Эвридика Сборник

Из Бургоса
Aguirre
 
Облепят бабочки лицо
и руки мне, и плечи.
От этой нежности в концов
конце лечиться нечем.
 
Река течёт под головой
печального отряда.
А по ночам собачий вой
стоит над Эльдорадо.
 
И, всё на свете перепев,
протяжно будут литься
дожди на мой и божий гнев,
на бабочек в глазнице.
 
 
 
 
 
 
 
 
Идальго
 
Шпага сдана. Пусть напишет историк
в книжке своей, полной правды и бреда, –
воздух Провинций прохладен и горек,
копья прямые, горящая Бреда,
 
но – сифилитику, пьяни, солдату –
слушать всю ночь завыванья соседа.
Мне, пожимавшему руку, как брату,
буйному, нежному дону Кеведо,
 
чувствовать вонь провалившимся носом.
Пахнет нарциссами ночь и беседа,
как мы под Бредой болели поносом,
как нелегко нам досталась победа.
 
Сладкие запахи скорбной больницы.
Кожа – и жвалы её короеда.
Я забываю знакомые лица.
Кто был со мной? Не осталось и следа.
 
Койка плывёт – этот белый кораблик –
в сторону Бреды, в её Эльдорадо.
Сердце трепещет, как пойманный зяблик –
в чёрных цыганских руках конокрада.
 
Синие мухи и адские муки –
копья над Бредой окупят с лихвою.
Зяблика выпустят нищие руки –
петь до забвенья – в сосновую хвою.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Простая музыка
 
Целовало в каменные губы
колокольни – небо надо мной.
Облаков пророческих керубы
проходили верхней стороной.
 
Проходили югом и востоком –
над степной травою речь вели
на своём – прекрасном и жестоком –
о далёкой юности земли.
 
И качалось маленькое древо
в чистом поле, ветками шурша.
Выходила утром в поле Ева,
покидая сумрак шалаша.
 
Дерево шумело, словно птица,
било в землю сломанным крылом.
Евины тяжёлые ресницы
согревали день своим теплом.
 
На реке гудели пароходы,
степняки, оскалясь, пронеслись,
каменные бабы и народы
в ковыле подветренном паслись.
 
Мельница махала, не взлетая,
крыльями, скрипели жернова.
И ложилась музыка простая
времени на вечные слова.
 
 
 
 
 
 
 
 
Царь
 
Когда над чайной чашкою склонясь,
он в глубину её глядит устало,
не вызывает небо ли на связь –
ночное небо – Ашшурбанипала?
 
Мигают звёзды – "Грозный властелин!
Мы здесь уже. Мы кланяемся низко."
Чернеет чай черней, чем гуталин,
бледней белков столичная сосиска.
 
Дрожит рука. Как деревце дрожит.
Горячий чай. Глоточки небольшие.
Мигают звёзды. В космосе лежит
покрытая песками Ниневия.
 
Взгляд за витрину – уличный кисель.
Снег чуть рыжей, чем волосы хабиру.
Чуть обеднев, монарх вселенной всей,
из чайной выйдя, едет на квартиру.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Грета З-а
 
- Что вам сыграть? – Ну, сыграйте нам Грёзы.
Так господа попросили сестру.
Грета, играй. А жучиные слёзы
я насекомою лапкой сотру.
 
Осень болезни разносит в охапке,
утром проснёшься, глядишь – опоздал,
видишь – шевелятся тонкие лапки,
знаешь – уже не успеть на вокзал.
 
Дальше – вообще всё куда-то пропало,
вечер всё время, дожди и туман.
Чтобы меня ты вдруг не увидала, –
слыша шаги, заползу под диван.
 
Страшно, что ты остаёшься одною,
страшен отец – одинокий старик,
мать задыхается. Кто здесь виною?
Кто выползает и – слышится вскрик?
 
Дождь и туман. Хорошо, что немного
вам удалось для такого сберечь.
Дождь, и опять бесконечна дорога –
бегать по стенкам, умаяться, лечь,
 
и услыхать, что играешь в гостиной
ты, и заходишь ко мне, и, кладя
тонкую руку на панцирь хитинный...
Всё состоит из тебя и дождя.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Люди
 
-1-
 
Im Westen nichts Neues
 
 
"и веки разъедало дымом,
 конечно, только им, до слез"
Т. Кр.
 
Облако в небе идёт кораблём.
Ранний торжественный час.
Если сегодня мы вас не убьём,
думайте завтра про нас.
 
Я понимаю, что вам нелегко –
кровь и говнище и вши.
Но если можно стрелять в молоко,
в сердце стрелять не спеши.
 
В поле – пшеница, глаза васильков.
Осенью всё загниёт.
Жарко с утра. Но "чилийских" штыков
вряд ли расплавится лёд.
 
