Илья Сельвинский. Письмо к интеллигенции мира

Станция Хлебниковская
(Копии на французском, немецком, английском, итальянском и испанском языках)


Друзья!
Наши с вами анкеты
начинаются одинаково:
*1917-й* год.

Вы не согласны, коллега?
Кой-кто появился раньше,
а многие позже?
Неверно!
Сей магнетический год
притянул былое и грядущее.

В этот год
(до него ль,
позднее ль)
очень немногие люди,
носящие гордый титул
*«интеллигент»*,
знали,
что стоят у огромной зари,
наблюдая рождение эры;
что дыханье орудий -
это не просто действие формулы,
составляющей порох,
а тяжкая одышка Земли,
всползающей на новую орбиту.

Этот год
лужёным басищем
грянул
в ухо
каждому,
что он, этот самый каждый,
непременно обязан быть счастливым.

Но не все, не все поверили в это -
вот почему
(и только поэтому!)
оказалась возможной
война.

Когда человеку двадцать лет,
о чём он мечтает?
Вы улыбаетесь…
Ясно, конечно:
о любви!
О большой, великой,
ослепительной,
такой,
какой никогда ни у кого не бывало.

В степи,
напоенной дрожащим зноем,
где лазурное небо
стекает в красные маки,
алеющие до горизонта, -
девушка,
тонкая, прозрачная,
в голубом, струящемся платье,
под красным зонтом
в лазоревых небесах…
(Где он видел эту картину?)

И когда такого человека
вдруг
выскакивающий из траншеи
совершенно безбровый немец
почему-то хочет проткнуть
штыком ли,
пулей,
то есть лишить его в будущем
голубого счастья под красным зонтиком;
и когда такой человек,
не на шутку обидевшись,
сам протыкает безбрового
штыком
или пулей, -
философия этакого юноши
почти неизбежно
должна обрести черты субъективизма,
особенно
если он выходец
из мелкой-мелкой буржуазии.

Есть у мыслей такие повадки,
что к лицу
юнцу,
но у зрелости
омерзительны
до морской болезни,
как подмигиванье мертвеца.
Кстати, о мёртвых.
Однажды
я видел красногвардейца:
глаза уже закатились
горло сводил икота,
ногти быстро чернели,
но пальцы его, замирая, бежали
вверх и вниз почти перебором:
парень явно играл на гармони,
и песня
глухонемая,
здесь не проросшая звуком,
в юной душе моей зазвучала
и породила теорию,
решившую,
как я думал,
загадку человеческой жизни.
Мне казалось, что, если каждый из нас -
профессор, забойщик, пахарь,
бухгалтер, солдат, кухарка -
сумеет
так заострить свои чувства,
чтобы в любом положении
найти ощущение счастья, -
значит, несчастья нет.

Но вскоре я убедился,
что это решенье -
сладкий, но отравляющий,
парализующий душу
яд:
ища свободы в пилюлях,
свободу-то я и утратил.
И только тогда я понял,
что самая важная в мире тайна,
тайна свободы воли,
принадлежит не мне,
но массе,
но человечеству.
Личность, увы, не в силах
счастье дать миллионам,
но миллионы воль,
слившись в единую Волю
и покоривши стихии
общества и природы,
освобождая
                себя,
освободят
                и личность.
Истину эту усвоив,
я и стал коммунистом.
И вот случилось чудо:
помножив себя на мильоны,
вливаясь волей своею
в русло массовой Воли,
я почувствовал сразу,
что вырос, как «я», как личность!
Борясь за счастье мира,
я сам становлюсь счастливей.

Я не знаю, как мыслите вы, коллега.
Может быть, утром,
шипя сигарой,
сидите в кресле-качалке
на барсовой шкуре
и думаете:
«Я и вселенная».
Выключен телефон.
Спущены жалюзи.
В кувшине гладиолусы.
Тихо.
Блаженно тихо.
Никто из огромного мира
не постучит в окошко,
не прохрипит:
- Философ!
Поговорим о жизни!

Впрочем, кто-то стучится.
Действительно:
кто-то входит -
ветхие брючки,
галстук,
сшитый из жениной юбки.
- Простите, мсье,
нельзя ли
поговорить о жизни?
Что делать?
Такая профессия…
- Вы тоже философ?
- Отчасти…
- Гм… не совсем понимаю.
- Я, извините, агент
по страхованию жизни…

Выключен телефон.
Спущены жалюзи.
В комнате плавает дым.
И каждая ваша мысль
имеет ценность окурка:
можно найти в нём пряность,
можно и за окошко.

Но почему же никто
из миллионов?
Да просто:
хватит миру теорий блаженства!
Много их было, разных,
от Платона до Джеймса,
и каждая их ошибка
стоила крови.

Не знаю, как мыслите вы.
А мы у себя в России
мыслим действием,
мыслим
борьбой за жизнь миллионов,
и эта борьба постепенно станет
творчеством счастья.

Коллега!
Я подхожу к основному.
Однажды на фронте
я наблюдал из окопа
атаку немецких танков.
Они ползли на Россию
в округлых шлемах,
как планетарии.
И вдруг я подумал:
«Чёрт!
Какие же залежи золота
затрачены на каждое
из этих железных зданий!
Танк № 1 - школа,
Следующий - больница.
Третий - быть может, кафе.
Семьдесят танков…
Ведь это
целый районный центр -
Железноград!

Здесь можно было бы жить,
учиться,
расти,
окрыляться;
отсюда могли бы выйти
новый Эйнштейн
или Рейнгардт.
Но танки ползут на Россию
в железных
                своих бородавках,
о нет,
совсем не кафе,
не школы и не больницы,
а сейфы, сейфы, сейфы
с пакетами радужных акций,
стремящихся контролировать
нефть,
хлеб,
мысль.

Коллега!
На нас надвигается,
как ледниковый период,
всепланетный убой.
Кто жаждет его, коллега?
Вы?
Я?
Мы?
Ещё на земле дымятся
обугленные руины,
при взгляде одном на которые
вы слышите плач и стон;
ещё метаном и толом
смердят огромные воронки,
в которых, бог весть по какой причине,
трава не хочет расти, -
а вас одевают в рясу
походного капеллана,
чтобы служить мессу
богу одиночества.

Коллега!
Хватит ли духу
понять, что полчеловечества
ныне ушло в подполье,
а в командорском кресле расселась
с дымом в зубах
Бомба?

Бомба ездит в «линкольне»,
Бомба диктует декреты,
Бомба на Бомбе женится,
бомбы рождают бомбы,
бомбы играют в гольф,
бомбы пишут стихи
и даже, осклабясь цифрами кода,
сочиняют сентенции:
        «Мужик туп,
        Рабочий глуп,
        Интеллигент беззуб».
Ах!
Как жить, не подавая голоса,
когда царит фальшивый глас,
и только нюхать гладиолусы,
утонченно прищурив глаз?
А я, брат, не попячусь в логово,
брезгливо бормоча: «Крысьё…»
Мне для себя не нужно многого.
Мне для народа нужно *всё!*

Поднять на всей планете
гнев пролетариата,
зажечь возмущением сердце
мирового крестьянства,
овеять пламенем душу
колониальных рабов -
вот святая задача
всякого человека,
носящего гордый титул -
*«интеллигент».*
Согласны?

А если нет, коллега,
сожгите свои дипломы
и можете с полным правом
писать в интимных письмах
«корова» через «ять».

На кой вам понадобились
                ваши пятёрки?

1960