Узел 5. Древние плавни

Басти Родригез-Иньюригарро
_______________
Пора признать, Пограничная зона — роман. Не из-за вышедшего из берегов объёма, а из-за материла, вышедшего за пределы сиюминутности и локальности. Что мы будем с этим делать? Сначала — идти до конца.

Смешно: этот птеродактиль открыл пасть на площади раньше недобитого "Проводника". Ни капли не смешно — есть, есть в сбитой хронологии высокий смысл.
_______________

Скачать в удобном формате: https://author.today/work/115789
___________________________________
Иллюстрации отсюда https://instagram.com/revol4357?utm_medium=copy_link



***
Мы сидели в пятне торшера, и поздний вечер казался полуночным омутом, гребень июля — дремучим августом, тихий посёлок — плавнями Ахерона, веранда — последним приютом. Длинноногий комар замер на обратной стороне стекла. Мотыльки тлеющим кружевом скользили по окнам.
Я думал о занавесках — давно не белых, старомодных, похожих на салфетки— за которыми скрывалось нутро прочих дач. Здесь таковых не наблюдалось: веранду защищала лишь буйная зелень запущенного участка, верней, душистая, колеблемая ленивым ветром тьма.
Дети устроились на маленьком диване, изрядно поеденном молью. Один плед столкнули на пол, другой превратили в нечто среднее между плащ-палаткой и слюнявчиком: крошки сахарного печенья обильно сыпались на флис, пока трещотки сбивчиво, но энергично излагали свою версию поиска и обретения речки. Они крутили эту пластинку целый час, словно не клевали носами в дороге. Потом общая батарейка всё-таки села.
По правде, я пропустил момент, когда болтовня сменилась ровным сопением, но осознав, что попутчики мои дрыхнут, сам будто проснулся. Нашёл себя в кресле, с древесно-стружечных подлокотников которого отслаивался пожелтевший лак. Такие же неопрятные пластины отставали от журнального столика, где теснились блюдца, вазочки, чашки — очевидно, останки нескольких разбитых сервизов. Антураж не провоцировал умиления в стиле "как хорошо мы плохо жили", тем более не тянул на приглашающий любоваться разрушаемой материей шэбби-шик, но взор почему-то не оскорблял. Что-то не позволяло бедности обернуться убожеством, не давало хода ни жалости, ни тоске.
 Вернёмся к разномастным фрагментам битых сервизов. На блюдцах горками лежало печенье, не обойдённое ни моим, ни детским вниманием — прямоугольное, скучное, базовое, но — буду справедлив — отдающее сливочным маслом, не маргарином. Сначала я усмехнулся: количество посуды под формовыми кусочками сладкого теста, по видимости, компенсировало отсутствие вариантов. Потом признал: по видимости, компенсировало. По крайней мере, для меня. Оттенок глазури на блюдцах влиял на восприятие вкуса, да и положение в пространстве играло роль: тривиальные мучные изделия, соседствующие с вазочкой черники, раскрывались иначе, чем печенье из той же пачки в ежевичной компании.
Впрочем, хрустящим тестом и плодами зарослей угощение не ограничилось. Обнаружив перед носом кружку бульона, я не стал проверять, мне ли она предназначалась, но любопытство и ничем не убиваемый гедонизм взяли своё — я не просто заглотил горячую жижу, я жадно ловил сигналы, посылаемые обонянием и рецепторами во рту. На заливаемый кипятком сухой паёк это было непохоже, но прямолинейность, интенсивность вкуса и запаха зашкаливала. Наконец, определил: такой бульон получается, если вывалить в кастрюлю рыбные консервы — например сайру или горбушу. Кажется, в тот раз варили горбушу. На секунду мне стало обидно: возник вопрос, куда дели рыбную плоть, хотя в других обстоятельствах я бы вознегодовал, увидев перед собой содержимое консервной банки вместо свежих морепродуктов. Однако стоило прислушаться к ликующему, но малость охреневшему желудку, как чей-то заботливый жест представился поразительно грамотным. Лучшим из возможных. Тело моё не успело смириться с фруктовой диетой, но забыть, что ему положена иная пища — успело. Напичкать меня протеином в рекордные сроки — вот это была бы диверсия на почве благих намерений.
Боюсь, ты думаешь, я нарочно утаиваю детали, сохраняя подобие интриги, но я всего лишь пересказываю события в том порядке, в котором их постигал. Можно оправдаться, заявив, что я был околдован речной солью и мерцающей меланхолией, можно списать причуды мозга на долгую голодовку, но "можно" не значит "необходимо". Я принимал вечер как должное с непробиваемостью сновидца, на краю сознания понимая, что не являюсь целевой аудиторией детской болтовни, что угощение не из воздуха материализуется, но внимание моё упорно не фокусировалось на человеке, курсирующем между верандой и кухней. Меня это не смущало.
Ремарка с нынешней точки обзора: странно, что не смущало. Реакции на зримое для меня первостепенны, даром что "зримое" в этом контексте — понятие растяжимое, включающее в себя явления, которые принято относить к области сокрытого от глаз. Формулирую заново: я быстро и остро отзываюсь на то, что вижу, потому и называю себя впечатлительным, а мир иногда подбрасывает такие визуальные ряды, что я невольно завидую людям с менее цепким и привередливым зрением. Шучу, конечно. Не завидую. Не в том суть. А в чём? Да в том, что пора усвоить: если я смотрю в лицо и вижу не книгу, а фигу, это не спроста, это интуиция толсто намекает, что где-то меня нае... Не обеспечили информацией. Всё, лирическое отступление окончено.
Итак, я бодрствовал, но смотрел глазами спящего, вечер качался прибоем, я с лёгкостью доверился его ритму. Заметив, что дети, заманившие меня на веранду, из действующих персонажей превратились в предмет меблировки, я вовсе не подскочил с воплями: — "Что я пропустил?". Я долго разглядывал чашку с чаем и гадал, почему по ней идёт рябь. Оказалось, у меня дрожала рука. У меня! Рука! Дрожала!
В состояние ажитации мою нервную систему привёл не чай, хотя он был хорош — на порядок лучше бульона и печенья — а фрагмент утраченного сервиза, то есть чашка. Мне захотелось перехватить эстафету у затихших трещоток, сделать ностальгическое лицо, сказать, что такой же фарфор водился у моей матери. Почему я не решился заговорить из точки, на которой балансировал — с перекрёстка ветвящихся путей? Кто мог поймать меня на лжи, которая не была ложью? Не знаю. В итоге я слегка сместил ориентиры, шагнул — одной ногой — из обретённого объёма в опостылевшую плоскость, выдал:
— У женщины, которая называла себя моей матерью, не было таких чашек, поэтому я от неё избавился.
Ржешь? Одобряешь. Ещё бы: откровенность в твоём духе. Шифр, который не шифр, а лишь отсутствие сносок. Исчерпывающая, подводящая под монастырь истина, звучащая эффектным пустословием. Смейся, смейся. Знаешь, что я услышал в ответ? Сейчас, поймаю тональность между небрежной любезностью, подспудной иронией и неподдельным участием... Короче, развлекаюсь я чистосердечным признанием, и тут из-за границ светового пятна доносится:
— А ведь вы, кажется, не шутите.
Забавно, ты в точности повторил мои действия. Верней, отразил меня настолько аутентично, насколько позволяет реальность, данная в ощущениях: я тогда облился чаем, а ты перевернул стакан. Боже, сколько льда, сколько льда, хоть ложитесь хором, то есть рядом. Иди, налей себе ещё, а я пока буду гордиться и раскаиваться. Повод один: судя по произведённому фурору, я имитирую интонации очень недурно. Милый, ты охренел понижать градус? Какое вино после зелёного с фиолетовым? Ах ты бутылку из-за черты вытянул, без млечной дымки её на полке не стояло... Ладно, полундра отменяется. Извини, я ведь черты не вижу, если специально не подбираю ракурс. Кому я это рассказываю... Для тебя она тоже размыта, так что проверь — не перепутал бутылки? Едрыть оно чёрное! Походу не перепутал. Слушай, а это точно вино? "В некотором смысле несомненно" — шикарный ответ. По-нашему. Налей мне. И тому парню. Подумаешь, не допили! Хочешь, тоже опрокинем мимо рта, будет флэшмоб. Совмещаем пласты подручными средствами! Колотый лёд из кошмара в студию, то есть на стойку! Тебе стаканов жалко? Тебе жалко замшевых стервецов, которые всё это слушают. Святая неправда: их тебе ни капли не жалко. Давай, заканчивай с дегустацией на брудершафт и возвращайся. Отступать некуда, позади река. Вероятно, Ахерон или Стикс. Лета? Пожалуй, тоже. Но она явно выдохлась за тысячелетия. Проблемы с памятью — неизбежная побочка знакомства с её водой, но абсолютное забвение выглядит НЕ ТАК. И хвала богам — античным и прочим. Хлебнул? Погнали дальше.
Как в двух словах описать того, кто вышел из тени и сел напротив меня? Никак. "Вшивый интеллигент" — ярлык возник и тут же воспламенился. "Регент в изгнании", — сложилась в метафору зола. "В добровольном?" — я вопрошал пепел и путался в противоречивых ответах.