Я достаю из штанов карандаш.
Если я буду убит,
может быть, ты ей письмо передашь,
добрый француз или бритт.
 
Девка хорошая – кровь с молоком,
пела в церковном хору.
Жаль мне, что с нею ты не был знаком
раньше, чем я здесь помру.
 
Многого жаль мне – пшеницу, цветы,
облако над головой.
Жаль, что, наверно, мне встретишься ты
в следующей штыковой.
 
-2-
 
Billiger Fick
 
Выхожу одна я на дорогу –
гололёд, и холод впереди.
Накопилась скверна понемногу
у меня в простуженной груди.
 
Я надела шляпку, тканной розы
лепестков чуть слышен аромат.
А вокруг одни туберкулёзы
по делам копеечным спешат.
 
Нечего мне делать возле банка,
постою у церкви на углу.
Унесла супружницу испанка –
я вдовцу забыться помогу.
 
Он проснётся. Не узнает сразу.
Побледнеет, тень её крестя.
Но зато любовную заразу
не найдёт неделею спустя.
 
-3-
 
Небесные
 
В сумерках районная столовка.
Тёплый кофе, сладкий маргарин,
пахнет рыбой, варится перловка,
вытекает желтизна витрин.
 
Мужики в замасленном и мятом,
грузчики, рабочие в порту,
люди с настоящим ароматом
здесь подносят стопочку ко рту.
 
Байрон, выбирающий натуру
для стихов про духов мятежа,
заходи! Гляди на клиентуру –
вот она сидит и ест с ножа.
 
Кадыки торчат из-под щетины.
Это впрямь – мятежный страшный сброд,
то ли рыбаки из Палестины,
то ли гладиаторы. Но вот –
 
закусили сладкую, рыгнули,
и пошли на выход не спеша,
реплики теряя в общем гуле,
сложенными крыльями шурша.
 
-4-
 
Сельский клуб, танцы, 1946
 
Е. Ч.
 
В сельском клубе музыка и танцы,
и, от первача слегка хмельны,
приглашают девушек спартанцы –
юноши, пришедшие с войны.
 
Женское встревоженное лоно,
паренька корявая рука –
и течёт из горла патефона
вечности горячая река.
 
Пахнет от спартанцев спелой рожью.
Звёзды нависают над рекой.
Женщины – не справиться им с дрожью.
Паренькам – с голодною рукой.
 
Прижимают женщин, женщин гладят.
Мирный год – он первый, вот он – тут.
У спартанских юношей во взгляде
ирисы сибирские цветут.
 
Музыка играет. Дым струится.
И дрожат в махорочных дымках
рядовых классические лица,
васильки наколок на руках.
 
 
 
 
 
 
 
 
Лебединая ночь
 
Наташе
 
Я ведь уже не тот,
переменилось тесто.
Горек твой нежный рот,
белая ночь-невеста.
Музыкою одной
ты для меня одета.
.............................
Долго не будь вдовой,
белая ночь-Одетта.
 
 
 
 
 
 
 
 
Наташе, откуда-то с Балтики, 1625-2020
 
Замерзаю. Замерзаю, слышишь?
Звуком "шэ" корябаю стихи.
Жду, когда, мой ангел, ты подышишь –
и согреешь веки и грехи.
 
Нет меня на свете безбилетней –
не услышу музыку в раю.
Как наёмник на Тридцатилетней,
замерзая, песенки пою.
 
Может, отогреюсь. Будет лето.
А пока дыши, целуй, дыши
на руки работника мушкета,
в смысле – потрошителя души.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Пассажиры третьего класса
 
Наташе
 
Губы, обдуваемые ветром,
прядки непослушные волос,
или бриолин под светлым фетром.
Хорошо и весело – сбылось!
 
Чайки пролетают над кормою
и летят над чёрною волной.
Я тебя от холода укрою
одеялом матушки родной.
 
Крепко спи под звуки пьяной драчки,
сердце от волнений береги.
Долго добирались мы, от качки
под глазами тёмные круги.
 
Музыка в порту играет громко,
заглушает вопли, песни, смех.
Есть для навернувшихся соломка,
есть одна Америка на всех.
 
Спи, родная. Запах сладкой прели,
наш провинциальный запашок
вырвем в атлантическом апреле
из сердец – под самый корешок.
 
Спи спокойно, сизая голубка,
спи, малыш, во сне не бормочи
что-то непонятное о шлюпках,
плаче, криках, ужасе в ночи.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Три сестры
 
Я из города ехал на старом такси –
это то, что я помню о годе.
Да, ещё – благодарен, рахмат, grand merci,
золотистой осенней погоде.
 
