Р. П. Шилбаёрис. Человек и слово в послевоенной...

Лайма Дебесюнене
Римвидас Пранас Шилбаёрис. Человек и слово в послевоенной поэзии Литвы
(Статья)

С того дня,
Когда я человеком стал,
Мне всё казалось очень сложным.
Юозас Мацявмчюс,
Атошвайстес, 1971

Скоро исполнится 40 лет (статья напечатана в 1983 г. – Л.Д.) с той осени, когда советские оккупанты изгнали нацистов из Литвы, одного «освободителя» заменяя другим. Это – почти в два раза длиннее промежуток времени, чем рассвет свободного государства, и он в литературу, как и в другие области жизни, принёс большие и более глубокие изменения, чем нам, в горе изгнания окаменевшим, казалось. Ограничиваясь только жанром поэзии, смело можно сказать, что во время независимости кривая развития, направленная вверх, продолжалась и в других десятилетиях. С оккупантами или без них страдающая или процветающая Литва всё же неизбежно развивалась и продолжает развивать свои творческие силы. Здесь мы хотим рассмотреть некоторые аспекты развития поэзии в оккупированной Литве.
Чтобы иметь более чёткую ориентацию в сложном процессе развития литовской поэзии, мы выделим три её аспекта, не забывая при этом, что они представляют собой скорее дискуссионную категорию, чем особые реалии, и что между ними существует неразрывная связь, объединяющая их на всём протяжении развития обсуждаемой здесь поэзии. Это будет, прежде всего, политико-декларативная поэзия, затем традиционная литовская поэзия «идиллического слова природы» и, наконец, сегодняшняя «модернистская» поэзия. Со всеми этими аспектами в постоянных отношениях принуждения стоит особая советская концепция социалистического реализма. Его значение просто недоступно для нормального человека, хотя в Советском Союзе в забытьё ушли тысячи слов, стараясь это выяснить. Представители власти всё понимают сразу и предельно ясно: социалистический реализм – средство идейно-политического контроля писателей в достижении целей коммунизма. Такая концепция этого якобы литературного направления особенно сильно и эффективно была введена в Литве в первые послевоенные годы. В конце войны коммунистическая партия почувствовала необходимость решительно направить патриотические чувства как самих русских, так и других национальностей империи в московское русло. Здесь перед литературой стояла важная задача – побудить людей испытать абстрактно идеальную модель советской действительности, установленную партией, как живую эмоциональную часть жизни человека. А разница между этой моделью и реальностью была действительно огромной; особенно это почувствовали страны, недавно присоединённые к Советскому Союзу. В случае со странами Прибалтики, включая Украину или другие более сознательные народы, работа партии была особенно затруднена, по мнению московских бюрократов, «местной спецификой»: ненавистью к рабству, национальным, религиозным и поэтическим идеалом свободы. В Литве люди не только плакали и пели, но и брались за оружие. Католическая вера и меч борцов в лесу были двумя особо опасными центрами сознания сопротивления, и вся пропагандистская сила соцреализма должна была быть направлена, в первую очередь, против них. Вдобавок, что касается «позитивной» стороны, все писатели, включая поэтов, должны были громкими голосами восхвалять советскую коллективизацию и индустриализацию при переходе к возвышенному апофеозу Сталина, «гения всех гениев».
После 1956 года, когда Хрущёв снял этого великого вождя с пьедестала, требований риторического и декларативного энтузиазма в поэзии стало меньше. На статуей оставленное место был как бы приглашён человек, а с ним – и традиционная тематика поэзии, в которой сознание человека, его чувства и желания были вплетены в пейзажи, в вечерние цветы и даже иногда говорилось о чисто человеческой любви. Пьедестал, однако, остался прежним и с той же историей социалистического реализма, победой народа, создания нового советского человека.
Признание человека, хотя и условное, открыло новую цепь поэтических концепций, ведущую к особому голосу поэзии, подчёркиванию её отличительной ценности. Нет чёткой грани времени с того момента, когда литовская поэзия начала говорить о себе не меньше, чем о стройках, победах или даже человеческих чувствах, но сегодня есть явное течение её «модернизма», существующего в сложных и напряжённых отношениях с изношенными, но десперативно желающими возобновиться принципами соцреализма.