Истлели ободранные подлокотники и непритязательное печенье, зато древние плавни мифических рек раскинулись не под окнами, а прямо на веранде — вместо веранды. Внушительный эффект присутствия имелся у человека, которого я столь виртуозно игнорировал — внушительный и обратно пропорциональный занимаемому в пространстве объёму. Ростом он был примерно с тебя или меня. Всё относительно, а эскалация твоих комплексов лишь иногда доставляет мне удовольствие, поэтому не стану говорить, что для мужчины он был невысок: остановлюсь на обтекаемом вердикте "средний калибр". Впрочем, утешение оптического обмана старо как мир: с десяти шагов мой визави должен был казаться долговязым из-за астенического телосложения. Вынужден заметить, сухощавая стройность не просто подчёркивала тонкость костей, а стремилась к нездоровой худобе — полагаю, то был результат ограниченности финансов и непрагматично расставленных приоритетов. Мимика и жестикуляция выдавали в нём существо, чьё настроение — скорей погода, чем климат. Притом в движениях угадывалась тяжесть — гибкая тяжесть рапиры, а не молота, цепи, а не полена. Что стояло за любопытными особенностями его пластики — неочевидная сила, заряд потенциальной энергии? Вес некого креста? Умозрительные вериги? Бремя интеллекта и самомнения? Не берусь судить. Насчёт возраста тоже не берусь: ему могло быть около сорока, даже чуть меньше со скидкой на беспощадность жизни, и с тем же успехом — шестьдесят с ремаркой "поразительно держится".
Взгляд соответствовал голосу: те же снисходительная любезность, отстранённая проницательность. То же спонтанное, личное, смещающее доминанту тепло. Смутное беспокойство. Сомнение — стоит ли это беспокойство скрывать. И нечто едва уловимое, но краеугольное, определяющее — червоточина. Встретившись с ним глазами, я с минуту не мог отделаться от этого слова, да и не хотел. Перебирал смыслы. Общепринятый, переносный: несовершенство, изъян, порок. Буквальный, ведущий к иному переносному: грызущий душу червь, язва — недалеко до стигмы. Третье значение — любимое нами настолько, что поминать неловко, и жаба душит озвучивать его в приложении к кому-то другому, а всё-таки оно главное. На стыке квантовой физики, философии и ядрёной хрени: тоннель во времени и пространстве.
Я перекатывал расшифровки и каждую находил уместной.
Перекрёстное сканирование длилось и длилось, офонаревшее выражение на моей физиономии не требовало подтверждений в ночных окнах, а язык не изобрёл ничего умней, чем:
— Это ваш, что ли, драндулет стоит в огороде?
Походу, я мог вынести всякое, но страшилище-грузовик меня доконал: дальнобойная рухлядь никак не вязалась с человеком напротив. "Вшивый интеллигент", он же "регент в изгнании", ответил мне в тон:
— Это вы, что ли, живёте на чердаке без электричества и водопровода?
Слышишь гогот птеродактилей? Привыкай. Дальше будет громче, а затыкать их немилосердно и бесполезно.
Картина маслом: сидят двое, таращатся друг на друга и не понимают, с какого перепуга произносят то, что произносят. По чести, они вообще не понимают, что происходит, но что-то непреложно происходит — не замечать этого нельзя. Завираюсь: конечно, можно, однако "можно" идёт лесом.
Через обозначенную призму и следует воспринимать продолжение моей истории. Впрочем, взаимодействие антропоморфных существ допустимо рассматривать через эту призму почти всегда.
Мой визави кивнул на дрыхнущих детей — кажется, лишь ради того, чтобы реанимировать заглохший обмен репликами:
— Хорошо, что вы с ними возитесь. Особенно в свете того, что я вот-вот уеду. Очень мило с вашей стороны.
Я ответил, что вожусь с похожими на близнецов погодками не из неуёмного дружелюбия, а по привычке. Почему? Ведь мог нажаловаться на волю рока, на то, как трещотки поймали меня на качелях и прилипли. Но я выдал концепцию, которую могло надуть лишь с переплетения путей. Пришлось удовлетворять дежурное любопытство, объяснять, что ничего подобного спящей парочке у меня на обозримых горизонтах не наблюдалось, а "по привычке" случайно вырвалось. То есть, язык мой путался в показаниях, не говоря ни слова неправды, меж тем на сознание обрушился ком неустановленных связей во внешней среде. Мозг перешёл на холостые обороты, а речевой аппарат не озаботился поиском свежей колеи:
— Это, что ли, ваши дети?
— Разумеется, нет, — мягко отозвался незнакомец. — Но ваша оговорка — "вожусь по привычке" — понравилась мне ещё больше, чем разъяснение. Возникло искушение её позаимствовать.
На долю секунды меня ослепил симптом, который по свидетельствам выживших порой знаменует натиск мигрени: периферийная пульсация света — вспышка, вспышка, вспышка. Будто в темноте загораются прожекторы, но не помогают различать очертания, а напрочь отбивают зрение: глаза зажмуриваются от рези, дезориентация усугубляется.
Иллюминация прекратилась столь же внезапно, как началась. Я обнаружил, что чашка моя вновь наполнена, а рядом лежит салфетка — ненавязчивый совет промокнуть посаженные ранее чайные кляксы, что я и сделал: спасать мою одежду было эпически поздно, пятна каротина и ксантофилла, которые салфеткой, конечно, не выведешь, органично смотрелись на выцветшей и затёртой ткани, но сам ритуал повышения качества жизни — избавление от мелкого дискомфорта — оказался приятным. Я кивнул со сдержанной признательностью, но тут же выдал гениальное:
— Если дети не ваши, то чьи?
Интеллигент с червоточиной посмотрел на часы. Асимметрично улыбнулся:
— Вот-вот узнаете, если сегодня припорошенное атрибутами гиперопеки разгильдяйство не выйдет из берегов. Однажды за этими господами явились утром. Опомнились! Причём с какими глазами, с какой контрастной расцветкой лица — багрянец гнева, бледность ужаса... Конечно, присутствующий здесь комплект можно растолкать и отбуксировать восвояси. Не стану утверждать, что их сон — святыня, посягать на которую грех. Однако не вижу причин поспешно сворачивать очередной эпизод человеческой комедии. Насколько бегло вы читаете мысли ближних?
Суть и форма вопроса пришлись мне по душе. Я задумался, отозвался:
— Мысли дальних — с лёгкостью. По тембру, мимике, словам, отбираемым для устной речи с разной степенью тщательности. Мысли ближних... Принципиально другая история. Читаю бегло, но с допущением, что ошибаюсь на каждом шагу. Полагаю, я в корне неправ — история одна: я попадаю то в яблочко, то пальцем в небо, просто дальние меня не колышут, а ближние... Не встречались настолько давно, что я почти забыл, как они выглядят.
Мой собеседник был впечатлён — я ведь не стал добавлять, что помню о ненадёжности собственных суждений абстрактно, в теории, а на практике всецело доверяю тому, что ненаучно называют инстинктами.
— Склонность наблюдать и интерпретировать воистину не упрощает взаимодействие с миром, — согласился он. — Не гарантирует кристальной ясности, не избавляет от коммуникационных провалов. Зато привносит в быт дополнительный развлекательный элемент.
Развлекательный элемент не заставил себя ждать: из тёмных вод Ахерона всплыла образина фурии. То есть к стеклу окна, расплющив кончик носа, прижалось лицо, которое показалось мне утопленнически раздутым.
Человек, судя по всему являющийся владельцем не только жуткого драндулета, но и дома с верандой, встал со стула, старомодно поклонился, изобразил гостеприимный жест. Черты его претерпели ряд метаморфоз: лёгкий прищур, внимательный и надменный, сделался нарочито лукавым, в улыбке проявилась нехорошая, говоря прямо, непристойная сытость, не имеющая отношения к блуждающей червоточине, о которой я упоминал прежде. Новый персонаж активно не вызывал доверия.
Раздался топот на крыльце, ручка двери провернулась без предварительного стука, подозрительный персонаж бесшумно опустился на диван рядом с не чующими беды погодками, и на пороге возникла... Не фурия, нет, и не утопленница с раздутой головой: очень полная — овальная — женщина, по видимости, мать несостоявшихся близнецов, в крайнем случае —  родственница, ибо, несмотря на вес, которым дети обрасти не успели, генетическая общность бросалась в глаза.
Она могла считаться красивой — не хорошенькой, а именно красивой — с её греческой переносицей, строгими пропорциями лица, русыми волосами, закрученными под "крабик", длинными прядями, драматично сбежавшими из-под заколки. Полнота сглаживала, съедала черты, делала дряблым волевой подбородок, плодила складки на молодой ещё шее, но не это обстоятельство помешало мне восхититься, а шитая белыми нитками фальшь в её гримасах и голосе. Будь притворство безупречным, я бы оценил её светские навыки. Будь оно преднамеренно топорным — служи оно акцентом, контрастом к посылу — я испытал бы нечто, похожее на симпатию. Но за лицемерием не было энергии, не было миссии — была смесь досады, лени, брезгливости, робости... И, пожалуй, безотчётного страха.
Видишь ли, она смотрела на хозяина дачи, словно он казался ей мерзким насекомым, но взгляд её не обещал разбирательства, кусается оно или нет, а если кусается, то с какими последствиями. Скажу больше: в глазах залегла неуверенность — а насекомое это вообще или просто веточка валяется? — но наклониться и проверить женщина не помышляла, снять ботинок и от греха садануть по странной форме — тоже. Притом она растянула рот в улыбку, изобразила суетливое добродушие, выдохнула, будто охнула:
— Опять они вам надоедают...
— Что вы, — ответствовал любезный хозяин, потирая руки. — Они ещё не успели мне надоесть.
Я содрогнулся. Женщина — тем более. Но что было дальше! Она приблизилась к дивану и как заорала:
— Подъём!
Дети меня изумили: не подскочили, хлопая глазами, а медленно потянулись, не размыкая объятий и всем видом демонстрируя крайнее недовольство. Девочка даже пропела:
— Ну какого лешего...
Женщина схватила маленьких сновидцев — нет, не за шиворот — за волосы. Представь себе.
Для меня эта секунда не была бесполезной: я увидел, как хозяин дачи выпал из образа и угрожающе замер, вцепившись в собственное предплечье. Почему-то я не мог оторвать взгляд от его пальцев: казалось, он сейчас вывернет себе руку.
— Полегче!
Он очень тихо это сказал, но его все услышали.