Мой попутчик куда-то на сопки смотрел
так, как смотрят на всё напоследок.
Он из города ехал, в котором имел
трёх сестёр – трёх весёлых соседок.
 
Ну а я всё пролистывал новый журнал –
то Дальстрой в нём мелькал, то Мещёра.
Я недавно одну из сестёр возжелал
в плеске выпивки и разговора.
 
А она мне сказала, что я её брат,
и все трое налили за брата –
за того, кто однажды отчалил в Герат
и уже не придёт из Герата.
 
Та, которая... Та, от которой дрожа...
В общем, та, о которой я плачу...
Я её обнимал на правах миража,
обнимал, понимая, что значу.
 
Уезжая, в киоске журнальчик купил
с перестроечной прозою года
про того, кто своё до конца оттрубил,
про врагов ВКП и народа.
 
Мчалась "Волга" сквозь радостный солнечный свет,
сеял дождик, открылась страница,
и открылся рассказик про тех, кого нет,
и про их загорелые лица.
 
Я не помню его. Он таким же, как все,
был тогда – мол, слегли не за дело.
Дождик сеял. Темнело и мокло шоссе.
И сестра, прижимаясь, жалела.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Колыбельная для лошадки
 
Степное маленькое горе,
лошадка, плачь, ложись в траву
с огромным знанием во взоре
и сновиденьем наяву.
 
Тебе вольётся прямо в ухо
экклезиаста горький мёд.
А после чёрная старуха
в полыни кости подберёт.
 
А после – ветер, и втыкая
в гортани палец ледяной,
он воет – дербиш – потакая
работе древней и родной.
 
Старик – морщинистей, чем лица
далёких гор, достав бычак,
под лампой сядет. Кобылица
воскреснет, чётками брянча.
 
Скача и прядая ушами,
склоняясь мордою туда,
где люлька, где над малышами
восходит синяя звезда.
 
 
 
 
 
 
 
 
Прощание с Катериной
 
Здравствуй, Катерина. Ночь сгустилась.
Волки воют. Подпевают псы.
Это мне прощание приснилось
с девушкой невиданной красы.
 
Надо мной темнеет небо ваше.
Пьёт колдун болотное вино.
Отчего он так велик и страшен?
Отчего мне это всё равно?
 
Отчего готова мне могила,
отчего ложиться мне в неё?
Над могилой Бурульбаш Данило
песню малорусскую споёт,
 
и пойдут по небу, словно кони,
вороною ночью облака.
Так строги святые на иконе,
что не поднимается рука,
 
не кладётся крест, не держат ноги.
И спустя не знаю сколько лун
пыль клубится на большой дороге,
кровь кипит, мерещится колдун.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Sine qua
 
На исходе мая-месяца –
то ли Волхов, то ль Чита –
то ли хочется повеситься,
то ли книжку почитать.
 
У крыльца трава щетинится.
Тихо-тихо спит она.
Открывается гостиница –
звезд бесчисленных полна.
 
Отступает многословие.
В кухне капает вода –
непременное условие
звезд, гостящих навсегда.
 
 
 
 
 
 
 
 
Живой
 
Руслану
 
Ещё одна долгая-долгая ночь
прошла, и церквушка пуста –
лишь я в ней, да панская спящая дочь,
да карие очи Христа.
 
Как выжил? – не знаю. И выжил ли впрямь?
Кричало на сто голосов
- Попробуй-ка, тьму эту переупрямь,
бродяга, юнец, филос`оф!
 
И, если ты смелый, в глаза посмотри
тому, что страшнее, чем ад!
Ну вот, ты увидел. А это – внутри.
Ты выжил? Ты выжил! Ты рад?
 
И в спящей вселенной поют петухи.
И страшен их яростный крик,
что выжил сегодня, и пишет стихи
о том, что он выжил, старик.
 



Если лето
 
 
                Наташе
 
Неба-то сколько здесь, раз.
Сколько рассвета-то, два.
Щурит угорский свой глаз
утренний ветер-мордва.
 
Ноги не ходят уже,
дышится тоже... Плевать!
В царстве прекрасных ужей
встретим ужиную мать.
 
Есть у неё изумруд.
И, кто его увидал,
те никогда не умрут.
.........................
Озеро. Утро. Причал.
 
Доски уходят в туман.
Гнутся они под ногой.
Триста рябиновых грамм
выпей. Поплачь надо мной.
 
Я не приду. Ты одна.
Солнце заходит. Зашло.
Ил подымает со дна
возле причала весло.
 
Ил изумруден в воде.
Что я наделал, дебил?
Ил у меня в бороде.
Рыбки, созвездия, ил.
 
 
 
 
Вермут
 
Утром проснёшься. Как тёплая баба,
ходит по дому заря.
Радиоточку, хрипящую жабой,
ночью не выключил зря.
 