На протяжении десятилетних процессов постоянно возрастает значение человека, лицо человека, сияющее сквозь законы истории строительства социализма, его идолов, и прорывается через духовное насилие и официальный террор. Сегодня даже голоса партийных критиков, защищающих социалистический реализм, определяют его гораздо более гибко, как будто в рамках «зрелого социализма», когда основная классовая борьба уже выиграна, новая жизнь начала зарождаться, и монументальный, воинственный момент в истории уступает своё место индивидуальному, сложному человеческому началу во всё ещё коллективном обществе.
В этом развитии есть и своеобразный парадокс: значение человека в поэзии растёт, декларативное значение человека, как политической концепции, уменьшается – как раз тот смысл, как мне кажется, аккумулирует все особенности коммунистической идеологии. Политическая поэзия первых послевоенных лет, казалось, самым высоким голосом говорила о советском человеке, его величии, его противостоянии гуманизированному капиталистическому миру. Но в нём было меньше всего живого человека, потому что больше не было уникального человеческого языка, в сознании особое место занимающего личного переживания. Поэты приняли большие позолоченные куски слов, похожие на тяжелые кирпичи, с заводов и трибун, и строили из них сверхчеловека – высокого, безжизненного, абстрактно нереального.
Сойдя с политической трибуны и появившись на природе, официальный человек словно падает, заблудившись между холмами и лесами, реками и небом. Но и поэт, и читатель легче узнают в нём себя, а не маску, придуманную партийным бюрократом. Но здесь тоже есть опасности: традиционные темы, стили, словарный запас поэзии тоже образуют внутри себя некий абстрактный мир, царство одних слов, которое мы знаем только как «страну поэтов». Поэтическая манера речи тогда становится похожей на позу актёра на сцене, впечатляющей, но не подходящей для разговора с хорошим соседом. А без соседа, как учили литовские писатели от Вайжгантаса до Катилишкиса, нет человека.
За последние 10–15 лет литовские поэты – Сигитас Геда, Марцелиюс Мартинайтис, Юдита Вайчюнайте, Янина Дегутите, Генрикас Чигреюс, Татьяна Ростовайте и много других – как раз начали искать в своих стихах этого человека-соседа, чтобы он помог избавиться от политических и от традиционно-романтических трафаретов. Во первых, это означало, что надо было осуществить своего рода «переворот» в языке самой поэзии. Слова с установленными возвышающими или лирическими поэтическими ассоциациями должны были быть очищены от них, чтобы снова стать самими собой, смыслом и выражением сущности человеческого состояния. Другие слова, как серая толпа, накопившиеся у ворот Парнаса, слова, не относящиеся к гражданским в поэтической традиции, теперь должны были быть внесены в неё, приводя с собой совершенно новые, неожиданные смысловые ассоциации. В результате взаимосвязь всех этих преобразованных слов создала совершенно новый, удивительный поэтический язык, в какой-то степени недоступный для некоторых, и, следовательно, чуждый. Читатели, которые не успевали за этими изменениями, начали чувствовать, что в этом новом «модернизированном» языке поэтов больше не осталось ни поэзии, ни человека. Интересно, что обе традиции, как политико-риторическая, так и традиционная консервативно-романтическая, обвиняли новую поэзию в недооценке художественного слова и человеческого образа, даже в их предательстве. Они правы, потому что современная поэзия действительно разрушает их человека и их слово. И всё же сам её новый язык, будучи гораздо более сложным, богаче ассоциациями, разнообразными возможностями передачи новых слов, больше не имеющий ограничений, установленных традицией или принуждением, просто выражает сущность человека гораздо полнее, если мы верим в человека, как в потенциально безграничного, постоянно меняющегося, постоянно того же самого, но всё меняющегося. Тогда в современной поэзии личное сознание обретает форму в самом глубоком человеческом смысле.