Шевелюры были освобождены, женщина схватилась за прежнее оружие, то есть за высокие децибелы:
— Совесть потеряли! Мать вас бегает, ищет! В гроб меня загоните!
Меня атаковали не самые приятные флэшбэки, дети неторопливо выползали из пледа, а хозяин спросил невзначай:
— Долго искали?
Лица женщины я не видел, спина её стала агрессивней прежнего, зато отозвалась она с уже знакомым суетливым добродушием:
— Да не знаю, не считала...
На поверхности — классический заговор взрослых. Орём на цветы жизни, держим фасон, обращаясь к себе подобным. На деле — я отстранённо пожалел мать несостоявшихся близнецов: в те минуты все были против неё, и она была против всех, но по неведомой мне причине избегала конфликта с мужчиной, который положительных чувств у неё определённо не вызывал. Что ж, отчасти, это и был классический заговор взрослых — в искажённой версии.
— Понимаю, мой дом — последнее место, которое пришло вам на ум... —  покивал субъект с подозрительным прищуром.
Итак, хозяин дачи не щадил ночную гостью: бередил её подспудные опасения, ловил её на отступлении от фактов, не сомневаясь, что она прибежала, как только сообразила, что отпрыски нарушают комендантский час. Женщина взмахнула руками и снова завопила, то ли с опозданием осознав действительность, то ли поспешно меняя тему:
— Почему волосы мокрые?
— Купались, — односложно и плутовато отозвались милые дети.
Я не врубился, отчего купание стало шок-контентом, но не заметить, что под женщиной зашатался пол, не мог. Меня настигло откровение: мало того, что над почтенной матроной издевается не вызывающий доверия тип — брат и сестра ведают, что творят, и тоже её доводят!
— Ездили... — неразборчиво пробормотала женщина.
Даже я сложил два и два: она решила, что была совершена вылазка за сорок километров. Судя по реакции гостьи — и по тому, что при наличии знакомого на колёсах дети упоминали озеро как нечто недосягаемое — подобные эскапады не дозволялись. А ведь никто никуда не ездил! Но все молчали. "Вшивый интеллигент" выгнул бровь. Мне почудилось, что мы стоим на мине, и трое из пяти присутствующих играются с детонатором.
Мать "невинных созданий" набрала в грудь воздуха. Я не выдержал и предпринял защитный манёвр:
— Мы ходили на речку. Она здесь, неподалёку — вы наверняка знаете.
Обидная деталь: кажется, только теперь дамочка меня заметила. Обернулась. Наморщила лоб. Наверное, вспомнила, что видела меня прежде. Поставлю на то, что обнаружение "не стрёмного" персонажа под крышей "стрёмного" окончательно смешало карты в её голове.
— Ах, речка... — сказала она. — Да-да, конечно.
Я так и сел. Даром что уже сидел. Нет, я не готов был утешиться гипотезой о быстром встраивании реки, вытащенной из соседнего пласта, в сознание людей, хотя не отрицаю — вероятно, имело место именно оно. Я увидел то, что видели хихикающие детки: их мать стеснялась сознаться в некомпетентности.
— Надо было меня предупредить! — прикрикнула она не на меня — на них. — А потом сразу домой! Докучаете взрослому человеку...
Шедевр.
Я заявил, что ответственность за спонтанное купание и затянувшиеся посиделки целиком лежит на мне.
— А у них должна быть своя голова на плечах? — женщина упёрлась кулаками в бока.
Тон её прикидывался шутливо грозным, но глянула мне в лицо она перепуганными, бешеными глазами. Я чуть не заорал в ответ: — "Да скажите вслух то, что думаете, чтоб я прекратил метаться от неприязни к состраданию!". Не заорал: неприязнь победила.
— Одна голова на двух туловищах — это прикольно... — вдруг протянул мальчик.
— Всё! Дома поговорим! — женщина подтолкнула парочку к выходу, сама пошла арьергардом.
Я был уверен, что она не попрощается — я её переоценивал.
— До свидания, — обернулась она прежде, чем хлопнуть дверью — с тем же суетливо добродушным оскалом и трусоватой враждебностью в глазах — и припечатала: — Извините за неудобства.
Затихла пустопорожняя перебранка под окнами, звякнула калитка. Веранда, не сдерживаясь, дохнула необъятным устьем, призрачные травы качнулись над полом, темнота по углам взметнулась — как в забытых стихах — волнами с перехлёстом.
— Что скажете?
Я посмотрел на вопрошающего. Актёрский этюд был закончен: передо мной сидел человек, с которым я разговаривал до вторжения. По чести, сей мутный тип тревожил меня сильней, чем персонаж, которым он дразнил мамашу моих попутчиков — тот был пародией, циничным шаржем, но с чего я взял, что лицо не страшнее маски? После разыгравшейся сцены следовало не болтать, а внимать. Делать выводы. Однако язык мой стремился к необратимому превращению в помело, и я не стал наступать на горло собственной песне. Повод повторить: в теории я помню об иррациональности симпатий и антипатий, а на практике редко не подчиняюсь прихотям так называемой интуиции.
— Скажу, что милая дама не думает ничего хорошего, — начал я осторожно, и тут же посыпал каскадом: — Она думает дурное. Про вас. Я в недоумении. Почему она разрешает детям сюда таскаться, раз уверена, что вы представляете для них опасность? Почему не устроит допрос с пристрастием? Не развернёт военные действия? А вы... Вы не пытаетесь её разубедить, и, чёрт меня дери, я решил бы, что её ужас не беспочвенен, однако будь ваши отношения с этой парочкой нездоровыми, незаконными, стали бы вы изображать карикатурного мерзавца и сыпать жирными намёками в жанре "они ещё не успели мне надоесть"? Скрывать истину, доводя улики до абсурда, не новая тактика, но мамаша принимает гротеск за чистую монету — так какой смысл?...
— Ну вы даёте, — кажется, лишь воспитание помешало моему визави присвистнуть. — Право, я ожидал, что вы заметите: матушка настроена враждебно и предпочла бы не находить отпрысков под моей крышей, притом ведёт она себя в высшей степени непоследовательно. Но чтобы ваши интерпретации рванулись по столь конкретной колее... Выстрел снайперский, браво, но с каких позиций? Какой информационный фон сопровождает вас, чем вас контузило? У меня-то были подсказки. Верней, чётко изложенные донесения. Мальчик держался версии "Нечего докучать", зато девочка меня не пощадила. Не стану вас обманывать: ни вслух, ни про себя я не поразился — "Да как такое в голову пришло?". На беззастенчиво эмоциональных детских писателей взирают косо. Про так называемых взрослых авторов — я подразумеваю не только заложников художественного слова — внезапно фиксирующихся на существах аморально юных, и говорить нечего. А одинокий мужчина, не обладающий ни ригористическими манерами, ни успокоительной внешностью тракториста, регулярно разделяющий досуг десятилеток — это методичка. Для начинающего сценариста полицейских сериалов. Добавьте рельефную деталь: одинокий мужчина скомпрометирован не задействованным в хозяйстве грузовиком — прекрасно понимаю ваше изумление, я сам не поклонник сей мало привлекательной конструкции.  Так вот, будь это мои дети — я посоветовал бы им обходить означенного индивида за километр. Они бы не послушали совета, я затолкал бы их в собственный транспорт и увёз подальше — порочный круг, неизбежное насилие над личностью, но у меня, слава богу, нет детей, а у дамы, которую вы лицезрели, они, к сожалению, есть. К её сожалению — полагаю, подспудному и не постоянному. Обрисую вкратце. В течение учебного года брат и сестра пропадают в школе и на факультативных занятиях. Матушка успевает побыть одна и соскучиться. Но лето выбивает её из привычного ритма. Муж работает и приезжает по выходным. Содержит семью — благое дело. Не разрешает завести няню или гувернантку — дело неблаговидное. Причина не в экономии, а в принципиальности: детьми должна заниматься мать. А мать готова заниматься ими два часа в сутки, но не двадцать четыре. Это нормально: люди не рождаются со стандартным набором склонностей, чадолюбие и самопожертвование — далеко не обязательные женские качества. Однако общественное мнение неповоротливо. Мы признаём непререкаемой ценностью равенство, свободу совести, свободу выбора, но по-прежнему с пониманием смотрим на мужчин, не проявляющих глубокого интереса к детям, а в женщинах, уставших от своих порождений, видим чудовищ. В нагрузку: женщина, которая не получает зарплаты и ведёт хозяйство, по-нашему ничем не занята и, если искреннего внимания к чадам не достаёт, мы рассчитываем на удобоваримую имитацию. К чему это всё — представляете, что творится в голове у матери ваших товарищей? Она не вынесет их круглосуточного гомона у себя над ухом, она счастлива их отлучкам, но единственный заинтересовавший их персонаж кажется ей стрёмным. Естественно, она запрещает общение с ним, но у запрета есть уровни. Дети таскаются за стрёмным персонажем по окрестностям и заходят в его дом — она их бранит. Но за гипотетическую поездку на озеро убить обещает. До смешного алогично: ничто не мешает мне их растлить, расчленить и закопать прямо здесь, но сказывается магия фразы "не смей уходить далеко от дома". Разумеется, мозгами она понимает: "самое страшное" вполне может происходить хоть каждый день, без всяких путешествий. Почему не бросается в атаку? А вы не замечали, что родители часто предпочитают громкие фразы действиям? Причём чем ужасней подозрения, чем огульней обвинения, тем меньше шансов на активное вмешательство? Есть у меня версия: они не верят опасениям, которые лелеят, не верят речам, которые произносят. Не верят изо всех сил, потому что поверить — значит не оставить себе путей к отступлению. Получить доказательства — значит обречь себя на маету. Гораздо приятней беспокоиться на словах, не лезть в болото, где чёрт ногу сломит и каждый шаг окажется ошибочным, не провоцировать скандала с привлечением посторонних. Мы ведь не упомянули о том, что у людей бывают своеобразные представления о позоре. Итак, женщина, которая нас посетила, думает дурное, но надеется на авось, не желает бегать за детьми по пятам и отслеживать их перемещения, не контролирует время, отпущенное на болтовню с соседкой — её главную отдушину. А ор — это компенсация. Симуляция отсутствия безразличия — в первую очередь, для самой себя. Неприглядный результат возлагаемых на неё ожиданий. То есть, по большому счёту она не виновата и не заслуживает триллера, который я ей устраиваю при негласном соучастии "нежных созданий", пребывающих в первобытном восторге от жутковатого и неприличного душка истории, разворачиваемой в воображении их матушки.
