Убивать время

Басти Родригез-Иньюригарро
— Словом «ностальгия» он ругался, считая означенное состояние уделом эмигрантских детей, бесплодно изменяющих среде обитания с исторической родиной, которую они никогда не видели, которую выдумали, чтобы оправдать неспособность любить отрезок суши, к которому их пришпилило случайностью и гравитацией. Сентиментальную привязанность к местам, более недоступным, к вещам, более ненужным, считал признаком слабости, за ним не водившейся. Меняя адрес, он избавлялся от всего, что нельзя было унести на себе — в том числе от знакомств, не считая сию привычку симптомом эмоциональной инвалидности. Он никогда не думал о том, что живёт прошлым. По чести, он уже давно не думал о том, что живёт. Ну представь: перенасыщенная юность, смерть лучшего друга, зависимость — медленное, но верное и не лишённое приятных сторон самоубийство. Кораблекрушение. А потом — слишком яркое солнце нового дня. Представь, он лежит на песке, выкашливает солёную воду из лёгких, обнаруживает, что ещё жив, хотя вот уж к чему не стремился... Лежит на песке и думает: неловко, неблагодарно умирать от жажды, когда чьи-то руки вытолкнули на берег. Встаёт и идёт, а куда идёт — ему неведомо, да и неважно. Иногда оглядывается: не слишком ли удалился от моря? К чёрту метафоры. Я не знаю, почему он начал связывать слова в предложения, а предложения в повествования. Писал, потому что не мог не писать? Чушь! Не писать было легче лёгкого. Наверное, стыдился пребывать в неподвижности, а рассказывать — это как курить: иллюзия действия, когда по правде не занят ничем. Ну и о чём трепаться, если не обо всём, что было до кораблекрушения? Богатым воображением его природа не наградила. С его опытом можно было обойтись и без воображения. Так о чём я? Он почти не читал чужих книг с тех пор, как стал писать свои. Но иногда случалось, знаешь, скачать или снять с магазинной полки роман автора с неизвестной фамилией — просто потому, что обложка привлекла. Фантики он всегда предпочитал конфетам. Вот в какой-то ненавязчиво упавшей в руки книге он и прочитал, что литература — способ убивать время, когда главное уже позади. Кивнул удовлетворённо. Но содрогнулся. Главное — позади. Был ли смысл доживать свою никчёмную, чудом спасённую жизнь на необитаемом острове, куда его вынесло? «Доживающие после кораблекрушения» — ужасная категория, он никогда не хотел к таковой относиться. В конце концов, это унизительно.

— Во-первых, остров был не необитаемый, а густонаселенный. Во-вторых, это был не остров, а разреженное пространство, где попавшее в резонанс слово разносится и оседает в благодатную почву. Тебе проще говорить о себе в третьем лице? — спросила девушка, сидящая рядом.

— Профессиональная деформация, — поморщился он. — В литературе душевный стриптиз оправдан. Искусство требует жертв? Нет, всё наоборот: если уж занялся жертвоприношением, будь добр, преврати процесс в искусство.

— Рано выходишь из образа.

— Я никуда не выхожу. Я везде одинаковый.

— Не представляешь, насколько ты неправ.

Они сидели под каменным мостом, переброшенным через быструю речку, вблизи которой даже в жаркий день было прохладно. Кутались в шерстяной плащ — один, взрослый. Они сами были взрослыми, по крайней мере, все в округе верили, что им по несколько десятков лет. Вдвоём — не меньше сотни, а что выглядели детьми, так это потому, что сразу после рождения представители малого народца утащили их в лес и заколдовали — в своей манере.

— Рыбу ловите, подменыши? — крикнула женщина, проходящая по мосту.

Она шутила и про рыбу, и про подменыщей: у моста не бывало клёва, парочка водила по течению разлапистыми ветками, а раз уж их признали владельцами усадьбы, значит, никак не приходилось сомневаться, что они — дети предыдущих хозяев, пусть и заколдованные. Она вовсе не хотела обидеть этих двоих, ведь обижать их было себе дороже.

— Ловим, — ответила девушка, и шёпотом уточнила: — Не рыбу.

— Клюнуло! — засмеялся юноша.

Подпрыгнув, женщина приподняла кусок ткани, прикрывающий корзину в её руке, и припустила по тракту в деревню. Основания торопиться у неё имелись: вместо краюхи хлеба в корзине билась форель, а сколько рыба продержится без воды?

— К вечеру благодарить придёт, — протянул юноша. — Казалось бы: обмен, обыденное дело. Но элемент чуда всё меняет.

— Хлебом разжились, можно завтракать, — заключила девушка.