Можно заметить закономерность этого развития хотя бы на нескольких примерах.
Установив тезис о том, что ценность человека непрерывно растёт в развитии литовской поэзии и во все её периоды, можно проследить закономерность этого развития хотя бы на нескольких примерах.
В начале трагического порабощения сегодняшней Литвы существовал кумир – «великий вождь Сталин». Слова поэтов прежде всего служили ему. Среди множества литовских стихотворений, написанных тогда в его честь, мы можем вспомнить несколько строчек, написанных Антанасом Венцловой в 1946 году (А.Венцлова, Юность страны, 1947, стр. 14):
Проходят флаги около стены Кремля,
Склоняясь перед тем, кого тут с нами нет,
И совесть всей страны, величие и честь –
Всё возвышается в день славный Окрября.

Площадь шумит каскадами широких волн,
И шепчут флаги, победившие в боях,
Как маки красные, цветущие в полях,
Когда поднимет руку наш Великий Вождь.
Прежде всего, заметна консервативность такой поэзии: классические шестистопные ямбы, несколько неточные рифмы, уже появившиеся в литовской поэзии, формальный язык праздников (см. литовский текст – Л.Д.). В этом языке мы теряем образ человека, потому что его место занимают абстрактные концепции и идеологические проблемы; не люди, а флаги проходят мимо мавзолея Кремля, не души поднимаются, а слова статей «Правды». Между этими словами и эмблемами происходит общение, не требующее никакого вмешательства человека: «Шепчутся флаги, победившие в боях». И сам Сталин теряет любую человечность (если она когда-либо была), став «Великим Вождём», а значит, снова превратившемся в идола, в эмблему. Здесь важно отметить, что между Сталиным и Лениным сохраняется тонкая градация в пользу Сталина. Ленин явно «тот, кого тут с нами нет». Важно то, что он больше не вмешивается в дела Советской империи, и то, что он не конкурент «Великому Вождю». Здесь можно сказать, что политическая тонкость того времени превратилась в некую имитацию поэтических средств. Можно понять значение и развитие этой политики, например, после хрущёвской десталинизации, когда повсюду в Советском Союзе были опубликованы и развешены плакаты, провозглашающие: «Ленин жив, он с нами!»
Переход от Сталина к Ленину символизирует изменение советской мифологии за последние пару десятилетий, как бы в сторону «человечности», потому что Ленин, как кумир, уже не так злобно мёртв, более конкретен, больше похож на соседа Юргиса в шапке, на трудовой народ. Такое изменение достаточно ярко иллюстрирует строки, написанные Юстинасом Марцинкявичюсом в 1966 году, из цикла «Сегодняшний Ленин» (Юстинас Марцинкявичюс. Стихи. Маленькие поэмы, 1975, стр. 137):
Мы ищем сравнений, мудрости и пьедесталов,
чтоб возвышать, поднять и увеличить.
Он из собраний, заседаний и великих залов
в растёгнутом пальто уходит на другие встречи.

Лишь дверь закроет. И спешными шагами
он не к истории, а к будущему мчится.
Он гонится за мыслью. И тихо улыбаясь,
когда старание его возвысить длится.
***
Ему – ругать, наказывать, судить,
и даже тех, кто знают его тексты наизусть.
И даже если есть попытки заменить,
то лишь на пьедестале. Ну, и пусть.
Стихосложение уже более «современное»: строчки уже не начинаются с заглавной буквы, нет торжественного шестистопного ямба, делаются эксперименты с рифмой (см. литовский текст – Л.Д.). Язык ещё более «революционный» – никогда в нашей поэтической традиции не говорилось о почитаемом герое (в незастёгнутом пальто, идущего спешными шагами). В политическом плане, однако, появляется подтекст «десталинизации»: мы видели у Венцловы на пьедестале того, который тогда начинал заменять Ленина. Стихи Марцинкявичюса ясно показывают, что, по сути, вообще ничего не изменилось: принцип культа, политическая непогрешимость диктатора сохраняются, только с другим, более «человечным» идолом. Ленин у Марцинкявичюса знает, что его величие, даже в распахнутом пальто, требует от любого человека больших усилий, чтобы «возвысить» его, мы возвышаем себя. Ленин также знает, что есть люди, которые учат его «наизусть» (для обычного человека такое знание было бы невыносимо), у него не дрожит рука, чтобы «судить» их; мы прекрасно помним это из истории первых лет Советского Союза, потому что Ленин установил «революционный террор».
