоей "известной особе", бесовский маскарад. И - никакого Государства, никакой тебе Революции.

Бесовством больна, бесовством заворожена Россия, персонифицированная у Белого в несчастной любви Николая Аполлоновича Аблеухова - в образе Софьи Петровны Лихутиной. И рядится ради того, чтобы в одном быть с любимой бесовском пространстве, Николай Аполлонович в красное домино; рядятся в маски - полагая, что делают это ради России - и Аполлон Аполлонович, и Александр Иванович: Сенатор, Неуловимый; и Огненное Домино с ними третьим.

"Николай Аполлонович убежал  одеваться;  он думал теперь -- все о том, об одном:  как она вчера  там бродила  под  окнами:  значит, она  тосковала; но сегодня  ее
ожидает -- что ожидает?..

     Мысль его прервалась: из шкафа Николай Аполлонович вытащил свое  домино
и надел его  поверх сюртука; красные,  атласные полы  подколол он булавками;
уже сверху всего он накинул свою Николаевку". (Андрей Белый "Петербург")

Россия охвачена бесовством. В настоящей Божественной мистике есть всё то, что есть в бесовстве; есть в ней и то, чего в бесовстве нету. У Софьи Петровны нет настоящего Возлюбленного, который оставил бы в ней все её бесовские прозрения, дополнив их до гармонии тоже теми категориями и прозрениями, которых недоставало Софье Петровне в её бесовстве, которые претворили бы в ней бесовское в Божественное. Муж Софьи Петровны, офицер Сергей Сергеич Лихутин, неживой деревянный болван, вообще прозрений не любит, бесовство чувствуя в прозрениях; а того, что эти прозрения бесовские - часть прозрений Божественных, не чувствуя. Сергей Сергеич просто запрещает Софье Петровне её маскарады, самую её жизнь. Оба же Аблеуховых, а тоже Неуловимый, вместо того, чтобы твёрдою рукою удержать Софью Петровну на краю бесовской её пропасти, подарить ей духовную, психическую гармонию, провести её к Божественным откровениям от её бесовства - все трое, вместо этого, сами, подпав под женскую её не рассуждающую, чувственно-эмоциональную власть, рядятся ради неё в бесовские маски.

Губит Россия в своём бесовстве живых людей с уникальными их характерами, портретными чёрточками:

 "Аполлон Аполлонович,  между тем,  вступил  в  разговор  с  незнакомцем;
беспорядок в комнате сына, папиросы, коньяк -- все  то в  душе  его оставило
неприятный  и  горький осадок; успокоили лишь  ответы  Александра Ивановича:
ответы  были  бессвязны. Александр Иваныч краснел  и  отвечал невпопад. Пред
собой  видел  он  только  добреющие  морщинки;  из  добреющих  тех  морщинок
поглядывали  глаза: глаза затравленного: а рокочущий голос с надрывом что-то
такое выкрикивал; Александр  Иваныч прислушался лишь к  последним словам;  и
поймал всего-навсего ряд отрывистых восклицаний...
    
     -- "Знаете ли... еще гимназистом, Коленька  знал всех птиц... Почитывал
Кайгородова..."

     -- "Был любознателен..."

     -- "А теперь, вот не то: все он забросил..."

     -- "И не ходит в университет..."

     Так отрывисто покрикивал  на  Александра Ивановича  старик  шестидесяти
восьми лет; что-то, похожее на участие, шевельнулось в сердце Неуловимого..." (Андрей Белый "Петербург")

Холодное, неживое умствование губит Николая Аполлоновича за чтением этих его трактатов; отрывает его от настоящей живой реальности, подменяет ему собою настоящую живую реальность; хочет сделаться самим центром его духовного строя:

  "В пышной передней  Николай Аполлонович остановился перед старым лакеем,
ловя какую-то свою убежавшую мысль.

     -- "Даа-аа... аа..."

     -- "Слушаю-с!"

     -- "А-а... Мышка!"

