Ресницы Басё Сборник

Из Бургоса
Блюз арканзасской жары

Наташе

В этом прокуренном воздухе вязком,
воздухе южном, ночном, кукурузном,
блюзом насилует старые связки
чёрный певец в пиджачишке кургузом.

По простыне проползает гримаса.
Я полюбил детку больше, чем воздух,
вот он и мстит мне жарой Арканзаса,
влажной жарой в ослепительных звёздах.

Я полюбил эти тонкие руки,
эти ресницы и птичью повадку
петь обо всём, словно речь о разлуке,
и торопливо клевать шоколадку.

Я полюбил и торопит ударник
россыпью пульса по чёрным тарелкам.
Бродят рассветов угрюмые парни,
сходу стреляют по звёздочкам-белкам.

Чёрный певец, продолжающий пьесу,
переходящую в марш похоронный,
я уезжаю последним экспрессом,
я доедаю свои макароны,

я допиваю свою кока-колу.
Бегают ноты по струнам и лицам -
помнишь меня? мы окончили школу
блюза, в которой успели сродниться.

Многих любил с той поры.... Но прижался
только к одной, мной не виденной даже.
Той, что была и проблемой и шансом,
той, что находкой была и пропажей.

Что ты об этом расскажешь народу,
чем ты сумеешь наполнить "квадраты",
спой-ка о том, что ты проклял свободу,
стоило ей оказаться утратой.

Пусть и она прижимается тоже
к воздуху между - я это почую -
всею своей недоступною кожей,
пахнущей сном сквозь рубашку ночную.

Ведь всё равно не сомкнуться ладоням -
песня о грусти сильней остального.
Всё отдаётся на откуп агоний
блюзовым хрипом звучащего слова.



Музыка


Я дошёл до самой крайней точки -
кочегарка, дворик, тополя,
мягче, чем твои ушные мочки,
в остальном - обычная, земля.

По окну гуляет занавеска,
то войдёт, то вынырнет в окно.
Жизнь удачно навела на резкость
самоё себя, своё кино.

И уже всё ясно без утайки -
закури, с балкона погляди,
слёзы разбиваются на стайки,
не в глазах пока что, а в груди.

Синева идёт июльским маршем,
из окошек музыка бубнит
и руками согнутыми машет
группа тополей-кариатид.

Снова жжёт попсовая музыка.
"Мене. Текел. Фарес. Упарсин".
Плачешь, ну а всё-таки без крика
цедишь валтасаров керосин.




Земля обетованная

Наташе

Пока зима стихи коптила
ударной дозой лунных ванн,
меня всё время уносило,
как Моисея в Ханаан.

- Куда? - ты спросишь.
- Так далече,
что это был уже не мир
обычной музыки и речи -
чего-то большего пунктир.

Бычки шипели в чёрных лужах,
ботинки, полные воды,
а выше - излучался ужас
гибридом мрака и звезды.

И тихо пальмы шелестели -
ты видишь время и бардак,
но всё не так на самом деле,
но всё совсем, совсем не так.


Романс

Бедные, бедные, бедные.
Не на словах неуют.
Где эти зарева медные
для неуюта куют?

Бросишься словом и слышишь
отзвуки с разных сторон.
"Много у Чехова вишен".
"Много у мира ворон".

Бросишь не слово, а карту
и улыбнутся с неё.
Дёрнется Германн. В палату
лекарь его уведёт.

И донесёт за ограду
дактиль тревожную весть -
"Смерти бояться не надо.
Кое-что худшее есть".

"Жёлтого дома извёстка.
Серые трещины в ней
напоминают берёзку.
Есть ли хоть что-то страшней"?



Поприщин в жанре попсы. Ремикс

И чернеют и чернеют сучья -
скрюченные лапки титулярных.
Для разнообразия - барсучья
ночь стоит над Таллинном и Пярну.

Тёплая и пахнущая дымкой
остановок Гоголя на тракте.
Гоголь нас проведал невидимкой,
незаметной лунной катаракте.

Только обитатели палаты,
спавшие до этого нечутко,
кутаются в бурые халаты,
выглядя кто - Вием, кто - анчуткой.

По больнице ходит запах пищи,
семенит, как Гоголь, как тарантул,
и опять кладёт живот Поприщин
за и на мадридские куранты.

Пахнут одеяла чем-то псовым.
Чем-то псовым пахнут даже розы
канители страшной и попсовой
возвращенья острого психоза.

Пробегает сквозняка собака,
чёрною накатывая пеной.
Бритва незаточенная мрака
соскребает Баха и Шопена.

Ничего. Останемся с беспечным
бульканьем ночной радиоточки.
Бульканьем о неизбывно-вечном
на житьё отпущенном кусочке.


Уц

Куда ни посмотришь, хоть зреньем не куц,
везде виноградники местности Уц,
смоковницы, блеянье пёстрых ягнят
и медное небо и алый закат.

И ветер деревья слегка ворошит.
И будто вчера ещё был берешит.
Глотнёшь из стакана и тихо в груди
и кажется - нет ничего позади,

что всё впереди - урожай и улов,
но полною мерой отвесит Иов
и сладкого мёда из огненных сот
и - горький и режущий губы осот.

И ляжет на узкую руку рука -
дрожащие пальцы - ладонь старика -
обычным движеньем, движеньем простым
и станет понятно, старик - это ты,

ты был им вчера и останешься впредь
и некуда дальше и больше стареть.
А что там ещё - тишина ли, почёт -
так это уже стопроцентно не в счёт.

Новогоднее подражание псалму
Мир обычен, привычен, жесток,
но приходится всё же признаться -
он - завязка, зародыш, желток,
с этим надо ещё разобраться.

Допускаешь ли в царство Свое
или просто обходишься шуткой,
только пишешь как всякий поэт,
чем прекрасней, тем более жутко.

Выпал снег. Прекращается год,
дышит на свежевыпавший ладан.
В состоянии старых невзгод
говорю, что случилось, то надо.

В предвкушении новой строки
пробегает морозец по коже.
Вот, мы оба уже старики,
только я ненамного моложе.

Что Ты мне уготовил в Своём
сочиненье на тему "в грядущем"?
Пусть не мне, а любимым, объём
сочинения будет отпущен.

А особенно тем, кто далёк,
кто сегодня почти что заплачет
под совсем голубой огонёк
пожеланий добра и удачи.




Уклонист

Что-то благо, а что-то во зло.
Но не стоит раздумывать слишком,
коль родится тебе повезло
с непричастным эпохе умишком.

Помнишь детство? Дымится трава,
пролетела степная орава,
покатилась твоя голова,
покатилась, как мячик, по травам.

Как сорвавшийся с дерева плод,
прямо небу в открытые губы.
И с тех пор распевает рапсод,
про тебя распевает сугубо.