Если оставить в стороне лидеров, концепция самого советского человека, или человека в целом, также прошла подобную эволюцию от возвышающей риторики до повседневной реальности. Разница лишь в том, что Ленин, носивший шубу человечности, всё же оставался идолом, а человек в литовской поэзии последних лет действительно стал человеком. Для сравнения возьмём Ленинскую премию получивший «Человек» Эдуардаса Межелайтиса (перевод Бориса Слуцкого – Л.Д.):
Так стою:
Прекрасный, мудрый, твёрдый,
Мускулистый, плечистый.
От земли вырастаю до самого солнца
И бросаю на землю
Улыбки солнца
На восток, на запад,
На север, на юг.
Так стою:
Я, человек,
Я, коммунист.
Позитивист Винцас Кудирка, может быть, мог бы узнать такого человека в своё время, но только не по воспоминаниям о литовском мосте, где не было необходимости делать вид, будто рабство возвышает человека. У Межелайтиса настоящий человек – не коммунист и не «человек», а только «Я», робко придерживающийся официальных абстракций, не зная, куда идти по тропе многоточий. Но шли годы, и настоящий человек в литовской поэзии нашёл своё место, голос и лицо, которые не походили ни на Ленина, ни на Сталина, а только на Кукутиса из Жемайтии (Марцелиюс Мартинайтис. «Мощь Кукутиса», Баллады Кукутиса. стр. 48–49):
Шагает Кукутис,
и этот процесс
идёт от его самого
и видение исходит от него самого,
и мышление.
И так живёт Кукутис,
и знает,
что Кукутис живёт,
что он себе
здоровье приносит.
После стольких выступлений на парадах человеческая жизнь проявляется само собой и не требует подвигов, а только того, чтобы быть здоровым, не потерять свою целостность, быть самим собой. Официальная концепция человека у Mежелайтиса тесно связана с одной из самых важных, бесконечных тем Советского Союза – строительством социализма, со всей мифологией о том, что жизнь людей всё ещё трансформируется в соответствии с принципами марксистской экономики. В то время, когда сотрудники НКВД и солдаты в деревнях разрушали жизнь и убивали людей, наши поэты, вольно или невольно, сидели за столами и склеивали стихи, восхваляя динамику строительства в стране. Здесь опять можно взять в качестве классического примера Антанаса Венцлову («Юность страны», стр. 157):
Сиял новый город,
Тысячи турбин вращались,
Качались от ветра ветки деревьев;
Электропоезда
По тунелям гор мчались,
В ущельях растаяли туманы,
И природа благодарила человека
Благородно и щедро.
В стихотворении написано о выполнении планов пятилеток, строительстве гидростанций. У него предположение, что смысл человеческой жизни заключается в планомерном покорении и преобразовании природы – эстетика стихотворения вытекает из этого предположения. Кроме того, отношения между природой и вторгшимся человеком не воспринимаются так, как сегодня – из-за своей жадности мы поставили под угрозу всю землю, а, наоборот, природа благодарит нас за это, а в этом благодарении есть благородство. Возникает параллель с ситуацией Литвы, когда вторгшиеся иностранцы коренным образом преобразили страну, и Литва вынуждена благодарить. Совершенно иное впечатление производит Альбинас Бернотас, опубликовавший книгу в 1980 году («Погладь траву», стр. 32–33):
Душа ребёнка у тебя, вода,
Ты – будто раб цветного отраженья,
Не тебя химией людей родня,
Себя погубит, не прося прощенья.