Пусть. Всё нормально. Ну, жаба. Прекрасно.
Жаба рыгочет в пруду.
Светит трава земляникою красной.
Я на прогулку пойду.
 
- Пётр Никодимыч, – скажу – Как свежо-то
пахнет в саду. Будет гром.
Глаша прошлёпает к старым воротам
с полным до края ведром.
 
Реки молочные. Нежность сезона.
- Глашенька, с нас, как всегда?
Пахнет цветами, клубникой, озоном.
Вермутом пахнет звезда.
 
 
 
Король
 
Прощайте, король, и простите
судьбу ли, себя ль самого.
Стокгольма прекрасного житель
не сможет понять одного,
 
точней, одинокого. Шпагу
тот гладит, и шпага блестит.
Судьба не простила отвагу,
а сам он судьбу не простит.
 
Она полетела с откоса.
А всё же, что нам до судьбы!
С отстреленным кончиком носа,
с привычкою к дыму пальбы,
 
ты будешь – навеки – последним,
кто с жизнью расстался в бою.
Вчерашних безумий наследник
во-первых восславит уют.
 
Во-первых – ослабшие духом,
в-двадцатых – безумные им.
И черепом с дыркой над ухом
дух этим безумьем храним -
 
пуста черепная коробка,
в ней только метельная мгла.
Взвивайся, шампанская пробка!
Мы выпьем за ваши дела,
 
враги, Императоры, други
в аду, напрямик говоря,
где буйствуют нарвские вьюги,
горит над Полтавой заря.
 
 
 
 
Луидор
 
Восемнадцатый век. На лужайках роса
и овечки, овечки, овечки.
Догорают к утру за окном голоса,
расплавляются сальные свечки.
 
И сидят сизари, облепляя карниз,
голодранцы и символы Духа.
За окном – Сен-Жермен и какой-то маркиз,
две графини, две девки, старуха.
 
Продолжалась игра от зари до зари,
от подмышек и пахов смердело.
То и дело шептал Сен-Жермен – Всё гори!
Кое-что в результате сгорело.
 
Кое-что. И дотла. В этот утренний час
ни селитра не пахнет, ни сера.
Только белою розой маркизов атлас -
полу-годом забот парфюмера.
 
- Всё сгорит? – говорите, – Вы правы, дружок...
Но не скоро. Не в эту ведь пору.
Доиграем сейчас и пойдём на лужок.
.........................................
 
- Я узнал его по луидору.
 
 
 
Две песни островитян
 
                Наташе
 
-1-
 
Gently Johnny
 
Я руки ей кладу на грудь,
ладони грею над огнём.
Забудь, любимая, забудь.
Забудь, любимая, о нём.
 
Пускай глаза его темны,
и губы – сладкий полумрак.
Он к нам приехал из страны,
где всё не то и всё не так.
 
Пойдём гулять. Пугливых стай
на скалах острова не счесть.
И скоро будет месяц май -
чему цвести, тому расцвесть.
 
Пойдём, и вереск пропоёт
в пчелином ветре над скалой,
что ты смешала чистый мёд
с чужой холодною золой.
 
Нас ночью двое – ты и я,
да птица с дерева слетит -
и ядовитая змея
в когтях крылатой проблестит.
 
-2-
 
Поющая в пабе
 
В лучшем своём наряде
вышла ты на подмостки,
и зарыдали bляди -
речками по извёстке,
 
и зарыдали тоже
пьяные их матросы,
и у меня на коже
плачут твои засосы.
 
Плачет весь город Дублин
прямо тебе в колени,
плачет, тобою пригублен,
рыжий, бледный мой гений -
 
девочка – платье за грошик,
девочка – песня за шиллинг.
В платье в белый горошек
нежность волны зашили.
 
Спой же так, чтоб я умер!
Пой, отмачивай корки!
Пусть захлебнётся зуммер
в Таллине, а не в Корке.
 
Это звоню куда-то
в Дублин, в кабак, певице,
словно матрос поддатый,
словно летящей птице.
 
Господи, как же молод -
голос – в ветре и в птицах!
Пьян! А виновен солод
на золотых ресницах.
 
 
 
 
Летящий почти на драконе
 
                Наташе
 
Летит куда-то мотылёк,
несёт героя
на огонёк? на уголёк?
Скорей, второе.
 
Герой – поэт, дитя обид,
дитя проклятья,
седой от времени друид
в цивильном платье.
 
В руке – какие-то ключи,
в лице – отвага,
в словах его кровоточит
морская влага.
 
В душе его – стальная нить,
как связь столетий.
Возьми и просто обними
несчастья эти.
 