Про другое играет горнист,
за другое вручают медали.
И выходит, что ты - уклонист
от сейчас актуальной печали.

И слоняешься без головы,
ни к чему не причастен, не годен,
по шумящему морю травы
при раскладе любом и погоде.



Перебор

И в ночь идёт и плачет, уходя.
Цыганский плач любили слышать предки
под тик да так губернского дождя,
гусары славные, прелестные соседки.

Она ушла, а плач ещё звучит.
Дела - табак, а пахнет табакеркой.
И радиоволна в твоей ночи
не просто так приходит, а с проверкой.

Катись по блюдцу, наливной мотив,
дели года на бар и на холопов,
на спелость вишен, недозрелость слив,
на крики, на шуршание салопов.

Ты - только музыка, гитарный перебор
и перебор настоек и наливок.
Как говорится - неуместен спор
о временах прискорбных и счастливых.

Что толку в нём, что толку в них и в нас?
Как предводитель местного дворянства,
седое утро тянет мутный квас
и бомжевато проклинает пьянство.



Пьеса

Пустота. Словно съехали с дач
и оставили дачи воронам.
Это словно помножен на плач
замолчавший оркестр похоронный.

Вот и всё. Так сказать, не сезон
для признаний и ночек коротких,
для "Фомич, принеси граммофон",
"Петр Иваныч, откушайте водки".

Пробежит по тропе ветерок,
встанет утро на тонкие лапки.
И коснётся аттический рок
на скамейке оставленной шляпки.

Это было. А может потом
это время наступит для нежных,
с безупречно-очерченным ртом,
время встреч и разлук неизбежных.

Ведь не это важнее всего,
это повод для крайнего акта -
чтобы вздрогнуло сердце-щегол,
растворилась в слезах катаракта.



Головная боль

Наташе

"Звёзды синеют." Болит голова.
Тихая полночь. Мороза свеченье.
И не имеют любые слова
ни назначенья, ни просто значенья.

Баховских струнных плывут миражи.
Боль проявляет особое свойство -
мне она вовсе не принадлежит,
принадлежит она мироустройству.

Если бы не было боли в миру,
я бы не знал, ты не знала бы тоже
слишком прозрачного чувства "умру,
как до меня миллиарды похожих".

И никогда бы тебе не светил
переведённый на музыку Баха
струнный мираж занебесных светил,
знающих мрак и не знающих страха.



Звезда

Ивану Елагину

Из вина и колбасных отрыжек,
бочковидных больших животов,
из бродяг, из монахов, из рыжих
и кривых - чудеса изготовь.

Пусть не будет ни блеска, ни глянца.
Блеск и глянец - пошли они на!
Изготовь чудеса из фламандцев
за огромной бутылью вина.

Эти люди постились и жрали,
и смотрели при этом туда,
где видна нам на синей эмали
Вифлеема большая звезда.

Мы уже и не смотрим на звёзды.
Спотыкается брошенный взгляд
о над нами пронёсшийся воздух,
разорвавшийся, словно снаряд.



Скандинавия

Время - губит, остальное - лечит.
Неужели больше никогда
не обнимет палевые плечи
света заоконного вода.

Это - не сейчас и не отсюда,
это из чахотки и беды
лепится телесная посуда,
полная душевной лебеды.

У зимы нелёгкая походка,
а у смерти - влажная постель.
Помнишь лето - берег, дюны, лодка,
чернотой бормочущая ель.

Синим, фиолетовым, лиловым
на границе "это" и "ничто"
пролегло единственное слово
узкою тропинкою простой.

Чёрные значки портовых кранов,
христианства пепел голубой.
То, что начиналось как нирвана,
как-то враз сомкнулось над тобой.

Посмотри на ночь глазком дантиста -
боль зубная у неё в любви.
Как потом о вечном и о чистом,
если это чистое кровит.

Но побудь со мной ещё немного -
и побалуй дымкой и дымком.
Чем с тобою дальше я от Бога,
тем точнее с Богом я знаком.



Бруно Шульц

-1-

Вне прошлого и зелени обоев,
вне клавесина летних вечеров
услышишь звук старинного гобоя
и руки целовать себе готов

от нежности к чему-то неотсюда,
что вписана как дремлющий мотив
в кустарную керамику посуды
и всякий домотканый примитив.

Ты - весь внутри, а смерть стоит снаружи, 
и этим обеспечивая фон,
роняет молоточки зимней стужи 
на самых точных буквиц ксилофон. 

Ни слова зря, ни слова больше мимо,
печально всё, всего на свете жаль -
горчит под слоем сахарного грима
ветхозаветной мудрости миндаль.

-2-

В сентябре мишура оперетты
и дождя небольшая интрижка -
это значит - закончилось лето,
это лета прочитана книжка.

Лето было почти что простое,
но с псаломною сутью черешен,
а сегодня - под лунной кистою -
холодок опереточно грешен.

Давит душу бессонницы обруч,
но (выходит бессоннице боком),
как чернила, густеет Дрогобыч,
наливается вечностью-соком.

В этом соке - креплёном и липком -
увязают на вечные веки
местечковая бабочка скрипки
и рома и евреи и пшеки.

Этот сок не разбавят осадки -
с ним уже ничего не случится,
он в глазах деревянной лошадки,
он - слеза на Господних ресницах.

-3-

День как день. Но с учётом поправки
на дыхание жирной земли,
на коричные тёмные лавки,
облаков золотых корабли.

Завернусь поплотней в одеяло,
разверну (подогнал букинист)
целый мир, уместившийся в малом,
на бумажный вместившийся лист,

а оттуда глядят Данаиды
и библейский ослятя ревёт -
превращаются страх и обиды
в иорданский и греческий мёд.

Простыня набухает от пота,
в голове нестихающий звон,
но какой-то вселенской заботой
я, что коконом, весь окружён.

Разрастается сумрак ожогом.
И своими ожогами горд,
я сегодня лежу перед Богом -
предложенье рассказа Его.


Плечи

Наташе

Туземный дворик. Вечера канава
домашним мраком дышит горячо.
И ослепляет, как земная слава,
твоё незагорелое плечо.

Ещё не поздно повернуться к стенке,
благословенья тихо бормоча,
не дать себе привыкнуть к тонким венкам,
сбегающим с миражного плеча.


Джеймс  - 1986


-1-

Со двора слегка несёт бензином,
сентябрём несёт, но ты не бойся,
будет осень мягкой, как резина,
я за осень прочитаю Джойса.

Лунный грош безжалостно обрублен,
кочегарка дышит перегаром.
Между мною и тобою - Дублин,
а такое не бывает даром.