У Венцловы образ человека, покорителя природы, сияющего радугами энтузиазма, превращается здесь в «радуги» на поверхности промасленной воды, и пятилетнее осознание смысла человеческой жизни раскрывается здесь, как существенное отрицание реальной человеческой задачи. Любимый советскими людьми термин «история», который отождествляет будущее коммунизма и человечества, обретает здесь свои естественные права, становясь вечным потоком воды.
В поэзии, которая по просьбе партии была направлена против основных очагов литовской резистенции, со временем сложилась аналогичная ситуация. Чем ближе эта поэзия была к коммунистическому «идеализму» и «принципиальности» сталинского периода, тем дальше она была от человечества. Типичным для того времени было стихотворение Владаса Грибаса «Прямой прицел» 1948 года, в котором он, вслед за Маяковским как по форме, так и по стилю, дегуманизирует литовских борцов за свободу и верующих до омерзительной карикатуры («Литовская поэзия», II, стр. 322):
Никакая сила не остановит
борьбы и труда
               прыжки –
просто наглый убийца
всё ещё ищет
                комсомольцев.
И он как собака
                нападёт
то на женщину,
                то на ребёнка,
если не коснётся наших сердец
время
         классовой борьбы.
Пусть мои слова будут
сильными
         защитниками
                правды,
прямым прицелом
                бьющие
национального убийцу.
В.Грибас ещё не осознал в своих стихах, что такое нападение на человека, жаждущего свободы, равносильно самоубийству. В его собственной жизни это, кажется, в конце концов прояснилось ему, поскольку он нацелил оружие и на себя «прямым прицелом», следуя примеру Маяковского.
Юстинас Марцинкявичюс гораздо позже понял ситуацию глубже, и ему стали ясны трагические аспекты этого тяжёлого конфликта, по крайней мере, в той степени, в какой он мог воспринимать антикоммунистического литовца, не говоря уже о враге, но и как человек, даже, возможно, принадлежащий к самому глубокому течению истории страны. В своём знаменитом цикле «1946-ой» он совершенно иначе взглянул на осуждённого Владасом Грибасом «националубийцу» («Литовская поэзия», II, стр. 419):
Время приходит. И требует строго
точно взвешить разум и сердце.
Шеснадцатилетние видят крови так много.
И гибнут, смерть обнимая по-детски.
Отсюда и жалость, и трагедия, когда Марцинкявичюс, вспоминая, как партизаны и их враги, вышедшие со скамьи гимназии, когда-то сидели вместе, а теперь в борьбе друг с другом стараются разделить живую землю:
Теперь хожу вокруг могил, как парт,
как будто ваши сочиненья собирая,
как было много всё-таки утрат,
бью доску в классе кулаками, заявляя:
– Ты разделённой быть не можешь никогда,
любовь, судьба и родина моя!
Но человеческое и литовское чувство Марцинкявичюса достигает глубочайшего уровня, когда в прозвищах сражающихся партизан он узнаёт подтекст старинной сказки об Эгле, королеве ужей: прозвища партизан такие же, как имена сыновей Эгле: Ажуолас (Дуб), Бяржас (Берёза), Уосис (Осина). Именно они не сдались и выдержали, и приняли смерть с пеной крови.
В том же фольклорном плане Янина Дегутите, Антигона нашей поэзии, распознаёт человека с глубочайшей скорбью и верностью, хороня и с преданностью вспоминая всех братьев, которые погибли по обе стороны баррикад в это ужасное и трагическое для нашего народа время («Часы тишины», стр. 122):
Только суставы ноют от озера воды,
И сохнет рот, и мокрые глаза от ветра...
Рукам моим не вымыть кровь погибших братьев,
В руках моих нет сил, устала я, стирая их рубашки.

И что я матери скажу, когда вернусь домой?..
И красными тюльпанами цветут рубашки...
И как мне смыть то несмываемое горе,
Ведь ветер северный мою жизнь забирает?..

– Ведь это озеро, где девять рек текут.
Ведь это утро, где девять рассветов встают.