Отойдя туда, где берег посуше, они развели костёр. Завтракали тем, что обитатели деревни с утра возили и носили через мост: грибами, молоком, хлебом, маслом... И, конечно, форелью — не только же людям её раздавать.

— Домой заглянем? — спросила девушка, покончив с едой.

Он задумался, потом сообразил:

— Проведать, что нового в оранжерее? Ну пойдём.



Закрыли глаза, взялись за руки и побрели через лес, инстинктивно огибая древесные стволы, перебираясь через бурелом, похожий на гигантские костяные каркасы древних рыб.

— По-моему, уже, — он нетерпеливо повёл плечом. — Полоса препятствий кончилась.

— Рано! Лучше перестраховаться.

— Мы так в стену впишемся.

— Ещё ни разу не вписались, и впишемся?

— Всё, не могу... — он открыл глаза. — Ну вот: стоит, родная, все стёкла, битые и не битые, на месте.

На самом деле, с двадцати шагов разглядеть стёкла, оплетённые перемычками и вьюном, не представлялось возможным, но стоило мельком взглянуть на прихотливо громоздкую конструкцию, чтобы вспомнить травянистый, тинный налёт, остающийся на ладони, когда проводишь рукой по внутренней стороне окон. Тропа обросла осокой, будто примеряла на себя роль водоёма. Под высоким, но затянутым кучевыми тучами небом, спутница его сама походила на осоку: длинная, тонкая, не тронь — порежешься.

— Родная, значит, оранжерея, — девушка остановилась, потом пошла, обгоняя его. — Оранжерея у тебя теперь родная. А кто сейчас распинался столь убедительно, что повествование — бездействие, выданное за действие, когда «главное — позади»? Не было бы никакой оранжереи, не начни ты «связывать слова в предложения»!

— Не факт.

— Факт!

— Тебе самой нужна была заброшенная оранжерея! Ты сама говорила, что всегда хотела...

— Я об этом не знала!

— Да у меня ни в одной книге не было оранжерей...

Просунув руку в битый стеклянный квадрат на двери, девушка не без усилий отодвинула щеколду.

Внутри было темно и влажно. Серый, заряженный светом сумрак отливал бирюзой под сводами и зеленел на уровне глаз. Шевеление, копошение невидимых лап и крыл заставляло предположить, что в оранжерее завелись новые постояльцы или что растения зажили собственной жизнью. Впрочем, собственной жизнью они зажили давно.

— Она много читала, но никогда этим не гордилась, — заговорила девушка, разводя ниспадающие ветви. — Умные книги должны читаться с трудом, а она просто развлекалась. Никогда не знала, что читает: увешанную регалиями классику или беллетристику, которую в утончённом обществе следует прятать под непрозрачной обложкой. Счастливой она не была. Несчастной — тоже. Всё у неё было среднее. Совсем не дура, но до гениальности далеко. Не фыркай. Не уродина, но в зеркало лишний раз предпочитала не смотреть. Не лентяйка, но редкое дело доводила до конца. Иногда убегала из дома, но никогда не ночевала ни под шатающейся крышей, ни под открытым небом. В паутину семейных и карьерных связей не влипла, но и с протоптанной колеи тоже не сворачивала. Почему не сворачивала? Стимула не было. Ничего не хотела по-настоящему, а мечтать на досуге можно о разном. Ей было скучно, хотя окружающее пространство было в этом не виновато — в мире столько интересного, за одну жизнь не охватишь, и она знала это прекрасно, и держалась неплохо, суккуленты разводила, кактусы, видела в их наростах и прожилках такую географию, какая тебе не снилась, даже забывала иногда о том, как ей скучно с собой. А потом кое-что случилось — не буду вдаваться в детали — и всё исчезло. Верней, суккуленты с кактусами остались где были, но ничто её больше с ними не связывало, ничто не проступало в наростах и прожилках, даже поливать их приходилось по будильнику, из-под палки, и вскоре она возненавидела будильник, а себя — ещё сильней, тем более, растения чахли, хотя порядок действий не изменился. Слушай, можно я не буду говорить о себе в третьем лице? Какая-то вымученная манера. Так вот, представь: не хочешь даже думать о растениях, выходишь на улицу, сидишь дома, а растения повсюду, над головой, под окнами, и везде этот лиственный шелест, никуда от него не спрятаться, и в пустыню не сбежишь — там ещё настойчивей жечь глаза будет отсутствие флоры и тот факт, что я оставлена наедине с собой, а наедине с собой мне невыносимо. Вот это и называется «главное — позади», а впереди — ватное, глотку забивающее ничто. Конечно, я читала — больше, чем когда-либо, и вновь этим не гордилась, ведь чтение — лишь способ убивать время. Так и напоролась на твои книги. Сказки о том, что было до кораблекрушения? Ложь! Многоэтажные конструкции, протянутые в будущее, которое уже где-то видел, в прошлое, где ещё куча дверей стоят не запертыми, и войти можно в любую, но путь всякий раз будет немного другим. Нет, содержанием мне твои книги никогда не нравились, а вот всем, что вращалось вокруг фабулы — очень. Когда я узнала, что хочу оранжерею? Когда перечитывала какой-то нелюбимый фрагмент. Наверное, от безысходности. Хочу оранжерею. Не какую-нибудь, а старую, заброшенную, заросшую, знакомую каждой червоточиной в изъеденных перекрытиях. Где такую найти? В каталогах, в брошюрах с недвижимостью, вслепую? Бред. Продать всё, что имею, затянуть пояс, закатать губу — то есть экономить на комфорте в пути — и отправиться на поиски? Почему нет? Я никогда прежде не бывала на краю, в подвешенном состоянии. Мне было любопытно. Направление я выбирала, стоя на перекрёстках и раскручиваясь с закрытыми глазами. Я искала свою оранжерею четырнадцать лет. Недолгий срок для удовлетворения одержимости, как ты считаешь? А когда нашла — уже ничему не удивлялась. Если верить картам, земли между автострадой и озером нет? Что ж, я верю своим глазам больше, чем глазам картографа, и на этой земле стоит моя оранжерея — старая, обросшая, в трещинах, но стоит крепко. Так даже мороки меньше: никакой возни с деньгами, документами. Если верить всемирной сети, ты умер десять лет назад? Что ж, значит, тебе так удобней, но честное слово, я ничуть не изумилась, увидев тебя у витрины того магазина, где я покупала карту окрестностей. Может, ты тоже понял, что именно заброшенной оранжереи тебе в книжках и не хватало, откуда я знаю... Так или иначе, твой способ убийства времени был хорошо оркестрованным криком. Вот, кто-то откликнулся, тебе нравится? Что ты высматриваешь в сводах? Думаешь, если бог откликнется, тебе легче станет? Слушай, я не помню, как называется это растение, а может, и не знала никогда, но оно цепляется за меня уже третий раз. Откусим по листику?