Да и ты мне даром не досталась,
тем печальней и ещё дороже
чахлая трава, больной Дедалус
с бледною викторианской кожей.

Тёплый воздух, до чего же тёплый!
Выпивохи разошлись по пабам,
и в соборах разгорелись стёкла
светом Божьим, по земному слабым.

(А напротив громоздят солдаты
ленпроекта синие панели,
чачу с политурой пьют в антрактах,
коротают с девками недели.)

Шепоток стоит в исповедальнях.
Мы обречены и успокойся.
Почивает мессы привкус дальний
на губах советских комсомольцев.

-2-

Это просто. Не бывает проще.
Может, и бывает, но не видел.
Дождь идёт на городскую площадь.
Дохлая растительность в обиде.

Понимаешь, что погодка "сучья"?
Понимаешь, почему такая?
И чернеют и чернеют сучья,
самому плохому потакая.

Что на свете есть страшнее страха?
Ничего страшнее страха нету.
Облипает мокрою рубахой?
Если бы! Намокшею газетой.

Отдираешь клочья вместе с кожей
и бросаешь в пепельные лужи,
с виду ты - прохожий как прохожий,
а на деле всё намного хуже.

Раз-два-три-четыре, спета песня.
Кожи нет. И ничего! Не бойся.
Нагота твоя неинтересна
людям, в жизни не читавшим Джойса.

-3-

Впервые был прочитан в сентябре....
С мясницкого крюка свисала туча,
ведь не со словом "брод", со словом "бред"
рифмуется сентябрь донельзя лучше.

Осадки шли, концерты шли в ДК,
шалили тараканы у соседа
среди его сплошного бардака,
пустых бутылок и густого бреда.

Осадки шли и выходили вон,
куда-то за пределы мирозданья,
и каркали на нас со всех сторон
казарменно-заплаканные зданья.

Не пустота.... причём тут пустота?
всё дело в том, что не было мне дела,
что - чёрная от ушек до хвоста -
входила жизнь в мои с тобой пределы.

-4-

Столько времени погублено,
мимоходом вбито в грязь -
в задымлённых пабах Дублина
не бывал я отродясь.

Ничего. Перекантуемся
за вином и домино,
ностальгируя по улицам
чёрно-белого кино,

там не слышали о вечности,
там Улисс не проплывал,
там даёт угля Заречная
ежедневно и в аврал.

Но летят по небу волосы,
ветер космоса гудит
и поёт высоким голосом
близорукий инвалид

о сияющем зиянии -
повседневном навсегда
и хрущовки лижет здание
ойкуменская вода.

Всё течёт, всё изменяется,
всё твердеет, словно лёд,
ни за что не извиняется,
нежным голосом поёт.
         ***
И настоян на олифе
майский сумрак голубой,
и мертвец идёт по Лиффи
за полынною звездой.




Примитив

Бьёт по лужам колесо
солнца, боль струит в глазницы.
С точки зрения Руссо
на прохожих смотрят птицы.

Сладкой водкою распят
на скамейке тёмно-синей
спит раскатисто бурят,
длинный сон его пустынен.

Чахлый скверик во дворе,
из окошка "Мани, мани...."
Словно луч на серебре
водка в мухинском стакане.

Русский, русский, русский, ру.... -
бормотание июня.
Ходит дождик по двору,
распускает дождик нюни.

Может быть, что дело дрянь.
Может, Богу нету дела
до стихов про Эривань
до последнего предела.

Но листаю синий том,
том опального поэта,
понимая только то,
что прекрасным будет лето.

Будет лето тишиной,
смолкнут певчие варяги,
вспыхнут крылья за спиной,
вспыхнет пламя из бумаги.

И таможенник-Анри -
чахлый голубь сизокрылый -
только лето догорит,
подтвердит, что это было,

было тихим неспроста
золотое лето пьяни
под чириканье куста
воробьишкой-Пиросмани.



Лета

Помнишь аппараты с газводою,
три копейки бросишь и - вскипев -
двести грамм клубничного надоя 
под Людмилы Зыкиной напев

выдаст он. На парковой дорожке,
по другим тоскуя пузырькам,
хмурится похмельно многоножка
стоя у заветного ларька.

И со всех сторон глядят портреты
не имущих срама навсегда.
Комары вальсируют над Летой,
Лета – очень сладкая вода.

Бог с ней, с богословскою ошибкой.
Вечное блаженство до балды
человеку, пахнущему "Шипром",
над стаканом пляшущей воды.



Бруно Шульц

Вне прошлого и зелени обоев,
вне клавесина зимних вечеров
услышишь звук старинного гобоя
и руки целовать себе готов

от нежности к чему-то неотсюда,
что вписана как дремлющий мотив
в кустарную керамику посуды
и всякий домотканый примитив.

И как, скажи, тебе не уколоться
о звёздочку, упавшую в кровать,
когда уже летишь на дно колодца
в пародии на действо "умирать".

Ни слова зря, ни слова больше мимо,
печально всё, всего на свете жаль -
горчит под слоем сахарного грима
ветхозаветной мудрости миндаль.



Летов

Птица-козырь самой зимней масти
и закройщик неба на Руси
тоже ведь, по-своему, о счастье
из графита веток голосит.

Снег уже дымится и тощает
и дорожек обнажает дно.
И февральский вечер обещает
госпитальной публике кино -

будет аппарата стрекотанье
на экран вываливать руду,
будет пубертатное вниманье
в йодоформом пахнущем ряду,

это - тоже счастье, даже больше!
Родина, внушающая страх,
медсестра в бюстгальтере из Польши,
чувствуешь биение в висках

от невинной ласки киноленты?
За невнятность музыки прости.
Чёрный ворон и поющий Летов
лучше сформулируют мотив.




Рапсодия для рябины, чинарика и сердца

Вот здесь, где никак не начнётся зима,
подробно, а значит - убого
рябина-монашенка сходит с ума
и дела ей нету до Бога.

А мимо неё проезжает братва
на бумерах, лохи в копейках
и воздух, вороньей насмешкой картав,
засаленный, как телогрейка,

поёт ей "Таганку", паленой поя
и гладит ей голую спину -
не буду про то, что она мне - родня,
а просто её не покину.

Заразная штука - смятенье души,
по швам расползается сердце,
когда про рябину поют алкаши -
рубцовские единоверцы.

Рябина, рябина - FM "Навсегда
тоска" оглашает округу
и ходит чинарика злая звезда,
как девка, по пьяному кругу.

По кругу мычащему ходит она,
а после сорвётся под ноги
и песня закончится, лопнет струна
обломом вселенским в итоге.




Попса

И я уже не тот и ты не та -
прохлада поэтического неба,
и наших отношений простота
хвостом вильнула и ушла налево.