— Получается, вы её жестоко троллите? — уточнил я.
Мой собеседник обрадовался.
— Именно так. Прекрасное словечко. Троллю. С недостойным, необъяснимым, мстительным удовольствием.
— Отчего же необъяснимым... — протянул я. — Когда на вас за глаза навешивают ярлык, это обидно, в конце концов.
— Нет, — он вдумчиво покачал головой. — Моё самомнение здесь ни при чём. Я развлекаюсь, ловя её на непоследовательности в отношении детей, но её подозрения не будят во мне ярость оскорблённой невинности.
— Однако, инсинуации её необоснованны? — спросил я с беспокойной неловкостью.
Хозяин дачи молчал долю секунды, но за это время мне захотелось сформулировать вопрос заново:
— За рамки закона ваше общение с мелкими трещотками не выходит?
— Помилуйте, — вскинулся он, — это же младенцы, а тот удивительный факт, что их общество мне не отвратительно, не означает, что я испытываю к ним неодолимое притяжение.
Была в его навскидку исчерпывающем ответе какая-то разомкнутость — кажется, он сам это понимал, а мой язык опять включил режим "помело", причём на неведомую доселе мощность.
— Ладно, я осознал: не настолько они вам нравятся, — типа пошутил я, — но, дяденька, если вы всё-таки педофил, скажите сразу, чтобы я был начеку.
Как ни странно, мой не блещущий тонким юмором выпад его развеселил. Нет, он не засмеялся, но выдал в тональности снисходительной:
— Юноша, не путайтесь в терминологии. В вашем возрасте педофилов бояться поздно. Эфебофилов — в самый раз.
Помело возразило, что если склеить весь мой жизненный опыт, окажется, что мне пора бояться геронтофилов.
Слушай, про взаимо-не-исключающие варианты твоей биологической принадлежности вроде достаточно сказано, но я готов внести новый пункт, ибо ты уже похрюкиваешь. Отдышись, глотни водички. Или того, что у нас нынче вместо воды. Знаешь, что он ответил мне на последнюю реплику?
— Не с вашим счастьем.
И тут же смутился, даже расстроился:
— Простите, это прозвучало хуже, чем я рассчитывал.
Законы жанра требуют отметить, что у меня пробежал холодок по спине, но истине это не соответствует. Мурашки я словил раньше: когда увидел, что мы пляшем на мине, а трое участников фарса забавляются с детонатором. К чему я и вернулся:
— Нет сил молчать. Если пара десятилеток и одинокий интеллектуал с почти фургоном — это методичка для телесценариста, то дети, кайфующие от чудовищных подозрений своей прародительницы — первый параграф пособия для желающих срочно предстать перед судом. Вы их идеализируете?
— Нисколько.
— То есть, прекрасно понимаете, по каким гнилым доскам ходите. И всё равно троллите... Дразните... Нет, провоцируете мамашу. Складывается впечатление, что вы мечтаете ответить за то, чего не совершали. Неясно только, зачем вам это понадобилось.
Мой собеседник встал, отвернулся к тёмным водам окна. Пожал плечами:
— В самом деле, зачем? — собрался, выпрямился, сложил руки за спиной, продолжил менее задумчиво: — Не стану принимать героическую позу и утверждать, что дорожу дружбой этих детей и готов рисковать ради них. Они прилипли ко мне на берегу пожарного пруда, забросали вопросами — "Кто вы такой? Откуда вы приехали? Почему только сейчас? Что вы читаете? Что значит это слово? На каком это языке? Это с вашей вишни мы объели цветы?" —  а мне вдруг стало противно быть хмурым субъектом, который отделывается от в меру любезной, в меру зловредной и совсем неглупой парочки по причине банальной лени. Но предложение почитать вслух я принял с тайным злорадством. Предполагал, что их одолеет зевота. Ошибся. Вероятно, сказался фактор запретного плода. В какой-то мере, матушка оказала им неоценимую услугу. Я не верю в разделение книг на детские и взрослые, но не исключаю, что вы посмеётесь или за голову схватитесь, если осмотрите бесчеловечно засунутую в кузов грузовика библиотеку и представите, насколько вырос уровень эрудиции у ваших товарищей.
— И насколько раздвинулись горизонты... — я хохотнул и схватился за голову заранее.
— Неизвестно, кто кому более обязан за этот культурный досуг, — признался он. — У меня случались минуты странного забытья, беспричинного умиротворения. Вам знакомо это чувство? Будто в окружающем и внутреннем хаосе проступает порядок. Не тот порядок, который меряется по линейке и низводит космос до стопки файлов, а тот, который — простите за высокопарный слог — является красотой в искривлённых линиях, гармонией, состоящей из диссонансов. Стоило замолчать, отвести взгляд от строчек — иллюзия рушилась, но эфемерность её порождала летучую грусть, а не горечь разочарования. К тому же чтение текстов, которые обычно выбираешь для себя, а не для аудитории — прекрасный способ говорить о личном, не сболтнув лишнего. Впрочем, мой экскурс не объясняет, почему я не шарахаюсь от гнилых досок, липких инсинуаций и неоправданных рисков. Моя неосмотрительность изумляла бы меня самого, но недоумение разбивается о вопрос, направляемый не вовне — внутрь: а что мне терять?
— Тоже верно, — сказало помело и убийственно раскаялось: — Я вовсе не имел в виду, что в вашем возрасте терять уже нечего.
Хозяин дачи обернулся и глянул на меня из-под переехавших бровей. Малая скуловая мышца дёрнулась под тонкой кожей — нервный тик, сдержанный хохот? И то, и другое? Я бы поставил на тик, потому глазам не поверил, когда он прыснул:
— Потрясающе. Полагайся после такого на первое впечатление: ангельские очи, смешинка на языке, холодное два в уме, лезвие в рукаве, револьвер за пазухой, даром что прятать негде... И ведь первое впечатление никуда не делось — тем интересней негаданный праздник непосредственности. Море удовольствия. Пойду накапаю себе валерьянки. Её, правда, нет: придётся искать аналоги.
Не знаю, действительно ли он собирался исчезнуть в кухне и озаботиться поиском лекарств для смятенного духа, но моё помело опять бесцеремонно вмешалось и заявило, что я не прочь закидать его теми же вопросами, с какими пристали к нему дети на берегу пожарного пруда, за исключением последнего, ибо цветов с его вишни я, к сожалению, не объедал.
— Если не объедали, почему сообщаете о своей непричастности с настолько довольным личиком? — отшутился мой собеседник.
— Я пожинал плоды, — не растерялось помело, — и должен заметить, вишня ваша отбилась от рук, то есть одичала.
Вот ты хихикаешь, а он не засмеялся — он натурально заржал. Слышать это было удивительней, чем наблюдать недавние метаморфозы: тогда меня сбивали с толку маской, теперь же в движение пришло подлинное лицо — в движение, на которое я отчего-то не считал его способным. Впрочем, весёлость могла оказаться защитным приёмом, вежливым отказом удовлетворять моё любопытство. Я не стал заходить с флангов — спросил прямо, стоит ли мне рассчитывать на ознакомление с избранными страницами биографии человека, в компании которого я поглощаю полуночный чай.
— Только после вас, — мягко отозвался он.
 Полуулыбка — обходительность без уступчивости — свидетельствовала о том, что праздник непосредственности воистину не перекрыл первого впечатления, но в лёгком прищуре не было ни враждебности, ни издёвки. Мне вспомнилась часть нашего диалога о детях: "Вы их идеализируете? — Нисколько".
Я вдохнул, находя ситуацию патовой — относительно собственной персоны я собирался ограничиться афоризмом о чашках. На выдохе прояснилось, ради чего язык мой, обычно подвешенный там, куда указывает воля, врубил режим помела.
— Эхо, Виа и Ала — так звали моих старших сестёр... — завёл я пластинку.
Спасибо за бурную реакцию. Да-да, это что-то новенькое. Раскрывать карты не в моём репертуаре, в моём репертуаре — лгать, оперируя фактами, и подбирать демонстрируемые эмоции с психопатической эффективностью, при условии, что основной адресат эпоса — не ты, хотя и ты постоянно ловишь меня на манипуляциях и преднамеренном смещении акцентов, а чтоб я какому-то стрёмному типу посреди необъятного устья мифической реки взял и выложил свою историю на голом энтузиазме — это ни в какие ворота.
"Что-то новенькое" я и сам чуял. Ты ещё не забыл, как я пел дифирамбы нашему бегу по спирали, нашему безумию, в котором определённо есть метод? Конечно, не забыл. Да и про принцип прибоя я уши тебе прожужжал и жужжать не перестану, впрочем, ты не особо сопротивляешься. То есть, всем понятно: при острой потребности в разнообразии по мелочам, я ничего не имею против фрактального орнамента. Но за секунду до исповеди в моём затылке завязла известная, не характерная для меня сентенция: "Признак безумия — в точности повторять совершённое действие, ожидая иного результата". А кроме приставшей сентенции было видение. Нет, не мираж, не глюк, не откровение — просто визуальная интерпретация слишком сложного сигнала.