 
 
 
Письмо Бертрана Перри
 
Дорогая, покуда живой. Говорю
с чистым полем и ранней звездою.
Только чувствует сердце, приехал к царю
я себе на беду за бедою.
 
Всюду степи да снег, да шалит мужичьё,
волки воют – не снилось такое.
Городок небольшой, и пространство ничьё
убегает на юг за рекою.
 
А царя я видал. Это сущий медведь.
Я порой просыпаюсь от страха -
то ли звякнула милостью мелкая медь,
то ли щёлкнула мёрзлая плаха.
 
И от этого в сердце такое, поверь, -
там зараз чернота да истома.
Вот сейчас постучат кулачищами в дверь,
и – Гуд монинг, гнилая солома.
 
В общем, так и живу. И до ветра бегу
в русской шубе – в мохнатом овраге.
И пишу я тебе на осеннем снегу
то, что страшно доверить бумаге.
 
 
 
 
Красная цена
 
Свяжут руки и скопом гудящим
повлекут до хором расписных,
норовя всё сильнее и чаще
императору двинуть под дых.
 
А в пыли остаётся дорожка,
словно кто-то просыпал деньжат.
И сверкает дороги окрошка,
и монеты в окрошке лежат.
 
Ах ты, Господи, эти монетки!
Ах ты, красное их серебро!
Повезут императора в клетке
и подвесят потом за ребро.
 
Но никто не нагнётся проворно,
не положит монету в кошель.
Громко каркает вспугнутый ворон,
да качается тонкая ель.
 
Нет охочих до денюжек алых.
Им цены-то особенной нет,
коль сияет в мошне у бывалых
аж по тридцать заветных монет.
 
 
 
 
Таллин, ноябрь, восемьдесят второй
 
Осенью трамваи уезжают
далеко – там плещется река,
и печально чайки провожают
пассажира, спящего пока.
 
А потом он приоткроет веки,
и куда-то брови поползут -
за такие медленные реки
осенью трамвайчики везут.
 
Дома ждут столичные пельмени
в соусе, аж капает слюна.
Но скребут деревья-привиденья
по стеклу трамвайного окна.
 
Так скребут, что просто вянут уши.
И совсем уж страшно за окном
движутся осиновые души
на пути в ближайший гастроном.
 
И блестит, как маленькая фикса,
между облаков одна звезда.
Вот мы и доехали до Стикса.
Выходи и стройся, господа.
 
Дома ждут. Но дома не дождутся.
Пассажир приедет, хлопнет дверь.
Домом пахнет ужин. А вернуться
пассажиру некуда теперь -
 
за окном метнётся тенью что-то,
пёс провоет, хрустнет ли паркет -
у него теперь одна работа,
он хранит в себе нездешний свет.
 
 
 
 
Ворона
 
"У нас здесь Пушкин. [...] Вы знаете, что он
издает также журнал под названием «Современник».
Современник чего? XVI-го столетия, да и то нет?
Странная у нас страсть приравнивать себя к остальному свету.
Что у нас общего с Европой? Паровая машина, и только."
П. Ч.
 
 
 
- В этой страшной стране негодяев,
в этой жуткой и страшной стране, -
промелькнувшая тень. Чаадаев
сумасшествует в мокром окне?
 
Нет, не он – пролетела ворона,
и прокаркала – Дёготь и мрак!
И свободы демарш похоронный
подхватила цепочка собак,
 
и пошла по Зарядью свобода -
лают псы, матерится во мглу
старый будочник – пастырь народа
в карауле на тёмном углу.
 
 
 
 
Старая песенка
 
По каким дорогам ходишь, лапа?
Каблуки сбиваешь обо что?
Помнишь, снег и пёстрое от крапа
голубое модное пальто?
 
Не сказала мне, что я скотина.
Проплывают птицы в облаках.
До сих пор уходит Валентина
на своих высоких каблуках.
 
Ходит в них и в песенке советской,
от высоких туфелек устав.
До сих пор стоит на Тихорецкой,
ожидая девушку, состав.
 
По снежку переставляя ноги
в туфельках, как молодость и сон,
оббивая чёртовы пороги,
ты однажды выйдешь на перрон.
 
В песенках поют о настоящем.
Длинный поезд – старая гюрза.
Промолчишь ли ты в купе курящем
про свои печальные глаза?
 
 
 
 
 
Кабинет
 
Усики, петлички, портупея,
маленькие зоркие глаза.
Как там говорилось у Матфея?
Ровно в полдень грянула гроза,
 
закатилось солнце, пали стены,
треснул камень, наступила тьма.
Перекур. Пластинка. "Звуки Вены".
Музыка, сводящая с ума.
 
 
 
 
Леди
 
Долго куришь около подъезда,
криво улыбаясь тёмным ртом.
Леди Макбет Н-ского уезда,
расскажи – ты знаешь, что потом?
 