А крови в жилах тесно и темно,
она давно б уже сошла с орбиты.
Такое вот весёлое кино
с неотменимым привкусом сорбита.

Живу и ладно. Жив пока ещё
и музыка доносится из зала,
где тот же фильм про женщину в плаще
под фонарями зимнего вокзала.

Ей холодно и холодно цветам.
Мне жаль цветы, а женщину не жалко.
Сейчас пойдут: верста, верста, верста
и проводниц начнётся перепалка,

и неприлично оголится суть
всего, что безразлично происходит 
и если б знать: за что люблю попсу -
дорожный хлам пейзажей и мелодий,

всю эту пэтэушность   а`ля русс,
весь этот дождик зимнего разлива,
я этого нешуточно боюсь,
нешуточно, затуркано,, счастливо.

Как силикат прочнее волоска,
по мне, она поэзии сильнее,
вот эта, что под дождиком чернеет, 
Россия-старшеклассницы тоска.


Насчёт тебя, Patria

-1-

Я знаком с тобой, покуда
с чёрным холодом знаком.
Здесь кончается простуда
деревянным пиджаком,

здесь семь пятниц на неделе,
понедельников не счесть.
Не пропили, так пропели
мы с тобою ум и честь.

И теперь не стоит злиться.
Каждый в чём-то виноват.
Над тобой, моя землица,
порт-артуровский закат,

на тебе пятно почёта
и густая трынь-трава,
но - без повода и счёта -
ты в который раз права.

Ты права, белеют крылья
голубей твоих. Прости
и сожми в своей ковыльей
и трясущейся горсти.

Намотай меня на траки,
запротоколируй всхлип.
Я с привычкою собаки
навсегда к тебе прилип.

Пусть стара ты и устала
пусть бледны уста твои,
ты из страшного металла -
сплава смерти и любви.

-2-

Не вполне понятная морока -
русская исконная вина.
Чисто небо. Половину срока
отмотала новая луна.

Звёзды греют, лампочки не светят,
спи спокойно, тихий городок,
за тебя давно уже ответил
эфиоп на заданный урок.

Спи спокойно, городок-Емеля,
ничего не видь в пуховом сне.
За тебя отмучились похмельем,
за тебя упали в белый снег.

Белый снег, свинцовая маслина,
Чёрной речки чёрная вода.
Чтоб не говорить об этом длинно,
говорю, что это навсегда.

Навсегда: не вызовут с вещами,
навсегда: свободен от забот.
Ты ведь не считаешь завещаньем
на горячем лбу холодный пот.

-3-

Что сказать? Говорю о немногом,
пожалей, говорю, пожалей.
Я оставил себя за порогом -
в госпитальной палате твоей.

Ты и здесь из особого сплава:
кислород и больничный угар.
Ты и здесь мне досталась, держава,
как прошедшего времени дар.

Я с тобой разговаривал кашлем,
а известно, что кашель не врёт,
он ныряет правдиво, как Гаршин,
в тишины госпитальный пролёт.

И прошу я: по крайней то мере,
загустевшую тьму этажей
и обшарканный серенький скверик
к делу личному тоже пришей.

Это личное дело больного -
на ладони твоей уместясь,
с этажами и сквериком, словом,
с прозой гаршинской чувствовать связь.



Это про ключицы

Бывают утра - зубы сжаты,
от боли никакого толка,
на голубом окне палаты
мороза свежая наколка,

и приплывает медсестрица,
ломает ампулам суставы.
Усни. Пускай тебе приснится
купе старинного состава,

перрон на станции "Удельной",
оттуда пять минут до дачи,
а там неделя за неделей 
терзаний и сирень на сдачу.

А там - по-чеховски уютно
страдать и не уметь признаться
в густых сиреневых салютах,
в прекрасной кривде декораций,

вот этой - в розовом и белом
наивной девушке-России,
что нет любви, что накипело
густою пенкою бессилье,

что расфуфыренная дива
убойной дозой веронала
сюда, где слабость так красива,
прекрасно мучиться послала.

Ключицы родины-дворянки,
её прозрачные ладони -
однажды скажутся в осанке
твоих припадков и агоний.


Сквозь

In m.

Сквозь игольное ушко зимы
ты проходишь, словами горбатый.
И уже ни сумы ни тюрьмы
ни спиртового запаха ваты.

Ты прошёл. Остальное не в счёт.
И расклад уже не человечий.
Бог не фраер. Всевышний сечёт,
что накрыто, как ветошкой, речью.

Ты прошёл, лишь поклажей богат:
долгим детством, Москвой, Подмосковьем.
Я опять говорю про расклад -
я его называю любовью.

И букетиком чётных гвоздик
на горбатой тобою землице
на какое-то время возник
типа ангел такой огнелицый.



Тулупчик-93

"Это можно теперь не скрывать".
                         Д. Н.

Сыплет небо Покрова извёстку
на рябины сухую свечу.
Пугачёву тулупчик гринёвский,
как ни влазь в него, не по плечу.

Отмолить, зажимая рябину
в стихотворной трёхсложной горсти,
то, что я без оглядки покинул,
не сказав напоследок "Прости",

я пытаюсь. Попытка не пытка.
Только, кажется, всё-таки зря
мне хотелось верблюжею ниткой
просочиться в ушко октября.

Просияло последнее слово -
бриллианты на тысячу ватт.
Пугачёва затмит Пугачёва,
а тулупчик опять маловат.

Можно ставить роскошную точку -
роскошь ныне в фаворе, братва.
Сквозь тебя, капитанская дочка,
прорастает лихая трава.



Оттенки сурика

-1-

В октябре не отыщется брода, 
воды душу мою обоймут. 
Но тогда отчего же свобода 
персонально присутствует тут: 

коноплею заросшие будни, 
колокольчики рока звенят 
и танцует под солнечный бубен 
на стене десантура зайчат. 

Я спешу записать под диктовку: 
" Уподоблено утро блесне 
и кидает Господь, как перловку, 
для прикорма - невидимый свет. 

Даже если от боли заплачу 
на господнем блестящем крючке, 
всё же был он - душистый и смачный 
и раскрошенный Богом брикет". 

-2- 

Признаюсь в предпочтении сурика - 
это самая наша из красок, 
это более наше - без дуриков - 
чем жемчужный и чёрный Саврасов, 

и хожу-то походкой грачиною 
и гляжу - колокольни текут 
и сливаются с Первопричиною 
и не где-нибудь - рядышком, тут. 

Но отчизна бинтами полощется. 
Как диктует поэзия мне, 
это просто сжигается рощица 
на осеннем холодном огне. 

Это осень как самое русское 
из феноменов здешних красот, 
это царская водка с закускою 
из есенинских что ли щедрот. 