     Николай Аполлонович продолжал беспомощно растирать себе лоб, вспоминая,
что должен  он выразить  при  помощи словесного символа  "мышка": с ним это
часто бывало, в особенности  после  чтения пресерьезных трактатов, состоящих
сплошь из набора  невообразимых слов: всякая вещь, даже более того,-- всякое
название  вещи после чтения этих  трактатов казалось немыслимо, и  наоборот:
все мыслимое оказывалось  совершенно  безвещным, беспредметным". (Андрей Белый "Петербург")

Далее - главка, наименованная "высыпал, высыпал".

Что-то происходит в России. Вдруг происходит; вдруг успокаивается; вдруг снова происходит; так с лёгкой руки Софьи Петровны Лихутиной закружилось по России в пылевых вихрях Огненное Домино: вдруг возникнет; и - нет его; и - снова возникнет.

"    Походит, походит субъект мой, вздохнет с сожалением; и вернется себе на
квартиру; и мамаша его поит  чаем со сливками.-- Так  и знай:  в тот  день в
газетах  что-нибудь  пропечатали:  что-нибудь  --  какую-нибудь:  меру  -- к
предотвращению, так сказать: чего бы то  ни  было; как пропечатают  меру  --
субъект и забродит.

     На  другой  же день меры нет: нет  на улицах и субъекта:  и субъект мой
доволен, и  городовой Брыкачев мой доволен; и  пристав  Подбрижний  доволен.
Памятник великого человека не оцеплен полицией". (Андрей Белый "Петербург")

"Этот,   так   себе,   протестующий   стал   неспроста  последнее  время
разгуливать: по Петербургу, Саратову, Царевококшайску, Кинешме; он не всякий
день разгуливал так..." (Андрей Белый "Петербург") 
 
В главке "Бегство" опять видим ясно, что Александр Иванович Дудкин, он же революционер Неуловимый - чёрт:

 "С  чем  же  он  возвращался  сегодня? Переживания  повлачились  за  ним
отлетающим,   силовым  и   не  видным  глазу  хвостом;  Александр   Иванович
переживания эти переживал в обратном  порядке, убегая сознанием  в хвост (то
есть за спину): в  те  минуты все казалось ему, что спина его пораскрылась и
из этой спины, как из  двери, собирается  броситься в бездну  какое-то  тело
гиганта; это тело гиганта и было переживанием сегодняшних суток; переживания
задымились хвостом.

 Александр Иванович думал: стоило  ему  возвратиться,  как  происшествия
сегодняшних  суток  заломятся  в  дверь;  их  чердачною  дверью он  все-таки
постарается прищемить, отрывая хвост от спины; и хвост вломится все же". (Андрей Белый "Петербург")

Далее в главке "Бегство" антиреволюционный манифест Белого:

  "Зыбкая полутень покрывала Всадниково лицо; и металл лица  двоился  двусмысленным выраженьем; в  бирюзовый врезалась  воздух
ладонь.

     С той чреватой поры,  как  примчался к  невскому  берегу  металлический
Всадник, с той чреватой днями поры, как он бросил коня на  финляндский серый
гранит  -- надвое  разделилась Россия;  надвое  разделились  и  самые судьбы
отечества; надвое  разделилась,  страдая  и плача,  до  последнего  часа  --
Россия.

     Ты, Россия,  как  конь!  В  темноту, в  пустоту  занеслись два передних
копыта; и крепко внедрились в гранитную почву -- два задних.

     Хочешь  ли  и ты отделиться от тебя держащего камня,  как отделились от
почвы иные из твоих  безумных сынов,--  хочешь  ли и  ты  отделиться от тебя
держащего камня  и повиснуть в воздухе  без узды, чтобы  низринуться после в
водные хаосы?  Или, может  быть, хочешь ты броситься, разрывая туманы,  чрез
воздух, чтобы вместе с твоими сынами пропасть в облаках? Или, встав на дыбы,
ты  на  долгие  годы, Россия,  задумалась  перед грозной судьбою, сюда  тебя
бросившей, -- среди этого мрачного севера, где и самый закат многочасен, где
самое время попеременно кидается то  в морозную ночь, то -- в денное сияние?
Или  ты,  испугавшись  прыжка,  вновь опустишь  копыта46,  чтобы,
фыркая,  понести  великого  Всадника  в  глубину  равнинных  пространств  из
обманчивых стран?