Читатели Дегутите в Литве не могут не знать, что все эти рассветы одновременно красные и кровавые. С другой стороны, возникает какое-то взаимопонимание, которое публично не выражается, но присутствует, как подтекст, во всех произведениях Дегутите. Полная болезненного и любовного одиночества, она, пожалуй, – единственная из литовских поэтов, чьё творчество похоже на непрерывную интимную беседу со всем народом. Это явно чувствуется, когда она пишет на религиозные темы. (...)
Социалистический реализм тоже любит гулять и на природе. Ещё он немного романтик: быстрые воды реки грохочут ему о гидроэлектростанциях, беспокойные плуги – о любви тракторов и трактористов, широкие цветочные луга напоминают ещё более широкую снежную «Родину». Только трудно ему где-то в дали разглядеть человека, услышать его речь в шуме машин. В литовской поэзии первые попытки реалистично изобразить человека на природе сегодня остаются своего рода интересным бытом. Валерия Вальсюнене, некогда одна из самых выдающихся поэтов социалистического реализма, в 1945 году написала стихотворение про весёлый ветер. (...). Почти каждое слово – трафарет, напоминающий страницы из «Правды» или из архива утомлённых формул традиционной поэзии, или из увлечений первых пятилеток в России, ныне угасших и привезённых Вальсюнене в Литву. (...). Когда поэты, в том числе Межелайтис и Марцинкявичюс, освободили поэзию от мусора советской риторики, открылись пути для совершенно другого, не такого гротескного, но даже наполненого магией человека. (...). Появилось многослойное писание, в котором в связи с мифологией, историей искусства, метаморфозами между природой и человеком, подразумеваемые символы и аллегории сливаются в, казалось бы, чудесную стихотворную сказку, в музыку, которую ловят и наполняют не только ласточки, но и вздохи, воспоминания и мечты всего человечества. Строчки Сигитаса Геды – прямая, радикальная противоположность изношенным трафаретам Валерии Вальсюнене. Их удалив, умер в литовской поэзии соцреализм. Стихотворения последних лет фиксируют на страницах советской литовской поэзии непобедимое освобождение человеческого духа, освобождение слова и возрождение мысли. Опять следует подчеркнуть, что здесь нет речи о восстании или резистенции, даже о диссидентах. Всё, что здесь цитируется, было опубликовано в Литве, поэтому «цензура разрешила». Только теперь муза к поэтам приходит, не советуясь с социалистическим реализмом, и можно любить землю и людей, так сказать, «без теории». Эта любовь становится интенсивной и универсальной и даже трагически возвышенной. (...).
Возникает последний вопрос: не стали ли наши поэты, пройдя путь внутренних эстетических требований и освободив образ человека, одновременно герметичными, недоступными для того же человека, к которому они обращаются? Как мы видели, поэзия Дегутите на самом деле ведёт постоянный тесный разговор с читателем. В ней, может быть, что-то спрятано, но ничего нет герметичного. Альгимантас Микута и Марцелиюс Мартинайтис также стоят «в распахнутом пальто», легко доступны для всех, приветствуя всех. Ни у Марцинкявичюса, ни у Межелайтиса никогда не было тонких словесных барьеров, хотя Межелайтис любит так замысловато украшать свой поэтический язык, что иногда он становится не столько словом, сколько неразборчивым орнаментом, напоминающим первую букву абзаца в церковных рукописях. Но Сигитас Геда, Йонас Юшкайтис, Марцелиюс Мартинайтис и некоторые другие согрешили «герметичностью» как в глазах советских критиков, так и в глазах читателей. А это уже непростительное преступление против соцреализма.
Критики всё ещё могут как-то мириться с растущим значением простого человека, а не советского героического человека в литературе, объясняя это тем, что это – социалистический реализм, только «зрелый», отражающий более сложные, более индивидуальные и частные требования советского человека. Но что делать, когда кажется, что поэт говорит только с самим собой, а не с народом? Что делать критикам и читателям, привыкшим к фразам типа «Красная звезда Кремля осветила судьбу» с названием книги Йонаса Юшкайтиса: «Голубая фиалка осветила судьбу»? Что ответить Юшкайтису на просьбу «Люби меня»? (...).
