В Старице

Катя Вихрова
В Старице я разрешала котам забираться на стол и лакать суп из моей тарелки, пока мама не видит. (Синявский тоже кормил кошек с вилки). Зато это видела старушка из дома напротив и говорила: «Какие у вас невоспитанные коты! Лазить по столу! Есть из тарелки!» Я любила своих «невоспитанных» котов именно такими. Но больше всего на свете мечтала о большом и преданном друге, с которым буду гулять по заснеженным улицам — о рыжем спаниеле (видела в фильме). Но так как возможности завести собаку не было, у меня появился невидимый друг, которого я каждое утро вела на поводке в школу, в обед — в библиотеку. И он постоянно был рядом, и всё понимал. Летом несколько дней я проводила в деревне у папы и бабушки в предместье Старицы. Собирала камыши, которые были чудесным трофеем в глазах соседских девчонок. Кормила карамельками чью-то собаку — черную, ласковую, с желтыми точками бровей. Она радостно бегала со мной вдоль пруда, мешая отцу рыбачить. И однажды вечером провожала нас с матерью домой, до первых городских огней. А теперь я, уже взрослая, рыскаю по городу, как Милка, влекомая запахами, пятнами, выступами и впадинами. Постоянно хожу тайными тропами. Вот зазвучала мелодия — и я на мотогонках, но на другое смотрю — как атакуют Тверь мальвы. Пепельные, лимонные, лиловые, по-венециански лососевые. И все оттенки огня — розовые, пылающие алые, сгоревшие бордовые, почти черные, как уголь. У любого в сердцевине — желтый пестик, моя заевшая строка о лепестках. Кладбищенские цветы, во Франции их сажают на могилах. Мальву нельзя сорвать и поставить в вазу. Как мамино платье. Только на теле живет, его не упрятать в шкаф. Я его корневая система. Ситцевые зеленые, голубые, коричневые розы выцветают и блекнут на солнце, но живут. Спасает, что мода одобрительно виляет хвостом. В Петербурге поманил купол храма. И я пошла на сияние: эту церковь очень любил Достоевский, часто посещал, здесь его отпевали. Ставлю свечу, умножая золото купола. Но стучится теплый ливень, я открываю церковную дверь и шагаю задорно. Неотвратимость безделья, как мамина работа токарем, как Милкина охота. Зов, инстинкт, судьба. Минуты радости спонтанной оборачиваются расплатой. Промокли волосы, и рукава куртки, и ботинки старые. Я дрожу, как лепесток, не знаю, что делать. Башмачки, отремонтированные клеем-моментом, шли и пришли в негодность. Досада на собственную никчемность, лень, отсутствие денег. Бытовое бессилие. Милка бы справилась. Ведь в сороковые годы эта порода не превратилась еще в декоративную. У спаниеля-охотницы и мысли нет о вырождении в милое комнатное существо… Мама всё знала и умела, и одолевала бытовые неурядицы быстро и энергично. Ходила по деревне в одном и том же «мешке», в сапогах разного цвета (заводской брак). Её взгляд был постоянно прикован к рабочему станку, а мысли — к суточной норме деталей, сердце ныло о выполнении плана. Но плоть просила другого. Мечта — платье себе сшить, скромное, но красивое. Для этого сбежала в горы, потом влюбилась — сына родила. Очнулась от морока свободы, вернулась. Научившись в Киргизии влюбляться, родила меня. И уходя на механический завод, с усмешкой оставляла мне взамен игрушек россыпь цветастых платьев, предмет осуждения киргизских и старицких старух. А Милка, вероятно, была счастлива брести по заболоченной местности, кочкам, низинам, холодной воде. Нет, она просто рыскала, повинуясь естеству или приказу хозяина. Но было ли это её счастьем?

Фрагмент из повести "Спаниель Сталина"