     Да не будет!..." (Андрей Белый "Петербург")

Мистикой занялась Россия - занялась мистикой Софья Петровна Лихутина, и кто её осудит? В главке "Стёпка" мастеровой Стёпка - и сам между прочим к тёмной секте принадлежащий - об этой секте рассказывает. Секта эта, кстати вместе с персонажем Стёпкой, перекочевала в роман Белого "Петербург" из предыдущего романа Белого "Серебряный голубь" (из "Примечаний" к "Петербургу" знаем, что Белым задумывалась трилогия, три романа: первый - "Серебряный голубь", второй - "Петербург", а третий - кажется, он должен был именоваться "Москва", так и не был Белым написан (об этом третьем не написанном романе Белого помнится мне откуда-то, возможно, неточно - возможно, не "Москва" должен он был именоваться - а в "Примечаниях" об этом нет). Ищет Софья Петровна Лихутина какой ни на есть мистики, более полной, чем жизнь в одной только материальности, жизни.

К секте, знаем мы из рассказа Стёпки, принадлежит по всей России уйма народу, самых разнообразных сословий, там и здесь секта - там и здесь по России Огненное Домино возникнет, прометётся в пылевом вихре, пропадёт.   
 
Чего уж там ищет в секте благородное образованное сословие, теперь из "Серебряного голубя" не вспомнить, и из рассказа Стёпки в "Петербурге" не узнать; а простой народ, рассказывает Стёпка, ищет в секте "всеобщего освобождения", которое придёт из пришествия в мир Свята Духа. И помнится мне из "Серебряного голубя", что пытается секта свести на землю Свят Дух, мешая для этой цели экзальтированные мистические состояния с оргиями. Освобождение, видим мы таким образом, будет не освобождением от земных властей, а неким духовно-мистическим освобождением.

Тьму, неясные смутные, мощные инстинкты будит в людях секта; но ведь их же будит и Революция - а в людях и без Революции достаточно тьмы.

Остановимся отдельно на начинающем главу городском индустриальном пейзаже - описании рабочей окраины. Ниже я приведу цитату; а пока скажу, что социалисты, может быть, в этой бы цитате увидели чудовищный быт рабочих. Но: все пейзажные описания у Белого глубоко психологичны. По-разному всё-таки можно было бы описать этот завод с его окрестностями; но Белый всё это описывает именно следующим образом:

  "Под Петербургом  от  Колпина  вьется  столбовая  дорога: это  место  --
мрачнее  места и  нет! Подъезжаете  утром вы к Петербургу, проснулись вы  --
смотрите: в окнах вагонных мертво; ни единой души, ни единой деревни; будто
род человеческий вымер, и сама земля --  труп. Вот на поверхности, состоящей
из путаницы оледенелых кустов, издали припадает к земле такое черное облако;
горизонт там свинцов; мрачные земли уползают под небо...

     Многотрубное, многодымное Колпино!

     От Колпина к Петербургу и вьется столбовая дорога; вьется серою лентой;
битый щебень ее окаймляет и линия телеграфных столбов. Мастеровой пробирался
там  с узелочком на палочке; на пороховом он работал заводе и  за что-то был
прогнан; и шел пехтурой к Петербургу; вкруг него ощетинился желтый тростник;
и мертвели придорожные  камни; взлетали, опускались шлахтбаумы, чередовались
полосатые  версты,  телеграфная  проволока  дребезжала  без конца и  начала". (Андрей Белый "Петербург")

Это не завод тут описан; это тут описан марксизм: безжизненная, холодно логическая понятийная система, обращающая внимание на некие "массы", а на живого конкретного человека внимания не обращающая. - Пожалуй, и не хуже эта идеологическая система той макаберной официальной идеологии, которою держится Государство:

   "Да  и далее:  потащился к ядовитому месту, к пятну сажи: к самому Петербургу". (Андрей Белый "Петербург")

Но: если Марксизм не лучше Государства - зачем лить кровь, меняя одно на другое?

