Турнир поэтов полуфинал

Елена Тютина Уварова
У калитки

Постоим тихонько у калитки,
за которой вёрсты пустоты.
Сонный крестовик на тонкой нитке
в паутину кутает кусты.
Низко над землёй летает ворон,
высоко – гнездятся облака.
Жизнь – река, вдоль берега которой
ходит смерть в обличье рыбака.
Ветер вымер, высохший орешник
комарьём и мошками отпет.
Будет час, когда сорняк нездешний
через мглу проклюнется на свет,
заплетёт окрестные долины.

И растают в памяти людской
этот хутор с песней тополиной,
вечным бездорожьем и тоской,
кладбище, часовенка и пашни,
пасека у старого пруда.

Постоим, покуда день вчерашний
будет плыть над нами в никуда.


Босоногость

Так случится: кинешь в дальний ящик
тяготы, которым нет конца,
глянешь вдаль, где ветер голосящий
тучи отливает из свинца.
И, внезапно, сам не понимая,
смешивая истину с вином,
вспомнишь дом, медовый запах мая,
медленную речку за плетнём.
Мальчик, опалённый ранним светом,
бродит по дощатому мосту,
ловит, словно медную монету,
солнце на звенящую блесну.
Крикнешь: «Э-ге-гей!» ему протяжно,
встанешь у задумчивой воды.
Небо поплывёт овечьей пряжей.
Вдруг поймёшь, что этот мальчик – ты.
Вместе с ним, покуда спит дорога,
зноем доморощенным дыша,
вывернешь в лихую босоногость,
где, просыпав звёзды из ковша,
спит луна на крыше черепичной,
смерть живёт за тридевять земель,
сажа на щеках, в кармане - спички,
дохлый жук, рогатка, карамель.


Обитатели чердаков

Помнишь школу, на крыше – дверцу,
небо – взбитое молоко,
нас – последних совковых перцев –
обитателей чердаков,
непокорных и непослушных,
перекроенных впопыхах,
дерзких циников, потому что
не осыпалась шелуха?!
Под «Петлюру» и «Сектор газа»
мы, неопытный молодняк,
ко всему привыкали сразу:
жить на ощупь, курить табак,
пуд металла носить на шее,
ненавидеть в себе толпу.
Солнце было тогда рыжее,
горы выше, нежнее пух.
Мы смотрели на мир шутливо
потому, что не знали бед.
Помнишь, в наших глазах пытливых
отражался густой рассвет,
и закат в переливах меди,
и ленивые облака?!
Мы ловили руками ветер,
не стареющие пока.


Заговаривай боль

Нам недолгое счастье отмерено –
от заката до первой росы.
Ночь вступает в права неуверенно,
но спешат по привычке часы.
Лето душное, шторы распахнуты.
Как полынь, на губах тишина.
Звёзды, словно янтарные шахматы,
разместились в квадратах окна,
где лежало червонное зарево.
Ветер глух, переулки тихи.
Не молчи же, прошу, разговаривай,
обмани, нашепчи чепухи,
что в любви не бывает безбожия,
что наш грех, как пыльца, невесом.
Если радость на встречу помножена,
значит, свыше прощается всё.
Утром будет прощание энное
на вокзале, в смятенье, в толпе.
Но пока освещает вселенную
одинокий фонарь на столбе
говори всё, что ценно, что дорого,
заговаривай боль, не молчи,
чтоб друг другу до всхлипа, до шороха
мы запомнились в этой ночи.


Выходи помолчать

Выходи помолчать. Посидим
на земле, у подножья рассвета,
где в ленивый серебряный дым
городские задворки одеты.
Где до неба не больше версты,
и от этого грустно, наверно.
Где сгоревшие наши мосты
разметало дыхание ветра.

Мы сожгли их в четыре руки –
дураки – ни о чём не тревожась.
Плыли тени вокруг воровски,
рисовали узоры на коже.
А потом поползла тишина
вот в таком же серебряном дыме.
И висела больная луна
на фонарном столбе, как на дыбе.
Было больно, была горяча
эта ночь в перекрестье печалей.


Выходи посидеть, помолчать –
мы так долго с тобой не молчали.


Мирная держава

Школьный класс, стеллаж – перегородкой,
три окна на юг обращены.
Военрук с квадратным подбородком
говорит о принципах войны.
Бред несёт! Мы – мирная держава.

За окном белеет гастроном:
«Пепси» нет, зато пылится «Ява»,
и портвейна с вермутом полно.
Слева видно краешек больницы
(мы там летом тырим инвентарь).

Военрук цензурно матерится,
пополняя далевский словарь.
Не дорос по службе до комбата,
добродушен, тучен, мешковат,
то хохмит, то смотрит виновато,
теребя потёртый самиздат.

Мы кричим, но он не слышит крика,
как Бетховен, старый и глухой.
Юлька спит, лицом уткнувшись в книгу:
до утра якшалась с гопотой.

Смех вокруг, ведь жизнь, как грипп, заразна,
оттого все счастливы вполне.
Миру – мир! Мы думаем о разном,
не желая думать о войне.


Проклятый дар

Он помнил всё: проклятый дар
за ним пришел из прошлой жизни,
из тех времен, когда Всевышний
бродил по древним городам.

Он вспоминал в своем углу
на Ломоносовском проспекте,
как дул с Кедрона пыльный ветер,
и небо падало во мглу,
как за неясной тенью вслед
он шел уверенно и быстро,
как бились факельные искры
о тридцать чёртовых монет.
Когда в кайму былого дня
луна вползала коромыслом,
а в голове чумные мысли
метались стаей воронья,
кривился в муках тонкий рот,
менялись хроники и лица.
Вот снова пыль, дорога мглиста,
витиеватый поворот
туда, где зло смеялось всласть,
где пахло облако овчиной,
и грязь на кожице осины,
как кровь на ране, запеклась.
Он слышал звон дурных монет
в дрожанье старого трамвая,
когда жена его, зевая,
твердила рядом: «Бога нет».

Летели птицы в никуда,
клевали в голову, покуда
он убивал в себе Иуду,
недоубитого тогда.


Трясина

Она приходила к нему по ночам,
в квартиру, где залежи пепла,
и лампа на кухоньке, будто свеча,
тревожно моргала и слепла,
где ёж из окурков, в салатнице – мёд,
а в рамке слова-чертовщина:
«Трясина заманит, сожмёт, засосёт.
Любовь – это та же трясина».
Ей не было страшно (лихая душа),
ему было как-то до фени.
Он плавился, если она не спеша
садилась к нему на колени.
Плевали они на этический ГОСТ,
дурили всерьёз, без страховки.
Он ей говорил: «На конечной – погост,
мы спрыгнем за две остановки».
И время от них ускользало в ночи,
трезвея, стонало невнятно.

Он утром на сумочку клал ей ключи,
она возвращала обратно.


Июнь

В закатный час над ресторанами,
В табачном облаке паря,
Мигали звёзды оловянные
Осоловевшим фонарям.

Смолкали птицы постепенно, и
Фокстротом полнилась земля,
Лилось-искрилось счастье пенное
По золочёным хрусталям.

В тени хлопот с любовным привкусом,
Теплом асфальтовым дыша,
Кипела жизнь на вечном примусе
Провинциальных горожан.

Черкал на лавке за эстрадою
Студент, не ведая забот:
«Люблю! Женюсь! Июнь, 20-е».
А ниже: «41-й год».