Перед глазами встала изнанка вышивки: лютый трэш, взлохмаченные нитки, не закреплённые там, где их стоило зафиксировать, тенёта неопрятных узлов там, где узлам делать нечего — страшно подумать, что творилось на лицевой стороне. Проще было схватиться за ножницы и срезать изнаночную паутину к чертям, проще было поджечь испорченный кусок материи, но я не хотел, чтобы вышивка исчезала, даже не задумывался о том, что мне дороже: лицевая или оборотная сторона.
Вопреки логике и натуре, я вскрывал карты — да, точка обзора не совпадала с нынешней, карт у меня было немного — но я вскрывал их все, и тем распутывал неправильный узелок, тянул за нить, и одна петля на лицевой стороне готовилась превратиться в чёткий стежок, в энергичный штрих бесконечного полотна.
В общем, я рассказал про четырнадцать лет в чистилище с приветом, про ковры на стенах, которые всей душой ненавидел, про ежедневную уборку, призванную не бороться с грязью, а пытать домочадцев, про склочную каргу, оравшую на дочерей и до поры сюсюкавшую со мной, про того, кого я признал своим братом — мальчика, который мелькал за пушистой пылью трюмо, пока не вышел оттуда серым и призрачным, про спицу под лопаткой Алы, про трансцендентную химчистку в лубочно ориентальном торговом центре, про ладанку с двумя порциями яда, похожими на обтёсанные водой камни или пули, про холодную войну с каргой, которая началась с отказа косить машинкой мои шикарные кудри, про отъезд Виа, который не освободил её от власти карги, зато прояснил, что призрак — высосавший Алу импульсивно, инстинктивно, вслепую — не вынашивал плана избавить меня от всех сестёр по несчастью и до кучи не был отягощён тайным знанием, иначе говоря, был одинок, потерян и растерян не меньше, чем я, про сцепление рук на границе бдения и забытья, про полёты над терпкой от солнечных ливней хвоей, ожерельями ночных городов, береговыми линиями, лунным песком пустынь и терракотом скал, про колючее дыхание кактусов и шёлковую оливковую горечь, про сон наяву, развернувшийся под иным небом — тот сон, в котором призраком был не он, а я...
Извини, я устал сыпать местоимениями в третьем лице. Фиксируйся. Про то, как я нащупал тебя в грейхаунде посреди кукурузных полей — на максимальном удалении от города, где как нас только ни называли, в противоположном полушарии — я тоже рассказал. А что? Из песни слов не выкинешь. Тот я, который заливался соловьём на веранде, знал много, а осознавал мало. Тот я, который четырнадцать лет куковал в чистилище с приветом и без привета, вынес из сна наяву бледные отсветы: например я знал, что ты меня услышал и словил приход от радости, но я ведь даже не был уверен, не почудилось ли мне, что ты меня оплакивал — долго, упорно, упорото... Какого-то альтернативного меня — не того, который застрял в царстве карги. Откуда мне, ведущему нарратив на веранде — на древних плавнях — было знать, кому ты звонил, вывалившись из автобуса, пока не вспомнил, что с наличием условно сакральных родительских фигур на том уровне лабиринта покончено? Как ты говоришь, "в кого ни потыкай — все умерли"? Ладно, не все: вон даже гусеница сообразила, что ты не без причин и не в одиночку дотянул до лет, не сопоставимых с обликом подростка-нежильца, так не будем каркать хором. Кстати, я сказал, "на том уровне"? Мда, нечеловеческая концентрация нужна, когда ведёшь репортаж сразу с нескольких сцен. На этом уровне. Конечно, на этом. Впрочем, кто докажет, что ты с тех пор не сменил пару-тройку пластов, сам того не заметив?
Что, я скормил птеродактилям слишком много? Ничего, не подавятся.
Про то, что призрачный брат мой — очевидно, не по собственной воле — завёл моду не появляться неделями и месяцами, я тоже рассказал. И про любовь, накрывшую меня в четырнадцать: про девочку из другой школы, на которую я смотрел как в зеркало, когда она с комичной досадой косила на лезущие в глаза пружинки волос. Узнаваемая деталь портрета, да? К слову о симультанном театре, по слоям которого путешествует всякий условно здоровый дух независимо от статусов "прижизненно" и "посмертно", пока некий болотный пират торчит на приколе, хотя лично у меня нет причин сомневаться в его способности ошиваться в нескольких местах одновременно... Что? И в способности умирать сразу на нескольких сценах тоже нет причин сомневаться? Вот зачем ты это сказал? Не мог обойтись без ложки креозота в бочонке патоки? Я вообще про девочку говорил. Нет, не поручусь, что у меня из-под носа увели твой любимый магнит — присмотреться я не успел. С уверенностью заявить можно одно: у меня из-под носа увели нечто, крайне похожее на твой любимый магнит.
Всё, не отвлекаюсь. Я рассказал про то, как ревел и молотил подушку, потому что мне не нравилось быть собой. Уточнил: меня тошнило от того, что я собой не был. Рассказал про то, как утешения Эхо плавно переросли в физическое слияние — повторюсь: удивительно спокойное, чистое и красивое в своей неуместности. Про то, как нас застукала карга, не оценившая ни лирику, ни эстетику момента. Про то, как они общими усилиями чуть не сделали из меня жертву, про рефрен "Живым не возьмёте", который лёг под язык. С нынешней точки обзора заявляю: клич принесло с нижнего слоя. Это я не тебе говорю, ты и так в курсе. Ради новорождённых птеродактилей стараюсь.
Конечно, я рассказал про концертный номер призрачного брата, приведший меня в чувство, про злобный хохот насчёт несмышлёныша и престарелой двадцатипятилетней развратницы. Очень близко к сердцу ты принял тот скандал, да? Что ж, мне это было на руку.
Наконец я подтвердил высказанную ранее догадку: шутка про избавление от женщины, которая называла себя моей матерью, не была шуткой. Я рассказал про то, как пустил в дело одну из двух ядовитых пуль. Как распрощался с печальной, но оживающей Эхо. Как думал, что солнечный ливень большой дороги знаменует выход из лимба.
— Из царства карги я вышел без потерь, — подытожил я. — Но два года спустя признаю: скитания замкнулись сами в себе. Мой призрачный брат исчез. Нет, я выбрал дурной глагол. Я не чую его присутствия, но ощущаю его существование. Ничего больше. Теперь моё чистилище выглядит так. Я не жалуюсь. По крайней мере, я свободен.
— Условно, — заметил мой визави.
Я поднял брови. Он соизволил расшифровать:
— Для столь громких заявлений у вас многовато привязанности и предопределённости. Нет, ваши путы не там, где они у большинства. Вы изъяли себя из социума, отделались от семьи, в которой родились — да, я понял, вы настаиваете на том, что семья не ваша, что бывают поверхностные, искусственные кровные узы — в противовес подлинным, что неразрывная нить протянута лишь между вами и призраком, которого вы упорно называете братом. Вы не пускаете корней, но ваши скитания не бесцельны — вы просто не знаете, как напасть на след желаемого, но не оставляете попыток. Скажите, за минувшие два года вы хоть раз звонили выжившим сёстрам?
Я виновато пожал плечами:
— И да, и нет. Я потерял телефон, но был уверен, что их номера помню наизусть. Однако что-то пошло не так. Этой зимой мне стало любопытно, как дела у Эхо, я позвонил из автомата. Электроника поклялась, что я набрал несуществующий номер. Позвонил Виа — та же история. Что ж, некоторые прощания не допускают обратной перемотки. Я не встревожился и не опечалился: принял к сведению.
— Вы не задумывались о том, что машинально реставрируете мизансцену?
— Звучит похоже на меня, но я не понимаю, о чём вы.
— О том, что ваша память сохранила эпизод, где вы и ваш названный брат поменялись ролями. Вы обнаружили его в дороге — "в середине нигде", по вашему выражению — докричались до него, вопреки бестелесности, выдернули его из автобуса. Не могу не прокомментировать, отменная идея — ночная трасса, мальчишка без гроша в кармане и царя в голове... Абсолютно безопасная ситуация!
— Во имя аутентичности: грошовая мелочь в кармане была, и я откуда-то знал, что ему аж девятнадцать!
— Девятнадцать! Будто это что-то меняет!
— У меня интуиция взбесилась!
— Крайне рад за вас! И вы не располагаете сведениями о том, что случилось дальше?
— Ничего непоправимого!
— Что?
— Извините, но я сам в тумане и не скажу вам больше этих двух слов.
— Извиняться должен я, — затих мой внезапный прокурор. — Несерьёзная придирка вышла из-под контроля. Я нападаю не на вас. Да что ж за вечер! На косноязычии я себя прежде не ловил. Я хотел сказать, что не нападаю на вас. Заварить ещё чая?
— Цитируя очаровательный баян, я уже отчаялся, но будьте добры, заварите.
— Вы не думали о том, что добиваетесь ответного визита своими нищенскими скитаниями и невозможностью дозвониться до тех, кто обещал вам приют и бутерброд? — продолжил хозяин дачи, вернувшись с кухни.
Я искренне помотал головой:
— Если я тем и занимался, то неосознанно и спустя рукава. Симметрия запорота: я симпатизировал тем, до кого ныне не могу дозвониться, но я нисколько их не любил.
Визави глянул на меня почти испуганно:
— По-моему, вы знаете больше, чем излагаете.
— По-моему тоже, — я закатил глаза, — а толку-то.
Он помолчал, потом возобновил рассуждения:
— Так о какой свободе может идти речь? Вы находитесь в лимбе, потому что ставите знак равенства между чистилищем и... Чем? Одиночеством? Одиночеством, отменить которое может лишь признанный вами брат.
— А вот лексическими единицами я пользуюсь осознанно, — вставил я с досадой более явной, чем мне того хотелось. — Заметьте, ваша честь, я не говорил, что нахожусь в аду, а карусель чистилищ — не худшее, что может случиться с человеком.