Пепел украшает сигарету
светло-серым жемчугом тщеты.
Завтра напечатает газета
два столбца о том, какая ты -
 
как смеялась, вытирая руки,
как смотрели серые глаза,
и т. д. Но не о том. От скуки,
от тоски сорвало тормоза.
 
И тоска вложила, что вложила
в руку и в глаза. Осенний мрак.
Кухня. Вечер. Взвизгнувшие жилы.
Кровь не остановится никак.
 
Долго-долго вздрагивает тело
на полу. Но жизни больше нет.
- Я не знаю. Просто захотела.
Лампочка мигает. Гаснет свет.






Эвридика
 
Вот мы с тобою и дома.
Выпустим вёсла из рук.
Это у них – Оклахома,
здесь – всё попроще на звук.
 
Милая, милая, мила...
Где оказались мы? Где
долго меня ты любила,
солнце тонуло в воде?
 
Как это место зовётся?
Это Кукуево, да?
Время уже не порвётся,
как не порвётся вода.
 
В клетчатой лёгкой рубашке
этому дню помаши,
небу, в котором ромашки,
пристани и камыши.
 
Это отныне всё наше –
тени и шум камыша.
Как тебя звать-то? Наташа?
Сон? Эвридика? Душа?
 
________________________________________________________
 
Фотография Виктора Ахломова – Ярославские девчонки, 1962 год
 
 
 
 
 
Сестра-1973
 
Завязываешь маску
уже полсотни лет.
Дороги в эту сказку
для посторонних нет.
 
Глаза немного лисьи,
немного – ланьи, но
всё это закулисье
прошедшего кино.
 
Куда поедешь летом?
Раскинешь ноги с кем?
С хирургом партбилетным?
С артистом в парике?
 
А может быть, а может...
Уже прошли года.
Тот, кто тебя положит,
не сможет угадать,
 
что где-то сквозь полвека –
красива и бледна –
ты – матерь человека,
и ты – его страна.
 
И он твердит упрямо
- Увидимся ещё,
шурша винтажным, мама,
болоньевым плащом.
 
 
 
 
 
Эффект Сильвии
 
Это было бегством от лужаек,
от душистых трав, больничных стен.
Если мы хоть что-то отражаем,
что-то отражает нас взамен,
 
но в осколках – наплывает детство
и морщины юбки так стары,
что возможно выбрать только бегство
через океанские дворы,
 
через волны, вставшие забором –
юбка задирается опять.
Снова лезет с липким разговором
андрогин – морщинистая  *лядь.
 
Вишенками пахнет даже рвота,
локон вьётся около виска,
предстоит тяжёлая работа –
вечная вселенская тоска.
 
Током будет бить от каждой строчки.
Но недаром горькою травой
выпачканы белые носочки
и каштан повис над головой
 
говорливой длинной тонкой веткой –
нежной мёртвой лапою отца,
и коснулся тенью, словно меткой
детского и зыбкого лица.
 
 
 
 
 
Волчица
 
Пахнет ночною травою.
Как в позабытом году,
выбегу в лес и завою
прямо на мочку-звезду.
 
Бродят по сферам кометы,
варится липовый чай.
Это июня приметы,
это бретелька с плеча
 
падает, падает, словно
книзу – руладка скворца,
и переходит бесшовно
вечер в ступеньки крыльца.
 
Вечером, серые клочья
в серую шкуру срастив,
дымка напомнит о волчьем –
вот и родится мотив.
 
Брошен под койку журнальчик.
Как это лучше сказать?
Смотрит на дяденьку мальчик,
жёлтые щурит глаза.
 
И, оседлав табуретку,
серый, матёрый проссыт –
этот порвёт за соседку,
за потерявшую стыд.
 
 
 
 
 
Возле Гатчины
 
                Р. Г.
 
А мы с тобою постарели,
в причёске жизни – старой *ляди –
нам не нужны – на самом деле –
успеха накладные пряди.
 
Нам с этой девочкой поддельной
не пить вино в горах Кавказа.
Наука старости метельной –
гляди на будущность вполглаза.
 
Там – впереди – метель всё та же,
и колокольчик бьёт в полсилы.
И пусто в доме – после кражи –
у станционного чудилы.
 
 
 
 
 
At the crack of night
 
Звёзды осыпаются, как пудра.
Губы сдуру тычутся в плечо.
Это мудро! Весело и мудро –
сладко только там, где горячо.
 
Девушки устроены так сладко –
что пятнадцать им, что двадцать пять –
пахнет тайной кожистая складка,
отхлебнул и можешь умирать,
 
выйдя из квартиры № 8,
захлебнувшись воздухом до дна.
И тебя подхватывает осень,
та, что навсегда теперь одна.
 