Колокольни впадают и прочее 
состоит с этим в связке одной, 
даже взгляд мой, навек заболоченный 
накатившей однажды слезой. 

Всюду сурик - и небо вечернее 
и листва и барака доска. 
В общем, правильно пишет губерния: 
это - радость, хотя и тоска.



Особенно в восемь утра

Я пробирался сквозь дебри души
где-то в четырнадцать лет:
стопка бумаги и карандаши,
только вот повода нет,

капает дождик и окна горят -
в целом, загадки вокруг,
нежный, как губы, дымок октября,
словно ресницы, упруг.

Повод отыщется после, потом -
этот пейзаж посетив,
тронет глаза обескровленным ртом
нежности грустный мотив.

Всё будет просто. Овеет меня
эхом самой простоты -
метафорическим запахом дня,
это сжигают листы.

Дело понятное - проще всего
сад за окошком моим.
Мир беззащитен, беспомощен, гол,
жалобен, неповторим.

Точною скудостью чеховских драм,
фабул, деталей - в глаза
смотрит (особенно в восемь утра)
осень - прощанье, вокзал,

бросит последние ноты оркестр
медной листвы духовой.
Это не повод ли? Смотришь окрест,
нету окрест никого.



А дальше

Золотая пора листопада...
Это ясно. А дальше-то как?
Ветерок чёрно-серого ада
просвистит в снегиря как в кулак.

Будет каждое слово цениться
и дешёвых не станет совсем.
Потечёт из словесной криницы:
Галилея моя, Вифлеем.

И прижмётся и тесно и плотно
батареи квартирной жара.
А босой и простуженный плотник
по окраинным бродит дворам,

ходит-бродит, не знает покоя,
говорит про блаженство души
и не знает ни сна ни постоя,
а окраина лаем кишит,

брешут частных застроек собаки,
ад свистит, снегири мельтешат.
Очень больно мотает на траки
плоть живую живая душа.



Made of Bilibin

Потому что нас мало любили,
как в плацкартную ляжем постель
в эту землю, к которой Билибин
присобачил дремотную ель.

Над которой, с тоскою во взоре,
пролетает его же Яга.
Глинозёмное Лукоморье
и бабаевская фольга,

золотая таранька в шалмане
привокзальном, где тот же мастак
на лице у запойного Вани
вывел очи размером с пятак -

вот такой, понимаешь ли, пушкин
разлубочный присутствует здесь.
А вагонов товарных частушки
враз собьют институтскую спесь.

Выпьешь тёплую, каркнешь вороной
и глядишь, как отходит состав,
грусть пустую к пустому перрону
сероватым дымком подверстав.

И пойдёт по железной дороге,
как по рекам молочным ладья,
чтобы вечно стоять на пороге
аввакумовского жития.



Русский рок-н-ролл

Городок такой неброский,
вечно хмурый городок.
Пацаны, кумар, известка,
Чехов, бабы, русский рок.

Бабы, Чехов, русский фатум,
левитановский покой -
всё качает чёрт мохнатой
сологубовской строкой.



Блюз Эдема

Д.Н.

"Эти яблоки - белый налив",
эти яблони в землях Эдема -
это, верхнее "до" оголив,
начинается новая тема.

Это вечность мотаешь на ус,
как мальчишка в стихах пубертатных,
это с неба спикировал блюз
и с тобой возвратился обратно.

Не прощают ни строк золотых,
ни прожжённой тахты, ни молчанья
там, где бьют синевою под дых 
и сиянье тебе возвращают.

А у нас догорает трава
и глазницы становятся суше.
Бьются оземь простые слова,
"то же самое делают груши".




Дикторша  и Вальсингам

В рифму незапамятному году
под Москвой торфяники чадят,
словно отмотал и на свободу
вышел и чудит подземный ад.

Выдоха стреноженного гамма -
дикторша читает по ТиВи
сводку, признаваясь Вальсингаму
в скоротечной праздничной любви.

Пировать пора, пора любиться,
к этому обязывает фон, -
говорит всезнающая львица
про себя, а сводку - в микрофон.

Это может быть вполне смертельным,
прогремит повозка мертвецов,
чёрною стоячею метелью
тишина окутает лицо.

Вот такие пряники, подруга,
дикторша канала ТэВэЦэ.
Оставляет дымку эту вьюга
на твоём волнительном лице.




Ближний круг - 93

Алый, словно сердце или роза,
января пернатый кардинал
за гемоглобиновые слёзы
у меня однажды проканал.

Это плачет красными слезами
русская поэзия сама -
то она на шконку залезает,
то в пролёт слетает, то - с ума.

Вся её блестящая порода
в этих вот текущих снегирях.
Через это смотрят на природу,
через это дома, не в гостях,

у жильца Флоренции и неба.
"А налево - жизни не видать."
Оттого сворачивать налево,
прямо в небо - это благодать.

И вот там их шаткая походка
не имеет рыночной цены.
Ходку вслед за ходкой вслед за ходкой
совершают сукины сыны.

Если дело пахнет керосином -
строчка розой пахнет сгоряча.
Запивают смоль аминазина
влагою Кастальского ключа.





Розы

Н.П.
Прожить не зря, а может быть, впустую.
Не так себе, а может, кое-как.
Осмысленно. Бездарно. Протестуя.
Безропотно. В сиянье. В полный мрак.

От пули. От ангины. От склероза.
По глупости. От вражеской руки.
………………………………………
Как хороши, как свежи были розы,
закат, луна, другие пустяки.




Туман, Тамань

"Туман... Тамань..." Но это ни причём.
Пусть остаётся в виде прибаутки.
Ночь навалилась каменным плечом
пожившей и видавшей проститутки.

Елозит по глазницам лунный свет.
.......................
"И фонари, похожие на шпоры".
.......................
О, лучше помолчи, сведи на нет
святые и больные разговоры.




Шов

Тем, кто вылеплен из воска,
не резон искать огня.
В небе красная полоска.
Помолитесь за меня.

В небе - шов кровит, и мнится -
это с неба сняли жгут.
Если в падлу вам молиться,
помолчите - мне зачтут.


Статист

Говоришь на своём непонятном.
Продолжай говорить, говори.
Расползаются мутные пятна
пошехонско-свердловской зари.

В окна лезут настырные ветки -
душу вынуть, на ветер швырнуть.
Начинается с лестничной клетки
не голгофский, но всё-таки путь.

За кефиром, буханкою хлеба,
хоть за чем-нибудь, лишь бы пойти,
спотыкаясь о низкое небо
на своём ежедневном пути.

Увязая в набухшем и мглистом,
мелочёвкой в карманах звеня.
В положенье простого статиста
ни себя, ни Его не виня.


Снаружи

Н.П.