— Да хоть по ветке. И не такое жевали.



***



— Спишь? — шуршит он шёпотом в такт покачиванию гамака.

Длинная, серебристая листва оглаживает лица.

— Новые... С иголочки, говорю, новые... - отзывается она. — Новые боги не спят.

— Бодрствуешь?

— Нет, конечно.

Они синхронны, но обращены лицами друг к другу, то есть смотрят в разные стороны. Он проверяет температуру её лба — холодный — и заключает:

— У меня жар. Это должно объяснить похожие на пустыню дюны на выходе из леса.

— Значит я замёрзла, потому что в этих дюнах прохладно, — отвечает она и касается кончиком языка его виска, на линии роста волос. — За дюнами море. Ты вспотел.

— А ты снова обросла, — говорит он.

— Значит в дюнах будут островки травы, — решает она, отрезает пряди бритвенными зубами и пускает их по ветру.

— Мои тоже!

— Какая щедрость. Твои нынешние будут водорослями.



Он выбирается из гамака, спускается по ветвям, идёт через бурелом, напоминающий костяные каркасы древних рыб, через плотные заросли яичного дрока, через дюны, взмывающие к неопределённости зависшего в небе светила, чтобы с этой высоты сахаристыми, похрустывающими струйками сбегать в море. Он предпринимает подобную вылазку не в первый раз, по пути размышляя о том, что можно уже проведать оранжерею, деревню с мостом через холодную речку, парочку других мест... Он подозревает, что девочка выбралась из гамака и идёт за ним, но не оборачивается, чтобы не спугнуть, хотя условия игры не озвучены.

Он по-прежнему связывает слова в повествования, но теперь изъясняется стихами во имя ёмкости, потому что строчить романы разлапистой веткой на дюнах — ищите волонтёра. Надписи его остаются на песке неделями, месяцами. Похоже, время так долго убивали, что оно уже и не дёргается. Или оно переродилось, будучи убитым, и теперь действует по сценариям непривычным. Так или иначе, он знает, что его нарратив — крик, несущийся над морем в ожидании, в жажде отзвука.

Он бредёт через дрок, ослеплённый яичной желтизной мелких соцветий. Взбирается на дюны, исходя нежностью к причёсанным ветром островкам травы, к собственным словам, врезанным в песок, к серебристому массиву леса за спиной. Но главное — впереди. Он замирает на самой высокой точке, смотрит на линию прибоя, срывается с места, переходя на бег...

Крик, оркестрованный ветром, обгоняет тело.

22.04.2020