Сам Стёпка, кстати, будучи выгнан за что-то с символического "завода", ничуть не расстраивается, а идёт себе дальше - куда-нибудь - искать какого-то полного освобождения - освобождения, воли безудержной, а не чёткой механической марксистской системы:

"Все это Степка  мой видел; и на  все это Степка  мой -- нуль  внимания;
посидел на куче битого щебня, сапоги долой; переплел ноги заново,  пожевал  мякоть  ситника.  Да  и далее:  потащился к ядовитому месту, к пятну сажи: к самому Петербургу". (Андрей Белый "Петербург")

Безграмотные песенки собравшегося в дворницкой простого народа западают мне в душу. Тут дело не в том, что народ безграмотен, а в том, что именно такие грубые, бессмысленные песенки - почти так бессмысленные, как бессмысленное словечко "енфраншиш" - дополняют картину отравленных тёмной мистикой людей - отравленного тёмной, смутной мистикой Петербурга, завода, села Целебеево. Это не песенки, это смутные, полубессмысленные заклинания; в этих-то заклинаниях, в этих-то песенках самая соль, самая суть распространившейся по России секты (одной из распространившихся по России сект).

 "[...] а  про то, что он, Степка, и сам бывал на молениях мудренейших этих людей,-- ни гу-гу; и еще рассказывал он относительно захожего барина, и
всего прочего вместе взятого;  какой  барин  был  относительно протчего: на  село  бежал  от барской  невесты; и так далее; сам  ушел -- к мудреным людям,  а их мудрости все  равно  не осилил (хоть  барин);  слышь, писали о нем, будто  скрылся -- относительно всего протчего; да еще: в придачу  обобрал он купчиху; выходило все вместе: рождению  дитяти, аслапаждению, и протчему -- скоро быть. На все то  балагурство  дворник   Моржов  до  крайности   удивлялся,   а   сапожник
Бессмертный, не удивляясь: дул водку.

     -- "Это все  оттого, что нет  у них надлежащих понятиев -- оттого вот и
кражи, и барин, и внучка,  и освобожденье всеобщее;  оттого и мудреные люди;
никаких понятиев не имеют: да и никто не имеет".

     Трогал пальцем струну, и -- "бам", "бам"!

     Степка же на это ни звука: промолчал, что от  тех людей и на колпинской
фабрике получал он  цидули; и протчее, относительно всего:  что  и как. Пуще
всего он про  то  промолчал,  как  на  колпинской фабрике  свел знакомство с
кружком, что под самым  под Петербурхом  имели  собрания; и все протчее. Что
иные из  самых господ еще с прошлого году, если  верить  тем людям, собрания
посещают  --  до  крайности: и  --  все вместе... Обо всем этом Бессмертному
Степка ни слова; но спел песенку [...]" (Андрей Белый "Петербург")

 А и не надо ничего Стёпке рассказывать о том, насколько сам он в секте. О чём ещё рассказывать, когда сама эта дворницкая с сапожником Бессмертным - секта эта и есть; когда бесовски чебутарахает дверь и поются песенки-заклинания; песенки же такие:

Тилимбру-тилишок -
     Душистый горошек:
     Питушок-грибешок
     Клевал у окошек.
     Д'тимбру-д'тилишка -
     Милая Анета,
     Ты не трошь питушка:
     Вот тибе манета.

                Андрей Белый "Петербург"

 Уличная сентиментальность этого Степкиного куплета соседствует с его сюжетной бессмысленностью, с безграмотным выговором - заклинание, словом, больше ничего.

  " Но  на эту песню сапожник  Бессмертный повел  лишь  плечами; всей своей
пятерней загудел по гитаре он: "Тилимбру,  ти-лим-бру:  пам-пам-пам-пам".  И
спел:

     Никогда я тебя не увижу,--
     Никогда не увижу тебя:
     Пузырек нашатырного спирта
     В пиджаке припасен у меня.
     Пузырек нашатырного спирта
     В пересохшее горло волью:
     Садрогаясь, паду на панели --
     Не увижу голубку мою!" (Андрей Белый "Петербург")