Выйти. Закурить. Вдохнуть поглубже,
ощущая всё примерно так -
"Не похожи лужицы на лужи,
а ещё - собаки на собак.

Всё - другое. И пройдёт навеки,
только я окурок растопчу.
Снова буду словно через веки
видеть свет и доверять врачу.

Был момент. Его с тебя довольно.
Затянись. Потом притормози.
А не то поймёшь, насколько больно,
если рай снаружи и вблизи".



Шифровка

Н. П.


"В синеватом сияньи Ватто"...
Г. И.

Никому ничего не расскажем -
как ложились морщинки у рта,
как брала в окруженье пейзажем
вековечная нас мерзлота.

И прогулки по старому скверу,
и хрущовки промозглый уют
не дают нам отплыть на Цитеру,
но весомее что-то дают.

Представленье о смерти и жизни -
оголённой проводке вещей.
Чуть колышет болонские слизни
в коридоре висящих плащей

сквознячком, сквозняком, сквознячищей.
И, озябшая, светишься ты.
Это - всякой Цитеры почище -
расшифрованный взгляд красоты.


Загадка

Господи, сколько же мрака,
блин, сгенерировал я.
Так вот посмотришь - собака,
эдак посмотришь - свинья.

Роюсь в каком-то сугробе,
хрюкну, срываясь на вой.
Господи, я ли подобье?
Образ мерцающий Твой?


Сказка про дурака и попа

Р. Г.

Жил дураком и умру дураком,
но не хочу - некрасиво.
Хочется мне умереть вечерком,
хочется, чтоб моросило.

Чтоб, комсомольскую юность презрев,
к Богу пришедший за тридцать,
поп участковый, гривастый, как лев,
мог обо мне помолиться.

Чтобы, шагая по лужам домой,
думал он "Господи Боже,
умер он радостно, умер он Твой,
это я видел по роже".



Ван Гог Звёздная ночь

Кто бы спорил, что Господу - Богово.
То есть, хочешь-не хочешь, а крест.
А Ван Гогу бы - краски да логово,
да огромное небо окрест.

Он на тряпки сырые уляжется,
забормочет в похмельном бреду,
и глядишь, потихонечку свяжется
со звездой и приманит звезду.

Даже больше - приманит галактику,
и слетятся светил голубки,
наплевав на привычную практику
не клевать с человечьей руки.


Серебро

Душа устала и промокла,
но как же ярок блик луны.
Вот так кладётся свет на окна
не с той, а с этой стороны.

Пусть нелегко брести по лужам
душе в ботинках "Скороход".
Кто ничего не знал похуже,
тот ничего и не поймёт.

Кто не понюхал керосину,
кто думает, что просто так
трясётся гибкая осина
и раздаётся лай собак,

бежит по улице апостол,
а мог бы взять и выпить бром.
Луна огромная - по ГОСТу -
полна тем самым серебром.



Волосок

1985

Всё началось в хрестоматийном,
благополучном, как букварь,
да, да, застойном и партийном...
Но, как всегда, печальна тварь

с посткоитальной сигаретой.
Печально в шесть часов утра
у форточки стоит - раздета,
глядит на нищенство двора

и видит - дворник в телогрейке
воюет с тем, что намело,
в сугробы спрятались "копейки"
и всё белы-белым-бело.

А за спиной  - свистящий чайник,
шумит едва заметно душ.
Опять закончилось печалью
соединенье тел и душ.

И нету гордости особой,
есть ощущенье пустоты,
едва заметной тонкой злобой
искажены твои черты,

как будто так, а не иначе
всё будет впредь - одна тоска.
И только в сердце нежно плачет
любовь, не крепче волоска.



Побольше, чем просто кино

29 декабря 1986

Пришла ты ко мне. И особенно светел
стоваттовой лампы отсвет на столе,
где водка и сало и хлеб на газете
прикрыли газетное "МИР НА ЗЕМЛЕ".

Как сердце болело. Как вьюга белела.
Ещё - и начнётся сплошной Пастернак.
И если бы боль-белизна не задела,
горела бы лампа, но правил бы мрак.

Последние дни уходящего года.
Кот, занятый полностью ловлею блох.
А там - за окном - говорила погода
о том, что она - на изломе эпох.

Во дворике ветер белел транспарантом.
Могли бы прочесть, посмотрев за окно,
про то, что судьба разочлась с эмигрантом
и с чем-то побольше, чем просто кино.


По аллее и по скверу

Пройдись, не спеша, по аллее.
Осеннею кровью намокла
она и намного алее,
чем страшная жижа Софокла.

Навстречу идущему типу
в глаза не смотри, их там нету,
хоть тип не похож на Эдипа,
скорее, похож на газету.

Такая ж свинцовая маска,
такой же безглазой печати.
Как сладко античные сказки
читать на домашней кровати!

Не Чехова, а Еврипида,
того же Софокла, к примеру,
покуда родная обида -
безглазая - шарит по скверу.


Жгут покрышки

Р. Г.
Жгут покрышки во дворе.
Хорошо дымит резина
в серебристом январе.
Я хожу по магазинам.

Покупаю в оных снедь -
то есть водку и закуски,
чтобы тоже не сгореть,
но обуглиться по-русски.

Жгут покрышки. Дым валит,
чёрный, сладкий, что обида,
словно ангел-инвалид
среди прочих инвалидов.



На эллинско-нижегородском

Жизнь такая простая.
Проще рощи дерев.
Журавлиные стаи
улетают, пропев,

а точней, прокурлыкав
всем вопросам ответ,
про невяжущий лыка
и последний рассвет.

В улетающем клине
видишь ты, нетверёз,
эскадрилью эриний
над чредою берёз.



Дело привычки

Утро. Обычное самое утро.
Как там насчёт бытия?
Утро украшено надписью брутто.
Господи, воля твоя.

Дождик кропит терпеливо и мелко.
Осень. Пора про красу?
Словно просящие на опохмелку,
липы башками трясут.

И почему-то не хочется спорить.
Жмуриков-листьев поток.
Можно об этом. Мол, горькое горе.
Навык поможет, браток.

Если он есть, то пускай иссякает
хаос, сияющий мрак.
Липы стоят под окном босяками,
хуже побитых собак.


Ресницы Басё

Р.  Г.

Конечно, можно прозой - то да сё,
был очень синий снег, мороз был светел.
Но лучше так - я подмигнул Басё
и мне Басё улыбкою ответил.

Тогда я не был счастлив. "Счастья нет!" -
твердил с усмешкой Байрона и Китса -
"и ламп люминесцентных мёртвый свет
вполне для этой истины годится."

А в этот полдень - искры и мороз,
парковка скорых, шоферни дебаты -
всё улыбалось через дымку слёз
и щурилось раскосо и поддато.