— Не поспоришь, — усмехнулся хозяин дачи. — И на скорбную песнь ваша повесть не походила. Простите, если в моём тоне послышалось осуждение. Я констатировал то, что уяснил, но не собирался учить вас жизни. Каждый сходит с ума по-своему. В конце концов, будь вы устроены иначе, вы не стали бы вестником.
— Вестником?
— Красивое слово, не мог себе отказать. Позвольте объясниться чуть позже — если вы по-прежнему ждёте встречной откровенности.
— Разумеется, жду. Ради чего я тут распинался?
— Должен предупредить, вы заключили невыгодную сделку. У меня в рукаве нет столь остросюжетного нарратива.
— А вы нашли моё бытописание остросюжетным?
— У вас в анамнезе как минимум две скоропостижные смерти и кровосмешение.
— Да какое кровосмешение: сестра по несчастью совсем не то же...
— Я понял, не начинайте. Но синопсис для не вникающих выглядит именно так, как я сказал: инцест и два трупа.
— Эка невидаль.
— Я и не говорю, что невидаль. Впрочем, при здравом размышлении, летальные исходы не имеют к вам отношения. Смерть Алы могла быть трагической случайностью, имевшей место как раз в тот момент, когда у вас разыгралась фантазия. Ядовитые свойства сувенира из таинственной химчистки тоже крайне похожи на плод воображения. Не отрицаю, вы пожелали смерти застукавшей вас карге, но причиной конца мог воистину оказаться сердечный приступ.
— Вы пытаетесь меня амнистировать? — умилился я.
Внезапный адвокат не стал торопиться с ответом — словно прислушивался к себе, прежде чем изречь:
— Да. Пожалуй, вы правы. Я пытаюсь вас амнистировать.
— Я в этом не нуждаюсь.
— Очень на то надеюсь. Но всё же я предпочёл бы расставить точки над i по одному вопросу.
— Я к вашим услугам.
— Вы обрекли себя на изгнание, голод... Вы случайно ни за что себя не наказываете?
— А вы случайно ни с кем меня не путаете?
— С кем?
С нынешней точки обзора сей обмен репликами должен считаться камнепадом в твой огород, любезный друг. Но тогда, в процессе поиска рычагов разошедшегося помела, я обнаружил возмутительный факт: человек, сидящий напротив, руки себе выкручивал при виде избиения младенцев и настойчиво подставлял безвинную голову под меч карающего правосудия, а самобичеванием, по его мнению, занимался я.
— Не знаю, с кем, но условия, максимально далёкие от роскоши, не выбор, а попутное неудобство, — заверил я его. — Можете считать меня чудовищем, но груза вины и тяги к искуплению я на себе не чувствую.
— Сущее наслаждение — общение с адекватным человеком, — протянул он.
— Я склонен к импульсивным поступкам, но не к методичному самоистязанию, — не унимался я.
— Час от часу не легче, — он провёл рукой по глазам. — Кажется, я покривил душой: это был предпоследний вопрос. Теперь последний, и я пойму, если вы найдёте его бесцеремонным. Вы не от Эхо сбежали?
— Я не сбежал, я нежно простился и уехал. Разные вещи.
— Разные? Вы устранили персонажа, который отравлял жизнь и вам, и ей, но тут же пустились в дорогу — не потому ли, что стремились оградить себя расстоянием? Вы с листа прочитали страхи нашей вечерней посетительницы. Теперь я предполагаю, что причина вашей тревожной проницательности кроется в травмирующем опыте.
Я издал ошарашенный возглас, который не смогу повторить на бис. Хорошо, что с вербализированной реакцией таких проблем нет.
— Был бы здесь мой призрачный брат, он бы опять зашёлся про несмышлёныша, не ведающего, какое непотребство с ним учинила престарелая, двадцатипятилетняя... — тут я прыснул.
— Однако его здесь нет, поэтому я спрашиваю вас, — мой визави скрестил пальцы и хрустнул суставами.
— Помилуйте, — позаимствовал я его словечко, — вы сами ёмко и нелестно живописали силу, толкающую меня вперёд. Я бежал не прочь от кого-то, а навстречу кому-то, даром что вероятность встречи стремилась к нулю. Видит бог, Эхо заслуживала нежной любви, а нашедшее на неё затмение я вспоминаю с неподдельным и до изумления не скабрёзным теплом — аж сам себя не узнаю. Но, выходя под солнечный ливень, про сестру по несчастью я вообще не думал. Чистый эгоизм, никаких воспалённых ран.
Аплодируешь? Не отшиби ладони. Сам теперь понимаю: я великолепно расставил акценты, будто в индивидуально составленный рецепт подглядывал.
Хозяин дачи сдержал слово — уточнение про Эхо оказалось последним, однако про обещанный автобиографический экскурс с его стороны пришлось напомнить.
К повествованию он приступил, смотря не на меня, а в окно — создавалось ощущение, что обращается он к собственному отражению в тёмной воде.
— Вы рассказали мне то, что полагали основным, не размениваясь на сортировку субъективного и объективного. Отплачу вам той же монетой, не утомляя скучными деталями. С чего начать, за что зацепиться? За вопросы детей — "Откуда приехали, почему только сейчас?". За моё чрезмерно резкое возражение на постулат о том, что вы свободны? Пожалуй, предисловия переплетутся. Оттолкнёмся от хронотопа. Много лет назад этот участок достался моему отцу в качестве поощрения за некие заслуги на государственной службе. Я был примерно в вашем возрасте, когда попал сюда впервые, а второй раз наведался лишь в конце весны, то есть чуть больше месяца назад. Причина долгого отсутствия и внезапного приезда одна: мне показалось, тут неподалёку должна быть железная дорога.
— Она правда есть! — перебил я. — Станция заброшена, но пути никуда не делись. Мы по ним сегодня дошагали до речки.
— Из чего я заключаю, что вы наткнулись не на ту железную дорогу, о которой говорю я, — выдохнул он терпеливо. — То, что я собираюсь произнести, имеет неприятный запашок бульварной эзотерики. Прежде я ни с кем не обсуждал этого вслух, да и наедине с собой предпочитал фиксироваться на других материях. Итак, будучи вашим ровесником, я исследовал окрестности, искал водоём — мне тоже казалось, что большая вода где-то поблизости, а едва вырытый пожарный пруд меня не устраивал — бродил по лесу, прислушивался к гудкам поездов, определял направление... И определил — тропинка привела меня под платформу. Имейте в виду, я говорю о временах, когда здешние рельсы ещё использовались по назначению, но я не встретил ни дачников, ни станционных работников. Я не вскарабкался на перрон сразу, и, поверьте, не сожалею о своей нерешительности. Я дошагал до двухэтажного здания, поднялся по ступеням, прошёл безлюдный павильон насквозь, не удивляясь его стерильной чистоте и не по климату высоким окнам. У одного такого окна я остановился. Выглянул наружу — как раз чтобы обнаружить перемены в доселе неподвижном пейзаже. Платформа не пустовала: с той стороны окна стояла скамейка, а на скамейке, спиной ко мне, сидела женщина и что-то читала. Не книгу, не журнал, не газету, а то ли увесистую кипу писем, то ли некий бесконечный текст на разнокалиберных листах. Мне показались до боли знакомыми её затылок под сложной причёской, её осанка — непринуждённая и безукоризненная. Хуже того: я был непреложно уверен, что она замерла, почуяв моё присутствие, но усилием воли не повернула головы. А у дальнего конца платформы обозначился нос поезда, хотя я не слышал ни стука колёс, ни гула в рельсах, когда тропинка привела меня к станции, и, стоя у окна, я по-прежнему ничего не слышал. Локомотив подползал безмолвно и сюрреалистически медленно. Так неуловимо растёт трава: смотришь на стебель и не видишь движения. Мне страстно хотелось выйти на перрон, окликнуть знакомую незнакомку, прыгнуть в поезд. Я испугался интенсивности этого желания — так цепенеют, поймав себя на искушении шагнуть в пропасть, полоснуть скальпелем вдоль запястья, повысить в разы предписанную дозу снотворного... Да, мой импульс был именно такого рода. Я с чего-то взял, что знаю станцию до возгласа: — "Как же ты мне надоела!", знаю безвременье перехода, которое ради упрощения низвожу до пребывания в поезде, знаю, что из вагона выйдет не то существо, которое туда зашло — выйдет и завопит, расправляя лёгкие под иным небом. Вы позволите миновать расшифровку? Меня воротит от фраз из серии "переселение душ", "перерождение"... Забавная слабость. Снявши голову, не плачут по волосам. Тем более, не презираю же я одну из мировых религий — я спокойно оперирую выше оплёванными терминами в её контексте, но в приложении к себе — хоть под карнавальную маску лезь. И ведь по сути не поможет — кровь не к маске приливает. Итак, я сам себе не позволил избежать расшифровки. Что внушило мне ужас там, в павильоне? Смерти я не боялся — я ещё не научился ценить жизнь. Утрата личности? Личность была на стадии эмбриона, я не был столь скороспелым, как некоторые. Метаморфозы, неизвестность? Испугавшись их, я бы себе в том не признался. Неотвратимость... Пожалуй, оно. Выход на платформу и приближающийся локомотив были неотвратимы. Стоя у окна, я не сомневался, что для других таинство свершается иначе — всякий раз иначе, а я зачем-то приговорил себя и знакомую незнакомку к промежуточным свиданиям, станции, поезду и чему-то ещё. "Что-то ещё" было самым страшным, но именно оно ускользало, не укладывалось в чёткие образы. Как вы можете догадаться, я дал дёру, и не считаю своё бегство позорным — напротив, это был самый рассудительный поступок моего подросткового периода. Конечно, станция не отпускала: я знал, что подойдёт срок и не нос поезда станет маячить у края перрона, а весь металлический корпус уляжется вдоль платформы, но люди умеют выносить подобные кошмары за скобки, пока смерть не становится навязчивой идеей и не побеждает. Неприятней были сны, которые настигли меня после той летней прогулки: я не