Партийные деятели, привыкшие только к своему искалеченному политическому языку, не полюбили и не полюбят Юшкайтиса за его стихи. Им не хватает воображения, чтобы понять, что их собственная речь поистине абсурдна и безнадёжно герметична, как закрытый камень, в котором нет пространства смысла. Сегодня в Советском Союзе уже нельзя говорить про «пятилетний план», когда вся экономика страны проваливается во всё более глубокую яму. Уже нельзя говорить: «Пролетарии, объединяйтесь», когда великие партийные деятели живут в недоступных особняках «герметично» и за высокими заборами. Нет смысла в словах «братское общение между народами», когда танки едут по Афганистану, когда латыши скоро станут национальным меньшинством в своей стране. Однако статьи «Правды» сегодня стали более непонятными, чем древняя письменность. Юшкайтис ясно, богато говорит о страсти, о полевых цветах и о тесной связи с человеческим сознанием. Это ощущает каждый, кто чувствует что-то ещё о том, как сочетаются слова «звёзды» и «сияние», сияющие всю ночь, и всё удивление ночи, присутствие человека и мелодия этого присутствия, и все тайны любви, и все их разгадки. Его поэтический язык превращает слова в необычные отношения, и, возможно, мы не поймём их по-настоящему, пока не поймём что-то более глубокое, более широкое о себе. Читать Юшкайтиса или Геду до понимания – то же самое, что взрослеть духом до поэзии, а в сегодняшних фантасмагорических условиях советской жизни – и до реальности. Поэты выполняют свою задачу – сохранить, приумножить жизнь, ценность литовского слова, сохранить его поэзию. Может быть, Саломея Нерис не рассердится, если мы воспользуемся её катреном, написанным в 1943 году для пропаганды большевистской войны, чтобы закончить эту статью в другом, более ценном смысле её таланта:
Что помнишь и чего не помнишь
Пой, сердце, пой, не умолкая!
Если умолкнешь, камнем станешь,
Тебя рвстопчет враг ногами.

Римвидас Пранас Шилбаёрис (1926–2005)

Родился в январе 1926 года в Кретинге, в Литве, умер в декабре 2005 года в США. Он – литературовед, критик, общественный деятель общины литовцев США. В Кретинге окончил начальную школу и 7 классов гимназии. Литву покинул в 1944-ом с родителями. В 1946 г. окончил литовскую гимназию в Аугсбурге (Германия), в лагере беженцев. В 1947–1949 годы в университете Майнца изучал английский и французский языки и литературу. В 1949 г. переехал в США и продолжал изучение английского языка в колледже Антиоха и закончил в 1953 г. Изучал славянские языки и литературу в университете Колумбии в Нью-Йорке. В 1955 г. стал магистром, а в 1962 г. защитил докторскую диссертацию. В 1957–1961 годы был инструктором по русскому и немецкому языкам в колледже Оберлина (штат Огайо). С 1961 г. преподавал дисциплины славистики в университете Огайо. В 1967 г. стал профессором. В 1959–1960 годы был председателем Ассоциации американских учителей славянских и восточноевропейских языков в штате Огайо, руководил Обществом студий балтистики, Институтом балтистики. Статьи и книги о литовской и русской литературе писал на литовском и английском языках, был редактором периодических изданий и книг. Много его работ напечатано в Литве. Целые десятилетия Р.П.Шилбаёрис писал статьи на английском языке о литовской литературе и литовских писателях для в университете Оклагомы издаваемого репрезентативного журнала «World Literature Today». С 1990 г. Р.П.Шилбаёрис читал лекции в университетах Литвы: в Каунасском университете Витаутаса Великого, в Вильнюсском университете, в Вильнюсском педагогическом университете. В 1994 г. он стал членом Союза писателей Литвы, весной 1999 г. был награждён Орденом Великого Князя Литвы Гедиминаса четвёртой степени. Р.П.Шилбаёрис является знатоком литовской литературы в Литве и в эксоде и главным её критиком в эксоде.

Редактор – Юляюлия.