Я выпил горсть таблеток. Голова
кружилась от сосудистой непрухи.
Но так звучали нищие слова
уборщицы - зачуханной старухи

"Милок. Милок." - а дальше ерунда,
бессмыслица без жалоб и упрёков,
что стало ясно - все мои года
мне было хорошо и одиноко,

и дальше будет так и только так.
Февральский блеск заметно шёл на убыль.
Ещё чуть-чуть и нежный полумрак
прижмёт к стеклу целующие губы.

Я буду одинок - везде, всегда,
при этом счастлив, вопреки и всюду.
Ещё не раз весенняя звезда
напомнит мне больничную посуду.

Но блеск её вернёт мне этот день
и эту вот районную больницу,
уборщицы сплошную дребедень,
японца синеватые ресницы.




Маленькая ночная фуга

Как будто тьма захлопнула обложку
над жутковатой прозой малоросса.
Кому поёт ночная неотложка?
Зачем цветёт ночная папироса?

Кури и пей. Достоинство есть в малом.
Не жги напрасно ночью киловатты.
Довольствуйся, душа, цветочком алым,
дымком сиреневым и кисловатым.

Ты пригодился городу и миру,
затем что твой портвеин эпохален.
И пусть иная прославляет лира
окопа преимущество над спальней.

Ведь в спальне распахнувшая сорочку,
мерцающая потом над губою.
Уйдя в пике, окурок ставит точку
над маленькою музыкой ночною.




My sweet lady Jane


Увядай, стыдливая "десятка",
в крупных пальцах Гали-продавщицы.
Во вселенной, Галя, неполадка,
а иначе б стал сюда тащиться....

У вселенной музыка плошает.
Леди Джейн от этого тоскует.
Смотрит клён - унылый и лишайный
на неё - печальную такую.

Дай мне, Галя, светлую, как утро
порцию московского разлива,
чтоб напоминала камасутру
пена хлестанувшая красиво.

Чтобы взор, омытый этой пеной,
увидал, что это не Галюшка,
что вселилась леди Джейн мгновенно
в розовую кукольную тушку,

что дрожат изысканные пальцы,
что слеза стекает за слезою
на пельмени и коробки смальца -
на товар советских мезозоев.
..........................................
Магазин, затерянный в хрущовке.
Продавщица, пьяная от пота.
Кто мог знать, что так, без подготовки,
я лишусь хорошего чего-то:

права по дворам ходить, мурлыча
песенку лохматых шиздесятых,
слушая, как плачут и курлычат
пьяные невольники стройбата,

видеть выси (оказалось, толщи),
бормотать, мол, поздно или рано....

Бросьте, Галя, что вам эти мощи
лондонки, сочащейся туманом.





Лондон, Донн

Горстка мёда, горстка праха - 
вот и весь багаж времён.
Но глядит вокруг без страха
и унынья мистер Донн.

Сон воркует, воет ветер,
ручеёк журчит в ночи -
от всего на белом свете
есть у мистера ключи.

Вечер сумраком обглодан,
звёзды - взрывчики шутих.
Мистер нежит город Лондон
и укладывает в стих.

И прекрасный, непохожий 
на себя же самого,
город - девою на ложе,
город - нежен, город - гол.

Горстка праха, мёда горстка -
вместе музыка, когда
гладит Донн по тёплой шёрстке
миновавшие года.



РФ Провинция Поэт пошёл на Трою

Прощание мерят слезами,
в панельном своём декабре
провинции стонет гекзаметр
и Аргос скулит в конуре:

- Прощайте, прощайте триремы.
Хозяин, навеки прощай!
Сынишка решает примеры.
Крепчают бесслёзье и чай.

Сейчас за столом соберутся.
Ты будешь. Не будет тебя.
Нельзя обернуться, вернуться,
нельзя ликовать, не скорбя.

Поэтому доля поэта -
улиссова доля, увы,
ему откровенное "где-то"
дороже словесной ботвы,

ему лишь ахейские плачи,
ему - лишь звенящая  медь.
Но всё же, прошу по собачьи,
вернись и позволь умереть.





Иначе


Голуби Шумера и Аккада -
клинопись на розовом снегу,
что ещё мне - простенькому - надо,
что ещё понять я не смогу?

Щиро дотлевает сигарета,
щедрой пятернёю душит шарф.
И в мольбе заламывает ветки
чья-то незнакомая душа.

Чья-то незнакомая? Да полно!
Это я в грядущее пролез
и увидел вечность, словно полночь,
и в кругу шестом увидел лес.

И себя увидел. Две попытки -
на руках. И обе - за спиной.
Может, ангел был не слишком швидкий,
но всё то же небо на до мной.

Вот и это я пойму едва ли,
голуби-шумерские писцы,
но велик удельный вес печали
с примесью какой-то грязнотцы

с той поры во мне. И всё иначе
для уже неторопливых глаз.
Дважды улетавшая удача
может прикоснуться в третий раз
 
И тогда.... Не много вариантов,
об одном из них оповещён
выучивший кое-что из Данта,
высвеченный дантовским лучом. 



Карес канодзё

Извини, что я без кимоно.
Кимоно не для нашего ада.
Помнишь, как опускались на дно?
На вечернее дно Ленинграда.

В октябре в полшестого темно.
Но мигалка орудует ловко.
Этот свет рассекать в кимоно?
Ты прикинь, кимоно и ментовка.

Загребая ногами кисель
этих луж, этот воздух-засаду,
говорящий " Валите отсель.
Вы хотели ветров карусель?
Получили? Валите из ада. " -

мы не свалим. Не тех мы кровей.
Это кровь в нас вцепилась до крови,
это небо косматых бровей
нас сюда пригвоздило любовью.

А любовью к чему? Не вопрос!
Просто, если ты плачешь от ветра,
то состав этих жалобных слёз - 
есть любовь и она безответна.

А свалить мы не можем и всё.
Мы - троллейбусные пассажиры.
Леденеют ресницы Басё.
Чёрный снег. Хорошо. Не до жиру.




Credo

Другу

Говоришь, что не видно ни зги
ни в одной из небесных сторон?
В небесах по колено лузги.
Это я говорю про ворон.
Не о качестве космоса речь,
не о чёрной дыре ноябрей,
если может по космосу течь
пожилое тепло батарей.

Ты зашёл. А зашёл, так сиди,
маракуя хозяйский расчёт,
что, выходит, у бога в груди
то же самое, в общем, течёт.

На нехитрую закусь помножь,
на жару в осетинском спирту
эту - впрочем, невинную - ложь,
извинительную слепоту.


Гимн

Родина лесов, полей и рек,
родина моя галантерей,
как сказал однажды имярек.
Родина апрельских декабрей,

луковое горе разведи
самой настоящею слезой.
Чифирём своим разбереди.
Простынёй казённою накрой.