запоминал сюжеты, но просыпался в холодном поту и со словами "фатум", "предназначение", "долг" на устах. Мысленно возвращался к станционному окну, рядом с которым думал, что взвалил на себя некую ответственность, к чему-то себя приговорил, а теперь поздно дёргаться. Но дёргаться было не поздно: я приходил в себя и понимал, что судьбы у меня нет, что разум и воля при мне, стало быть, что хочу, то и ворочу. Вы же не станете спорить, жизнь без предопределённости, без невидимых пут, без долгов, без цели — великое благословение. Почти свобода. Думаю, теперь вам очевидны корни моей живой реакции на итог вашей истории. Я был ничем не обременён и счастлив: родители рано и мирно самоустранились, сестёр или братьев у меня не было, попутчики сменяли друг друга, оставляя по себе улыбки разного качества, но не раны и не царапины. Непреходящее безденежье печалило меня лишь изредка: на приключения типа ваших я бы не подписался, а путешествовать с чуть большим комфортом позволить себе не мог, но философ, как известно, свободен в тюрьме, особенно если тюрьма оснащена библиотеками и музеями. Мой мир был огромен и разнообразен, а транспортные расходы жадной мысли измерялись не деньгами, если не брать в расчёт средства, спущенные на то, что теперь обитает в кузове грузовика, потому что в доме, представьте себе, ночами ещё более сыро. Вернёмся к теме. Как вы наверняка уже поняли, бренные попутчики сменялись, а верными спутниками оставались явления нетленные — они-то и загнали меня на университетскую кафедру. Бытует мнение, что университеты — нечто вроде монастырей, приюты для возвышенных душ, неприспособленных для грубой повседневности. Может, в средние века так и было... Мне нравится ваше хихиканье. Разумеется, природа человеческая меняется неторопливей, чем прорастают стебли, и это ещё слабо сказано. Разумеется, девяносто процентов монастырей — в прошлом, настоящем и, полагаю, будущем — те же суетные, приземлённые и не чуждые порокам социумы. В усугубление — нездорово замкнутые. Впрочем, приведите пример общества, ни в чём не похожего на стоячую воду. Так вот, с университетами — та же песня. Вас это не удивляет, меня тоже не удивило — наивным и прекраснодушным я никогда не был, университет не любил, но и не порицал за стоящие заштатного гарнизона интриги, сплетни и карьерную возню, а старческий пульс alma mater компенсировал кипучестью ночных притонов. Студентов я из вежливости запоминал в лицо и по именам, но закидывал в дальний архив ненужную информацию, едва они сдавали экзамен. Насчёт сдачи экзамена — я выражаюсь неточно. Видите ли, самоутверждаться за счёт двоечников мне не хотелось, а успехи отличников меня не волновали, посему я собирал зачётки и всем ставил высший балл. "Вам настолько на нас плевать?" — оскорбилась однажды очень умная барышня. Она попала в центр мишени: настолько. Я был польщён, но не тронут, услышав, что на мои лекции заходят студенты со смежных и даже не родственных факультетов. Они смотрели театр одного актёра, я общался не с публикой. Не искал в зале своего адресата.
— Историю искусств читали?
— У меня на лбу написано?
— В какой-то мере... Продолжайте, пожалуйста.
— Упомянутая умная барышня, оскорблённая моей индифферентностью, отчего-то не отвечала взаимностью. Я имею в виду, что, устроившись лаборанткой на кафедре, она сохраняла вежливый нейтралитет и в диалоги со мной не вступала, но в начале этой весны изменила привычкам. Классический случай: невидимость обслуживающего персонала. К сожалению, лаборанты часто воспринимаются университетскими мастодонтами как обслуживающий персонал. В силу изложенных причин, барышня эта стала свидетельницей сговора, в детали которого не буду углубляться. Суть проста: заведующий кафедрой отправился к праотцам, у меня были шансы занять его место — не в гробу, в кабинете — и, несмотря на удвоенную порцию бюрократической маеты, которую сулило карьерное продвижение, нельзя сказать, что идея меня отвращала, но подковёрная борьба набирала обороты и вот господа мастодонты решили, что пора меня хорошенько подставить. Кто предупреждён — тот вооружён, я пожал барышне руку и закусил удила. Вернулся домой, разработал стратегию... И понял, что умозрительная партия разыграна, а воплощать её в жизнь мне скучно. Когда я положил на ректорский стол заявление об уходе, на кафедре раздался хоровой восторженный вздох. Барышня-лаборантка не разговаривала со мной до конца мая, однако при последней встрече ещё раз пожала руку и пожелала удачи. На сессию я не остался — расставил оценки заблаговременно. Меня не держали. Но я не рассказал о причинах такой поспешности. Ведь в иных обстоятельствах я не преминул бы воспользоваться тонизирующей возможностью — до августа мозолил бы коллегам глаза, шептался бы с ректором при свидетелях. Что меня отвлекло? Будете смеяться — открытка в почтовом ящике. Верней, конверт с открыткой и картой — я нашёл его вечером, после того, как подал в отставку, до того, как успел подумать о будущем. Проще показать, чем разглагольствовать.
С этими словами хозяин дачи нырнул в чёрную зыбь Ахерона. То есть вышел на улицу. Я решил, что означенная реликвия хранилась в библиотеке, а библиотека, как несколько раз было сказано, обитала в кузове грузовика.
— Вот, полюбуйтесь.
Пухлый конверт он мне в руки не дал, но протянул прямоугольник из плотной бумаги, глянцевой с одной стороны, матовой с другой — обычная почтовая карточка.
На глянцевом обороте красовался город, выстроенный на пологом берегу реки, а сфотографированный, по видимости, с высокого. Компактный, не многоэтажный, какой-то северный по архитектуре, но производящий впечатление южного из-за качества света. Сезон мог обманывать взгляд, но я бы не сделал на это ставку: лето холодных краёв окрашено иначе. Моё внимание привлекла не мягкая урбанистика, а большая вода, верней, две воды: в поразительно тёмном для солнечного дня русле вихрились ультрамариновые разводы, словно кто-то налил в битумные чернила флуоресцентного синего и не размешал до конца.
На обратной стороне прыгали строчки, написанные шариковой ручкой — я бы сказал, набросанные поспешно или нервно, однако весьма внятно, хотя не по-школьному: многие буквы обходились без связующих штрихов.
Текст открытки гласил: "Попасть в Анквеллен с юго-востока можно только в ночь с 15 на 16 июля. Все ключи для северных ворот — одноразовые. Замочная скважина их жрёт. Вернусь с универсальной отмычкой или с динамитом. Шучу, динамит ворота не берёт, проверено. Задолбался".
Чтоб ты понимал, глагол "задолбался" я использую вместо обсценного, щадя нежный слух птеродактилей.
— Итого, что у нас в наборе, — я провёл ладонью по лицу. — Город, попасть в который можно, но сложно. Выйти, кажется, проще: отправитель собирается откуда-то возвращаться. Притом он экспрессивно заявляет о степени своего утомления.
— Добавьте к этому, что на картах мира сего город с таким названием отсутствует, — усмехнулся хозяин дачи.
— Заманчивое приглашение, — пропел я и сам восхитился бархатом своего тембра.
— Приглашение? — отозвался владелец послания с нежданной резкостью. — Да это же сигнал S.O.S.!
Я посмотрел на него испытующе. Спросил:
— Вам знаком почерк?
— Вы имеете в виду концепцию города с пожирающим ключи замком на воротах? Магический реализм или ненаучная фантастика. Не изуродованная разъяснениями подача материала — можно подумать, речь о явлениях будничных — склоняет меня к первой версии.
— Я примитивное существо — я говорю о манере выводить буквы.
Он медленно покачал головой:
— Нет, на сей счёт мне нечего сказать, кроме того, что автор, вероятно, левша.
Я поднял бровь.
— Ну строчки же смазаны, — улыбнулся он снисходительно, — хотя чернила стойкие. Значит, урон шедевру эпистолярного жанра наносился по горячим следам, в процессе письма. В таких случаях на ребре ладони остаётся характерная растушёвка... Впрочем, до густой черноты отправитель не соблаговолил дописаться.
— Ошеломляющее экспертное заключение, — присвистнул я. — Но вы говорили, что к открытке прилагалась карта.
— Да, вот она, — он взмахнул пухлым конвертом. — Карта вымышленной местности. Названия — ладно! Ландшафт ни с каким известным отрезком суши не совпадает. Это не голословное утверждение, я неделю остервенело проводил изыскания. Конечно, можно было сразу решить, что послание — чей-то нетривиальный розыгрыш, но я почувствовал дыхание судьбы на затылке, азарт же заглушил утробный испуг и привычное неприятие. Я говорю об азарте, чтобы не признавать, что на меня нашло затмение, что я сам себе не принадлежал. Почему я сорвался с места, хотя не смог сопоставить присланную карту с очертаниями знакомого мира? Чтобы объяснить, придётся вернуться в прошлое — в те времена, когда я был вашим ровесником, а родители мои разжились загородным участком. Ведущая сюда дорога была не лучше, чем сейчас, если не хуже. Отец вполголоса чертыхался за рулём, а восклицание: "Колдобины и пеньки!" моё рассредоточенное внимание трансформировало в "Холодные маяки". Я принял сиё поэтичное словосочетание за топоним. На самом деле, участки обозначены как "Дачный кооператив номер какой-то там", но я не смог отделаться от возникшего из ничего названия. Каждое лето я думал: "Я не поеду в Холодные маяки". А теперь смотрите.
Развернуть карту на журнальном столике не представлялось возможным, и не потому, что тот был уставлен блюдцами и чашками: в какой-то момент показалось, что бумага вылезет за пределы веранды, но размаха древних плавней хватило.