Девушка в квартире чай заварит,
матюгнётся, сходит в туалет,
поглядит на купленном товаре
шовчики, и, выключая свет,
 
самой яркой бомбой разорвётся
в голове подростка под окном.
Млечный Путь по небу развернётся,
словно первый – с блёстками – кондом.
 
 
 
 
 
 
Time after time
 
 
 
-1-
 
В пятнадцать я был влюблён во многих,
а любил вот эту, сказавшую мне –
 
If youre lost, you can look and you will find me
Time after time
If you fall, I will catch you, I'll be waiting
Time after time
If youre lost, you can look and you will find me
Time after time
If you fall, I will catch you, I'll be waiting (I will be waiting)
Time after time
 
 
 
Наивная, как девочка с начёсом,
прекрасная, как юная луна,
ответишь ты на все мои вопросы,
из коих самый главный –На хрена?
 
Зачем гроза гремела утром ранним,
зачем дышать легко и глубоко,
зачем поёт на маленьком экране
девчонка в облегающем трико,
 
зачем ко мне протягивает руки,
зачем так воздух холоден и нем,
зачем она, с невинным видом суки,
поёт зимою мне про Вифлеем?
 
Зачем пятнадцать мне? Всегда – пятнадцать.
И этот мир – инопланетный дом,
когда уже не хочется *баться
и в будущее вериться с трудом.
 
Однако цифры говорят – Умойся.
Шагни за дверь. Навстречу с хи-хи-хи
вселенная неведомого свойства
вдруг поцелует в самые стихи.
 
Причёску взбив и юбкою мелькая,
за руку схватит и прильнет к губам
вселенная как девочка такая,
которая сказала – Не отдам.
 
 
 
-2-
 
 
Тишина, только дудочка в дудочку
напевает печальную весть,
что не любит вселенная дурочку –
так и есть оно, так всё и есть.
 
Камышовую дудочку, милая,
ты подносишь к пунцовому рту.
И звучит с камышовою силою
камышовая песня коту
 
камышовому, хищнику этому,
а других здесь не встретишь, их нет.
Он-то знает про долю поэтову –
Междуречья голодный поэт.
 
Он, шумерскую песенку сладивший,
притаился у тёмной реки,
потому что не знает погладившей
или просто – ласкавшей руки.
 
У него – водяные и жуткие,
и ведущие к цели пути.
Между мифами с их промежутками
он сумеет дорогу найти
 
из теней, из шумерского ужаса –
до привычек сегодняшних дней,
где рекламные буквицы кружатся
в карусели привычных огней.
 
Камышовая мякоть у песенки,
небо страшное, ласковый рот.
И гуляют оттуда по лесенке
только тёмные боги болот.
 
Камышовые мы, камышовые.
Положившие музыку на
ноты бедные эти, грошовые
и земную дорогу зерна.
 
Это просто – обычная песенка.
У болота нема берегов.
Но в него упирается лесенка
для схождения разных богов.
 
 
 
-3-
 
 
Камышовая дудочка, практика,
задремавшего космоса зверь.
Ах, постой на пороге, галактика,
не стучись в эту летнюю дверь.
 
Всё прекрасно, поскольку прекрасное
залетает шмелём и жужжит.
Лето синее, жёлтое, красное,
и доступное, словно Брижит,
 
словно девочка из параллельного –
Не стесняйся. Сейчас мы дольём!
Параллельного мира недельного
счастье хлещет горячим дождём.
 
Ах ты, Господи Боже мой, деточка,
ты вписала в свой нежный дневник,
как впивалась зелёная веточка
в полу-вздох, в полу-стон, в полу-вскрик?
 
Ты вписалась в компанию? С нежностью
поцелуй отсылают, считай,
с неуклонной к тебе неизбежностью
городские из коплисских* стай.
 
_______________________________
 
* Копли – рабочий район Таллина.
 
 
 
 
 
 
Сон зимней ночью
 
 
Наташе
 
 
Мы приснились друг другу с тобой,
и роса нам приснилась, и эти
утро белое, день голубой,
голубично-малиновый ветер.
 
Сколько ягод у нас в туеске!
Сколько ягодной крови на пальцах!
Мы потом полежим на песке,
поглядим на небесных скитальцев.
 
Облака, ну, почти что состав.
Загремели колёса. Запело,
от горячего пара устав,
паровоза гигантское тело.
 
Их на станциях будут встречать
оркестранты и провинциалы,
на руках пассажиров качать,
так, чтоб мелочь в карманах бряцала.
 
Провожая глазами вагон
за вагоном, мы снимся, покуда
зимний крик оголтелых ворон
нас не вырвет из этого чуда.
 