Я тобой для этого пошит.
Подхожу я весь под твой шаблон.
Кипяток в душе моей шипит,
на губах моих - медовый стон.

Я такая буква, что могу
в кодексы войти и в буквари.
Хочешь, схорони меня в снегу.
Хочешь, рукавицею сотри.


Ночная музыка
1994

Что может быть прекрасней этого,
по самой малой из забот
тобою второпях надетого,
точней, наброшенного, вот?

Идёшь. Болтаешь рукавами
моей рубашки, боже мой,
как будто счастье ищет в гамме
незрячий ниггер пожилой

и так находит, что куда там
всей певчих ангелов гурьбе.
Рубашка синяя в квадратах
звучит прекрасно на тебе.




Рочок

Ах, бессонница, мать её так!
Впрочем, я по напрасному сетую
Упорядочен мыслей бардак
по ночам - дефицитной кассетою.

Помнишь, были такие, где "Sweet"
и другое, не менее сладкое,
рок-н-ролльного мира сорбит,
перманентный кайфок с подзарядкою.

Не дорос до ивановских роз
из девятого класса верзила,
но отравленный гарью мороз,
как дымчатую смерть дегустировал.

Эта дымка, мой маленький друг,
эта прана воздушной могилы
постоянно плясала вокруг
под кассетную музыку, милый.

Школу бросил и бросился жить
как хотел. А хотел - по лохматому.
И была путеводная нить
плёнкой с Роком, не менее. С Фатумом.

Как она шелестела ему!
Как шептала и выла и пела.
Как тонуло в жемчужном дыму
оголённое женское тело.

Чёрных веток японский узор.
И керамика лужицы утром.
Фарт. Свобода. Свобода. Позор.
И башка снесена перламутром.
..........................................

Ё-моё. Полвосьмого утра.
Нету толка от плёнки зажёванной.
И заходит в окно со двора
воздух полый и дух освежёванный.




Фреска

Другу

Томятся библейские плёнки
в снегах соболиной России.
Снега - это только пелёнки
рождённого в стужу Мессии.
........................

Качается пол под ногами.
Трясётся больная башка.
ТВ по привычной программе
в башку напустило душка.

Тебя больше суток корячит.
Ни выпить тебе, ни уснуть.
В окне, как привычно, незрячем,
какая-то серая муть.

Но словно молочные зубы
проступят созвездия так,
что ангелов медные трубы
сверкнут, освящая бардак,

таким полыхающим светом
они прозвучат по утру,
что твой участковый с приветом
ухватится за кобуру.

И духов невидимых злобы
вспугнёт недогадливый псих.
В полярной ночи над хрущобой
рассеется воинство их.

Боишься, как чёрта, запоя!
А трубы утробы горят.
Полярная ночка. Седьмое
по новому,да? января?

Ну, стал быть, немножечко выпей -
сегодня родился Христос.
И сердце взовьётся, как вымпел.
И сердце взорвётся от слёз.

На бреющем по-над хрущовкой
пройдёт херувимов звено.
Прохладной и скользкой плащовкой
коснётся гортани вино.

Ты выпьешь, закусишь конфеткой,
сгрызёшь леденец "Петушок".
С небесной заснеженной ветки
осыпется сна порошок.

И сладко, как в детстве бывало,
сомлеешь под маты мента,
которого так напугало
небесное "та-та-та-та".



Телемак

Непостижное, в общем....
Д.Н.

Непричастное, в общем, уму,
но сводящее, в общем, с ума:
"Прикупи, Телемак, шаурму.
Здесь недорого шаурма.

Сигарету зажги, рукой
прикрывая огонь от дождя.
А вокзал шелестит бухой
за гранитной спиной вождя.

Кто же думал, что паруса
занесут нас в такую мглу.
Раздаются в башке голоса,
прижимают меня к углу.

Сколько в городе сем воды.
Как она, пузырясь, течёт.
Как холодной струёй беды
по ахейским щекам сечёт.

Занесло нас, однако, друг,
понеся нас однажды в путь.
Понимаешь? Порочный круг
только здесь нам дано замкнуть.

Морехода доля легка,
если сходит с ума мореход
над полуторкою пивка
и рукою гранитною под.

А иначе такой звездец
перехватит дыхание враз,
что заплачет слепой певец.
Понимаешь, о чём мой сказ?

Твой отец не боялся драк.
Вот и ты ничего не боись.
Окунись в Ленинград, Телемак.
В пепел вод его окунись."


Снова того же

Влажное что-то, похоже на горе.
Штопкой умышленных ран
занято рук твоих белое море,
губ ледяной океан.

Мне ли, добытчику крика и соли,
мне ли стихия твоя
принадлежала? По праву ли воли,
праву ночного зверья?

То, как игла синеву проколола,
вспомни, однажды. Как мы
пили на школьном дворе "Кока-колу",
как целовала взаймы.

Ты не боялась ни бога ни чёрта,
завуча, учителей.
Стёрты подошвы, потёрта аорта.
Снова того же налей.

Чтобы пузырики стукнули в глотку.
Стукнут. Но только слабей.
Я сымитирую нашу походку,
ты подражала моей.

Что-то такое, потешное вроде
вспомнится. Как повела
бровкою в сторону Саши? Володи?
И поведя, не дала.

Куришь по-прежнему. Так. Не в затяжку.
Словно переча родне.
Небу, лохматому, будто дворняжка,
ты с каждым годом родней.

На сигаретку. Зажги сигаретку.
Фортку дымку распахни.
То, что бросались стихи на запретку
как-нибудь, но сохрани.



Ты жалостью это сочти

О, это достойно нетленки -
бликует колгот чешуя,
сидишь, обнимая коленки,
въезжаешь тихонько в меня.

Погасла бутылка винишка,
зажглась неуёмная кровь.
В тебе есть такое, что слишком -
к примеру, летучая бровь.

К примеру, от лагеря что-то,
от "зорьки", как будто прорвал
сигнал пионерский дремоту,
а сон был прекрасен и ал.

Как будто сама ты порвалась
на алого шёлка клочки. 
Несу стихотворную малость,
ты жалостью это сочти.

Пойми мне, действительно, жалко,
я век не вставал бы с колен
пред детству поющею Алкой
на танцах. И танцев взамен

втираю анапест незвучный.
Касаюсь губами груди.
И в губы целую на случай
того, что у нас впереди.

Вернуться уже невозможно
туда, где впервые взасос.
И плачу размером трёхсложным,
который буквальнее слёз.

Твои пионерские годы,
и танцы, и Алку, и грусть,
всю эту почти что свободу
я знаю теперь наизусть.