Хозяин дачи включил карманный фонарь, с которым выходил на улицу, направил его, словно лазерную указку, в нижний угол квадрата, где росчерки шариковой ручки, знакомые по открытке, чернели поверх типографской краски.
Я сполз на пол и пригляделся к точке, рядом с которой мелким шрифтом напечатано было название — "Холодные маяки". Надпись, привлекшая моё внимание, огибала официальный топоним: "Голодные маяки? Нет, голодный маяк не здесь".
— Голодные маяки — это уже сюжет, а не поэтический образ. Ядрёная романтика, — фыркнул я.
— А теперь представьте себе голодный маяк, — негромко произнёс хозяин дачи у меня за спиной.
— Не хочу! — взбунтовалось помело.
— И я не хочу, — признался мой собеседник. — Но представляю. Из ночи в ночь.
Что ты там шипишь? Что нет уже голодного маяка, его вывернуло наизнанку? Милый, я тебе про симультанный театр зачем вещаю? Всё происходит одновременно. Вывернуло — зашибись, опции множатся, но "было" равняется не "сплыло", а "есть и будет". Впрочем, не о голодных маяках речь — по крайней мере, так считал получатель послания.
— Не хотите — не представляйте, зачем плодить ассоциации на пустом месте? — продолжил он. — Возможно, надпись — альтернатива маркировочному крестику. Возможно, за ней ничего не стоит, кроме чьей-то задумчивости или неясной нам шутки, а вот изначально напечатанный топоним в минуты затмения казался мне точкой опоры и точкой отсчёта. Подумаешь, Холодные маяки находятся вплотную к некой реке, которой рядом с дачей моих родителей никто не видел, подумаешь, ни ландшафт, ни дорожная сеть не совпадают: нужно соотнести масштаб, измерить километраж, обозначить на реальной карте локацию, соответствующую Анквеллену, явиться в середину нигде — послушайте, в нашем языке действительно не хватает такого устойчивого выражения — узнать, кто и зачем устроил мне этот квест. Собственно, я так и поступил: наметил координаты, купил за бесценок столь оскорбивший ваш взор грузовик, который, к слову, не подвёл меня по пути. Теперь вы спросите — по пути куда? Или будете прямолинейней: поинтересуетесь, зачем я примчался в Холодные маяки, когда город чуть ближе к пункту назначения, зачем проторчал здесь целый месяц, притом, что расстояние предстоит покрыть внушительное. Объяснение есть: в ночь перед намеченным выездом я опомнился. Обругал себя цитатой из античной трагедии: "Кого бог хочет погубить, того он лишает разума". Решил, что если судьба дышит в затылок, нужно обернуться и плюнуть ей в рожу. Рассказал себе, что конверт — очаровательный розыгрыш, но затягивать шутку — моветон, особенно если объект шутки — ты сам. Но библиотека уже переехала в грузовик, а в окрестностях Холодных маяков маячила железная дорога, и я подумал, что готов. Нет, я не собирался тащиться к платформам через лес — знал, что станция сама надвинется на меня, как только я... Вывешу белый флаг. Для этого не обязательно было пускаться в путь, но, возможно, меня ужалила ностальгия по юному себе, или я не пожелал пренебрегать сменой декораций. Дальше — анекдот. Приехав сюда, я зачитался. Крест на моих планах поставила книга, которую я давно не брал в руки и почти забыл. Толстенный том: первый вечер в Холодных маяках перешёл в ночь, а мне было не до бездны химического сна — я сидел под торшером и перелистывал страницы. Настало утро, неподвижность затекших мышц опротивела мне, я предпринял моцион до пожарного пруда — разумеется, с книгой подмышкой. Там, как вы знаете, меня изловили дети. И понеслось: я решил, что незачем торопить события до осени. Потом объявились вы — в качестве закадрового персонажа. Брат и сестра проводили дни с вами, но после заката являлись с репортажами. Будете смеяться, у меня дрогнули нервы, но что-то подсказывает, пользы от этого было мало. Скажите, они ведь не доносили до вас печенье? Так и думал. Надо было консервы передавать — рыба их не интересует. Но я вас не видел, я знал только, что вы живёте в изоляции и питаетесь незрелыми яблоками. Меня заклинило на идее, что от мяса вы откажетесь, а печенье — кто знает? Когда сегодня вы допили бульон и расцвели, а не позеленели, у меня отлегло. Про детей — не обижайтесь на них. Дома им разрешают есть сладкое только по праздникам — сами понимаете, к чему это ведёт. Надеюсь, рано или поздно они обожрутся, пресытятся, перестанут видеть в сахаре ценнейшую добычу и вернутся к здоровым привычкам и не под давлением выявленным пристрастиям, но сейчас они на этапе непрерывной охоты, а что такое голод, они не ведают, посему сочувствовать вам не могут. Ваше положение должно казаться им завидным: никто вам не указ. К тому же, вряд ли вас покоробит тот факт, что собственные интересы — читайте, интересы друг друга — они ставят выше любого товарищества. Вы нисколько не задеты? Хорошо, тогда вернёмся к теме этого слишком пространного экскурса, верней, к его заключению. Большая вода, я так понимаю, с вашей подачи обнаружилась? Если верить карте, река, протекающая мимо Холодных маяков, впадает в ту, на которой стоит Анквеллен, и, двигаясь вдоль берега, путник приблизится к городу с юго-востока. Получается, ландшафт, явленный присланной картой, не столь ирреален, как я предпочёл думать — эту истину вы сунули мне под нос, поэтому я назвал вас вестником. Воля моя при мне, разум, вроде бы, функционирует: я вполне могу махнуть рукой на сомнительное предприятие. Но не хочу. Вот и спрашивается: причём здесь фатум, предназначение, игра высших сил? Сплошные личные капризы, они же — свободный выбор. Который с определённого ракурса оказывается иллюзией. Мы приходим к тому, что судьба — не внешняя угроза, а встроенный механизм, который каждый носит в себе. Покончим с абстрактной философией, обратимся к фактам. Завтра я уеду. У меня ещё есть шансы успеть к середине июля.
— Некогда объяснять, я поеду с вами, — выпалил я.
Знаешь, друг мой, учитывая звуки живой природы, которые ты сейчас издаёшь, гогот птеродактилей — бесстыжее излишество, но их сей факт, похоже, не смущает: секунду назад то ли дрались, то ли сливались в экстазе — одно другому, разумеется, не мешает — а теперь гогочут, дрыгая лапками, грёбаные виверны. Я всё понимаю, сам тащусь: при полном составе выводка "Некогда объяснять, я поеду с вами" — готовый мем, но, по чести, тут не обязательно грешить на помело, управляемое ветрами мистических перекрёстков. Я ждал чуда, я посчитал пробившуюся реку предтечей и обещанием — как я мог не поучаствовать в обрисованной эскападе?
Итак, я выпалил, что присоединяюсь. А хозяин дачи мне:
— Ладно.
Я, подвисая:
— Что, так просто?
Он:
— А вы предпочли бы прийти к согласию дня через три?
Я:
— Боже упаси.
Он:
— Ну вот и я так подумал. Кстати, здесь имеется водогрейка. И она работает. Советую воспользоваться подобием благ цивилизации, пока возможность есть.
Я чуть не разрыдался. Выжал из себя:
— Поскольку я — нормальный, не стану терзаться вопросом, за какие заслуги мне выпало такое счастье.
— Мне послышалось противопоставление? — прищурился он.
— Мне тоже послышалось, — прыснул я. — Но можно я посмотрю на вас с душераздирающей признательностью?
Он заглянул мне в глаза с преувеличенным вниманием. Улыбнулся тонко и криво:
— Если это — душераздирающая признательность, боюсь представить, как выглядит чёрная неблагодарность. Всё, юноша, идите мыться и не треплите мне нервы — я же сказал, валерьянки нет.
— Зато снотворного невпроворот?
— Идите вы...
— К водогрейке, я понял. Где она?

Остаток ночи я провёл на своём чердаке, при керосиновой лампе. Конечно, я вернулся туда за ладанкой с камушком-пулей, но была ещё причина: теперь, в свете скорого прощания, я испытывал хмельную нежность к рассохшемуся окну, старому матрасу, учебникам физики, шорохам крыши под птичьими лапками. Я вспоминал июнь, покачиваясь в гамаке полудрёмы, а внизу, под фундаментом, ровно шумели древние, тёмные, необъятные плавни мифической реки.
Не только временное пристанище требовало прощания: утром я дождался завываний — "Ты выйдешь?", скатился по приставной лестнице и обрушил новость на погодок.
— Мда... — вздохнул мальчик. — Одним ударом...
Девочка чуть не отправила меня в нокаут энергичным шёпотом:
— Ну и катись!
Вроде ничего особенного не сказала, но поверь на слово — уж послала так послала. А потом развернулась и пошла, пошла прочь, набирая скорость.
Я догнал её и, наверное, слишком резко схватил за плечи — мной владела необходимость проверить, какого цвета были её глаза в ту минуту.
Ну проверил. Всё те же — серые, без отсветов, без вкраплений и примесей. Растерянные. Вознамерившиеся реветь.
Бросилась на шею, захлюпала, прибегла к выражению, которое у меня подцепила:
— Какая вожжа под хвост...
— Мне?
— Да мне! Наехала на тебя...
— От неожиданности, — говорил я, а сам думал, что послала меня не эта девочка, не здесь и не сейчас.
Такое "надуло" тоже случается. По правде, левые персонажи регулярно подают мне реплики твоего любимого магнита. Наверное, чтобы не расслаблялся. И не тосковал.
В общем, я счёл "Ну и катись!" добрым напутствием. Что говоришь? Я смелая тварюшка? Я — смелая тварюшка, это факт. Смеюсь и смею.

Мы выехали в полдень.