 
 
 
 
Отплытие
 
 
Наташе
 
 
что актуально, так это вопрос о конструкции фразы,
и он неотложен:
что нас побуждает чему-то искать выраженье?
                Г. Б.
 
 
Я напишу об этом деревце,
о кружке пива натощак.
Мне просто хочется довериться
за разговором о вещах.
 
Чудак, читающий газетное,
бармен с коронкою во рту –
не просто так, оно – заветное,
как будто музыка в порту,
 
как будто вышел он из гавани –
огромный пароход без нас,
объединив в последнем плаванье
и первый и грошовый класс.
 
И в небо шапочки подброшены,
и вот – глядят сквозь леера
и машут берегу горошины
в своё последнее вчера.
 
 
 
 
 
 
Костёр
 
 
Нафталин — это бог, нафталин — это ветер!
                Арк. З-ц.
 
 
Дня три ещё лафа нам,
И август не зачах
Под мокрым целлофаном
В сентябрьских небесах.
                Арк. З-ц.
 
Застырец
Аркадий Валерьевич
10.06.1959 — 15.12.2019
 
 
 
Нафталин-нафталин, целлофан-целлофан –
догорает мечеть сигареты.
Донну Анну я в губы не поцеловал,
и себя ненавижу за это.
 
Целлофан-целлофан, нафталин-нафталин.
Дон Жуан ковыляет устало
в жилконтору, в аптеку, в печаль, в магазин –
вольной степью и душным подвалом.
 
Перепало ему от лесного ку-ку
столько лет, сколько парка дремала.
Полежать бы теперь хоть часок на боку,
поплотней подоткнув одеяло.
 
Долог волос, как шпага, и столь же остёр.
Нафталин обернув целлофаном,
поглядите на небо – там светит костёр
над холодным и влажным туманом.
 
 
 
 
 
 
МК-60
 
 
 
          Наташе
 
 
-1-
 
 
Не горячусь, не сетую,
что так себе дела.
А жизнь была кассетою –
в ней музыка была.
 
Плыла дорожки шкурою
за несколько рублей,
советскою натурою
небесных кораблей.
 
Пластмассовой уродиной
пронёс её сюда.
Сгущаются над родиной
двадцатые года.
 
Но, как во время Брежнева,
над прежнею шестой,
над небом есть по-прежнему
наш город золотой.
 
 
 
-2-
 
 
Старинную лютню он в руки берёт.
О чём ты расскажешь, старинная лютня?
На пасеке боли созреет наш мёд,
в движениях танца останутся плутни.
 
Старинная лютня, Марию прославь.
Прославь горожанок, заплакавших хором.
Старинный кораблик отправился вплавь,
старинное облако встало собором.
 
Старинный кораблик, твоих парусов
касается ветер в Хабаровском крае,
семи парусов и семи голосов
касается ветер, и я умираю.
 
Я умер от счастья. Томленье в паху
о чём-то загадочно-светлом, и вечер.
И вечер проходит в плаще на меху,
и плащ потайной глубиною расцвечен.
 
 
 
 
 
Пилигрим N 7
 
 
                Наташе
 
 
Проснёшься, как будто ни капли не спал,
в седьмом отделении "Скорой".
Кораблик идёт, крепко держит штурвал
босяк, проходимец Негоро.
 
Он ромом пропах, он с капустой в усах,
шесть пальцев у правой ладони,
и дышат зловеще в его парусах
огромные чёрные кони.
 
Куда-ты, Негоро? Вестимо, куда.
Продаст на запчасти и жрачку.
Из крана алмазами каплет вода,
приёмник ворочает жвачку.
 
Прикроешь глаза и провалишься на
широкую спину финвала,
а сверху накроет сплошная волна –
казённых морей одеяло.
 
Ну вот, я спасён. Удаляется бриг.
Придётся оставшимся скверно.
Но всё поправимо, как знаем из книг
забытого временем Верна.
 
 
 
 
 
Шоир
 
 
 
            Наташе
 
 
С гречанкой ли, Лаурой ли,
а может, с Аннабель,
мы убежать задумали
за тридевять земель –
 
туда, где ходят мальчики,
крича – Кому вода?
и жёлтые тушканчики
желтее, чем звезда.
 
Приедем, купим ослика,
крупу и котелки.
И будем жить у мостика,
в хибарке у реки.
 
А ночью нам захочется,
и мы тогда прильнём
к большому одиночеству,
горящему огнём –
 
созвездьями горящему,
и, глядя в этот свет,
поймём, что настоящему
здесь просто места нет.
 
Стоит сплошное прошлое,
и бекает баран,
и бьётся сердце коршуна,
гремит, как барабан.
 
Стучатся люди шаховы,
у них ко мне приказ,
и что делишки аховы
узнаю я сейчас.